(о книге Ирины Машинской)
Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 2, 2018
Ирина Машинская.
Делавер. — М.: Книжное обозрение (АРГО¬РИСК),
2017
В 1996‑м году я написал послесловие ко второй книге Ирины Машинской, которая называлась «После эпиграфа» (издательство «Слово‑Word»). Всего у Ирины вышло девять книг, предпоследняя — «Офелия и мастерок» — пять лет назад. Книга «Делавер» появилась в минувшем году. Делавер — река, и название это уместно не только потому, что автор иногда живёт в тех краях, но и потому, что река эта пограничная для нескольких штатов.
Как известно, искусство, и поэзия в том числе, делается в состоянии пограничном. Развивать экзистенциальную тему не буду, это очевидно.
В определенном возрасте жизнь человека превращается в череду утрат — умирают родители, друзья, знакомые. В этом же примерно возрасте, если повезёт, он видит своих родившихся или уже взрослеющих детей. И в столкновении утрат и рождений, смерти и становления нового — жизнь человека обретает зрелость и значительность. Как написано об одном скульпторе: «…прошлое делается золой в его пальцах, но вместо того, чтобы развеять золу эту по ветру, он лепит из неё долговечные фигурки».
В этом плодотворном возрасте находится автор книги «Делавер».
Книга Ирины Машинской, как птица Феникс, то и дело восстаёт из пепла. В одном из первых стихотворений «Деревья» сказано:
И потом научаешься обходиться без человека
без словечек его
без примочек привычек
пепла пепельниц…
Не важно, что это пепел пепельниц. В таком контексте «пепел» читается подругому.
А вот — из стихотворения «Печь», уже в последнем разделе книги, когда человек выносит поддон:
…и медленно, с золой — ещё живой,
чуть шевелящейся от моего дыханья —
нажать коленом и толкнуть бедром
дверь на крыльцо,
живущее отдельно,
и вынести на колотый мороз…
И в этом стихотворении присутствует тот, кого уже нет.
Возвращаясь к началу книги: стихи, обращённые к отцу, который умер, и — к взрослеющей дочери. Даже если бы книга состояла из одного стихотворения «Дочери», всё бы уже пронзительно удалось.
Следом идёт вещь одноимённая первой части книги — «На перевал». Она — о преодолении, ведь перевал необходимо взять, и выполнена очень технично. Тут и разногласная рифма (смешливыйлевый, едешьидиш, встретимтратим), и особая ритмика, и своеобразная музыка в целом, — всё это читатель обнаружит и дальше, в других разделах.
Во второй части мы находим настоящий эпос детства — «Над морем» — по крупицам, тщательный, подробный, узнаваемый и родной. Возможно, перегруженный подробностями, но мне всегда нравится попытка сказать в одном стихотворении всё.
И повсюду — фирменный знак Ирины Машинской, и это чтото рационально необъяснимое: особая интонационная расстановка слов с неожиданными перебоями ритма.
Например, в «In Absentia» читатель услышит и увидит странные, тавтологические, отражающиеся друг в друге сцепления: «всё, что любил, пришло за всем, что любил», «от твоего Письма, в 2.30 ночи Письма», «золой люблю, печкой люблю», «озеро», повторяющееся многократно, которое и само по себе почти палиндром, — они звучат как голос и эхо голоса, как диалог с тем, кто так явно отсутствует, что вот он, здесь. Это происходит, потому что, как сказано о поэте в «Августе»: «…неумолим/ ты идёшь в огневое».
Книга цепляет каждым стихотворением, всё существенно и посвоему.
В отзыве на книгу «После эпиграфа» я писал о непретенциозности и доверительности интонации, о музыке, которая невероятно трогала этим: «В полседьмого навеки стемнеет./ Я вернусь в городок никакой./ Пусть он взвоет, пускай озвереет,/ мотоцикл за Пассаикрекой./ От платформы до серой парковки/ — как пойду в темноте, пустоте?/ По реке города, как спиртовки,/ и над ними Ничто в высоте».
