Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 2, 2018
Артём
Серебряков родился
в 1990 году. Окончил факультет свободных искусств и наук СПбГУ.
Дебютные публикации вышли в журналах Homo Legens и «Прочтение».
Рукопись с рассказами
в 2018 году вошла в лонглист премии
«Национальный бестселлер».
Первая книга вышла в 2018 году в
издательстве «Флюид FreeFly».
Живёт в СанктПетербурге.
I I I
Мать приоткрыла глаза.
«Это вы. Щщщ. Мы все. Ссс. Запутались. Ссс. Кто во что. Щщщ. Верит. Щщщ. Кто что. Щщщ. Говорит. Ссс. Кто чьё. Щщщ. Лицо носит».
Сноха сидела на табуретке у кресла. Сестра, задумавшись, стояла у окошка и не сразу заметила возвращение М. Рыжий был угрюм и смотрел в потолок, стоя посреди комнаты. Жены не было. М. не хотела демонстрировать руку и сначала держала за спиной, но решила, что это может показаться странным. Она подошла к табуретке и попросила сноху встать, чтобы она могла осмотреть ноги матери. Сестра спохватилась — обычно перевязку делала она, а не М.
«Ничего, ничего, я сегодня сама. Спасибо тебе», — слова прозвучали почти что нежно.
(Она наклонилась с ножницами, срезала узлы с бинта на левой ноге и начала разматывать.)
Сноха прошептала что-то на ухо матери и вышла.
«Приятно. Ссс. Слышать. Щщщ. Добрые слова».
(Когда повязка размоталась наполовину, она почувствовала отвратительный приторный запах. Он перебил остальную вонь — варёного мяса, фельдшера, мочи, мокрого полотенца, подпиравшего ножку кресла.)
«А у нас. Ссс. Врачей. Щщщ. Не жалуют. Ссс. Они в бога. Щщщ. Не верят».
Рыжий хмыкнул, и послышались его шаги из комнаты. За стеной два женских голоса что-то не поделили на местном языке.
(Нога раскрывалась всё больше: сначала посеревшая лодыжка, затем синеватая пятка, плюсна, темнеющая с каждым разворотом, пока, наконец, не дошло до чёрной глазури фаланги большого пальца, закрытого пожелтевшей ватой. Запах стал сильнее, и она сделала усилие, чтобы не прикрывать лицо.)
«Почему же, я верю», — снова очнулась от задумчивости сестра.
Мать протянула руки вперёд и попыталась наклониться, но оторвать спину от кресла не сумела. Голоса за стеной стали громче.
(Осторожно она сняла вату, и в нос ударило с новой силой. На месте второй фаланги торчала жёлтая кость, и вокруг всё гноилось, и плоть была мягкой, будто подогретый воск.)
Сестра подошла к матери, та взяла её руку и стала поглаживать остаток мизинца. За стеной слышно было только жену, она зло кричала не переставая.
«Это потому. Щщщ. Что у тебя. Ссс. Отметка».
(Еле сдерживая тошноту, она обработала сгнивший палец и стала накладывать новую повязку, отмечая, что гангрена проснулась и опять поднимается выше.)
Послышался удар, как пощёчина, и злой вопль, и плач, и через несколько секунд из-за стены заорал рыжий, видимо, разнимая женщин. Сестра вздрогнула, но осталась на месте. Мать, видимо, не слышала. Она повторила:
«Врачей. Щщщ. Не жалуют. Щщщ. Здесь».
«Сегодня я вовсе не врач, — ответила заканчивавшая перевязку М. почти на автомате, будто самой себе. — Я просто боль».
Затем она обратилась к сестре: «Посмотри, что там
. . . . . . . . . . . . .
«Ты знаешь. Щщщ. Фиолетовый. Ссс. Цвет?»
Жена стояла за креслом по левую сторону и держала детскую погремушку-барашка, сноха — по правую, с какой-то старой книгой. Сестра была у порога и собирала чемоданчик. Рыжий стоял у окна с кружкой в руках. Из кружки шёл дым. Запах гноя никуда не ушёл. Запах мяса вернулся.
«Он был. Ссс. У цветов. Ссс. У неба. Щщщ. Ты знаешь его?»
Никто не смотрел на М., никто не видел её руки. Она ответила, что знает такой цвет, и мать приоткрыла глаза.
«Твоё имя. Щщщ. Звучит. Ссс. Как он».
«Может быть… Да, близко к тому, — согласилась М. — Если он всё-таки вернётся, передайте ему, что я его ищу».
«Что оно. Щщщ. Означает?» — мать ответила только это и больше ничего.
За окном послышалась чёрная песня Гортани, она стала громче. Видимо, начиналась очередная молитва. М. ответила то, что знала.
«Оно означает… Тишина. Молчание. Покорность».
Сестра с громким хлопком закрыла чемоданчик и, будто стараясь звучать как можно непосредственней, спросила:
«А ваше имя?»
«Оно. Щщщ. Не означает. Ссс. Больше ничего
. . . . . . . . . . . . .
Мать снова говорила быстро и зло:
«Совсем ничего, щщщ, не можешь, щщщ, ты зачем на неё, ссс, кидаешься, щщщ, проклятая, щщщ, проклятая».
Жена выбросилась из комнаты, едва не сбив рыжего, завязывавшего шнурки. Сноха стояла в дальнем углу с горящим лицом, не прикрываясь. Сестра смотрела прямо на М., но была будто бы не здесь. Мать тоже повернула голову к ней.
«Ты винишь меня. Щщщ. Что я зла. Ссс. С ней».
М. не ответила, но она действительно чувствовала неприязнь, хотя и не могла понять для себя, что же произошло и отчего возникла очередная сцена.
«Не нужно. Щщщ. Я не зла. Ссс. Так подобает».
Послышался плач. Молитва стала громче, стены не могли её сдержать. Каждый день им приходилось жить здесь, постоянно слушая пение Гортани и его людей. М. считала это жестокостью и издевательством и слышала то же и от тех, кто был на стороне Трубы.
«Для всего. Ссс. Что мы проживаем. Щщщ. Есть план. Ссс. Он есть. Ссс. У бога. Щщщ. И есть. Ссс. У нас. Ссс. Всё. Ссс. Что делаем мы. Щщщ. Это. Щщщ. Обряд».
