Нина Косман (англ. Kossman) родилась в Москве, эмигрировала с семьёй в 1972 году.
Воспоминания о Бернарде Маламуде
Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 3, 2018
Нина Косман (англ. Kossman) родилась в Москве, эмигрировала с семьёй в 1972 году.
Автор двух сборников стихов на русском языке: «Перебои» (Художественная литература, Москва, 1990) и «По правую руку сна» (Филадельфия, 1998).
Публикации в журналах «Знамя», «Новый берег», «Волга», «Дети Ра», «Крещатик», Homo Legens и др.
Изданы две книги переводов стихов Марины Цветаевой: In the Inmost Hour of the Soul (Humana Press, 1989) и Poem
of the End (Ardis/Overlook, 1998, 2003, 2007). Составитель антологии стихов Gods and Mortals (Oxford University Press, 2001). Художник, автор пьес, стихов, романа и рассказов на английском языке.
Стихи и проза Косман переводились с английского на японский, голландский, греческий и испанский.
Пьесы были опубликованы в «Women Playwrights: The Best Plays of 2000»; несколько пьес было поставлено
в американских театрах.
Отмечена премией Британского Пен Клуба и Юнеско за прозу на английском языке, а также грантом от National Endowment for the Arts за переводы Цветаевой.
Живёт в Нью-Йорке.
Занятия в Беннингтон-колледже заканчиваются в середине декабря и не возобновляются до начала марта; сделано это специально для того, чтобы изнеженным беннингтонским студентам не пришлось терпеть суровую вермонтскую зиму. Зима им годится разве что для развлечений, ведь в Вермонт зимой приезжают не для учебы, а для удовольствий, таких, как катание на лыжах или на коньках, или для ещё каких-то зимних видов спорта, названия которых мне неизвестны, может, потому, что их не было в моем далеком московском детстве. Январь и февраль в нашем колледже называются nonresident term, т. е. период, когда студенты должны жить и работать вне кампуса. В главном офисе есть список вакансий, и каждый из нас имеет право этот список просмотреть, чтобы выбрать работу, связанную с будущей специальностью, но я узнаю о существовании этого списка слишком поздно; к тому времени большинство студентов уже выбрали себе зимнюю работу. Когда я просматриваю список вакансий в офисе, вижу, что единственная, как мне кажется, имеющая какое-то отношение к моей будущей специальности, литературе, работа — это помощник библиотекаря в Уилтоне, штате Коннектикут — без зарплаты, но зато с бесплатной комнатой и едой.
Седая дама, заведующая списком, подталкивает очки вниз, к кончику носа, дабы взглянуть на мой выбор. Взглянув, она одобрительно кивает.
— По крайней мере, вы будете окружены книгами, — говорит она.
Но то, чем я оказываюсь окружена в Уилтоне, штате Коннектикут — это не столько книги, сколько домашняя утварь и правила моей новой руководительницы.
Зовут её миссис Бэнсвин. Она высокая и костлявая, и руки её пахнут, как кофе с молоком.
Я только что приехала в Уилтон на поезде из Нью-Йорка. Прихожу в дом руководительницы примерно в восемь в воскресенье вечером, и первое, что слышу от неё — сними обувь, помой руки, а затем садись на диван в гостиной и будь готова выслушать мои инструкции.
Возвращаюсь из ванной с вымытыми руками, в рубашке, аккуратно заправленной в джинсы, сажусь на край дивана, потому что я вежливая, и не хочу, чтобы она подумала, будто я собираюсь рассесться на её диване так, что никому кроме меня не будет места, хотя даже если бы я очень старалась так рассесться, у меня бы вряд ли получилось, так как я мало места занимаю.
— Tы сидишь, будто стесняешься, — говорит моя новая руководительница и добавляет: — Ты не похожа на беннингтонскую девушку!
— Я… Ммм…
— А я‑то думала, что мне прислали беннингтонскую девушку. У меня была одна беннингтонка в прошлом году. С первого взгляда на нее я знала, что получила настоящую беннингтонку.
— Мммм, я…
— Я хочу, чтобы ты с самого начала знала, что я возлагаю большие надежды на девушек, родители которых могут оплачивать учебу в таком дорогом колледже, как Беннингтон.
