Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2019
Наталья Явлюхина родилась в 1986 году в Подольске, окончила Литературный институт.
Публикации: «Знамя» (рецензии), «Полутона» (стихи), «Лиterraтура» (рассказы).
В школе они друг с другом не говорили, и никто не говорил с ними. Из школы шли молча, дома ели куриный суп с вермишелью, салат (помидоры, лук, сметана), глазированные сырки с чаем «Лисма». Мама вытирала руки полотенцем, перекидывала полотенце через плечо, садилась напротив и ни о чем не спрашивала. Обедать на большой перемене вместе с одноклассниками они боялись — подходили старшие, давали затрещину, кусок вылетал изо рта, где-то смеялись; в окнах столовой стояло тусклое поле снега, натертые воском столы отражали зеленоватый свет; когда пытка заканчивалась, бился в истерике звонок.
Перестали даже разворачивать эти бутерброды, позже придумали избавляться от них еще перед школой, на парковке, где спали в опилках и хватали друг друга за морды, дыша паром, шмелеподобные черные псы. Всегда почему-то ждали, пока те кончат обнюхивать землю и разбегутся, скомканную фольгу клали в карман, вытирали руки о снег. Дома ели жадно, не поднимая глаз от тарелок, но, впрочем, никогда не чавкали и ничего такого. Мама сидела вполоборота, задумчиво рассматривала собственный хвост и время от времени снимала с него волосок или соринку.
У первого хвостик был в вертикальную полоску, а у второго в горизонтальную, вот и вся между ними разница. Мать их путала, но любила.
Поев, сразу шли в комнату с задернутыми шторами, кидали рюкзаки на кровать, включали настольную лампу с огненным мшистым абажуром, запирались на ключ. Последнее было лишнее — мать давно перестала заходить, максимум, что она делала, это присылала сообщения на телефон: «не забывайте пить воду», или просовывала под дверь записку с тем же пожеланием. Кувшин она наполняла сама каждый день и ставила на окно, пока они были в школе. Больше она ничего себе не позволяла, даже не вытирала пыль, ничего. Потому что были скандалы из-за пыли, они рисовали на ней пальцами и там было все не закончено, и в последний раз случилось особенно сильно, безобразная сцена с катанием по полу, руки искусали до крови, горизонтальный забился под стол и пять часов смотрел в одну точку, а вертикальный доревелся до того, что его стошнило куриным бульоном, шерстью и колпачками от ручек прямо в постель. После этого на двери с внешней стороны появилась надпись маркером «Уйди», и от этого всем вдруг стало легче.
Между кроватью и письменным столом, к которому годами никто не прикасался, они соорудили шалаш из пледа и двух стульев, где разговаривали часами и, с некоторых пор, даже спали.
Как было дело: после того случая мать боялась подступаться с уборкой, и вообще они про эту кровать сначала забыли, потом вспомнили, горизонтальный хотел сам все перестелить, но, пока тащил с верхней полки сменный комплект белья, наступил на собственный хвост и больно ударился о зеркало, и потом страшно колотилось сердце и сохло во рту, так что пришлось затолкать фиолетовый с золотыми вышитыми кометами пододеяльник обратно в шкаф и выпить полкувшина воды, и до конца дня не делать резких движений и вообще не шевелиться. Вертикальный клал ему руку на лоб, заставлял пить больше воды и в какой-то момент снова чуть не заплакал. Обошлось, но про кровать больше не вспоминали.
До конца какого дня? День стоял полярный, долгий, как зов, как тугая стеклянная гласная, но видели они его, слава богу, не всё время. Плотные бурые шторы, саму ткань, мать выписала откуда-то с Большой Земли, на почту ходила несколько раз — что-то напутали, поругались — потом подшивала ее на машинке, вешала в одиночку, отец не помогал, «не участвовал в этом». Ей кто-то сказал, что так будет лучше, что это лучшее, что можно сделать в такой ситуации, что у кого-то была такая же ситуация и сделали так, и прошло, как, знаешь, когда пролетает самолет и остается вот эта пульсация в небе, будто ударили больно, и она вот так рывками проходит, стихает, даже удивительно, что проходит вообще всё, абсолютно всё, алло, алло? опять что-то со связью. Мать вешала трубку, сразу сама перезванивала, потом опять разрыв соединения, потом она уже не могла дозвониться — на Большой Земле наступала ночь и телефоны не работали.