Рыжий сказал, что подождёт снаружи. И послышались шаги и ещё шаги. М. не видела, кто уходит, глядя лишь на то, как дрожит кожа матери, как в лице приоткрываются мелкие старые зубы, как едва раздуваются ноздри, как прядь жидких волос почти залезает в рот.
«Наша вражда. Щщщ. Наше дело. Ссс. Наши сны. Ссс. Всё. Ссс. Обряд. Щщщ. Из него. Щщщ. Не выбросишься
. . . . . . . . . . . . .
Трон был огромным, он возвышался над ней, как будто она была маленьким ребёнком. Прежде ей казалось, что он был обит тканью, но сейчас это больше походило на кожу, на тёмно-красную, содранную и вывернутую кожу. Они были наедине. Мать смотрела на её руку, и руку жгло, и ей казалось, что сейчас наступит наказание. Но она была слишком мала, чтобы бояться или просить пощады, и просто стояла, как на суде, пока мать не объявила новым громадным голосом:
«ИДИ. ОН. УЖЕ. ТУТ».
_ _ _
Хмурое небо зевнуло вновь, так громко, что удивительно было, как мир не задрожал и не раскололся. Но он стоял как есть, и всё в нём было как прежде. Страшные люди строили молельный дом, худые лошади ждали приказа, рыжий и сестра улыбались то ли между собой, то ли каждый своему, во все стороны виднелась бедная и унылая Великая Грязь, внучка Трубы сидела на дереве и подглядывала, козлёнок носился без привязи.
«Едем?» — спросил рыжий, а она ответила, что хочет пройтись, и пошла вперёд. Карета вскоре тронулась, ехала медленно, но М. обогнала — она смотрела вокруг, оборачивалась, боясь упустить того, кого искала, но он и правда появился сам, возник из пыли. Карета остановилась рядом с ним, рыжий молча показал на М., и он согласился подождать. М. поспешила.
У Трубы был только один сын. По стопам отца он не пошёл и в качестве его преемника не рассматривался, но верил так же, как остальные, и всячески помогал общине, добывая деньги на стороне и регулярно приезжая домой. Если Трубу люди слушались и почитали, то его сына — любили, как любят тех, кто не живёт ничем своим, а только чужими бедами и чаяниями. Его принимали и с ним общались даже те, кто не поддерживал отца. Тем больнее было для всех то, что случилось три дня назад.
О том, что люди главы ищут тех, кто замыслил что-то неладное, говорили давно, но непонятно было, насколько сами этому верили. Да, поставили людей на мосту. Да, некоторые семьи получали неясные намёки относительно того, где носит их сыновей. Но нельзя было сказать наверняка, что есть план и опасность, что всё это не игра и не попытка оттолкнуть сельчан от Трубы. Но три дня назад, рано утром, всему селу было приказано собраться возле совета старейшин, и даже М. приехала туда. К собравшимся вышли и объявили, что ночью благодаря анонимному сообщению была раскрыта опасная преступная группа. Рассказали немногое: якобы они назвали себя «Огненная роза» и планировали покушение на главу села ради того, чтобы устроить хаос и раздор, ради жажды крови и мести, ради того, чтобы исполнить мечты недоброжелателей издалека; возможно, были сообщники, так что всем, кто что-то знает, лучше признаться прежде, чем их найдут. Вывели троих измученных мужчин с заклеенными ртами и закованными руками. Среди них был сын Трубы.
Люди были напуганы и не желали верить, кричали оскорбления и требовали отпустить мужчин. Тогда тем раскрыли рты, и каждый поочерёдно признался перед сельчанами, что сознаёт грех и готов нести ответственность. Людям было приказано не думать лишнего и расходиться, но они расходиться не желали, и тогда в воздух стали стрелять, стали отталкивать плачущих женщин, стали кричать приказы и угрозы, и поднялась пыль, чёрный фельдшер схватил остолбеневшую М. за плечи и потащил прочь.
Что было дальше, она знала с чужих слов. Двоих задержанных посадили в машину люди главы и увезли глубже в горы, вернулись без них. Сына Трубы пощадили. Он был объявлен изгоем. Сельчанам запретили разговаривать с ним. Чтобы это приказание было точно исполнено, прибегли к старой мере, не разрешённой в официальном законе, но до сих пор применяемой в подобных случаях по общему молчаливому согласию. Ему поставили отметину изгоя, с которой он должен был провести неделю, и сейчас он стоял перед М. с этой отметиной — зашитым красными стежками ртом. Одна сторона лица была покрыта багровыми синяками, глаз заплыл. На нём была та же рубашка, что и три дня назад, со следами крови. Но М. знала, что ему помогают; пусть тайно, ночами, но всё-таки люди следили за тем, чтобы с ним ничего не случилось, давали воды — шов был неплотный, так что пить он мог.
Прежде чем заговорить, М. опять осмотрелась — но люди Гортани были уже далеко, в окнах ближайших домов не видно было лиц, да и не хотелось верить, что кто-то здесь может предать и доложить о её разговоре с изгоем. Как врач, она всегда могла объяснить, что исполняла свой долг, осматривая раненого, и вообще не поняла запрет до конца.
«Мне нужно с тобой поговорить, очень прошу».
Изгой кивнул. Она знала его все эти три года. Он никогда не был с ней груб или нагл. Поначалу даже по её просьбе старался убедить односельчан ходить в больницу и ложиться на лечение, но безуспешно.
«Это он?»
Изгой кивнул. М. слышала, что после случившегося люди главы пришли с обыском к Трубе, пока его самого в доме не было, но сноха встала перед входом и ругала их самыми страшными словами, да так, что хоть у них и было оружие, прорываться силой они не решились.
«Ты видел всё своими глазами?»
Изгой помотал головой, и она увидела знакомую и понятную боль в его глазах. Ветер усиливался, кружа пыль вокруг них. Вдруг из пыли появилась детская фигура и пробежала мимо, и за ней вторая; обе исчезли.
«Ты знаешь того, кто видел?»