— Мои родители не богаты, миссис Бэнсвин. Я получила правительственный грант и стипендию от колледжа.
Миссис Бэнсвин поджимает губы и её лицо становится похоже на неприступную крепость. Я чувствую, что от меня ожидается более подробное объяснение моего происхождения, не столько «происхождения» в обычном русском смысле этого слова, сколько того, кто я, откуда, и пр.
— Мои родители не богаты, миссис Бэнсвин, потому что они иммигранты, но они очень образованны. В Москве мой отец работал профессором немецкой литературы в институте иностранных языков, а моя мама — биологом. Здесь, в Америке, им пришлось нелегко сначала…
Губы миссис Бэнсвин продолжают суживаться от переизбытка презрения к моей иммигрантской семье. Я замечаю, что она смотрит на мои ноги.
— Как у девушки могут быть такие грязные носки! Сейчас же смени носки!
Я иду в ванную стирать носки, и всю оставшуюся часть вечера хожу босиком, потому что у меня нет другой пары.
— Ты будешь спать в этой комнате, — говорит миссис Бэнсвин, открывая дверь в комнату. В ней только голый матрас на полу и стул.
Миссис Бэнсвин указывает на портрет крепкой молодой женщины на стене и произносит: «Моя замечательная дочь!».
Эта комната, поясняет Миссис Бэнсвин, была раньше комнатой её дочери, пока дочь не выросла и не оставила миссис Бенсвин одну в этом большом безрадостном доме. Портрет на стене устанавливает факт моей полной непохожести на дочь миссис Бэнсвин, и кто знает, возможно, эта непохожесть и является причиной всех наших проблем — или, если не всех, то хотя бы половины — одной из половин. О другой половине я узнаю утром, когда поеду на работу с моей начальницей.
Миссис Бэнсвин заворачивается в длинный пушистый халат, объявляет, что идёт спать, и вручает мне расписание на неделю: «Подъём в семь (поставь будильник на семь). Пить кофе на кухне с семи пятнадцати до семи двадцати. Быть готовой к работе в семь двадцать пять. Сесть на заднее сиденье олдсмобиля начальницы в семь двадцать восемь. Начать работу в библиотеке ровно в восемь утра. Попытки оправдать опоздания не принимаются».
В восемь утра библиотека ещё закрыта для посетителей, но это не имеет никакого значения, так как в библиотечном подвале для меня работы более, чем достаточно.
Моя работа заключается в приклеивании бумажного карманчика на внутреннюю сторону задней обложки новых библиотечных книг. После приклеивания карманчика я должна сделать полиэтиленовую обложку подходящего размера и засунуть книжку в эту обложку, так, чтобы обложка и книга были идеальной парой. Только правильный размер обложки поможет избежать проблем в предстоящем долгом сожительстве — лучше, наверное, сказать, браке — книги и обложки; таких проблем, как например, наличие неприглядных морщин на обложке. В самом начале первого дня работы в подвале уилтонской библиотеки я узнаю, что морщины на библиотечных обложках — и вообще, книги с плохо облегающими библиотечными обложками, — это позор, как для библиотеки, так и для читателя.
Миссис Бэнсвин говорит, что с моими руками, наверное, что-то не то, потому что как ещё объяснить, что мои обложки выходят не просто не так, как надо, а так неправильно, что их и исправить нельзя.
— Ты из тех людей, — говорит Миссис Бэнсвин, — которые не могут провести прямую линию без линейки.
Мне хочется сказать миссис Бэнсвин, что даже если она права в частности, насчет прямой линии, она неправа в целом, и что на самом деле я очень хорошо рисую, кроме того, я давно занимаюсь живописью, и что, если мои книжные обложки получаются кривыми, так это потому, что она стоит за моей спиной и смотрит мне через плечо всякий раз, когда испытывает особо жгучее желание следить за мной, что происходит с ней более или менее постоянно. Ее стол стоит позади моего, на своего рода возвышении или платформе, что способствует её подсматриванию через мое плечо. Я могу дышать свободно только, когда она выходит из комнаты, но как только она возвращается, я ощущаю, как плечи мои опускаются, дыхание моё становится частым и неглубоким, и у меня ничего не получается, как будто в подтверждение её мнения обо мне; даже примерить бумажный карманчик к книжной обложке не получается.