Музыка сегоднящней книги сложнее, она требует более пристального вслушивания. Ведь что поэт делает? Он пишет то, чем живёт. Внутренняя жизнь есть жизнь, по определению, скрытая от других. И даже выраженная в слове она остается скрытой, к ней надо прильнуть, её надо постигнуть, но это дело заинтересованного читателя, сама она к этому не призывает. Выраженная в слове, она — неагрессивность, и значит — милосердие. Нет ничего милосерднее, чем не призывать читателя к чему бы то ни было, в том числе — к милосердию. Такова и книга Ирины Машинской, книга, погруженная в себя и тем притягивающая внимание тех, кто полюбит ее молчаливый и глубокий мир.
Послесловие к книге 1996 года «После эпиграфа», издательство
«Слово‑Word»
Чтение книги, особенно поэтической, сравнимо с посещением музыкального концерта. С той разницей, в пользу книги, что ноты у нас под рукой и мы всегда можем вернуться к непонятой или полюбившейся фразе и, более того, забежать вперед и без ущерба для цельности и полноты впечатления услышать, скажем, завершающий аккорд. («А в книгах я последнюю страницу всегда любила больше всех других…» — Анна Ахматова).
Хорошая музыка освобождает, и если снимок души сопоставить с остановленным в кинокадре небом, то она как бы включает ток образов и ассоциаций, облака приходят в движение, а наша благодарность обретает естественность и, пожалуй, незаметность и безадресность. Это избавляет от комплиментов, обычно в большей степени имеющих в виду себя и свою щедрость, чем адресата.
Я не стал бы так настаивать на сравнении с камерной музыкой, если бы данная книга на него не напрашивалась. Дело даже не в названиях вещей и лексике — дело в самом строе стихов.
Строй этот — выверенный, прописанный, он «исполнен» хорошо разработанной и знающей, что такое уроки музыки, рукой. Рукой, которая так далеко убежала по клавиатуре от гамм, что может позволить себе изящное его (строя) нарушение и вообще увести технику в невидимую, а потому — совершенную — область.
Камерность и женственность, присущие этой книге, я расшифровал бы как непретенциозность и спокойную доверительность интонации. Высокие материи как раз и обнаруживаются там, где их не афишируют: «В полседьмого навеки стемнеет./ Я вернусь в городок никакой./ Пусть он взвоет, пускай озвереет,/ мотоцикл за Пассаикрекой./ От платформы до серой парковки/ — как пойду в темноте, пустоте?/ По реке города, как спиртовки,/ и над ними Ничто в высоте».
Критики ищут в поэзии новаторства и то и дело ошибаются, принимая за него обычную истерику и невнятицу — куда более распространенные явления, чем ясные мысль и чувство. В конце концов, сосредоточенный человек — слишком редкий и счастливый случай, чтоб не счесть его попросту необыкновенным. Я имею в виду книгу Ирины Машинской.
«Эта музыка вся об одном», — сказано в первом же стихотворении сборника. О чем? Мне кажется, что прежде всего о себе самой — т. е. о музыке: «она одна товарищем/ будет нам, как понесет пожарищем» (из одноименного книге стихотворения «После эпиграфа»).
Здесь уместно заметить, что эпиграф к книге отсутствует, но легко прочитывается, ибо растворен в тексте. Приведи его автор, он оказался бы неподъемно велик.
«При музыке?! — Но можно ли быть ближе…» — вспомните вы неназванный, но очевидный эпиграф из Пастернака к упомянутому только что тексту, а последнее стихотворение, «Осень в Михайловском», мелодически перекликаясь с пушкинским, указывает одновременно и на исходную, или — лучше сказать — точку отсчета для русской поэзии вообще и для Ирины Машинской, в частности. Как будто она знала, что вы заглянете в него первым делом.