(повесть)
Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 3, 2018
Писатель и журналист.
Живёт в Москве, родился в Нижнем Новгороде, пишет прозу с 15 лет.
Работает в портале о детской литературе «Хочу читать» и в журнале Psychologies, изучает «Литературное мастерство» в НИУ ВШЭ.
В 2015 году вошел в лонг-лист премии «Дебют» в номинации «крупная проза» с романом «Уза». В 2018 году вошел в неофицальный лонг-лист премии «Лицей» с романом в повестях «Глобокардия».
Публиковался в журналах «Дружба Народов», «Нижний Новгород».
Своими любимыми писателями считает Милана Кундеру, Владимира Сорокина, Джонатана Франзена, Михаила Шишкина, Томаса Манна.
I
Гуляй, парень, наслаждайся последний денек!
Почему последний? Магазин продолжал суетиться гулом ленты, дышать конденсатом обогревателей. Андрей Стронгин остановился и закрыл глаза, пытаясь не разозлиться и промолчать.
Когда Андрею было пять, он бродил с отцом по узкой набережной из пыльного серого камня и ел мороженое, которое получил за мужество, проявленное у зубного врача. Стоял конец мая, часто встречались восторженные школьники с лентами. Отец торопился домой, но сначала ему надо было заскочить в контору, которая находилась поблизости, но где именно, он толком не знал.
— Вы не подскажите, где здесь нотариус на Некрасова? — без особой надежды заговорил отец с вычурно одетой пожилой дамой, выгуливающей кошку возле ограды белого старинного здания.
— Некрасова налево за углом. Вам ведь нужен нотариус Бабкин?
Отец кивнул.
— Тогда пройдете один квартал, до светофора, — там будут прилавки со сморчками и воблой… и яркая вывеска — Г А С Т Р О Н О М. Около гастронома увидите арку. Свернете в арку, пройдете один сквозной двор, и в следующем будет нотариус в одном из подъездов. Сразу бросится в глаза.
Сказав это, женщина будто бы отключилась от разговора. Развернулась. Манерно пошла прочь. Отец даже не успел ничего ответить. Тогда маленький Андрей Андреевич Стронгин, обрадованный тем, что им так быстро и четко все объяснили, но при этом раздосадованный, что даже не дали сказать в ответ положенное спасибо, догнал даму и протянул ей остатки своего шоколадного мороженого в стаканчике.
— Это вам. За помощь.
Почему-то он решил, что спасибо говорить уже поздно и надо отблагодарить по-другому, например, остатками мороженого. В ответ на его подношение дама смутилась, ответила, дескать, ей приятно, но она не хочет, и ушла с некоторой долей презрительного недоумения на лице. Потом отец еще сказал ему, что это некультурно, предлагать людям надкусанное мороженое. Андрей Стронгин ответил, что в таком случае надо было дать тете денег.
— Нет. Это не такая большая помощь, подсказать дорогу.
— Мы могли бы дать пять рублей.
— А это неприлично. Благодарить материально в таком случае фальшиво и неприлично.
Позже оказалось, что подсказанный дамой путь вел совсем не на ту улицу и не к тому нотариусу, которого, правда, тоже звали Бабкин.
Вопрос уместности или неуместности благодарности с того момента часто преследовал Андрея Стронгина. Какой смысл благодарить людей, которых, может, больше и не увидишь? — думал он уже в двенадцать, когда гоповатого вида мальчик из параллельного класса стрельнул у него мятно-смородиновую жевачку. В тот раз Стронгин дал жевачку, и мальчик потом даже набивался ему в друзья, но как-то спросил, почему за Андреем раньше приходила мама, а теперь всегда папа, и Стронгин расплакался.
Уже двадцатиоднолетний, студент-историк Андрей Стронгин возвращался домой из университета. Он зашел в супермаркет возле дома, чтобы купить продуктов. Тележку в руки и двухсегментной змейкой между полок — цельнозерновой хлеб, легкий сыр, овощи, молоко, четыре йогурта с черникой, — все опустить в тележку под музыку поп-песен начала десятилетия. Андрей Стронгин ходил в магазин чаще других членов своей семьи. Отец уставал на работе и возвращался поздно, а бабушке уже было тяжело таскать пакеты с едой.
Закончив с продуктами, он направился к знакомой кассирше. Кассиршей была очень вежливая бурятка по имени Бадарма, немного горбатая и с пушком под носом. Стронгин всегда шел к ней, даже когда случались длинные очереди. Когда-то, когда ему было еще семнадцать, она одна продавала ему пиво и не спрашивала документы.
Бадарма улыбнулась и поднесла к инфракрасному лучу бездырый сыр, повернув его этикеткой. Вот уже пять лет она мой продавец, а я ее покупатель, с будничной грустной нежностью подумал Андрей Стронгин.
— Семьсот сорок рублей двадцать копеек, — Бадарма закончила проверять. Стронгин списал по карте двадцать копеек, дал ей тысячу, взял назад сдачу, забрал мешок с тележкой и отошел. В руке у него было пятьсот шестьдесят рублей сотенными купюрами. Он бы в жизни не подумал возвращать эти деньги незадачливому кассиру, если бы это была не Бадарма. И дело было не в сроке знакомства: Андрей Стронгин спокойно бы забрал себе лишние триста рублей и от старого продавца рыбы на центральном рынке, которого тоже давно знал, но продавец рыбы всегда был очень внимателен. Почему бы забрал? Просто, потому что… а почему нет? Это не воровство, они сами отдали деньги. Можно сказать, подарили. То, что они этого пока не знают, это их проблемы, рассуждал Андрей, триста рублей, конечно, погоды не сделают, но вот купить бабушке лишнюю пачку таблеток от головокружения на них можно.
Но Бадарма всегда улыбалась и желала хорошего вечера, она не спрашивала паспорт, когда ему было семнадцать. Теперь эта услуга, само собой, неактуальна: Андрею Стронгину двадцать один, да и пивом он больше не интересуется. Но дело было в другом. Стронгин чувствовал долг, смутную внутреннюю необходимость справедливости. Он вернул Бадарме триста рублей, просто потому что иначе бы ощущал себя морально неполноценным.
Бадарма удивилась собственной рассеянности и поблагодарила Андрея Стронгина. В душном и звонком супермаркете это случилось незаметно.
Только человек в поношенной коричневой шубе, который стоял около автоматических дверей и просил милостыню, начал смотреть на него с усмешкой. Андрей Стронгин улыбнулся Бадарме и направился к выходу. Нищий убрал бугристые руки в карманы фуфайки, приосанился и рассмеялся Андрею Стронгину вслед.
— Гуляй, парень, наслаждайся последний денек! — крикнул он ему с неясным лихим намеком.
Андрей Стронгин остановился и закрыл глаза, но не оглянулся и отправился дальше домой, незаметно для себя ускорив шаг. Конечно, дедок бы в натуре обрадовался моей смерти, решил он. Стронгин никогда не давал этому нищему мелочи, а проходил молча. Он просто в упор не чувствовал, что чего-то ему должен, когда тот обещает за него молиться и вытягивает вперед свою руку с выцветшей размытой наколкой на запястье. Здесь в Андрее Стронгине спало желание выполнить моральный долг перед собой и перед обществом, которое необходимо, чтобы подаяние не выглядело враньем самому себе, думал он, возможно лишь оправдывая таким образом свою мелочность и брезгливость, а возможно действительно освобождая себя от стереотипа о благородном характере благотворительности. Но старик все же чем-то его раздосадовал. Нет, я все сделал правильно, это неважно, что про меня там думает какой-то ужасный бомж…
***
Ольга Валерьевна хотела отвлечься, но вышло так, что все поняла, поняла даже раньше, чем сумела отличить от ток-шоу или ситкома происходящее на экране. Села. Включила. Заголосил. Пустоту слишком практичной мебели, накупленной сыном и внуком в торговом центре на краю города, надо было убивать. Лучше всего телевизором. Показывали репортаж. Журналист с внешностью Иванушки-дурачка и улыбкой внезапно потерявшего девственность комсомольца брал интервью у проходившего по оживленной улице юноши в модном спортивном костюме красного цвета.
— Что вы думаете о мобилизации?
Казалось, юноша примет поднесенный к его лицу микрофон за мини-версию боксерской груши и вот-вот ударит. Но на румяном, высоколобом лице блондина сыграла насмешка.
— Мобилизация? Это что, очередной классический тупой закон? У меня даже дедуля ходит с айфоном, правда четвертым… он у меня в деревне живет. Ему вроде больше и не надо мобильников…
Ольга Валерьевна вслушалась. Журналист ехидно посмеивался, пожимал плечами и уже через полминуты задавал тот же вопрос рыжеволосой девушке с пирсингом на нижней губе.
— Я не понимаю, у нас правда хотят ввести военное положение? Вы что, это же будет ядерная война! Они там с ума посходили?
Журналист наигранно вытянул узкие плечи.
— Ни о каком военном положении речи не идет! Это мобилизация тех, у кого есть отсрочка, и внеочередная проверка ограниченно годных к военной службе. Никто никого воевать не пошлет! Война, которую вы имеете в виду, это всего лишь мелкий конфликт, спецоперация, короткая и локальная, там задействованы профессионалы, — успокаивал журналист больше зрителей, чем собеседницу. При этом было в девице что-то неискреннее, гримасы, похожие на гримасы журналиста. Возможно, девушка тоже работала на телевидении, и у нее брали постановочное интервью.
— Вот у меня парень учится на программиста, пишет уже диплом, устроился в фирму… что ему, теперь идти сразу в армию, чтоб его убили? Мы еще даже не женаты… — несмотря на свой вид, она говорила не как типичная молодая неформалка, а скорее как гламурная девица из нулевых, вульгарно и скорбно растягивая «а».
