Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2019
Елена Лапшина. Сон златоглазки. — М.: Русский Гулливер; Центр современной литературы, 2018. — 172 с.
В один прекрасный день Кнехт признался своему учителю, что очень хотел бы включить систему «И‑цзин» в Игру.
Старший Брат рассмеялся:
— Попробуй, — воскликнул он, — сам увидишь, к чему это приведет. Посадить и вырастить в этом мире приятную маленькую бамбуковую рощу еще можно. Но удастся ли садовнику вместить весь мир в эту свою рощу, представляется мне все же сомнительным.
Г. Гессе, «Игра в бисер»[1]
Будьте как дети.
Евангелие от Матфея[2]
Знакомство с новой книгой Елены Лапшиной — всматривание в лицо взрослого, за которым угадывается ребенок: всё начитается с поздних стихов, а заканчивается ранними. Это как листать фотоальбом с конца, двигаясь во времени назад, в черно-белое детство. Но детство черно-белым не бывает, а вот то, что годы зрелые — цветные только на словах, — на это посетуют многие. В чем же тут фокус? Ребенок (по крайней мере, до 7 лет) живет в своем с виду обособленном, но на деле огромном мире, где всё всерьез: его внимание, его исследование и его переживания. Наконец, ребенок видит цветные сны и сказки для него — та же реальность, что для нас глянцевые журналы. Итак, ребенок — близнец целостности, и разделение, которое с нами происходит, имеет место уже потом, когда мы становимся подростками. Просто, иначе мы не станем членами общества, нас всех посвящают в его игру.
Но как тогда быть поэту и художнику: с одной стороны, он вписан в общество, с другой, живет (вариант: мучительно пробует жить) по законам творчества?
Наверно, добрая половина всего сочиненного взрослыми посвящена детству или питается детским, более широким видением мира. Я часто слышу про товарищей по цеху: — Он (она) большой ребенок…
Еще вопрос: Как можно сохранить детское, незамутненное восприятие мира, но при этом жить и писать в наше неспокойное (как будто оно когда-то бывало другим) время? Ответом здесь будет обращение к гигиене ума или религиозному опыту, который есть часть культуры.
Мне не кажутся стихи из книги «Сон златоглазки» подчеркнуто религиозными — просто, русской поэзии (а сюда можно отнести и стихи поэтов‑фронтовиков) традиционно свойственна пасхальность. Или вот еще: из стихотворения Гумилева «Я верил, я думал…»[3] до нас, кажется, дошли два последних медитативных катрена, пропетых Вертинским: «И вот мне приснилось, что сердце мое не болит…»
Итак, сны, сказки, медитация — как эфирные масла творчества, а всё, что спешит с ними смешаться, навсегда скрепляет эти летучие вещества с действительностью. Цветаева как-то предположила: «А может, лучшая победа / Над временем и тяготеньем — / Пройти, чтоб не оставить следа, / Пройти, чтоб не оставить тени…»[4] Случайная и, в целом, несвойственная Цветаевой мысль в случае Елены Лапшиной подчас становится приемом. Ее лирический герой тих, он словно отсутствует или наблюдает извне. Одно из характерных стихотворений:
Перенимая птичью худобу
и сообразно возрасту повадку,
ходить бочком, очки носить на лбу,
беспечней относиться к беспорядку
(но памятки записывать в тетрадь),
при непогоде морщиться недужно.
Из тех вещей, что можно потерять,
мне ничего почти уже не нужно.
Вышёптывать стихи (куда ж их деть),
жить, никого собой не озаботив.
И будто бы в рассеяньи глядеть
на мальчика, сидящего напротив.
«Перенимая птичью худобу…»
Здесь ничего не называется в лоб, напрямую: стройность — заимствуется, привычки — оправданы возрастом, движения — обтекающие и даже очки — помещены на лоб. Почеркивается непривязанность к материальному, тварному (хотя стихи — вот их надо пристраивать, как детей, о них стоит заботиться), а мальчик (заметьте — не мужчина) — он сидит напротив, расположен зеркально. Кажется, все стихотворение выстроено вокруг неведомого и невидимого круга, который можно лишь ощупывать. Как будто в нас, в самом центре, в груди — есть нечто, что мы видеть не можем, но что и есть то самое наше главное. Такая умная тишина, ее присутствие пропитывают всю книгу и, возможно, есть ответ на многие вопросы. Важно их правильно сформулировать.
Я также не могу назвать «Сон златоглазки» — исключительно женской лирикой. Да, есть сетования о том, что «он сядет в постели, натянет носки / забудет значение слова близки / и двинет в бега…»; или же констатация любви не к Гектору, но Парису — «за то, что молод и красив», «за детские ключицы» (снова это детское). Но следует и оговорка: «за эту юность, эту смерть». О смерти в книге сказано гораздо больше, чем о любви. О любви — только вскользь, мимиходом, ибо слишком легко затеряться, стушеваться достоевскими переулками. Уж лучше в сравненьи, в переплетеньи: вены — веточки, ведь дерево не стелется по земле, а тянется к свету. И не мужчина — но юный Адам, не тронутый распадом, собирающий луговые ягоды, мнущий их в горсти; мальчик — через которого время не утекает:
Дудочку и кувшинчик дай ему — он моложе,
он преклоняет травы, и устилают путь
розовые соцветья, венчики, цветоложа.