Но я не могу сказать миссис Бэнсвин, чтобы она не подглядывала за мной. Я нахожусь в её присутствии каждый день, двадцать четыре часа в сутки я вынуждена быть в её присутствии, если, конечно, считать часы сна, которые я провожу в её доме. Из разговоров с ней я уже поняла, что она из тех людей, которые считают, что им нужно выиграть любой разговор, так как любой разговор для них, как борьба: у них внутри такой механизм, с детства кто-то его вставил, он там так и остался.
Она говорит, что каждый раз, когда она смотрит на меня, она видит плохие обложки, которые выглядят так, будто они предназначены для книг совсем другого размера, намного меньше или намного больше. Надо признаться, говорит она, все они выглядят так, будто их делал небрежный непрофессионал, а ведь у нас в библиотеке так много книг, у которых вообще нет обложек, и эти несчастные книги давно уже должны бы стоять на полках, с прекрасными новыми обложками с карманчиком и с печатью, и что вообще я здесь делаю, порчу библиотечную собственность вместо того, чтобы её старательно улучшать? Так скажи мне, что ты делаешь?
— Обложки делаю, — говорю я.
Миссис Бэнсвин задается вопросом, почему Беннингтонский колледж послал ей такую трудную девушку, а ведь она с нетерпением ожидала, что ей пришлют такую же покладистую хорошую беннингтонскую девушку, как в прошлом году — трудолюбивую, милую, улыбающуюся.
Я слышу слова миссис Бэнсвин, но они не доходят до меня. Они остаются где-то на поверхности меня; я вижу, как они взлетают и плавают в воздухе и вылетают из окна. Я не здесь, в заплесневевшем библиотечном подвале или в доме миссис Бэнсвин в Уилтоне, самом нереальном городке в Америке, я где-то очень далеко отсюда, так далеко, что мне не слышно, что она говорит. В пять я сажусь в машину миссис Бэнсвин, и она отвозит меня к себе домой. Я сижу в своей комнате, пока она готовит обед, и не собираюсь ей помогать, потому что однажды, когда я предложила ей помочь, она спросила: «Что ты можешь приготовить?», и поскольку мне нечего было сказать, я пожала плечами и пробормотала: «Может, яйца…»
— Типичный подросток! — воскликнула она, хотя мне оставался всего лишь еще один подростковый год.
Потому что я маленькая и худая, все думают, что мне гораздо меньше лет, чем на самом деле. Когда человеку, который выглядит моложе своего возраста, исполняется сорок или пятьдесят, то, может, приятно когда его — вернее, её — принимают за двадцатилетнюю, но когда тебе восемнадцать, а все думают, что тебе двенадцать или даже одиннадцать, это не так уж приятно.
Мы ужинаем на кухне, затем я мою свою тарелку, а она смотрит телевизор в гостиной, и я слышу, как она ворчит. По крайней мере, ворчит она, ты умеешь хоть это делать, мыть посуду умеешь, посудомойка из тебя выйдет неплохая, за остальное не ручаюсь. Потом она выключает телевизор, встаёт со своего дивана, идет в ванную принимать душ, и к девяти свет в ее комнате гаснет.
Каждое утро в библиотеке у меня такое чувство, будто моё тело отколото от моей души; кроме того, различные части моего тела отделены друг от друга и от целого — руки от плеч, голова от шеи; пальцы от суставов; глаза от глазниц; колени от ног и так далее. Каждый день, чтобы проделать элементарные движения, такие как, например, пройти от одной библиотечной стены к другой, я сначала должна проделать сложную серию мысленных движений, чтобы собрать все части моего тела воедино и заставить их повиноваться моей воле, хотя бы на некоторое время.