— Вернется и поженитесь, и диплом… Повторяю, призванные студенты и те ограниченно годные, которые пройдут… вернее, не пройдут единую госпроверку, не будут участвовать в боевых действиях! Эта мобилизация не значит, что у нас война! Она есть, но локально. Речь о пересмотре призыва… Считайте это бесплатным годовым курсом гражданской самообороны!
Журналист умолк. Ольга Валерьевна пошла на кухню, налила себе воды в прозрачный граненый стакан. Вернулась на диван уже другая, бледная и задумчивая, но при этом выглядела она гораздо спокойнее, чем обычно. Это было спокойствие человека, который как бы жил рядом с потухшим вулканом и всю жизнь слушал предания о его страшном пекле. Вулкан давал о себе знать лишь изредка, и вот снова дымок, на старости лет, но человек уже внутренне спокоен. Он даже станет еще спокойнее в своем кожаном кресле перед широкой плазмой, если увидит, как прямо за окном, вслед за черным дымом из жерла поднимается та самая кровавая магма из тех сотни раз переслушанных, перечитанных, пересмотренных историй. В глубине души он только этого и ждал последние двадцать лет, рассматривая репродукцию картины о гибели Помпеи, повешенную над кроватью, повешенную, как исторический факт, казненный временем и политикой на пестрые ленты мифов.
На экране появился диктор. Журналист будто бы ушел расспрашивать дальше, куда-то за грань эфира.
Ольга Валерьевна официально даже застала большую войну, она родилась десятого апреля в сорок пятом. В детском саду им читали «Сын полка», в школе видела, как травили лысого мальчика, из-за того, что его отец якобы сдался в плен и служил фрицам посудомойкой, пока фрицы его не пустили в расход перед наступлением советских войск. Тогда магма вулкана оставалась реальностью, она лежала остывшая, на улицах и в людях.
— Указ о проведении экстренного призыва для профилактики общей военной подготовки был одобрен Советом Федерации сегодня… — начал симпатичный пожилой диктор, произнося слова настолько нейтрально, насколько это под силу человеческому голосу и человеческим нервам. Ольга Валерьевна молча отпила воды и почувствовала сопли в носу, — надо мне снова пропылесосить, все вот из-за этой стройки напротив.
В институте она пошла в Комсомол, потом вступила в партию, стала преподавать историю, в том числе историю КПСС. Самые проворные студенты института дарили ей цветы в середине семестра, а самые блатные студентки ГДРовскую одежду в середине сессии. Зимы шли одна за другой, как дежавю, с новогодними сказками и площадными елками с красными звездами на вершинах, с пустынными февральскими днями, похожими на отзеркаленные октябрьские вечера. Лето — грядки — усталые земляные лица многодетных родителей. Ольга Валерьевна ненавидела копать картошку, особенно когда ее посылали по разнарядке, хотя там она в основном учила молодежь отвлекаться от гиблой, на ее взгляд, меланхолии сельского труда постулатами диалектического материализма.
— …и подписан президентом в двенадцать часов, вступит в силу с завтрашнего дня. Согласно указу, лица, подлежащие призыву, будут обязаны в ходе трех дней после вступления указа в силу прийти по месту жительства и принести с собой следующие документы… — диктор продолжал заполнять своим голосом простор квартиры. Голос стелился по черным столикам и стеллажам, по черно-белым обоям, кремовому потолку. В окнах смеркалось, их пластиковые ручки смотрели в пол, защищая комнату от декабря. Вот-вот должны были прийти сын Андрюша и внук Андрей Андреич с продуктами.
В свое время Ольге Валерьевне быстро опостылел коммунизм, развитой социализм, а социализм с человеческим лицом разочаровал сразу же. Надоедали и постепенно становились просто бумагой когда-то интересные материалы к урокам и методическая литература по всемирной истории. Первый ее муж был идейным большевиком и бесплодным мужчиной. Когда он умер от инфаркта прямо на одном из собраний, Ольга Валерьевна обрадовалась, что может теперь спокойно выйти замуж второй раз и родить. Чтобы родить, она выбрала простого рабочего Сергея Ивановича Стронгина. Стала работать в школе, чтобы казаться проще и не участвовать в интригах доцентов и профессоров. Завела кубинского попугая, съездила дважды в Крым, переехала с мужем центральную часть города. Андрюша родился в разгар войны в Афганистане. Тогда тоже призывали студентов. Тоже вроде бы не на фронт. Или не всех на фронт…
Она задремала, сидя в кресле. После новостей показывали мелодраму про акушерок…
Мать и сын, оба понимали, что второй раз, при осмотре под руководством представителя антикоррупционной службы красный билет не выдают. Особенно если первый был липовый, по знакомству. Плоскостопие? Пф. Гастрит? Еще смешнее. По новому указу внука Ольги Валерьевны ждал срочный призыв и год в армии. Но больше волновал сам указ, который бы не стали издавать просто так.
— Ерунда! Такая мобилизация в армию не бывает внезапной! Всего три дня, чтоб явиться!
— Как видишь, сынок…
Теперь Андрюша любил мамин борщ больше, чем смотреть с друзьями пиво под футбол. Ему недавно исполнилось сорок — пиво, футбол и друзья стали хуже, чем серый будничный отдых. Но борщ, жгущий и рыжий, приправленный капелькой табаско и заедаемый подсушенным ржаным хлебом, борщ с годами превращался в целую вселенную удовольствия.
— Я все равно не думаю, что это… Нельзя так резко издать такой указ. Им видней, конечно, но зачем нам солдаты?
Мама посмотрела на него с улыбочкой. Ей захотелось побыть в роли мудрого пожилого молчуна, она даже укуталась потеплее в свой старый клетчатый халат (последний подарок покойного отца Андрюши), спрятала туда худую веснушчатую шею и многозначительно почесала нос.
— А кто ж будет воевать? У нас вот искусственный интеллект не настолько развит, его, скорее всего, сможет хорошо развить для военных целей будущий победитель. Ядерные бомбы никто сбрасывать не станет, пока не почувствует полного разгрома и поражения. А полное поражение совсем никому не нужно, — продекламировала Ольга Валерьевна то ли свои мысли, то ли мысли одного из телевизионных политологов.
— А зачем воевать, мама?
— Чтобы было, ради чего жить дальше. Чтобы было, ради чего жить, очень многим людям нужны смерти многих других людей, Андрюш. Это вот нормально.
— Ненормально, — напряженно вздохнул Андрюша и мотнул головой.
Андрюша последнее время тоже мысленно звал себя «Андрюшей». Когда-то за такое обращение он бил в морду. А теперь звал так себя сам и позволял называть маме. Впрочем, маме всегда было по фигу, что он там позволял, думал он раньше. Теперь все стало по-другому, в нем проснулась почти детская сентиментальность, пробирающая до дрожи любовь к борщу, к маме, к своей уютной автомойке на холмике около торгового центра. В нем жила болящая и заеденная сотнями борщей, но все еще живая любовь к бывшей жене, с годами обращенная в тоску по чему-то не совсем ясному, тоску при этом такую же уютную и бесконечную, как и мамин борщ.
Они немного помолчали. Ольга Валерьевна уже заваривала чай, пока Андрюша о чем-то сосредоточенно думал, вытирая рот салфеткой и разглядывая фарфоровую, расписанную красными узорами солонку в виде лошади, которую купил как-то в воскресенье утром, когда возвращался пешком из сауны и чувствовал потребность сделать что-то хорошее.
— Надо обратиться к Асе.
— Асе?! — мама хлопнула фарфоровой крышкой заварника, так что Андрюше показалось, что она вот-вот начнет бить посуду, как это бывало у нее раньше с отцом из-за всякой ерунды, — отчего ж не Асечке?
— Асечке… какая разница, тебе видней.
— Андрей Андреич не будет крысой, бегущей с корабля. Если не захочет идти в армию, переждет госпроверку у дружков у своих, у подружки.
— Я предоставлю ему выбор. Он взрослый парень, должен сам решать. Можно пока отправить его вместе с тобой в деревню.
— В деревню? Фи! А мне чего делать в этом дерьме? Ты сам сказал, он взрослый парень, вот пусть сам за собой и присмотрит, — раздраженная и воинственная интонация Ольги Валерьевны сорвалась на хриплую грусть. Голубые глаза вяло моргнули.
Андрюша помыл за собой тарелку, вежливо отказался от чая и сел за компьютер искать новости о последнем указе. Когда пришел сын, они отправились в его кабинет, чтобы обсудить важную тему.
У Андрюши никогда и в мыслях не было назвать своего сына Андреем. Это вышло случайно, словно бюрократическая ошибка. Вместо имени Тимур, которое так не нравилось его бывшей жене, в графу «Ф. И.О.» продублировали имя отца. Андрюша подозревал, что тут подсуетилась Ася. Но зачем называть ребенка именем мужа, он не понимал, да и не в ее это было стиле. Он бы мог исправить имя, но решил, что Андрей-младший должен сам выбрать, когда подрастет. Ясно, что прожив четырнадцать лет с именем Андрей, Андрей-младший решил остаться Андреем.
Мокрый снег появлялся на стекле мирным стуком, белыми кляксами-медузами. Отец и сын сидели за столом в небольшом кабинете с электрическим камином, стилизованным под настоящий, с многочисленными кипами автожурналов на высоких полках вдоль стен, ковром в виде шкуры медведя у двери и огромной коллекцией авторучек, которые лежали в чехлах и деревянных кружках на тумбочке возле кожаного кресла с изящным черным пуфиком под ноги. Андрей Стронгин пил чай, а его отец смотрел то на него, то в планшет, где мелькали бесконечные новости об указе, который многие уже успели прозвать одиозным или даже идиотским. Отец, нетолстый, но все же порыхлевший с годами, с лицом образованного пролетария, длинным носом, выдающимся вперед квадратным подбородком и маленькими голубыми глазками всегда напрягал Стронгина молчанием. Как бабушка называет его Андрюшей, думал Стронгин, мой батя же форменный неандерталец. И к этой невольно смешной мысли примешивалось еще подспудное: конечно, я люблю его, он моя семья, он и бабушка, но… как моя мать спала с таким страшилой?