Господи, искушенье — запах его вдохнуть.
<…>
Ешь у меня с ладони — радость моя, проруха, —
смуглым плечом касайся будто бы невзначай.
Мне ничего не надо — Господи, я старуха, —
только бы это лето, ласточки, иван-чай…
«Полдень стоит в Эдеме, сладкое бродит брашно…»
А как вам образы дудочки и кувшина? Ассоциативно: проникающего звука музыки и замкнутого пространство, берегущего, вслушивающегося в звучание; линии и круга; движения и статичности; воздушного духа и гляниной плоти; наконец — мужского и женского? Какие интересные детали детской сказки![5]
Наверно, один из главных лейтмотивов книги — неумолимое время:
Дремала, книжечку листала
и коротала выходной, —
и не заметила, как стала
старухой медленной чудной <…>
«Дремала, книжечку листала…»
И — на полях, укором — сон в Воскресенье. А еще в книге есть попытка выскользнуть из круга повторений:
О чем еще не сказано? О чем?
Верней молчать да поводить плечом.
<…>
Но, избежав словесного мельчанья,
иное — невмещаемое! — «Ты!»
рождается из рыбьей немоты.
<…>
Я сторожу… Я отхожу ко сну —
плотвица, заглотнувшая блесну,
царь-рыбицы нездешнего улова.
Уже не сожалея ни о ком,
неведомым ведома Рыбаком
на волоске, на тонкой леске слова.
«О чем еще не сказано? О чем?..»
Наконец, в книге много детских переживаний, трогающих своей подлинностью. Интересно, что ребенок во многих из них статичен, а взрослые — нет. Притом, что из своей статичной точки он как бы видит взрослых насквозь, а взрослые, суетясь вокруг него, не понимают всей трагикомичности ситуации:
Мне говорили: «Всё без толку.
И то — какой с ребёнка спрос», —
когда заваливал на ёлку
кроваво‑красный Дед Мороз.
Я упиралась со слезами,
пока, зловонием дыша,
тот шарил красными глазами
соседа «с пятой» — алкаша.
А взбудораженные предки
велят читать ему стишок.
…Я высоко на табуретке,
как будто пеночка на ветке.
А тот — берётся за мешок.
Я ничего не понимаю,
я свой подарок обнимаю
под сиплый кашель горловой.
Оцепеневшею фигуркой
стою с пластмассовой Снегуркой,
и звон плывёт над головой.
«Мне говорили: “Всё без толку…”»
Ребенок здесь статичен, не сколько потому, что на Новый Год (читай — Рождество) ему велят прочесть с табуретки стишок, а потому что он не верит (и совершенно правильно!) в игру, навязанную ему взрослыми. Вместо удивительной мистерии ему предлагается поучаствовать в дешевом фарсе с пластмассовой куклой. Но вот и другое рождественское стихотворение:
Где зимний ветер навевает сны
о реках неземной голубизны, —
земля застыла, не истратив глины.
Но ангелы в привременном аду
летят и отражаются во льду.
А тот — отставший — смотрит на долины,
застыв на миг в небесном витраже.
И наши отражения уже
одно в другом сквозят неотделимо:
<…>
Неуловимый отблеск золотой
качается над вечной мерзлотой.
А я скольжу по черной глади пруда, —
живущая в надежде и нужде
с молением о хлебе и дожде, —
и жду чудес, и не вмещаю — Чуда.
«Рождественское»
Зима — замирание жизни, земные игры остановились, природа спит; есть черная поверхность пруда, горизонтально лежащего зеркала; есть движения облаков и скольжение по ледяной глади конькобежца; есть всматривание лобастого облачного профиля в строки книги и палец, ногтем отчеркивающим строку: — Вот, нашел… Вертикаль и горизонталь сходятся в точке.
Что такое сон и как его можно понимать? Человек бодрствует на свету, спит, если темно и света нет. Но по Кальдерону жизнь есть сон и много ли пробудившихся при жизни? Жизнь — театр, но много ли людей живут настоящей ее мистерией? Много ли из нас не бегают по кругу повторения, но проходят его насквозь, подобно стреле Магистра Игры, пробившей бумажные декорации майи? Наконец, как быть, если свет проникает к нам в окно — в сквозные оконные раны или если ведут диалог свет внутренний и свет первоначальный через дверной глазок при абсолютной темноте? Мне кажется, что ответы на эти и другие вопросы известны автору книги, равно как и ее лирическому герою Златоглазке (в прошлом — Спящей царевне). Кроме того, знает она, как разрешить дилемму дудочки и кувшинчика, и ответом ее будет — улыбка.
[1] Гессе Г. «Игра в бисер» (перевод С. Аверинцева).
[2] «Будьте как дети, таковых бо есть Царство небесное». (Мф.19:14)
[3] Гумилев Н. «Я верил, я думал» (1911).
[4] Цветаева М. «Прокрасться…» (1923).
[5] Мультфильм «Дудочка и кувшинчик». Сценарий В. Катаева (1950).