Ей казалось, что пауза после её вопроса длится какую-то дурную бесконечность. Ветер дул, и остальные ждали, и лошади тяжело дышали, и шумела река вдалеке, и стояли дома, и росли деревья, и была дорога, и дорога куда-то шла, куда-то, где не было Великой Грязи, где не было этих людей и их жестокой жизни, но где были другие люди и другая жестокая жизнь, и всё повторялось и повторялось, и лошади дышали, и река шумела, и умирали больные, и любящие обнаруживали в себе нелюбовь, и верные предавали, и дети плакали и оставались одни, и бредили старики, и не было в этом повторении никакого смысла, только невыносимая логика мира, который не видел ничего впереди себя, потому что, быть может, и не было ничего впереди него, и он просто был, как были горы и была вода, и она была обыкновенной пылью, и её дело было обыкновенной пылью, и её боль, и её чужая боль, и перехватило дыхание.
Но изгой кивнул, и она чуть было не заплакала от радости. Всё получится, всё получится, стала уверять она себя. И потом засмеялась, и он сам попытался улыбнуться, но вздрогнул от боли, и она подошла близко к нему.
«Мне понадобится твоя помощь, когда придет время, ты понимаешь?»
И изгой кивнул, и тогда она обняла его, и наплевать было, кто видит это, как наплевать было, сколько в нём может быть зла и сколько зла он принёс другим, о чём она просто не знала. В этот момент было ясно одно — есть смысл двигаться дальше, и пусть даже это не доведёт до добра, она должна будет выступить против того, кому другие не смеют перечить, она уже решилась на это, и ничего её не собьёт. М. попрощалась с изгоем, и он пошёл по дороге и вскоре потерялся в пыли.
Не успели они проехать и несколько дворов, как рыжий резко дёрнул лошадей.
«Эй, ты! Ты чего здесь забыл?!» — крикнул он.
Вопрос был адресован пареньку, который стоял у ворот незнакомого М. дома и стучал, требуя его впустить. Юношу здесь называли не иначе как мальчиком на побегушках. Он был прикомандирован в Великую Грязь издалека полтора года назад — поговаривали, что государство направило его не просто для стажировки или помощи, а чтобы следить за тем, куда в селе расходуются деньги. Каждый месяц он уезжал на несколько дней в город, откуда передавал отчёт о своей работе и сельских делах, а затем возвращался. В остальное время он сперва просто служил незначительным посыльным, но затем всё больше и больше стал заниматься непосредственными поручениями главы села и, наконец, превратился фактически в одного из официальных представителей главы. Этот статусный рост нисколько не изменил его манер, он вёл себя, как и прежде, неуверенно и скромно, и потому терпел издевательские шутки и грубости от тех сельчан, что пока ещё не слишком понимали, кто именно присматривает за селом его глазами и прислушивается к разговорам его ушами. М. не чувствовала к нему ничего плохого, даже, наоборот, жалела. Когда его только привезли в Великую Грязь, он слёг с пневмонией, к огромной радости Ломтя, скучавшего без компании.
«Собственник данного жилого помещения задолжал государству крупную сумму денежных средств, — стал объяснять мальчик на побегушках. — Возможные сроки выплаты уже прошли, и я должен сообщить собственнику о принятом решении об аресте недвижимого имущества…»
«Хозяина сейчас нет дома, тебе понятно? — рыжий говорил резко и агрессивно; откуда он знал это, М. не понимала. — Я передам, что ты здесь был, но советую тебе убраться подобру-поздорову».
«Я исполняю персональное поручение Господина Начальника и не уполномочен принимать решение об отложении сообщения, — юноша говорил, как и прежде, игнорируя очевидную угрозу. — Мне доподлинно известно, что в данном жилом помещении присутствуют граждане, близкие члены семьи собственника помещения».
Господином Начальником великогрязевцы называли младшего брата главы. Он был самым молодым членом совета старейшин и заведовал здесь охраной правопорядка, рассредоточив по селу полтора десятка своих людей — так и он сам их называл, и они действительно беспрекословно подчинялись ему, готовые исполнить любое поручение. Взамен им позволялось при случае сделать всё, что заблагорассудится. Господин Начальник заведовал многими делами своего брата, часто выступал на сельских сходах от его лица и не терпел пререкательств. Но перечить ему и не приходило никому в голову, потому что все знали, чем это может обернуться. Кроме того, именно Господин Начальник взял под патронаж единственного сына главы — пятнадцать лет у брата рождались одни дочери, и по селу ходили нехорошие слухи, но затем всё-таки каким-то магическим образом родился сын, и дядя сделал всё, чтобы мальчик не просиживал штаны в школе, а научился жить по-настоящему. Сейчас сыну было уже около тридцати, он был хозяином единственного великогрязевского рынка и отвечал за всё, что касалось поставок продовольствия из города, где ещё один его дядя, средний брат главы, владел уже десятком предприятий. Но все в селе знали, что формальные дела сын оставляет своим друзьям, а сам занимается другими. Дядины уроки он усвоил: у него появились собственные «свои люди», он знал, как оплатить их лояльность.
К удивлению М., упоминание Господина Начальника рыжего не усмирило, и он даже слез с повозки, демонстрируя юноше-служащему серьёзность своих намерений.
«Ещё раз повторяю: я не уполномочен покидать данное место, пока не доставлю сообщение. В противном случае к данному жилому помещению прибудут личные представители Господина Начальника», — дрожащим голосом предупредил юноша.
Но рыжий всё не отступал, и ей ясно было, что даже если она его одёрнет, он не послушает. В этот момент резко поднялась пыль, затем на её месте возникла знакомая машина — чёрный приехал к этому дому и остановился. На заднем сиденье кто-то сидел, но М. не могла рассмотреть. Чёрный вырвался из автомобиля, хлопнул дверью, и направился прямо к дому и юноше, и только потом заметил остальных.
«Что тут творится? Ты чего здесь забыл?!» — крикнул он то ли юноше, то ли рыжему.
«Я задал ему такой же вопрос, — сказал рыжий, ухмыльнувшись. — Опять лезут не в своё дело».
«Я‑я… Я ещё раз повторяю… Собственник…»
«Заткнись и вали отсюда. Передай, что через три дня хозяин всё вернёт. Пошёл вон», — приказал чёрный таким уверенным и страшными тоном, что М. взяла оторопь, а сестра стала шептать: «Ох, не надо, не надо».