— Итак, ты подлежишь срочной госпроверке на годность к военной службе и призыву, если ее результат будет положительным (а он будет). Тебе нужно прийти в военкомат ближайшие три дня. Потом они сами придут сюда. А если не найдут по прописке, то объявят в розыск. Процесс какими только службами не контролируется, — сказал наконец Андрюша. Он отодвинул планшет, опустил на стол большие локти, подвинувшись ближе к Андрею Стронгину. Сын почувствовал валерьянку. Отец волновался за него? Или за себя? Что там в указе про тех, кому уже за тридцать? Ничего? Это пока, возможно, ничего?
Андрей Стронгин кивнул и принял позу усердного слушателя. Ему было нечего сказать, он еще не успел ничего обдумать, даже поверить пока не мог, что его призывают в армию. Наслаждайся денек!
Дышали. Проглатывали поочередно чай. Всматривались.
— Что значит «армейская профилактическая мобилизация»? Это будет война? — только и спросил он у отца.
— Тебе видней, ты же историк, как бабушка, — но по тону Андрюши было ясно, что война для него уже началась с этим указом.
Они снова помолчали, Андрей Андреевич опустил глаза вниз, на лапу якобы мертвого медведя, торчавшую из-под стула.
— Мне кажется, это безобразие просто… вытянуть побольше денег, — сказал Андрюша.
— Как почти любая нынешняя война.
— Как почти любая война… — повторил отец и продолжил:
— У тебя есть три варианта. Первый — пойти в военкомат и в лучшем случае ты отслужишь год и вернешься спокойно доучиваться. Второй — спрятаться здесь, взять академ, пожить у Кати или у друзей… — взгляд отца стал еще проницательней и серьезней, — пока тебя все равно не найдут и не отправят на худших условиях. Розыск, который они объявят на уклонистов, — штука очень серьезная, я читал подробности.
Андрей Стронгин нахмурился. Они не знают, что мы с Катей давно уже не так близки.
— А третий ты мне рассказал еще в прихожей…
— Третий я тебе рассказал в прихожей. Ну так что?
Круглое лицо Андрея Стронгина покраснело. Он почесал нос, как делал всегда, когда не знал, что ответить.
— Дай мне подумать. Завтра вечером я тебе все скажу.
— Завтра до четырех дня мне нужен твой ответ. Здесь речь уже не о патриотизме. Здесь речь уже о нормальной жизни, только и делов.
Андрей Стронгин кивнул. Ему хотелось спать. День, который закончился обрушившейся лестницей мелких и крупных планов‑ступенек, виделся ему набором кадров, которые были чем разрозненнее, тем абсурднее. Странный ропот в университете, задумчивая Катя, явно им недовольная, Бадарма, которая сдала лишние триста рублей, как бы в знак сочувствия и поддержки, злорадство нищего… Теперь понятно, что он имел в виду. Немногие знали, что такой указ обсуждается, никто не верил, что его издадут так внезапно. Когда Андрей Стронгин снимал с себя рубашку (он забыл, огорошенный новостью, переодеться в домашнее и, чистя зубы перед зеркалом, с усталой улыбкой обнаружил пятно бабушкиного борща на брюках), когда ложился в кровать, он уже не представлял себя студентом-историком, будущим ученым, преподавателем, археологом и теоретиком-антропологом. Он представлял себя обессиленным человеком, который лежит в телесного цвета пластмассовой лодке, пущенной по волнам бескрайней зеленоватой реки. Лодку беззвучно, но сильно качает, а он лежит и не может шелохнуться. Да и что бы это изменило, будь он в силах? Он не успел об этом задуматься, просто ощутил какое-то необратимое изменение… но вдруг понял, что зеленоватая река впадает в болото!.. И уснул.
II
Я должен решить, думал он. Я должен дать ему ответ до четырех дня. И ничего не решал.
— Катя, я поживу у тебя какое-то время?
Какой глупый вопрос, зачем только видел ее. Остались позади вывеска зоомагазина и ларек с прессой. Гирлянды на фасадах — они уже стали готовиться к Новому Году. Хорошее дело. Дорогу переходила женщина и двое детей. Мама… эх, да что ж такое происходит…
Нет, Катя не стала вмешиваться. Катя ясно дала понять, что ей все равно.
Черноволосая, черноглазая, светлокожая, маленького роста, всегда опрятная и бодрая. Она много говорила и смотрела на Стронгина. Дескать, он все на свете знал и все на свете умел. Когда-то. Когда-то это было так, продолжал рассуждать Стронгин, несясь по улице. Потом она перестала ему нравиться. Да и он ей, впрочем, тоже. Довольно быстро. До университета, где его ждал Семен Семеныч, оставался квартал. Стронгин свернул возле почты и шел под горку дворами. Доживали свой век деревянные бараки. Дорогу здесь не убирали — под ногами был лед, и он чувствовал себя черепашкой, которая медленно ползет вперед, не зная зачем.
Маленькая, домашняя черепашка. Как та, которая умерла у Максакова. Черепашка, ты пойдешь в армию? Не-не-не, черепашка. Мы будем тебя кормить. Мы спрячем тебя подальше. Укутаем, чтобы ты не замерзла. Дадим тебе мягкого сена. Нальем родниковой водички. Сиди с нами, домашняя черепашка, будь вечно у нас под крылышком всю свою жизнь. Ты закончишь бакалавриат, магистратуру, аспирантуру, будешь работать в университете, защитишь диссертацию, станешь чиновником, напишешь пару трактатов. Тебя все будут любить и уважать, черепашечка сраная.
Стронгин не заметил, как из дворов снова вышел на оживленную улицу, где застрял обмерзший трамвай. От котельной за стоматологической клиникой поднимался пар, сливающийся с по-зимнему серым небом — продолжением заснеженных крыш высоток и бараков, которые нежились друг о друга, сплетаясь корнями на вечных склонах и неровностях города.
Да и не надо было даже думать о Кате. Те времена, когда у нас там была любовь, когда мы ходили с ней есть молекулярную еду, когда посещали рэп-концерты, давно прошли. Хотя я первый изменил ей с красивой журналисткой, теперь я одинок. Стронгину вдруг стало плохо от этого осознания, гораздо хуже, чем от осознания грядущей армии. Говорят, человеку, которому нечего терять, не надо бегать. Ради чего мне бегать в натуре? Ради Катиной апатии, ради кафедры истории, подработки, с которой я уволился месяц назад в свете диплома, ради эфемерных друзей?
Стронгин вошел в здание университета, похожее на гигантскую подводную лодку, которая однажды вышла из глубины на поверхность, да так и осталась там, выплюнув в пучину свой экипаж, и поверхность воды со временем стала землей, земля — городом, а город набросил на лодку фасад окон и покрашенных в зеленый цвет бетонных стен.
Он поднимался по лестнице на второй этаж, с удивлением (почему-то все еще с удивлением, да к тому же и с приятным) отмечал, что студентов почти нет, одни студентки кругом. Пока он склонялся к тому, чтобы пойти в армию. Переехать на время к друзьям? Максаков? У него двое сестер (страшных), трешка на всю семью, да и он сам наверняка пойдет на годик-то. А я? Семен Семеныч? Я не хочу у него жить. Он алкоголик и озабоченный тип. Я в принципе не хочу ни у кого жить, что за глупость придумал. Снять квартиру надо. Но зачем, зачем, если можно пойти в армию… а если… не, лучше сразу в монастырь. Женский. Ты не черепашка!
Семен Семеныч был на три года старше Стронгина, числился аспирантом и работал секретарем кафедры. Высокий, худой, опрятный молодой мужчина с белой бородкой и в пиджаке, с большими синими глазами и неизменным сиреневым галстуком, он стал закадычным другом Андрея Стронгина, когда тот поступил на первый курс. Люди они были очень разные, сдружились, казалось, потому что у обоих были дурацкие имена. Прям по Гоголю. Семен Семеныч и Андрей Андреич. Первый каждый день пил вино или пиво и любил доступных первокурсниц, обольщал их умными речами о политике и искусстве. Ему постоянно нужно было вливать в себя удовольствия, если удовольствий не хватало, пропадал и его талант к исторической аналитике, исчезало знаменитое красноречие, осанка аристократа. Андрей Андреич тоже был как бы неглуп, но в остальном совершенно другой. Уже на первом курсе Стронгин перестал покупать у Бадармы пиво, как будто, получив вместе с восемнадцатилетием право на алкоголь, перестал видеть в нем всякий смысл. Андрей встречался с девушками, только если взаимно влюблялся. Такое случилось дважды: сначала год с однокурсницей Аленой, потом два года с Катей, с журналисткой же Машей вышла оплошность. У Стронгина, как бы он не загуливал, на первом месте всегда оставалась семья — отец, бабушка и даже мама, хотя ее он редко видел. Семен Семеныч приехал из маленького сибирского города. Его семья осталась там, и никто о ней ничего не знал, кроме того, что они очень богаты. А еще над Семен Семенычем шутили, что он угощает голубцами с говном. Но это была старая, далеко не всем понятная шутка из Интернета.
— Самюэль Хантингтон [1] победил Фукуяму [2], Андрей Андреич! Но вам ли легче от этого? — воскликнул Семен Семеныч, как только Стронгин вошел в кабинет. Семен Семеныч всегда выкал, а Стронгин тыкал. Такой у них был порядок общения.
— Мне не легче. Никто никогда и не говорил, что это хорошо, что у истории человеческих конфликтов нет и не будет конца, покуда есть человечество. Я пришел взять академ, Сема.