Хвосты они заправляли в брюки, выглядело так, будто оба в памперсах, и над этим сначала тоже смеялись, но как-то лениво, им быстро надоело, они оставили в покое. Знаешь ли ты, что «оставь меня в покое» и «выпусти меня отсюда» это одно и то же? Он знал, понимал, к чему это относится, ничего не отвечал — они никогда не обсуждали ситуацию прямо — просто клал руку на лоб, или обнимал, или приносил еще воды.
Одноклассники делали вид, что не замечают их, но они почти каждый день получали записки, которые находили повсюду: в карманах, в рюкзаках, в пеналах, в капюшонах, даже в обуви. Это тоже никогда не обсуждали, это было особенно стыдно обсуждать, так стыдно, что от одной мысли о том, чтобы это обсудить, горели их пушистые ушки.
Однажды горизонтальный достал из кармана такую записку вместе с бутербродом — она скользнула в снег, вертикальный дернулся поднять, но он успел, схватил сам, хотел прочитать потом (забыл, что поклялся себе не читать их больше вообще никогда), но почему-то опять прочитал сразу, там было: «верни ложки», и все, без точки, синей ручкой по клетчатой бумаге.
Снова стало как в тот раз — заледенел живот и резко захотелось плакать, толчками, толчками, как самолет, из живота перемещается в горло, еще толчок и всё, но заплакать нельзя, почему-то нельзя, классный руководитель положил на стол пунцовые обветренные руки с перламутровыми костяшками и смотрит сочувственно-строго, потом откидывается на спинку стула, закатывает глаза, глубоко вздыхает, повторяет вопрос очень спокойным, очень спокойным тихим голосом, которым разговаривают, он это знал каким-то шестым чувством, с мерзостью, когда ее жалеют: «Хвостик, нас никто не слышит, и тебе ничего не будет. Другие, понимаешь, другие — не ты — могут пострадать. Я должен разобраться в этой ситуации. Я веду их с первого класса, и до вашего прихода… Ты понимаешь, о чем я говорю?» Горизонтальный смотрел на костяшки; сводило шею и почему-то ноги, внутренних органов не было, но очень хотелось писать. «Хвостик, — сказал Руководитель после паузы и вдруг бесшумно приблизился, оказался над ухом, — милый друг, тебе вообще нравится у нас учиться? Нравится, да? А мне вот ты не нравишься совсем. Нам ты не нравишься, друг мой. Положи, пожалуйста, на место то, что взял. А пока ступай». Горизонтальный отлепился от стула, сполз на пол, выкатился из класса.
Вертикальный ждал в коридоре, сидя на пустом рюкзаке. Учебники они давно не носили.
Ноги еще подкашивались, он вихлялся, как шарнирная кукла, чуть не расшиб нос, вертикальный вел под руку, на улице его вырвало под елку докторской колбасой и слизью, и дальше уже шел нормально.
Неделю назад кто-то вынес из столовой все ложки, и, так как вертикальный в тот день болел, подумали на него. Потом этот разговор, потом тоже в каком-то смысле стало легче — все просто ушли в зеленоватое свечение, он перестал отличать лица от цветочных горшков, от чучел животных, от тетрадных стопок. В классе биологии отныне все текло и сверкало, как будто близорукий сквозь слезы смотрел на ледоход: стекла, ручки шкафчиков, дужки очков, глаза зайцев и сов, колбочки, или колбочки это уже химия? Ложки ему снились несколько раз, просыпался с мокрым слипшимся лицом, хныкал, толкал вертикального в бок. Тот клал руку на лоб — что еще он мог сделать? Он был слабее, нежнее, проще, хоть и был совершенно такой же, но — нежнее и проще. Никогда не говорить ему об этом. Ложки уже не снились, и вроде стало потихоньку налаживаться, но пришла эта записка.
Впрочем, записки поступали все время, с тех пор, как начался полярный день, светлый еловый холод с льдинкой солнца в облаке пара, с зеленоватым свечением днем и ночью и даже во сне, с тех пор, как они выкрали из родительской спальни верблюжий плед и соорудили себе убежище от света. С тех пор, как они пошли в эту школу и сразу попали на урок труда, где обнаружилось, что у них ручки из одного места, то есть, что они не знают, как выпиливать и вытачивать, и где с ними поэтому сразу перестали разговаривать все, включая трудовика, верзилу с узким бугристым лбом, повадками аиста и испачканными мелом брюками.