Юноша смотрел на чёрного с недоумением и ужасом, затем повернул голову — сначала встретился взглядом с рыжим и ещё больше испугался, затем перевёл глаза на М., как будто прося что-то изменить, но в этот момент она не верила, что можно изменить хоть что-то. Тигр был разозлён, тигр был настоящим — он и прежде только казался прирученным и спокойным, а теперь кто-то, видимо, угрожал его добыче. М. покачала головой. Юноша, пробормотав какие-то извинения, быстро пошёл прочь, и все наблюдали за тем, как он скрывается по дороге, смотрели и молчали, пока, наконец, рыжий не обратился к чёрному:
«Это точно, что ты сказал?»
«Не твоё дело. Это больше не твоё дело», — ответил чёрный.
«Это кто решил?»
«Хозяин решил. Ты займёшься следующей».
Чёрный вернулся к машине и постучал по капоту. Дверь открылась, но никто не выходил. Ни тот ни другой фельдшер не сказали больше ни слова, но было ясно: чёрный дожидался, когда они уедут. И они отправились дальше. У М. не было сил спрашивать, что, чёрт возьми, сейчас произошло. Её заботило только одно. Они были уже близко.
Под глухой шум реки они проехали мимо очередных вооружённых людей и въехали в верхнюю, самую благополучную и тёмную часть Великой Грязи. Это было родовое село главы, именно здесь жили его родственники, далёкие и близкие, вернувшиеся из города или никогда не уезжавшие. Это были люди первого сорта, у которых было всего больше, чем у остальных, хотя остальные редко жаловались. Огромный род главы составлял, наверно, треть всех, кто жил в этой части села. Две трети других жили как и все — тихо, молчаливо, покорно.
На въезде в эту часть стоял громадный, высотой в четыре с лишним метра, памятник предыдущему главе Великой Грязи. Никогда при жизни не воевавший, он был одет в традиционную одежду воина, стоял с вытащенным мечом, с гримасой безумной жестокости на лице, которую принято называть выражением смелости и отваги. Это был единственный в селе монумент, его установили не очень давно, уже после последнего крупного селя. Раньше на этом месте стоял другой памятник — жертвам проигранной когда-то войны, в результате которой Великая Грязь и другие горные селения были захвачены государством. М. видела этот монумент на фотографиях — простая каменная плита с датами схваток. Его уничтожил не сель, вовсе нет — просто одной ночью он исчез, и сельчане были уверены, что его увезли по приказу главы. А через месяц после пропажи на месте прошлого памятника возник ополоумевший медный исполин, и всем было сказано радоваться этому и преклоняться пред его величием. Проезжая мимо, М. часто думала о том, сколько же эти люди готовы стерпеть, сколько лжи и унижения мы все готовы терпеть, на какие преступления готовы закрыть глаза, ничего с этим не делая, уверяя себя и других, что так и подобает жить и что это не наше дело.
М.
смотрела на жуткую физиономию, но чем дальше, тем больше та
расплывалась в глазах. Взгляд влекло другое — ещё сильней потемневшее
небо неслось вниз, будто хищная птица летела на добычу. Горные вершины
протыкали небесную кожу, но небу было всё равно, оно неостановимо падало.
Нужно успеть прежде, чем оно упадёт, сказала она себе. Позвала рыжего: «Поторопись», —
и он кивнул, и карету затрясло. Они проехали мимо крайних домов.
Несколько молодых парней, ошивавшиеся прямо на дороге, жадно улыбнулись
то ли ей, то ли сестре, а когда на них набросилось облако
пыли, громко и гадко заржали.
Показался последний адрес, и они повернули в его сторону. Это был грузный больной дом без двора или сада, с горбатой мансардой и потускневшей кожей, и какие-то дети заглядывали к нему в окно, и небо уже готовилось его раздавить, так что времени не было. М. спрыгнула с повозки и вошла в дом раньше других, без стука.
I I I I
В коридоре с низеньким потолком было темно, и мать девочки, встретившая М., тоже была тёмной — от страха и безысходности. «Кровь не перестаёт. Кровь не перестаёт. Кровь не перестаёт», — твердила она.
М. положила руки на плечо матери и попросила отвести. Она не задавала вопросов о том, как удалось найти девочку, привёл ли ту кто-то или пришла сама. Сейчас было не время для вопросов, решила она. И убедилась в этом ещё раз, когда, проходя мимо кухни, взглянула на отца. Он сидел за столом, поставив локти на красную скатерть, и держался за голову, и руки его были покрасневшими, и лицо было покрасневшим, и он молчал и даже не взглянул на неё. Когда уже поднялись и встали перед комнатой девочки, М. услышала, что в дом заходят — видимо, остальные. М. сказала матери:
«Дальше я сама. Скажите, чтобы никто к нам не заходил. Категорически. Там есть замок?»
Мать, казалось, не понимала её.
«Я спрашиваю, там есть замок? Чтобы закрыться изнутри?» — повторила М.
Мать кивнула.
«Хорошо. Я запрусь. Я буду долго. Скажите другим, что если что-то срочное, то пусть уезжают без меня, я доберусь сама. Всё».
Но мать не пошла сразу же, а ещё раз сказала: «Кровь не перестаёт».
«Идите, ну что же вы встали, идите
. . . . . . . . . . . . .
М. была в комнате. В комнате всё было бледным и уставшим. Девочка стояла напротив, подняв руки. Ей недавно исполнилось тринадцать лет. Распущенные волосы почти доставали до таза, чистые и тёмные, как смерть. Её лицо было таким красивым — фотографии лгали и мать лгала; всё, что говорили они о красоте, оказалось ложью по сравнению с её лицом. Худое, болезненное, почти белое, оно было живым, когда никто не мог на это надеяться. Всё остальное: густые брови, большие тёмные глаза, слегка искривлённый нос и полные губы — не имело бы смысла, не будь она такой живой. Впрочем, украли её не из-за этой жизни, а из-за деталей, составлявших лицо и тело. Девочка ничего не сказала, но и по взгляду было ясно — лицо и тело теперь чужие, это больная случайность, что всем понадобились именно они.
Почему она стояла с поднятыми руками? Понимала она, кто перед ней? М. не помнила, чтобы они говорили. Взглянула на дверь — дверь была закрыта. Они молчали. М. хотелось, чтобы девочка заговорила первой. Но девочка только устала и опустила руки.