Сидевший у старого компьютера за столом тесного кабинета, Семен Семеныч чуть не опрокинул клавиатуру, потому что вскочил и саркастически продекламировал:
— А как же Русь, ее геополитическое будущее? Как же мы, последняя надежда европейской цивилизации! Как же защищать неприступную крепость, которая одна среди азиатских орд и атлантической консьюмеристской машины?! Ваши действия, Андрей Андреич, расходятся с вашими словами, с вашими выступлениями! Вы… как это по-русски… — Семен Семеныч сделал театральную паузу и облизал губы, — ренегат?
Стронгин понял, что не будет спрашивать его о квартире. Да и незачем.
— Я не говорю, что буду бегать. Я просто беру академ, — в дружеской манере осадил он приятеля своим голосом, хриплым и отрывистым, не в пример мягкому, лисьему говору Семен Семеныча.
— Бравым солдатам-евразийцам не нужно брать академ. Пока служат, они будут числиться в университете и даже получать стипендию, если она у них есть. Сам… — Семен Семеныч поднял длинный указательный палец вверх, так что выглаженный рукав рубашки сполз чуть вниз, а кончик пальца чуть не коснулся низкого потолка и не стер с него пыль. Стронгин рассмеялся.
— Семен, ты же знаешь, я никогда не был ура-патриотом. Я просто трезво смотрю на ситуацию. Евразийский мир — это единственный мир, в котором мы с тобой, неважно каких мы взглядов, сможем жить и остаться собой. Фукуяма проиграл еще в девяностые, но это не значит, что я должен идти служить со своим гастритом, и…
— И плоскостопием? — залился смехом Семен Семеныч.
— И еще многими другими проблемами, которые делают меня куда бесполезней в армии, чем в университете. У меня же нет белого билета и гранта на обучение в Канаде, как у тебя.
— Да вам надо сразу в генералы, или лучше не… в адмиралы. Командовать русскими ладьями на просторах Арктики в борьбе с европейскими содомитами за ресурсы.
— Мне не надо в генералы. Мне надо в академ, — Андрей Стронгин стал абсолютно холоден, его ежик и оттопыренные уши на секунду показались Семен Семенычу совсем чужими. А ведь был нормальный парень, подумал Семен, но каша в голове, непонимание объективной реальности, вот перед нами очередная жертва, которая будет отсиживаться по углам, пока за дезертирство не вздернут свои же. Или наберется смелости и пойдет служить. А потом профилактическая мобилизация покажет свое истинное лицо, и наш домашний любитель геополитики получит пулю. Вот она ваша геополитика, Андрей Андреич. Вы тоже мясо в мясорубке, вы крепостной, а вы думали… сделаете монархию и станете дворянином?
— Это без проблем, сейчас дам вам справку, и пойдете в деканат. Там вас отправят в ректорат, подписать символические бумаги.
Андрей вздохнул с облегчением. Он боялся, что перестанут выдавать академы.
Когда Стронгин все уладил и вышел на улицу, у него оставалось полчаса, чтобы принять решение и позвонить отцу. Но вместо того, чтобы взвесить в голове все плюсы и минусы, он почему-то думал о Семен Семеныче. Откуда у него белый билет? Он что, совсем инвалид? Или в том городке, откуда он родом, их легко сделать?
Стронгину вспомнился момент, когда они устроили посиделки на его втором курсе. Смотрели концерт Милен Фармер и пили белое. Он, Семен Семеныч и Леша Петров. Стронгин тогда расстался с Аленой, и тихий вечер в компании трех хороших приятелей был ему просто необходим. Хорошо было на втором курсе, усмехнулся Стронгин, переходя дорогу.
Он не знал, куда идет. По идее ему надо было позвонить отцу и домой, к бабушке, обедать. Но Стронгин не чувствовал ни голода, ни желания зайти в тепло, несмотря на мороз, впрочем, для зимы несильный. Он отчетливо слышал прошлое, как Леша Петров рассказывает про одного своего знакомого травокура:
— И он, представляете, со своей травкой дошел до того, что говорит мне: знаешь, Леша, секс уже и не так уж нужен, когда есть дурь. Дурь она типа вплетает гармонию в мою жизнь. Понимаешь, что секс, женщины, это не так уж важно.
Леша Петров ждал, что остальные начнут порицать этого травокура, говорить, как наркотики делают амебным. Но Стронгин молчал, после расставания с Аленой это для него была больная тема, а Семен Семеныч, казалось бы, Семен Семеныч, который спал с женщинами чуть ли не каждый день, вдруг сказал:
— Да нам никому секс не важен, Леша. Иначе бы мы тут сейчас не сидели.
И Леша Петров стушевался. Петров был странный, из богемной тусовки клуба Точка. Стронгин знал его с четырнадцати, и они до сих пор иногда переписывались. Петров учился на одном курсе с Семеном, но в магистратуру не пошел, а уехал в Италию, учиться на повара. Непонятно, зачем тогда этому худому, нескладному типу понадобилась история. Несмотря на свою неказистую внешность и неаккуратность, Петров был довольно обаятелен, не сказать, что харизматичен, но его любили преподы и сокурсники, и даже некоторые сокурсницы, которые видели в Петрове настоящего байронического героя своего времени. Они, конечно, ошибались. На взгляд Стронгина, Леша Петров был всего лишь очередным хипстером, инфантильным алкоголиком и графоманом, который хорошо умел только стряпать и страдал провалами в памяти. Петров временами мнил себя писателем. Однажды он сказал Стронгину, что напишет про него повесть или рассказ. Стронгин засмеялся и ответил, что только после его смерти. Пьяный Леша согласился, но проворчал, что тогда ему придется жить дольше Стронгина. Петров всегда был по-своему расположен к Стронгину, как человек, который лишь выглядит загадочно, расположен к тому, кто загадочным является.
Андрей Стронгин обогнул офисное здание с расчищенной от снега аккуратной парковкой и остановился около ларька с шаурмой. Перевел дыхание. Помялся. Откашлялся. Аляпистые вывески, запах жареного мяса, не очень качественного, сомнительная серая пристройка справа, где, скорее всего, и живут хозяева шаурмы. Только сейчас не ночь, почему нет очереди… ах да, девчонки не так часто жрут шаурму, а мальчишки… мальчишки обеспокоены.
Война? Это страхи. Страхи интеллигентские, скорее даже мещанские. Они же ясно сказали, что новобранцы-студенты не в зоне боевых действий. Но красные билеты фактически аннулируются… как же так? Какая разница. Разве ты его не стыдился никогда, своего красного билета? Сема прав, нужно быть последовательным. Андрей почувствовал, что руки замерзли, спрятал их в карманы пальто. Теперь что? Дедовщина? Нет, сейчас, говорят, все стало лучше. Сначала позвоню-ка Максакову.
Андрей Стронгин достал смартфон и набрал Максакова. Слушая гудки, он смотрел, как пар выходит у него изо рта и стелется на сугроб, под покрашенное снизу голое дерево.
— Алло. Привет, Саш. Как дела? Мы можем встретиться? В свете последних событий…
— Привет, Андрюх, давай перезвоню, у меня срочные дела, я в военкомате…
Андрей Стронгин положил трубку. С этим все понятно. В большой семье… Саша Максаков — простой, хороший парень. Его друг учился в техникуме больше ради отсрочки, работал с шестнадцати лет в самых разных местах, — от бара и автомойки отца Стронгина до финансовых пирамид и сомнительных банков без отделений. Они познакомились во дворе на почве компьютерных игр. Максаков был единственный, вместе с кем Андрей участвовал в драке, бок о бок. Ночная пьянка, встреча с гопниками. Спросили. Зацепились. Ударили. У одного гопаря оказался нож. Стронгин лежал в больнице все первое полугодие одиннадцатого класса. Того пацана с ножом нашли и посадили всего на год. Он оказался сиротой и с какими-то загадочными смягчающими. Стронгин получил на всю жизнь проблемы с желудком и тихую ненависть ко всяким маргиналам, начиная от агрессивных быдланов и заканчивая бомжами-попрошайками. Про гастрит говорил всем для простоты, на деле там было другое, очень длинное название. Первое время Стронгин ел одни каши. Потом стало нормально. Но до сих пор, если он выпивал чуть больше двухсот грамм крепкого или решался поужинать в Макдональдсе, его нещадно рвало весь следующий день. Или после той же шаурмы. Максаков долго переживал, что не смог защитить Стронгина. И это было зря — хотя оба ночных засранца убежали, один напоследок пырнул Стронгина в живот, по-шакальи. Как от этого защитить?
И что, теперь всю жизнь сидеть в этом синтетическом мире Семен Семенычей, Лешей Петровых, Марьян, Ваней? Бояться этих гопарей, бояться маргиналов несчастных? — спросил себя Стронгин, набирая уже другой номер, отцовский.
— Пап, привет. Ну… время четыре часа дня. Я решил…
— Что решил? — голос отца звучал очень нервно, он куда-то чуть ли не бежал.
— Короче, я взял академ без проблем, но…
— Я не знаю, что ты решил, но если ты хочешь остаться моим сыном, а на самом деле просто остаться в живых, то ступай домой и собирай вещи. Завтра я отвезу тебя в Садовское, где ты будешь ждать меня, пока я не вернусь и все не исправлю. И это точка. Если ты нарешал чего другое, домой можешь не приходить. Поверь, мне видней, просто так это не закончится, как бы нам не хотелось сделать все по-другому.
Только два раза в жизни до этого Стронгин слышал отца таким серьезным. Один раз, когда отец учил его водить машину.
— Я понял тебя, — сказал Андрей Стронгин и сбросил вызов.
Рука, все время державшая смартфон, совсем обморозилась.