Записки сначала шли короткие, как будто писавшие торопились: «бесишь», «воняешь», «жалко тебя», «Бог простит», «Бог не простит», потом уже в две строчки, как будто успокоились, сговорились, пришли к консенсусу: «кого ты пытаешься обмануть, самому не смешно?», «хватит прятаться, мы все про тебя знаем», «с нетерпением ждем финала, Хвостик», и все в таком духе. Вертикальный получал то же самое, тоже читал один, забравшись, правда, в шкаф, но справлялся хуже. Однажды случилось что-то страшное: он хлопал себя по карманам в поисках записок и не мог остановиться, всё хлопал и хлопал, потом стал бормотать и срывать что-то невидимое с волос, с одежды, бросал на ковер и топтал пустоту, будто танцевал на месте. Горизонтальный попытался уложить его на кровать, но тот покраснел, начал задыхаться, кричать неразборчиво, кричать, что они повсюду, что они за ним следят, пришлось затыкать рот одеялом, мама не должна была ничего узнать, она бы этого не вынесла, для нее мы всегда самые лучшие, успокойся, успокойся, я с тобой, я все понимаю, я знаю, я понимаю, пожалуйста, я прошу тебя, я тебя умоляю.
На следующий день пришла записка: «А ты думаешь, она не знает?»
В тот же день их рассадили. Горизонтальному попалась полумертвая от страха девочка в очках, которая, едва он подошел, растворилась в воздухе, побросав тетрадки. Он не следил специально, но видел краем глаза, как слева, на том месте, где она сидела, прошла серебристая судорога и закачались водоросли на блескучих волнах; захотелось спать. Оглянулся на вертикального, которого единственного различал среди сверкающих дымных очертаний. Вертикальный не умел растворять людей, у него это шло вообще в другую сторону, поэтому он сидел, дрыгая ногой и хмурясь так, будто свет режет глаза, за одной партой с настолько подробно прорисованным школьным хулиганом, что видна была текстура его кожи, волос, ресничные клещи, песчинки в шерстяной ткани пиджака. Улыбаясь все шире, хулиган слушал возбужденный шепот товарища, перегнувшегося к нему через проход: так шепчут, затевая веселую подлость. Тяжело долго смотреть, глаза болят.
Хвостик, я не смогу тебе помочь, если что. Если что, я смогу тебе помочь.
Снова записка, от той в очках. На этот раз открыто, как будто уже всё, то есть, они, видимо, решили, что уже можно и так, что уже без разницы, как, потому что, вероятно, всё действительно скоро закончится. Он сначала не собирался смотреть, но потом, как всегда, взял и посмотрел, даже с какой-то бодрой злобой, совершенно ему раньше не свойственной. Серебряной гелевой ручкой, очень крупно было написано: «Как тебя зовут?», и оставлено место для ответа. Он отвечать не стал.
После этого записки долго не приходили. Потом, в один день, он нашел у себя сразу целую кучу: «я тебя ненавижу», «я ненавижу тебя», «ненавижу тебя», «ненавижу», «тебя ненавижу», «я ненавижу», и еще с десяток вариаций — разными цветами, на разной бумаге — рвали второпях, калякали, менялись ручками. Но было странно, во‑первых, что раньше послания, если и приходили в один день, друг друга не дублировали, а во‑вторых, что еще вчера этих записок при нем не было. Он знал это точно, так как, несмотря на затишье, его привычка обыскивать себя каждый день, включая субботу и воскресенье, никуда не делась; вчера он был чист, и таким образом выходило, что все записки подбросили сегодня, и притом за один раз. Но сегодня была суббота.
Суббота тоже начала ему сниться, в виде извалявшейся в снегу собаки, в виде объятий, в виде хлопковых колготок с дырочкой для хвоста, в виде телефонного разговора с мамой, в виде стеклянного кувшина на окне, в виде рыданий, в виде всех поблескивающих вещей мира, в виде муравьев на ковре, в виде похожих на рассыпанный рис личинок в локтевом сгибе, рыхлом, как срез яблока, в виде записки «у тебя паранойя», которую он обнаружил под ковром, когда вытряхивал из него муравьев, потому что они уже просто достали. Но поверить он в это не мог.
Во что — в это?