«Я прошу тебя: если ты почувствуешь, что готова рассказать, не сдерживай себя. Я не буду тебя заставлять и больше не буду просить. Но я обещаю, что буду молчать обо всём, что ты мне скажешь».
Говорить было трудно, ещё трудней было не закричать сейчас, но М. смотрела на живую девочку, на её искусанную шею, на худые плечи, на руки со следами чужих рук вокруг запястий.
«Мы только сначала думали, что ты утонула. Но я уже знаю, что это он, я прекрасно понимаю, что произошло. Есть те, кто всё видел, и они будут готовы рассказать. Всё будет хорошо, я обещаю тебе, что всё будет хорошо. Ты можешь говорить, а можешь молчать, главное, знай: ты теперь в безопасности, тебя никто не тронет».
Она остановилась. Все эти слова показались ей лишними и ненастоящими, будто они были сказаны не ей, а записаны раньше и пущены через неё, как через нелепый успокаивающий аппарат, который уже давно сломался, давно не работает, и хозяин только делает вид, что работает, что от него становится тише и проще жить.
«Мне нужно осмотреть тебя и записать, что я увижу. Ни один лишний человек этого не узнает. Ты согласна?»
Девочка, казалось, задумалась и что-то решала про себя. Тишина становилась мучительной, и М., пытаясь удержать всё в своих полутора руках, одной здоровой и одной почти ненастоящей, решила говорить, говорить хоть что-то, какая разница, насколько это уместно.
«Знаешь, вчера мне пришло письмо от матери. Мы никогда не разлучались так надолго. Она всегда держала меня при себе. Пыталась воспитать так, как подобает воспитывать будущую женщину, жену и родительницу. Но чем больше сил и шлепков тратила на это, — М. попыталась улыбнуться, но вышло криво и неестественно, — тем меньше у неё получалось».
Хотя это было неловко и невнятно, М. решила продолжать говорить. Она стала рассказывать девочке о том, как сама училась в школе (всё хуже и хуже с каждым годом); как тащила в дом книги и вещи, приводившие мать в ужас (дважды под пристальным надзором ей пришлось перерыть комнату и выбросить всё, что хоть как-то, по мнению матери, напоминало о смерти; исключение было сделано только для библиотечного учебника анатомии, о чём мать позже пожалела); как часто болела в детстве (вместо того, чтобы быть красивой и пышущей здоровьем, точно назло матери).
«А ещё был отец. Она строжайше запрещала с ним видеться, но я, став постарше, всё равно убегала. Надо ли мне уточнять, кем он был по профессии, — она усмехнулась, и это вышло лучше, почти по-настоящему. — Но, честно говоря, я сама потом прекратила, по собственной воле. Узнала получше и разочаровалась в нём окончательно».
М. говорила всё как есть, чувствуя, что давно об этом мечтала, что ей самой эта речь по-настоящему нужна. Нужна ли она девочке? Та молчала, но по глазам было видно, что слушала, так что
. . . . . . . . . . . . .
Девочка стояла в одних трусах. М., на одном колене, проводила рукой по животу с пожелтевшими синяками. Нажала — и девочка сжала губы. М. пыталась нащупать в языке слова, которые она говорила прежде, чем всё опять сместилось.
Может быть, стоило сказать про детство — что оно всегда просто череда разочарований, неудач и горьких открытий (она заиграла воспоминаниями как бусинами: ум взрослых и ум сверстников, материнское око и отцовские руки, собственное тело и тело чужое, первая любовь и очередная любовь, несбывшиеся обещания и фальшивая дружба). Впрочем, что она могла знать про детство, стоя перед этой девочкой, у которой его украли? И она заговорила о другом.
«Я совсем не умею говорить. Я никогда так не говорила. Я привыкла не говорить лишнего, по возможности — не говорить вообще. Ты понимаешь? Сейчас это всё кажется мне настоящим, но я не знаю, надолго ли. Я путаюсь».
Она продолжала осматривать девочку. Попросила её снять трусы, и та не медлила и, казалось, не боялась ничего.
«Я давно никого не знаю. Не только здесь — я приехала сюда уже такой. Приехала… — теперь она улыбнулась с горечью. — Скорее сбежала».
Эти слова вызвали у девочки какое-то волнение, хотя она попыталась это скрыть. Внизу девочка была изуродована, как и другие женщины здесь — многие поколения так в них воспитывали покорность. М. просила Трубу запретить общине обращаться с детьми подобным образом, но он сказал, что в его слове нет такой власти.
«Моя мать чудовище и урод, но она не знает об этом. Она… Она делает всё чрезмерно, понимаешь? Я просто не могла больше вмещать её в свою жизнь».
Она вспомнила, как мать тайно
проникала к ней и рылась в вещах. Как набрасывалась
с разговором по душам, превращавшимся в скандал. Как резала
и колола словами. Как находила мужчин для себя, а потом принялась
искать мужчин для неё. Как уходила к своим мужчинам и как однажды он случайно оказался
. . . . . . . . . . . . .
«Тот, кому я была обещана, не существует больше. Я его любила и теперь никого не люблю».
Это сказала девочка. М. отняла руку, на перчатке осталось свежее пятнышко крови — кровь не переставала идти. Их глаза встретились, и М. увидела, что девочка всё понимает и всё видит как есть.
«Я ненавижу их за эту смерть. Нелепая, грязная смерть из-за их невежества», — сначала М. не была уверена, что говорит вслух (она как будто не могла расслышать свой голос), но девочка услышала и кивнула.
Скрипнули половицы. Кто-то подслушивал. М. вскочила и, прислонившись к двери, приказала сквозь зубы:
«Я выйду, когда будет нужно. Идите отсюда».
Стало тихо. Тишина была вязкой и долгой, она лезла в уши, как паразит, и казалось, что поселится там навсегда. Но вновь заскрипело, и чьи-то шаги отправились вниз. М. повернулась к девочке и улыбнулась ей. Она никогда не улыбалась так много, но сейчас ей хотелось улыбаться, и говорить, и быть услышанной, и чтобы всё, что она и девочка знали о себе, утонуло, захлебнулось и оставило их навсегда. Но обманывать не хотелось, только не сейчас.