К шаурме подковылял парень в армейской одежонке, без ноги, на костылях, с небритым лицом и огромными синяками под глазами. Стронгин представил себя на его месте, хотя армейская одежонка была единственным, что связывало этого торчка с армией. Интуитивно он знал, что будет война, большая или маленькая, — неважно. Это предчувствовали многие и многие от этого отворачивались. Вот уже четыре года. Кто смирился про себя заранее, кто предпочитал не верить, оправдывал предвоенные кризисы чем угодно: всемирными заговорами, глобальными рынками, ядерным веком, интернетом, скорой технологической сингулярностью, особо упоротые даже всевластием ООН. Ругались на немногочисленных режиссеров и публицистов, вскрывавших тему: не надо нам про войну! У нас и так эти ссанные новости каждый день! Подавайте нам про хорошее, у нас и без того кризис, мы не можем позволить себе еще один кредит. И все искали хорошее, смотрели сериалы, пили крафтовое пиво, обсуждали блогеров, продавали-покупали биткоины, воевали в интернете за идеи патриотизма или глобализма, осваивали интернет-магазины. И вот на сцену врываются дядьки с автоматами, как на Норд-Осте, они неожиданно отвлекают зрителей от их приятного спектакля распродаж и отпусков, и зрители не понимают, взаправду ОНО или это продолжение уморительной сценки, которое стоит сфоткать и запостить в инстаграм раньше других. Руки достают из кармана смарт, но вспышка камеры гаснет, не успев зажечься, зал рукоплещет, и только ты чувствуешь, еще раньше, чем услышал свист пули, что в руках у тебя уже не гаджет, а горячий комок раздолбленных в мясо микросхем и прочих изобретений, якобы изменивших мир в двадцать первом веке. Обожженные ладони кричат скорую, и зрители смеются, но над головой уже автоматная очередь, и размеренный голос произносит в модный микрофон: дамы и господа, вы в заложниках.
Андрей Стронгин был в заложниках. И поэтому решил действовать согласно воле отца, чтобы снять с себя хотя бы видимую ответственность.
III
Садовское состояло из двенадцати классических деревенских домов, но зимовал в нем только Паша, бывший комбайнер, а после выхода на пенсию заядлый охотник.
По пути Андрей то задремывал, то посматривал назад, не упала ли от езды по ямам и кочкам сумка с ноутбуком. Зевал. Ковырял в зубах языком. Думал. Вспоминал. Происходящее за окном Андрея Стронгина интересовало мало, он знал этот маршрут мимо деревень и поселков. Ехали тихо, без музыки. Отец молчал.
В полудреме Стронгину вспомнился давний спор между ним и Семен Семенычем. На первом курсе Андрей участвовал в университетском клубе реконструкторов. Разыгрывали битву на Чудском озере. Семен подтрунивал, а Стронгин оправдывался. Наша история, говорил Андрей, сегодня скучная, лишенная романтики. Наша комнатно-офисная реальность изголодалась по чуду, по приключениям и свершениям, по вере в то, что есть нечто высшее, к чему стоит стремиться, в конце-то концов? Вот мы и переигрываем историю, потому что творить ее уже неинтересно, она другая… стерильная что ли. Тогда получается, что Фукуяма прав, отвечал насмешливо Семен Семеныч, вот те и конец истории. Но ты же сам говорил, что впереди нас ждет столкновение цивилизаций по Хантингтону. Отчего же ты сам опровергаешь свою теорию, ведь там и Ледовые побоища будут, ого-го! Но пока ничего подобного нет, отвечал Стронгин, да и будет ли там место героям и пророкам, в этом столкновении? Боюсь, столкновение окажется таким же стерильным, как наше настоящее, — экономическим, демографическим, информационным. А ты хотел бы войну? Кровь? — спрашивал Семен Семеныч, отпивая пиво из горлышка (они сидели на теплотрассе возле университета, там тогда еще не ходили менты). Я хотел бы победить культурно-идеологически, но если придется… иногда человеку пускают кровь, чтобы ему стало лучше, понимаешь? Да. Но только это методы прошлого столетия.
Машина подскочила на кочке, Стронгин открыл глаза и увидел лаконичную возню щеток-дворников по лобовому стеклу. Посмотрел назад — сумка с ноутбуком в порядке. Значит, Семен прав был? Я так же испугался войны, когда она действительно началась… да даже и не началась еще, уехал зарываться в глухую деревню… да ну его… я не воин.
— Приехали, — сказал отец. Они отперли толстую бревенчатую дверь избы и стали разбирать продукты. Как бы не надорваться. Стронгин таскал мешки, незаметно для себя наслаждаясь стерильным зимним воздухом деревни, который пробирался под одежду чем-то вроде острых иголок. Он промочил ноги в снегу и заторопился, отец заметил это и стал нервно подсмеиваться.
— Ты бы еще чешки одел бальные.
— Не одел, а надел.
— А, спасибо, что просветил. Тебе видней, как тут такое знание пригодится.
Они втащили мешки с едой в дом. Включили два старых, но надежных холодильника. Разложили, что не поместилось, в погреб, где стояли соленья.
— Пап, зачем столько консервов? — пробурчал запыхавшийся Стронгин, откашлявшись.
— А если я вдруг задержусь? Отведаешь солдатской жизни, как говорится, не выходя из комнаты.
Сказав это, отец улыбнулся, и в этой улыбке Стронгин прочитал: что если меня тоже загребут, издав неожиданный указ?
— Она ответила на письмо?
— Пока нет. Но ты же знаешь, она не так часто смотрит почту, а в мессенджерах почти не сидит. Можно, конечно, было бы попробовать купить билеты и сразу уехать, чтобы разобраться уже на месте, но это рискованно. Лучше сразу и наверняка.
Затопили печь в главной комнате. Запустили биотуалет. Отец объяснил, как менять. Стронгин кивал, ему всегда нравился привкус хлорки в воздухе, хотя запах деревенского дома и протопленной печки был все же куда приятней.
— Ну что, чайку, и я поеду?
Пол на кухне скрипел, русская печь гудела, а за окном начался плавный снегопад. Это была зимняя деревенская симфония, не хватало только воробьев на ветках голого куста в углу забора, да свиста самовара.
— А самовар есть?
— В бане, Андрей Андреич. Времени не теряйте тут только, особо не барствуйте, еду экономьте, — отец выдавил очередную насмешку, — английский у тя хороший, но советую начать изучать пособия уже сейчас. Английского будет мало.
Первое время жизнь в Садовском Андрею Стронгину неожиданно пришлась по вкусу. Ложился поздно — мешали ночные завывания разгулявшейся зимы и раздумья. Днем много читал, учил языки, иногда играл в игры на ноутбуке. Вставая с кровати, он первым делом шел к большому зеркалу, прислоненному к стене возле печки — смотрел на свои спутанные светлые волосы, так и не постриженные перед отъездом. В очередной раз негодовал, что уже в таком раннем возрасте стал похож на заматерелого мужичка с раздутым животом, круглыми коленками, немного обвисшей грудью. Стронгин не был склонен к полноте, но немного запустил себя в последние годы. Первое время в деревне он брил широкий подбородок, доставшийся от отца, а потом подумал, что бритье ни к чему, и соломенная борода пойдет больше. Он только теперь начал отжиматься по утрам, как планировал еще в конце августа. После зарядки лениво готовил, грел кашу на допотопной газовой плите из трех конфорок, иногда, забывая про так называемый гастрит, ел неразогретые консервы, чтобы лишний раз не возиться с замороженным мясом.
Усадьба, если это можно так назвать, представляла собой небольшой дом, типичный теремок с островерхой крышей, круглым чердачным окном, двумя комнатами, разделенными большой белой печкой, встроенной в стену из черных бревен. Стронгин бродил по огороду со стороны леса, стараясь на всякий случай не показываться окнам других домов, мало ли. Иногда с каким-то остервенением вдруг брал в руки мокрый снег, наскоро лепил продолговатый комок и швырял за изгородь, вдоль которой, позади от дома, стояли маленькая баня, неиспользуемый деревенский туалет со съехавшей крышей и уютный, летом покрашенный оливой, сарайчик с погребом. В сарайчике отец иногда хранил автозапчасти. Сама изба имела два выхода, два крыльца — старое и новое. Новое выходило к воротам, за которыми маячила исчезнувшая под снегом единственная деревенская улица, дома, большей частью пустые даже летом, и начиналась неприступная для легковушек дорога к заасфальтированной трассе. Она вела полем, а поле теперь, будто снежное море, омывало забор и прислоненные к нему неказистые постройки. Противоположный берег этого моря был лесом. Когда небо было чистое, Стронгин видел, как над соснами вдали кружится воронье. Поблизости не находилось ни лагерей, ни турбаз, по вечерам Андрей Стронгин слушал треск поленьев в печке и треск пола под ногами. Основное время он проводил за ноутбуком, сидел за столиком возле окна, у противоположной от кровати и зеркала стенки. Из окна можно было увидеть, как по вечерам, в одном из домов на противоположной улице горит свет. Там жил Паша.
Не сказать, что Стронгин сильно переживал по поводу предстоящей ему судьбы, в какой-то момент он уловил в душе апатию, погрузился в нее, расслабился, и стал наслаждаться моментом. После университета, работы то барменом, то официантом, он вдруг буквально попал в покой. Покой, заполняющий все тело изнутри, тело, которое так боится вынырнуть ночью из одеяла в биотуалет, потому что хотя жар от печки пропитывает весь воздух, пол в маленькой, специально для биотуалета отведенной комнатке, остается холодным, как сам снег, падающий по утрам еле слышными бомбами с краешков шиферной кровли. Иногда у него спросонья першило в горле, он недоумевал, то ли в старом белье скопилось много помета постельных клещей, то ли печка успевала остыть, и вкрадчиво касался ладонью ее белой шершавой стенки, пытаясь уловить в печном нутре остатки угольков, тлеющих с вечера.