По какой-то причине, которая мне никем не объяснялась, с потолка подвального помещения библиотеки свисают большие металлические крюки. Они похожи на крюки в мясной лавке, на которых висят свежие туши животных. Я вижу эти крюки каждое утро; каждый день они у меня перед глазами. Я нахожусь в таком состоянии от своей работы в уилтонской библиотеке и от проживания в доме миссис Бэнсвин, что я воспринимаю эти крюки, как приглашение повеситься. Я обдумываю технические особенности самоубийства в библиотеке, и представляю конечный результат — как мои ноги (миссис Бэнсвин любит жаловаться на мои носки, так что теперь ей будет на что пожаловаться!) покачиваются над столом миссис Бэнсвин, почти касаясь аккуратных груд только что прибывших книг. Но мне жалко моих родителей, и я решаю подождать, не кончать собой этой зимой, потому что могу представить себе, что с ними будет, если я повешусь.
Есть ещё одна причина, по которой я решаю пока не вешаться, и связана она с тем, что в один не очень прекрасный день миссис Бэнсвин признается, что совершила ошибку, ведь давно уже было понятно, что я безнадежна в своей нынешней функции мастерицы библиотечных обложек, и поэтому она переводит меня на главный этаж, где моей обязанностью будет толкать тележку, загруженную возвращенными книгами, и возвращать их обратно на соответствующие полки. Единственное, что мне нравится на главном этаже — это то, что я не лицезрею миссис Бэнсвин весь день, и ещё то, что не получаю ежедневное приглашение к самоубийству в форме металлических крюков. Остались считанные дни до конца моего пребывания у миссис Бэнсвин, и когда я, наконец, сажусь на поезд в Нью-Йорк и еду домой к родителям, то думаю о том, как интересно, что мне удалось выжить этой зимой, и почему я не уехала раньше, но затем я напоминаю себе (как я это делала уже много раз в течение этих месяцев), что это была не просто работа, а своего рода work study («работа для учёбы»), и что за работу во время зимнего семестра я получаю кредиты в колледже, и что лучше не усложнять мою и без того сложную жизнь в Беннингтоне, где я достаточно выделяюсь, будучи единственной бедной студенткой среди отпрысков ультра-богатых американских семей.
Когда после нескольких дней, проведенных дома с родителями, я возвращаюсь в Беннингтон, мне сообщают, что у меня новый советник (academic advisor). Я знаю, что Бернард Маламуд — известный писатель, но я не читала его книги, и теперь у меня нет времени их искать в беннингтонской библиотеке, ведь мне нужно сегодня же с ним встретиться, чтобы поговорить о курсах, на которые я записываюсь в весеннем семестре. Я осторожно стучу в дверь его кабинета. Маламуд как-то очень медленно её открывает, и когда дверь уже полностью открыта, я здороваюсь с ним и называю ему своё имя; он смотрит на меня, как будто соображая, что это я ему говорю, и наконец говорит: «Ах да, конечно, русская девушка!»
Маламуд говорит, что он решил стать моим советником, когда просматривал студенческие папки и увидел название страны, в которой я родилась. Его очень заинтересовало то, что он увидел, говорит он, потому что он, как и я, русский еврей. Я смотрю на своего нового советника и он мне не кажется русским, ну ничего русского в нем нет, но так как он мой советник, говорю я самой себе, лучше мне с ним не спорить, пусть себе думает, что у нас с ним есть что-то общее.
Маламуд просматривает мою папку и говорит, что прибыл отчет от моей начальницы, и что в отчете говорится, что я не очень хорошо работала в библиотеке.
— Мне пришлось жить в доме моей надзирательницы… то есть, руководительницы, — говорю я Маламуду в надежде, что он поймет, как мне там было тяжело.
— Не читайте этот отчет, — говорит он, и решительным жестом захлопывает папку, и мне жаль, что я так и не узнаю, что такого ужасного миссис Бэнсвин могла обо мне написать, хотя, конечно, для меня не новость, что она была мной недовольна, впрочем, как и я — ею. Маламуд советует мне подписаться на его семинар по Вирджинии Вульф, пока ещё есть несколько свободных мест, и я иду в реджистрар офис и записываюсь на семинар в тот же день.
В этом семестре у меня нет соседки по комнате, за исключением маленькой рыжей кошки, которую я подобрала, когда она плакала под моим окном в течение двух холодных ночей в начале марта. Мне дали отдельную комнату в самом конце длинного коридора в том же общежитии, в котором я жила в прошлом семестре в так называемой «комнате двух Нин», потому что моей соседкой была моя тезка, другая Нина, та, у которой было так много поп-записей и шелковых шарфов и новый бойфренд каждую вторую ночь, и у которой теперь нет ничего, потому что она погибла в автокатастрофе в самом начале весеннего семестра.