«Это навсегда. Это не получится забыть. Я не знаю, как это забыть. Но… Я ещё, жива и ты ещё жива, а значит, это по крайней мере позади нас», — она говорила так, как сама верила, как заверяла себя, что верит, даже если не до конца.
Девочка молча перевела взгляд на перевязанную руку М. Рука почти уже не жгла и не прислуживала памяти, но всё равно предавала любые утешения.
«Я думала об этом. Я всё ещё думаю», — сказала девочка.
М. знала, что сейчас от неё требовалось попытаться отговорить и пообещать помощь, но девочка это понимала и знала всё как есть, поэтому отговаривать её М. не стала. Наоборот, вновь улыбнувшись, произнесла:
«Ты во всём можешь на меня положиться
. . . . . . . . . . . . .
М. добрала кровь и поднялась. Они обе молчали и просто смотрели друг на друга. На девочке не было никакой одежды. Время тянулось. М. смотрела и смотрела, запоминала её всю, каждую царапину, каждый из сорока семи замеченных следов. Девочка запоминала в ответ. Когда М. стала помогать девочке одеваться, та сказала тише прежнего:
«Отсюда нужно бежать. Ты поможешь мне?»
«Кажется, я уже сказала, что ты можешь на меня положиться, — ответила М. с новой улыбкой, и впервые девочка улыбнулась в ответ. — Но дело нужно довести до конца. Ничего не бойся».
Теперь слова звучали как настоящие. И девочка не боялась, это было ясно. К ней не прилип этот страх, и М. почувствовала уверенность, что и ей самой удастся смыть его окончательно. В конце концов, сказала М. себе, за тоскливой рутиной и однообразием дней она стала забывать, что находится здесь временно — таков был её договор с государством.
Бусина с нужным воспоминанием легла в руку. В тот момент, когда государство постучалось в дверь, её сковал ужас. Она была одна и решила, что это он вернулся, как и обещал. Стук продолжался. Наконец, её позвали, но звал другой голос, и можно было открыть дверь. Скромно одетое, государство было холодным и вежливым. Оно оттараторило, что ей, как медицинскому-работнику-имеющему-высшее-профессиональное-образование-и‑диплом-об-окончании-интернатуры-или-ординатуры, предложено принять-участие-в‑программе-поддержки-и‑развития-медицинского-обеспечения-населения-труднодоступных-населенных-пунктов‑сельской-местности. Ей был обещан совершенно новый дом и крупная сумма подъёмных в обмен на пятилетний контракт. Государство заверило М., что нуждается в её помощи, и, оставив необходимые буклеты, ушло. Она ничего не обдумывала и ни с кем это не обсуждала. Пространство сорвалось и покатилось: она оказалась сперва в длинной очереди несчастных людей, затем в тесном кабинете с горой непрочитанных документов, затем в трясущемся затхлом вагоне, затем в другом трясущемся затхлом вагоне, затем в трясущемся затхлом автобусе, пока, наконец, не ступила ногой прямо в Великую Грязь. Дом был построен кое-как. Обещанных денег она так и не получила. Память приехала вместе с ней. Но тогда это виделось как спасение, и оно, наверно, таковым и было.
М. сжала ладонь в кулак, бусина проникла внутрь и растворилась в ней. Нужно было идти. Она обняла девочку, и та ответила. Они были заодно.
«Твои подруги волнуются. Я передам им пока только, что видела тебя и что с тобой всё будет хорошо. Я не скажу ничего лишнего. Ладно?» — спросила М., и девочка согласилась.
М. повернула замок, но вдруг услышала:
«Это была настоящая комната, только без окон. Все приходили туда, когда я спала. Я спала почти всё время. Сколько прошло дней? Они мне не говорят».
Девочка говорила удивительно спокойно и ясно, М. дивилась тому, какая сила может быть у такого слабого существа и как остальные могут это не видеть.
«Двадцать один день».
«Спасибо», — сказала девочка, и М. вышла из комнаты.
Рыжий и сестра не уехали и ждали внизу. Девочке нужна была помощь, возможно, операция, и М. потребовала от матери, чтобы позволили взять её с собой. Но мать стала размахивать руками:
«Я слышу вас, но сейчас нельзя. Я слышу, я слышу всё, но никак нельзя. Придут люди, которые знают. От Трубы придут. Говорят, у него тёмные мысли. Когда уйдут, мы поедем к вам. Бог-сохранит-милостью-своей. Мы поедем к вам, даже в потоп, но сейчас нельзя».
Отец всё это время так и сидел за столом, обхватив голову. М. ещё раз заручилась словом матери и пошла прочь.
_ _ _ _
Небо упало и проглотило всё. В брюхе у него было темно и холодно. Вдали заискрилось. Ветер пугал дома. На обочине М. увидела машину, огромную, чёрную, неулыбчивую — одну из тех, что жили за стенами дворца. Окна были опущены, трое мужчин наблюдали за домом, а теперь и за ней. Он был среди них, он был здесь.
Не загадывая наперёд, М. зашагала по направлению к машине. Остановилась на полушаге — орава детей проскочила перед ней, один даже столкнулся с ней, схватился за её одежду, но потом отпустил и побежал за остальными. Она пошла дальше, через дорогу, и одна из дверей открылась, и он вылез, расправил плечи и разгладил рукава щегольского пиджака, явно желая казаться солиднее. Он выглядел гораздо младше своих лет, как злобный подросток-переросток, с мелкими усиками над полными, будто надувными губами. Губы на ходу придумывали вариации мерзких улыбок: наглых, самодовольных, угрожающих, нервных — нижняя челюсть его постоянно подрагивала, удерживая насмешку в узде. Это была насмешка хозяина, и гомункул носил её не снимая. На свете не было и не могло быть существа, которого М. сейчас ненавидела хоть вполовину так же сильно, как его. Ей хотелось стать сильной, как река или смерть, чтобы её руки схватили это лицо и содрали его, разорвали, раскрошили. Но она сделала шаг вперёд и почувствовала слабость и страх. Прежде этого страха было достаточно, чтобы поставить её на колени. Теперь она, впрочем, устояла.
«Какий-тэ проблеммы? — спросил он, но она продолжала мечтать о сильных руках и его боли. — Ты аглокла? У тиа какий-тэ проблеммы?»