Помимо пресловутого покоя, главным удовольствием стала баня. Когда на сероватых электронных часах, привезенных отцом из Черногории и висевших над круглым кухонным столом, устланным вишневой скатертью, показывало семь вечера, Андрей Стронгин надевал резиновые сапоги и отправлялся в сарай за дровами. Он отдирал толстые слои березовой коры и шел набирать воду из колодца, чтобы отнести потом ведра в баню и залить воду в печной бак.
Однажды, когда Стронгин выкидывал из бани золу и смотрел, как черный прах оседает на мокрые сугробы, он почувствовал, что неподалеку кто-то есть. Оглядевшись, он сразу увидел старика, идущего по полю из леса, на лыжах, в валенках и с большой котомкой досок и хвороста за плечами. Это был Паша, с горбом из дров и стройматериалов, он походил на большого муравья. Стронгин хотел было убежать, но уловил издали Пашин взгляд. Тот его заметил, прятаться — значило усугублять. Паша двигался быстро, поравнявшись с Андреем, он кивнул своим бородатым, диковатым лицом и продолжил идти. Неужто стуканет, падла, подумал Стронгин.
Отец дал Стронгину кнопочный мобильник, чтобы созваниваться и узнавать новости друг о друге. Разговаривали по вечерам, в одиннадцать вечера, но однажды Стронгин так долго мылся, что, когда вернулся, то обнаружил от отца пять пропущенных звонков. Как оказалось, все они были сделаны за четыре минуты: папа очень разнервничался. Андрей любил греться на верхней полке и придаваться раздумьям, и на этот раз воспоминания о старых знакомых, канувших в Лету, — Ване и Марьяне, задержали его больше обычного. Стронгин разделся и зашел в парилку, накинул характерную панаму, забрался на полати. Взгляд его упал на маленькое, запотевшее и засаленное, прямоугольное банное окошко, посреди которого, с того ракурса, где сидел Стронгин, хорошо просматривалась маленькая стекольная трещина. Это была трещина от кулака Андрея; когда ему было четырнадцать, он бил кулаком в окно, от злости и безысходности. Из-за Марьяны. И неудивительно, размышлял он, лежа под копченым потолком спустя семь лет, она была старше меня намного — еще бы у нас что-то вышло. Я хотел пойти к ней, в Точку на вечеринку, а меня увезли тогда сюда. Я мылся и думал запариться до смерти, бил кулаком окно, чтобы не выбежать. В четырнадцать это, говорят, нормально…
Стронгин вышел из парилки и направился на улицу обтереться снегом. Дышать стало легко, голова сразу прояснилась. Марьянка казалась тогда очень интересной, я не понимал, как круто, что еще совсем зеленым кренделем тусил со взрослыми. Карьерная девочка, донельзя зацикленная на себе. Тогда она уже готовилась бросить учебу и уехать работать. Училась вроде даже на курс младше, чем я сейчас, ей значит было двадцать… В Точке, сейчас уже закрытой, конечно, гудела вся эта псевдобогемная туса, я притерся, я выглядел старше своего возраста. Леха Петров тоже был там, этот поэт Ваня, которого Марьяна «дружески» любила, пока он был в топах. Вернее, она любила себя рядом с топовым местным поэтом… где они все сейчас. Это поколение чуть постарше меня так хотело быть особенным. Гораздо больше, чем поколение моего отца, например, или мы, кто пошел в школу уже почти что в эпоху блогов и соцсетей. Да они все казались сложнее, умнее и лучше, чем есть, придурки. Мнили себя людьми нового тысячелетия. Что изменилось? Это тысячелетие ничем не отличается от предыдущего, Семен Семеныч все-таки из них самый умный, он понимал, что интернет — это не технология, которая все изменит. А Марьяна? Ваня? Они называли себя людьми с глобальным сердцем, ага. У Вани уже потом вся юношеская вера в собственную исключительность, такая в натуре типичная для всех этих молодых людей среднего класса, натолкнулась на реальность. Помнится, до этого у него была такая повесть, которая даже и называлась «Глобокардия», что-то про электронные письма в прошлое, им всем нравилась эта идея. Поэт мира, ахах! Ваня всего раз был за границей, но верил в то, что космополис не за горами. Этот верил в конец истории, даже когда сам из андеграундного местечкового героя стал обычным офисным клерком. Их всех так глушило, почему-то они думали, раз их предки стали всего лишь вполне обеспеченными людьми, то им-то уж прямая дорога на полянку с единорогами, в герои нового культурного Ренессанса. В натуре, Ваня, который не понимал толком даже, что такое стихи… читал про то, какие все козлы и так расстроился, когда один из этих козлов чуть его не засудил. А чего ты хотел?.. Последний раз видел Ваню два года назад, около того… казалось, он уже все понял… а Марьяна? Я не знаю, что с ней стало, но говорят, она попала в аварию, Леша Петров говорил что-то такое про нее… что забрал ее какие-то вещи, ноутбук, но я не стал слушать, еще бы, вспомнить только, как расфигачивал из-за нее кулаки об окно в бане…
Стронгин помылся, насухо вытерся большим зеленым полотенцем с махрами и наконец пришел домой, где его застали пропущенные звонки от отца. Понял, что задержался до полуночи. Перезвонил.
— Тебе видней, но носи, пожалуйста, всегда телефон с собой. Я уже связался с мамой. Она все устроит, — сказал отец, — Сохнут [3] обещал ей специальные полномочия.
— Я рад, — ответил Стронгин, — я уже вовсю учу иврит.
— А я вон рад, что ты понимаешь, насколько все серьезно. Несмотря на все эти твои бабушкины мысли…
— Они не бабушкины, а мои. И я от них не отказываюсь. Как она там?
— Она-то в порядке. Но ты не представляешь, как жестко теперь ищут тех, кто прячется у друзей. Буквально ходят по квартирам, проверяют документы на улицах. Это, говорят, из-за проблем с террористами.
— Террористами?
— Да, появилась новая группа прямо на территории страны. Ну, как говорят по телевизору. Но ты не беспокойся. Мы должны за эту неделю собрать все документы. И скоро приедем за тобой. Мама согласна все сделать, ей видней, как правильно.
Ее звали Ася. Она познакомилась с Андрюшей, когда Андрюше было восемнадцать, а ей девятнадцать. Почти сразу Ася забеременела. Несмотря на дефолт, родители Аси скинулись с родителями Андрюши и купили молодым довольно уютную однушку. Они поселились возле моста через реку, в девятиэтажке с видом на храм из желтого кирпича. Отец Стронгина работал в юридической фирме, часто катался по командировкам, часто брал маленького сына с собой по делам. Ася же сначала работала продавщицей в магазине одежды, потом стала стилистом-консультантом в лучшем в городе шляпном бутике. Стронгин часто проводил время с бабушкой Ольгой Валерьевной. Он так любил фильмы с Джеки Чаном, что на первое сентября в первом классе дважды успел подраться и получил два синяка, хотя и сам чуть не выбил зуб одному мальчику из параллельного класса. В июне после первого класса отец уехал в командировку в Вологду на пять дней, и Стронгин остался вдвоем с мамой. На второй день отъезда отца мама сказала, что они тоже едут в путешествие.
— Папа едет, и мы поедем, — сказала Ася, завивая черные кудри и примеряя шикарное по тем временам оранжево‑кислотное платье. Она оставила почти все вещи, даже сим-карту от мобильника.
Они уехали в Петербург, где сняли квартиру и прожили почти два месяца. К ним в гости часто ходил седой, но очень элегантный человек по имени Аркадий Иванович. Он отлично шутил и даже один раз дал мальчику никотиновую жевачку. Стронгин был в восторге от каникул в Петербурге, хотя в глубине души догадывался, что не все так безоблачно в отношениях мамы и папы.
Отец отыскал их в середине августа. Приехал с двумя друзьями, которых маленький Стронгин раньше не видел. Они не звонили и не стучали, а сломали деревянную трухлявую дверь за несколько секунд. Аркадия Ивановича не было, Стронгин сидел с мамой на кухне и ел спагетти болоньезе. Мама пила красное вино, а он вишневый сок. Потом Стронгин часто думал, что предпринял бы загадочный Аркадий Иванович, не будь он с женой, а останься с ними на ужин.
Мама не закричала, она сразу вся ужалась куда-то к подоконнику. Съежилась. Засопела упорно и виновато. Стронгин обрадовался папе и даже спросил его, останется ли он с ними в Петербурге. Хотя мальчик понимал, что это глупый вопрос, он задал его в тщетной попытке примирить родителей. Отец попросил оставить их с мамой наедине и прикрыл дверь на кухню. Видимо, он не выдержал, потому что не успели друзья увести маленького Стронгина, отец стал орать, осыпать Асю проклятиями и при этом рыдать. Сначала разбился стул, сильно стукнувшись о стену. Ася сказала, что не видит в Андрюше мотивации к жизни, не видит спутника жизни, что он ее уже два года как не возбуждает. Тогда разбилась глиняная чашка, а потом разбился Асин веснушчатый маленький нос, аккуратно посаженный меж ярких карих глаз, как будто вечно чего-то просящих. Друзья понимали, что мальчика уже нет смысла уводить в тамбур, он и так все понял и теперь стоит молча, возле выломанной входной двери. Друзья отца больше смотрели, как бы никто не сбежался на крики. Разговор длился двадцать минут, но походил больше на монолог отца. Маленький Стронгин в этот день узнал десять разных матерных комбинаций и увидел краем глаза маму, лежащую на полу с разбитым носом. Стронгин не плакал, плакал и громил все вокруг его отец. Он чувствовал, что не понимает, на чьей он стороне, пока вдруг не осознал, что к бабушке Ольге Валерьевне в данной ситуации хочется больше всего.
Отец забрал его с собой. Они поехали к дому Аркадия Ивановича около Невы, оставили Стронгина в машине, надели маски, как-то хитро представились, им открыли, они выволокли Аркадия на глазах у жены и, сломав ему руку, бросили в Неву, а затем быстро отправились в родной город, пока полиция не начала их искать. Вот что бывает с козлами! — запомнились Стронгину слова отца.