Не поверил он и когда тащил из шкафа картонную коробку, небольшую, то ли из-под кофемолки, то ли из-под микроволновки, небрежно закиданную сверху никому не принадлежавшей одеждой — лиловыми и желтыми невесомыми платками, ночными сорочками в жестких кружевах, китайскими меховыми шапками. Презирал себя по трем пунктам: что вообще полез искать, что сразу, с первой попытки, угадал место, и что не вернул ее обратно вовремя, а уселся поудобнее и принялся за чтение.
Бумажек было много, чуть ли не доверху — черновики, заготовки и неотправленное: «водички попей», «она тебя (зачеркнуто) меня (зачеркнуто) тебя не любит», «не живу (зачеркнуто) не вижу (зачеркнуто) ненавижу», «ну-ну», «сегодня не приходи», «Хвостик, ты плохой», «как говорил Достоевский, (альбомный лист целиком, видимо, должна была быть большая цитата), «она любит только меня», «умри», «в чем твоя проблема? «, «как дела?», «скучаем по тебе», «ты думаешь, я шучу?», «выздоравливай», «я хороший Хвостик», «еще раз так сделаешь — пеняй на себя», «ШУТКА», «ты как просроченный лотерейный билетик», «я счастливый билетик», и так далее; ручки — синие, зеленые, чёрные, красные, многие засохшие, без колпачков — валялись на дне коробки под бумагами.
Не мог он поверить и когда, скормив собакам свой бутерброд, непринужденно — конечно, непринужденно не получилось, и он сам сразу это понял и поморщился от фальши, как от боли — спросил у вертикального: «А кстати, где твоя часть записок? Как бы мама не нашла». Вертикальный как будто ждал вопроса, потому что ответил немедленно и чересчур высоким, каким-то картинным важным голосом: «Не беспокойся, не найдет», и добавил еще через секунду: «Я их ем». До школы шли молча, впрочем, как и в любой другой день. Вырвало в школьном туалете, никто ничего не заметил, вертикальный тоже.
Но он и после этого не поверил, и продолжал все свои дни проводить в шалаше, как будто ничего не случилось. Правда, тошнило теперь постоянно. Вертикальный больше не приходил — он поменял постельное белье и спал в кровати, объяснив это тем, что на полу сильно дует, а он и без того потеет во сне, и, если сложить одно к одному, это двойной риск простудиться. Так и сказал — «сложить одно к одному?» Так и сказал. Не верю, что он так сказал. Ну и не верь. Какой яркий свет — сейчас снова вырвет.
Свет был яркий, потому что вертикальный снял с окна шторы и куда-то отнес. По его словам, полярный день подходил к концу, и необходимости в шторах больше не было.
Так они и жили: вертикальный на кровати, горизонтальный в шалаше, из которого больше не выбирался без надобности. В основном он сидел, вполголоса разговаривая сам с собой, приводя какие-то аргументы и с жаром их опровергая; спать он перестал. Галлюцинации теперь не проходили, муравьи и личинки сменились крупными млекопитающими: львами, слонами, жирафами, зебрами и тиграми с фрактальными узорами на шкурах. Животные толпились и наплывали друг на друга в замутненном продолжении комнаты, в клубящемся пространстве по краям сцены — ему казалось, что он в сафари-парке. Зигзагами бегала по стене чрезвычайно отчетливая крыса, замиравшая и начинавшая расслаиваться на собственные подобия каждый раз, когда он смаргивал. Но быстро приходила в себя, в буквальном смысле — подрожав, снова собиралась в одно проворное густое вещество, и снова рывками сокращала дистанцию.
Полярный день не думал заканчиваться, а только все ярче разгорался, до желтых огней на горизонте, до мутного ореола вокруг предметов, до мигрени с аурой и рвотой в белый эмалированный тазик, который вертикальный притащил из ванной, чтобы не пачкался ковер. Он изменился за последнее время, но суть этих изменений трудно было уловить. Казалось, что он возмужал, или, как сказала бы мама, устаканился. С горизонтальным он был терпелив, как с трудным ребенком: в плохие минуты, которые наступали все чаще, не суетился, ничем не брезговал, не впадал в панику; подносил, уносил, вытирал рот, вообще очень оперативно действовал; один раз даже положил руку на лоб, проверяя, есть ли температура (температуры не было). Ни за что не корил, не навязывался, в душу не лез, на бормотание не реагировал. После процедур сразу уходил к себе — готовиться к урокам, спать, заниматься физическими упражнениями. Полярный день он переносил прекрасно.