«Не у меня».
«Да, да. Я смотрю. Слушшу тиа. Да», — он говорил ломаным языком, с трудом, и явно был недоволен, что не мог перейти на привычный.
«Она измучена, избита, у неё кровотечение. Я всё зафиксировала».
«И?! И?! Какий-тэ мои дела? Я тут, мои дела тут приичём, а? А?!» — с каждым вопросом он резко выдвигал подбородок вперёд и подрагивал правой рукой, будто щёлкая пальцами, но неслышно.
«Ты попался».
«А?! Ты забылась, успаккойси!» — он улыбнулся, зловеще, тишайше.
«Тебя или твоих людей видели. Я всё докажу».
Он продолжал улыбаться, скрестил руки на груди и нагло рассматривал её, будто оценивая. Небо хлопнуло. Она почувствовала, как мелкая капля упала на лоб.
«Ты думаешь, тебе всё сойдёт с рук? Тебя и всю твою семью здесь ненавидят, люди всё знают, только боятся пока. Тебе ничего не было за собаку, но теперь ты со своей сволочью получишь заслуженное».
Она сама не могла поверить, что говорит так уверенно и прямо. Из машины вышли двое других, у одного из них М. заметила оружие. Ещё несколько капель попали на кожу. Гомункул держался насмешливо и щурил глаза.
«Да, да. Я смотрю. Ты тупая кааза. Ты забыла, кто прит табой. А, козоч-ка?»
«Нет, не в этот раз…»
«Задкнись, ты, задкнись. Ты кааза. Я сказал сей час — завтр ты будешь пастись по улицы».
Он резко двинулся к ней, два шага — и схватил за шею, притянул к себе.
«Я захочу, я прийду в твой домик, и ты ап — и ноги раздвигнешь, слушь».
Его губы двигались прямо перед её лицом, почти касаясь. Он перехватил и теперь сжимал её нижнюю челюсть, а другая рука полезла к её груди. Она дёрнулась, но он не отпустил.
«Но я не прийду за твоей мохнаткой, неет», — он сделал паузу, а затем выкрикнул: «Я не люблю старух!»
На лицо ей падали его слюна и всё новые мелкие капли. Она изо всех сил оттолкнула его, и он действительно сделал шаг назад, но двое других тут же оказались справа и слева от неё.
«Хаатя. Да, да. Можт, кто-т другой прийдёт? Можт быть, уже сегодня ночию кто-то прийдёт, а?»
Он улыбался с широко раскрытым ртом, показывая зубы и беззвучно смеясь. Послышался протяжный человеческий вой. Она случайно почувствовала рукой, что в кармане лежит какой-то предмет. Опустив руку, она нащупала там нож, с коротким лезвием и тяжёлой рукояткой. Откуда он возник, не имело значения. Это было то, что нужно. Достаточно быстро достать и сделать шаг.
«Он будет делать с тобою всё каак подобает, да. Козоч-ка моя, да, да».
«Что такое? Всё в порядке? — с этими словами вдруг прямо за ней появился рыжий и опустил руку ей на плечо. — Нам надо идти. Не надо этого».
«Уйди», — приказала она.
«Куда ты лезешь… Пойдём же», — он попытался потянуть её за собой.
«Я сказала, пошёл прочь отсюда!»
Вокруг загремело, и дождь стал сильнее, и ветер. Гомункул и двое его друзей заржали. Рыжий изменился в лице, сделал шаг назад со словами: «Ну ты посмотришь ещё у меня, посмотришь».
Хлопнула дверь, и все посмотрели в сторону дома. Отец девочки выбежал на улицу. Он рыдал, завывая водопадом гласных. В руках у него было ружьё, он выставил его вперёд. Выругавшись, рыжий побежал к нему. Отец почти кричал. Вскинув оружие, он выстрелил. От громкого хлопка М. закрыла глаза.
Но тут же открыла. Рыжий продолжал бежать. Отец, не целясь, выстрелил ещё раз, в небо. Ружьё упало. Он продолжал рыдать.
М. обернулась. Гомункул отступил назад, двое других держали оружие. «Нет!» — крикнула она им, но они, видимо, и не собирались открывать огонь. Все втроём они сели в машину, и та зарычала, резко тронулась с места, развернулась и погнала в сторону дворца.
Она почувствовала, что промокла, волосы прилипли ко лбу. Всё вокруг шумело. Среди этого шума она различила голос сестры — та звала её скорее ехать, сама уже сидела в повозке рядом с рыжим. Отец девочки стоял, смотрел на небо и рыдал. Ружьё было отброшено в сторону.
М. начала идти, и ветер толкал её то влево, то вправо. Она перешла дорогу, как вдруг кто-то обхватил её и затряс.
«Сломааали! Сломааали! Нет больше! Бог!»
Это кричала старуха, незнакомая ей, неизвестно откуда взявшаяся. Низкого роста, хилая, она держалась за М. и не желала отпускать.
«Сломааали!» — повторяла она.
«Что случилось? Объясните мне, что случилось!» — прокричала ей М. сквозь шум.
Старуха показала куда-то в сторону реки.
«Моё дерево! Стояло дерево, ещё дед посадил! Его зарезали! Сломали! Уничтожили!»
Старуха принялась трясти М., и той пришлось отталкивать её, почти заламывать руки, прежде чем она отпустила.
«Перестаньте! Я не могу сейчас вам помочь!»
Она быстро, почти бегом, направилась к повозке, а старуха побрела за ней, и продолжала кричать одно и то же, и упала на колени, и отец девочки направился её утешать, и лошади ударили по земле, а та была вся в грязи, и лил дождь, и было темно, будто хищная ночь накинулась на дома. Трясло. Нож всё ещё лежал в кармане.
Очень скоро стало почти ничего не видно. Темнота налипла на смазанные силуэты дворца, старого молельного дома и развалин башни; отец девочки и старуха, стоявшие вместе на дороге, стали едва заметными точками, а после поворота и вовсе ничем. Из тусклых окон поглядывали зловещие лица, потом исчезали. М. сидела сама по себе, сестра оставалась рядом с рыжим и тихо разговаривала с ним. В какой-то момент он сказал: «Да обычное дело. Нужно родить, и всё пройдёт», — а та что-то пробормотала в ответ. М. хотела сказать им, что они едут не туда, что нужно в другую сторону, но язык не поддавался.