Потом был суд. Но не из-за побоев, Аркадий Иванович и Ася не стали подавать заявлений. То был суд, в котором маленькому Стронгину пришлось решать, с кем он останется. Отец очень радовался, когда Стронгин выбрал его, но на самом деле Андрей выбрал бабушку. Впрочем, став подростком, он и с ней перестал быть особо дружен.
Как ни странно, через год после развода, родители вроде как помирились и даже изредка общались. Стронгин знал, что Андрюша так и не разлюбил Асю, которая вскоре эмигрировала в Израиль, где удачно устроилась на работу в русском посольстве.
Ася общалась с сыном неохотно. Иногда Стронгину казалось, что мама винит в отцовском гневе именно его. Что если бы не было его, Стронгина, то отец бы не стал ее искать. Отец же часто слал ей подарки, пытался как-то наладить общение, что очень не нравилось бабушке.
Теперь Ася должна была спасти Стронгина от армии, возможно, от войны, передав его в руки Сохнута, помочь своими документами и связями, ускоренным оформлением израильского гражданства. И поначалу Стронгин не верил в это, готовясь втайне уже сидеть в деревне минимум до весны, пока не отменят срочный призыв. Но вот отец позвонил и сказал, что мама согласилась.
Стронгин лег поздно, уснул голый без одеяла, так как немного перетопил печь, — он машинально подкладывал в огонь дрова, расхаживая из угла в угол по комнате. Он радовался, что красивая, гордая и далекая иностранка так или иначе будет вынуждена с ним общаться, вернется в роль его матери. Последний раз они виделись полтора года назад, сидели, пили чай и вели очень глупый разговор о его отношениях с Катей. А до этого она приезжала к нему в больницу, когда он лежал с ножевой раной в животе. И все. Остальное — неохотные имейлы, да односложные ответы в мессенджерах.
На следующий день отец не позвонил. На смску Стронгина ответил кратко: пообщаемся завтра. Андрей допоздна учил слова на иврите, проговаривая их перед большим зеркалом, а наутро, не выспавшись, отправился в сарай наколоть поленьев. Не успел он взяться за топор, как издалека донеслись неразборчивые голоса, — спокойный, даже вальяжный диалог минимум двух мужчин. Наверно прочухали, что военник у меня «блатной», хоть я и вправду был нездоровый со своим желудком. Да нет, ерунда. Стронгин прислонился к стенке сарая и всмотрелся в маленькую щель. Они стояли у крыльца и о чем-то говорили — один лысый в ушанке и телогрейке, другой в черной шубе, похожий чем-то на коренастого попрошайку из супермаркета. Еле доносились смешки и ругательства. Ерунда. Это все Паша. Паша меня видел — Паша меня сдал.
Двое подошли к избе. Стронгин почувствовал, что его подташнивает от волнения. Он глубоко вздохнул, как-то по-ребячьи высморкался в рукав свитера и понял, что ноги начинают мерзнуть. Что делать?
Люди ушли в его дом и не появлялись. Через какое-то время Стронгин, пообвыкшись со страхом, решил спуститься в погреб сарая, где стены были толще, и стоял старый обогреватель на батарейках.
Он включил обогреватель, сел на полку, освободив ее от банок с солеными помидорами, укутался каким-то ковром и стал прислушиваться. Так он просидел час в обнимку с топором и обогревателем, обдумывая, что будет делать, если неизвестные гости влезут в погреб. Но потом его внимание потонуло в темноте, ноги окончательно согрелись, Стронгин облокотился на большую банку огурцов и вскоре тяжко уснул. Ему снился кошмар, где зверовидные люди отправляли его воевать с гигантскими муравьями.
Когда он выскользнул из видения, то понял, что обогреватель разрядился, ему снова холодно, снаружи вьюга, что он хочет в туалет и у него болит горло. Но проснулся он от голосов и шагов наверху. Гости копошились в сарае.
— Ничего нет уже, — пробормотал хриплый голос.
— Давай возьмем пару шин! Ха-ха… — ответил второй, спокойный и мягкий.
Стронгин замер, он слышал, как скрипят над головой доски, как осыпается с них грязь и земля.
— На кой шины? Давай дрова лучше.
— Дрова? Ха-ха! А на кой дрова? — извивался второй голос.
— А чего? Отличные дрова колотые. Погрузим в шаху, да к себе двинем. В военное время пригодятся.
Стронгин начал догадываться, что это не солдаты пришли его искать, а обычные воришки залезли в дом. Все равно Паша мог им подсказать, подумал он, в военное время значит… вот чего отец вчера был такой необщительный.
— Ха-ха! А что это, тэррористы грозятся все атомную бомбу взорвать, слышал?
— Атомна бомба? Не пори чушь-то. Откуда у террористов атомна бомба? Все просто напуганы до усрачки… утром батальон солдатов‑новобранцев разбомбили.
— Ха-ха! А вот грозятся. И ведь могут. Тем более, бомбардировщики были? Были. Батальон студентов убили? Убили. Так чевож-ждать? Говорят, предпринимается план уже, по поиску тэррористов и перехватцу.
— И где их собрались брать? В тайге чтоле?
— Вопросик, где они взрывать собрались…
— Уж не здесь явно.
Стронгин слушал внимательно. Он удивился новостям, но больше думал, что делать с мародерами. Вылезти и попробовать спугнуть, когда будет удобный момент? Или позволить уйти? А вдруг у них оружие? Но они же еду всю наверняка взяли? Что ж, у меня есть консервы? Надо принять меры, ты что? А что потом? Вдруг водитель с калашом в машине? Лучше сберечься?
Пока он думал, гости загрузили дрова в машину и исчезли, оставили после себя пустой холодильник в доме, взяли ноутбук и половину дров из сарая. Стронгин вышел из погреба только через два часа, когда сидеть, мерзнуть и терпеть нужду совсем не осталось сил.
Он осторожно зашел в дом. Какой же я слабак, подумал он, глядя на следы грязи от чужих сапог, разбросанные по полу в изуверском порядке, похожем на шахматный. Стало грустно и страшно. Стронгин достал мобильный и хотел позвонить отцу, чтобы узнать, когда он уже приедет и заберет его из этого деревенского мракобесия. Он нашарил в кармане аппарат, который теперь действительно всегда носил с собой, набрал номер отца и с удивлением обнаружил, что мобильной связи больше нет.
IV
Стало хуже, чем Стронгин предполагал. Ставни держал закрытыми, без ноутбука не мог нормально отвлечься. Как в тумане учил слова на иврите, записывал пространные мысли, соорудил смотровую щель в стене и подбегал к ней каждые полчаса. Батальон мертвых студентов‑новобранцев. Отрубленная связь. Военное время. Казалось, еще не так давно отец был рядом со мной.
Теперь он ходил в баню гораздо реже, топил, только когда окончательно темнело. Два раза отключали электричество. Но потом включали. По ночам он лазил в погреб и таскал оттуда соленья и тушенку, чем только и питался. Иногда просыпался от скрипа на чердаке, доставал телефон и начинал играть в змейку, чтобы поскорее загипнотизировать себя и снова уснуть.
Стронгин уже не мог не думать о войне, о том, что он не знает, приедет ли за ним отец, не мог не думать о мародерах, солдатах и Паше, которого Стронгину временами хотелось пойти и убить. Он перестал отжиматься, утром первым делом лез на чердак и смотрел по сторонам. Однажды, надышавшись там пыли и обчихавшись, он захотел было поотжиматься, но встал перед зеркалом и обнаружил, что у него трясутся руки. Какой в этом смысл, подумал он, какой в этом смысл, если я могу тут сдохнуть.
Прошло около недели. Скоро наверно Новый Год. Когда кончится еда, пойду в ближайший поселок. Пусть делают со мной, что хотят…
Бомбардировки, армия, военное положение — все это так и осталось в его воображении лишь штампом, шаржем на очередной блокбастер, который зачем-то разыгрывают в реальности, как перформанс. Больше всего его угнетало одиночество, угнетало полное отсутствие связи с миром.
Иногда по ночам Стронгин выходил гулять по сугробам, выискивая в надежде огни фар знакомой машины, но видел только темноту, которая укрывала обескровленную деревню и глухой голый лес. Что если лучше было пойти служить? Нет, это я здесь страдаю, отсиживаясь, а там… там хуже. Это мне уже известно. Возможно, я даже пережил Максакова, думал Стронгин, и его передергивало. Наверное, если бы мамино свидетельство о рождении изначально было у меня на руках, то я бы уже был далеко… Наверное, попросить его у нее пораньше и самому пойти в ближайшее консульство было бы выходом… но откуда ж мы знали? Мы просто говорили слова. Делали мрачные предсказания, а что толку, если реальность, в которую не верилось до последнего, застала врасплох? И уже нет связи, в натуре же нет… когда такое было в моей жизни? Могли мы поверить в мир без связи? Но самой главной связи-то у меня и не было… вот она, ваша глобокардия, заканчивается там, где заканчивается действие телефонной вышки, передающей сигналы.
Однажды вечером Стронгин читал странную книжку по славянской мифологии. Загробный мир славян — Ирий, рай, заповедное место, куда попадают после смерти. Вот и у меня тоже Ирий, подумал Стронгин, только это совсем не сады с прекрасными птицами. Даже Иррий, с двумя «Р», ошибка. Все, что привело меня сюда, все, что происходит, это ошибка.
Ударили морозы, и дрова закончились намного быстрее еды. Стронгин поначалу топил печь хламом с чердака, но потом решил, что он все-таки хоть и размазня, но не совсем. Взял самую большую пилу и пошел ночью рубить дерево. Размазня? Нет, а кто бы был на моем месте другим? Семен? Стал бы драться с мародерами? Максаков? Может быть он да… и лежал бы тут мертвый? А может уже лежит. Я просто обычный человек, который раньше всегда имел возможность позвонить папе.