Маламуд начинает урок довольно странно: глядит каждому из нас в глаза, и через минуту молчаливой игры в гляделки говорит:
— Берегите свои молодые жизни.
После еще одной минуты молчания он говорит:
— Я не был знаком с Ниной, но если то, что я о ней слышал хотя бы отчасти верно, она была дикой душой, безрассудно жила и рисковала свою юной жизнью совершенно безо всякой надобности.
В тот последний вечер своей жизни моя тёзка была в машине с друзьями, все были пьяны, включая водителя, беннингтонского мальчика, под чьей неуверенной рукой автомобиль проделал пять или шесть неописуемых зигзагов, прежде чем въехал в дерево.
— Веселый вечер, — печально говорит Маламуд.
Затем Маламуд возвращается к Вирджинии Вулф и рассказывает нам о легендарной рассеянности великой писательницы и о том, как однажды бедная Вирджиния потеряла свои трусы на какой-то литературной вечеринке. Это плата, говорит Маламуд, которая взимается с таланта, и, добавляет Маламуд, лучше, конечно, не запутываться в собственной жизни до такой степени, что с вас падают трусы у всех на виду. Но с другой стороны Вирджиния, теряющая свои трусы в общественном месте — это все-таки лучше, чем Вирджиния, входящая по колено в воду с целью утопиться, и, добавляет Маламуд, не советую вам и это делать.
Обычно в классе я предпочитаю сидеть в заднем ряду, мне там спокойнее, но это возможно только, когда есть ряды, а также учительский стол в центре классной комнаты перед первым рядом студенческих столиков. На семинаре Маламуда мы все сидим вокруг одного не очень большого стола, как бизнесмены вокруг conference table. Студенты — т. н. золотая молодёжь Бенннингтона — болтают друг с другом и с Маламудом без всякого смущения, а я молчу вплоть до следующего дня семинара, когда мы все обсуждаем первую заданную нам книгу Вирджинии Вульф «На маяк». Книга меня так заинтересовала, что я хочу говорить о ней нон стоп, я даже не замечаю, сколько минут проходит, пока я говорю — может, минут десять или пятнадцать, и остальные студенты — вся эта золотая молодёжь — сидят молча, озадаченные страстной речью молчаливой русской девушки, которая вдруг перестала стесняться из-за непонятного им интереса к книге Вирджинии Вулф. «У русской девушки Достоевская страсть (Dostoevskian passion) к литературе», Маламуд подводит итог в отчете, который он обязан писать каждому из нас в середине семестра.
Моя работа о другой книге Вирджинии Вулф «Миссис Дэллоуэй» возвращается ко мне с наполовину вычеркнутым предложением и примечанием на полях: «Это идиома на английском. Советую убедиться, что вы понимаете смысл этого выражения, прежде чем использовать его в предложении». Идиома, о которой идет речь, вне контекста может означать «он на нее написал» (а в контексте означает «он выговорился», т. е. «высказал ей всё, что у него на душе»), поэтому Маламуд и подумал, что я употребила эту идиому, не зная её значения, но он ошибся — не я её употребила, а сама Вирджиния Вулф, ведь эта цитата из неё. Я хочу подойти к Маламуду после урока, сказать ему, что он не заметил мои кавычки, которые… — вот они! — я специально их поставила так, чтобы их было видно. Но после урока он окружен студентами, всей этой золотой молодежью, и пока я жду, когда он наконец освободится, он уходит из здания вместе с ними, и то же самое происходит на следующей неделе. После этого уже, кажется, столько времени прошло с тех пор, как он ошибся, приняв идиому Вирджинии Вулф за мою, что уже поздно ворошить эту тему и говорить Маламуду, что ему следовало бы обвинять не меня, а Вирджинию Вулф в неординарном использовании английской идиомы. После случая с этой злосчастной идиомой Маламуд полностью теряет ко мне интерес.
Теряет — это, конечно, если полагать, что у него был ко мне какой-то антропологический интерес в самом начале, когда он решил стать моим «советником», потому что он «русский еврей», как я.