Худое дерево посреди поля Стронгин присмотрел еще днем. Ноги в сапогах с трудом вытаскивались из сугробов. Он сошел вниз по склону, споткнулся о канавку, но инструменты не выронил. Так, сначала подрубить, а потом пилить…
Нагая осина оказалась гораздо толще, чем он ожидал, рассматривая ее утром сквозь чердачное окно. Так, вроде бы она была наклонена в ту сторону. Какое же оно… надо было рубить кусты. Стронгин посветил на дерево фонариком. Ветер пробирался к ушам сквозь шапку. Он оглянулся — послышались голоса.
Нет, вроде послышались. Так, пора рубить. Он наметил место и стал ударять топором. Становилось тепло, где-то под свитером он уже немного вспотел. Над головой продолжал гудеть ветер и молчала чернота. Стронгин торопился, отчего-то нервничал, впрочем, как и всегда. Все, ща пила. Лязгнула. Хрустнуло. Отскочил. Выронил пилу. Споткнулся. Придавило.
Стронгин лежал на земле в снегу. Вероятно, дерево качнуло ветром, либо он перепутал, с какой стороны рубить, но толстый ствол не дал ему увернуться и больно придавил живот. Что ж, я дурак. Больно, но вроде ерунда.
Он отодвинул ствол, встал и посветил фонариком. Вставать оказалось нелегко. Хоть срубил, подумал Андрей. Голова кружилась. Надо домой. Завтра разберусь. Сегодня еще можно сжечь стул и пару досок.
По дороге Стронгин почувствовал острую боль и неясное брожение в животе, а когда пришел, то разделся и понял, что упавшее дерево приоткрыло старую рану. Хорошо, что не внутренне кровотечение, подумал он. Вроде немного сочится, почти царапина.
Но сочилось на том месте, где раньше лежал шов. Стронгин поискал йод, перекись, но нашел только спрей от боли в горле на основе йода. Побрызгал и сделал перевязку. Голова продолжала кружиться.
Он попытался уснуть, но не вышло. Поднялась температура, жар. Стронгину было больно сидеть, и он вышел на крыльцо, где днем открывался вид на безлюдную деревенскую улицу, а теперь ночь загородила от него даже ее. Включить свет? Нет. Свет? Нет. Мысли путались. Стронгину было плохо, но на морозе стоять оказалось как-то легче и вроде не так больно. Неужели нет йода? Перекись? Лед?
Да ладно, все это бред. Все было, конечно, не так. Какая война? Какие солдаты? Какие бомбардировки? О чем речь! На дворе двадцать первый век. Мы провели чемпионат мира по футболу, кризисы постепенно затухают. Появились первые роботы. Политика стала совсем условной. Теперь ясно, что мир мыслит по-другому. Война? Какая война. Максимум операции против религиозных фантиков. Против парочки полубезумных диктаторов на задворках мира. Люди все больше работают удаленно! Базовых менеджеров заменили компьютеры! Теперь они могут выполнять простейшую интеллектуальную работу! Люди все больше занимаются наукой и искусством! В России ввели базовый доход, но им одним живут только отъявленные лентяи! Еще пару десятков лет, и наступит сингулярность по Курцвейлу [4]! А пока все больше и больше новостей о безвизовых режимах!! Дешевеют авиабилеты! Отменили призыв в армию! Найдено новое топливо! Все было хорошо!!! Все замечательно было!!!!!
Стронгин вернулся в кровать в полузабытьи. Да, что стоит все это, когда нет связи, подумал он, достав зачем-то мобильник. Информационное пространство единственное стоящее пространство, там правит человек и его мысль. А тут эта степь с ее холодом и пустотой, губительная природа внутри меня и губительная природа снаружи. Вот оказывается, как. Как давно я не проверял почту. Эти симулякры-ы единственное нормальное, что у нас было. Ы. Баннеры и сообщения в соцсетях. Фильмы онлайн. Джипиэс-навигаторы. Почему отец не оставил мне смартфон? Могут вычислить? Ы! Тоже мне, меры предосторожности. Даже чем рану лучше прижечь, не загуглить…
Стронгин уснул, резко оборвался куда-то вглубь, где боль разрослась от живота по всему телу. Ему привиделся бродяга, гибрид нищего из супермаркета, одноногого парня около шаурмы, Паши и еще многих виденных им забулдыг и гопников. Какой-то бородавчатый карлик с растрепанными, липкими волосами до плеч, горбатым носом и оттопыренными ушами. Одетый в спортивный костюм и пахнущий мочой, он вертелся вокруг Андрея Стронгина, лежавшего на кровати и выкрикивал раз за разом одно слово — фунфырик. Фунфырик! Фунфырик! Он скалился пятью гнилыми зубами. Его голос раздавался как лязг пилы, как стук топора, как воронье карканье и хрип одного из двух незваных гостей. Фунфырик! Фунфырик! Фунфырик!
Стронгин проснулся в поту. Температура немного спала, но рана снова сочилась. Точно, фунфырик! — подумал он и двинулся, прихрамывая, в сарай.
На дворе уже рассветало. Ух, жжет. Господи, как же меня все это достало. Я не черепашка, а честный дезертир, и мне плевать на глобализацию или евразийство, мне нужен фунфырик. Стронгин еле-еле спустился в погреб, придерживая рукой живот. Нащупал бутылку водки в углу, и кое-как вернулся домой, тяжело дыша.
Половину бутылки он вылил на бинт и на рану. Крепко завязал. Потом достал иголки с нитками, вскипятил чайник, ошпарил кипятком нитки с иголками, выпил несколько глотков водки, развязал красноватые бинты и принялся зашивать вновь распаленную рану. После водки руки не дрожали. Фунфырик, тоже мне. А вроде получается неплохо. Настроение Стронгина заметно улучшалось. Это не медицинские нитки, но на первое время хватит. Так она по крайней мере не начнет снова течь. А то я вчера думал, что кровь свернулась и ладно. А сегодня, видимо повернулся не так, и снова за старое. Он наложил бинт покрепче, снова полил рану водкой, а остатки выпил, заел огурцами, запил рассолом и лег отдыхать.
Стронгин как-то особенно мучительно задремал минут на десять, ему привиделась узкая река, полная утонувших сов… пробудившись, почувствовал, что боль практически утихла, решил пойти к Паше и узнать какие-нибудь новости. Хватит уже шкериться. Ничего он мне не сделает, чего я боюсь так этих фунфыриков.
Андрею Стронгину почудилась легкость в ногах. Температуры не было. В нем внезапно проснулось что-то светлое и живое. Да и за окном, казалось, было солнечно, и снег блестел.
Он радовался, что впервые выходит днем с крыльца, ведущего на деревенскую улицу. Около забора он увидел, как вдруг почти бесшумно подъехала машина отца. Подъехала и остановилась. Два человека вышли из нее и пошли ему навстречу. Стронгин узнал отца и мать. Отец помахал рукой. Ася была хоть уже и в возрасте, и с морщинами на высоком лбу, но все такая же стройная, кудрявая и высокая, как в его детстве. Отец выглядел усталым, но счастливым. Его нелепый тупоугольный подбородок, казалось, перенес что-то героическое, а светлые короткие волосы торчали ежиком. Они оба были одеты в кожаные дубленки, только мама в коричневую, а папа в серую. Но главное — они, казалось, держались за руки. Они улыбались ему, как бы говорили: ну все сынок, все, теперь все будет хорошо. Мы уедем. Уедем далеко все втроем. Они смогли, они вытащат меня и себя.
Казалось, мама вот-вот бросится ему на шею, отец молчал с довольным видом. Но что-то за спиной Стронгина вдруг испугало их.
Стронгин оглянулся. Белый снег все так же блестел, но свет, казалось, стал красноватым. Будто посреди зимнего дня наступил летний закат. За полосой леса, из-за горизонта поднималась красная волна. Вспышка захватывала пространство, приближалась к ним с огромной скоростью. Стронгину с едкой болью заложило уши, он понял, что все вокруг онемело. Стало горячо. Хотел повернуться назад, но не успел. Красно-желтая сфера уже вобрала в себя деревенский дом.
Взрыв, — подумал он. Откуда? Помню, да, они говорили про террористов. Но зачем террористам взрывать не в городе? Они говорили еще: уж точно не здесь. А вот, похоже, что именно здесь. Может, их спецвойска перехватили по пути, и они решили взорвать, раз уж терять нечего? Почему здесь. А почему не здесь? По крайне мере, я хоть свободный человек. Стронгин почувствовал, как превращается в ожог. Его охватила боль. Вот смерть, думал он. Смерть. Но почему так больно? Почему не кончается? Где конец? Где загробный мир или пустота? Болело. Болело. Не прекращалось.
[1] Американский социолог и политолог, автор концепции этнокультурного разделения цивилизаций, обнародованной им в статье «Столкновение цивилизаций?» (The Clash of Civilizations?), опубликованной в 1993 году, а затем в 1996 году в книге «Столкновение цивилизаций».
[2] Американский философ, политолог, политический экономист и писатель японского происхождения. Стал известен благодаря книге «Конец истории и последний человек» (1992), в которой провозгласил, что распространение либеральных демократий во всем мире может свидетельствовать о конечной точке социокультурной эволюции человечества и стать окончательной формой человеческого правительства.
[3] Международная организация с центром в государстве Израиль, которая занимается репатриацией в Израиль (Алия) и помощью репатриантам, а также вопросами, связанными с еврейско-сионистским воспитанием и глобальным еврейским сообществом.
[4] Изобретатель и футоролог. Как футуролог он известен научными технологическими прогнозами, учитывающими появление искусственного интеллекта и средств радикального продления жизни людей. Согласно Курцвейлу, в будущем человечество достигнет почти неограниченного материального изобилия, а люди могут стать бессмертными.