Они проехали мимо кровожадного медного гиганта, и М. показалось, что тот смотрит на них и уже собирается сойти с постамента, побежать за ними, размахивая огромным мечом, и полетят тогда головы, покатятся по дороге, и её голова будет там, и рыжего, и сестры, и девочки, которую нужно, нужно было забрать с собой, что бы там ни твердила мать. Но гигант так и стоял замерев, решив, может быть, что они погибнут и без его вмешательства.
На дорогу бросились две женщины и чуть не попали под лошадей, но рыжий успел среагировать. Поначалу М. не могла понять их речь, путаную и беспокойную. «Вас зовут, вас зовут». Правда ли они это говорили? М. посмотрела на сестру, на рыжего, снова на женщин. Все взгляды повисли на ней и стягивали тело, и ничего не оставалось, кроме как согласиться — на что? «Вас зовут, зовут, беда там, беда».
Они поехали дальше, а дождь теперь был прямым и тяжёлым, он бил по Великой Грязи, будто понимая, что та заслуживает муки и казни. М. увидела белые ягоды глаз — справа, слева, по обе стороны дороги стояли люди Гортани. Как аллея жутких статуй, они стояли неподвижно и то ли следили за каретой, то ли были в каком-то трансе, и их стояло много, пугающе много. Их не беспокоил дождь, их не беспокоил ветер, пытавшийся сдуть Великую Грязь прочь. Из-за их присутствия всё казалось темнее. У дома Трубы их была настоящая толпа, так что М. ничего не могла разглядеть. Неужели их и правда так много? Почему они там столпились?
Карету трясло ещё сильнее, и ветер зашумел ещё сильнее, и дождь лил сильнее, и сильнее, и сильнее. Это была не поездка, а погоня, но невидно было, за кем они гнались, а может быть, это была просто тошнота, просто болезнь, и все ощущения тела, все видения и весь шум были разыграны для обмана, и тот, кто обманывал, был рядом и ждал, ждал её, или даже тянул руки к ней, почти дотрагиваясь или даже уже дотрагиваясь до её волос, её кожи, её уставших глаз. Она закрыла глаза, а когда открыла, всё стало другим.
Небо закружилось и повалилось куда-то, земля полетела к ней. Лошади заскользили по грязной дороге, и одна нырнула вбок и потянула всех за собой. Ржание. Крик. Это был её голос или голос сестры. Отчаянная сила перевернула повозку, холодная тяжёлая земля упала, от удара у М. брызнули слёзы, и её придавило чем-то тяжёлым, будто это небо завалилось прямо на неё, и стало темнее тёмного, и больше не было ничего, всё закончилось здесь, в этом шуме, и крике, и грохоте, и в этой боли, в этой неожиданной и нечаянной беде, и она снова закрыла глаза, но теперь по чьей-то чужой воле, и не могла открыть их, как если бы ей прижали пальцами веки. Она не могла двинуться, не могла крикнуть. Это всё, подумалось ей. Это будет вечно. Темнота и ужас. Шум и немота. Больше ничего, больше ничего на всём разрушенном свете, на несуществующем свете. Разве что детская песенка, застывшая, застигнутая врасплох, непонятно чья и непонятно к кому обращённая. Детская песенка под барабан ливня. Не вырастай. Это обман. Ножик по шее. Голову с плеч. Маму и папу. Сестру или брата. Не уберечь. Не уберечь.
Где-то пели песенку дети.
Где-то в полусне бредил старик.
Где-то страшные люди стучали в дом.
Где-то испуганные бараны сломали загон.
Где-то дитя устало быть смелым и заплакало.
Где-то ветер сорвал с петель распахнутую дверь.
Где-то старый осипший голос призывал собирать вещи.
Где-то человек заливался вином, пытаясь побороть желание.
Где-то было дано указание, его следовало немедленно исполнить.
Где-то ворвались вооружённые люди и приказали всем лечь на пол.
Где-то человек снял ремень и все, кроме мальчика, вышли из комнаты.
Где-то детям было приказано оставаться в школе, но они не послушались.
Где-то бедные люди на свой страх и риск пригласили изгоя переждать ливень.
Это конец.
Конец. Так ведь?
«И‑и‑и, взяли!»
Карета заскрипела и перевернулась обратно. Тело подняли на руках и положили в повозку.
«Живая?»
«Эй, эй, ау».
«Это наша врачиха?»
«Воскресла, кажется».
«Вот так. Сама себе и врач, и пациент».
Последнее сказал рыжий — она увидела его неприятное лицо, когда открыла глаза. С другой стороны склонился какой-то старый человек, незнакомый и как будто не из местных. Когда она попыталась подняться, её удивила бесчувственность тела — оно оставило ей зрение и слух, а другие чувства куда-то спрятало. Не было ни боли, ни ощущения равновесия, ни холода. Она вроде бы ступила на землю и вроде бы огляделась. Увидела, что стоит на пятачке земли между рекой и её притоком, здесь, невзирая на дождь, столпились люди: старые и молодые, мужчины, женщины и даже немного детей. Казалось, это всё призраки. Они не замечали жизни друг в друге, шумели, говорили одновременно, и она выхватывала только отдельные фрагменты:
«…могилу принесло!..»
«…ну, это уж богу решать…»
«…плохой знак, беда…»
«…не лучше ли вернуть обратно?..»
«…не смотри туда…»
«…да он тоже живой!..»
«…слыхали?..»
«…а костюм, костюмчик-то…»
«…солдат, может, офицер…»
«…да какой он тебе офицер!..»
«…бог-сохранит-милостью-своей…»
Слева из дождя возник седой человек с выпученным воспалённым глазом и длинными висячими родинками по всему лицу. Он показал на толпу и сказал: «Река выбросила человека, вон те дети его нашли».
М. не поняла, какие конкретно дети, стала искать глазами сестру и рыжего, чтобы выяснить подробности, но наткнулась на другого старика. Легко одетый, но в меховой шапке, он уставился вперёд и бормотал: «А, так это вы, так это вы. Бог-сохранит-милостью-своей».
Она заметила у него на шее крупную шишку, выпиравшую, едва не разрывавшую кожу. А он бормотал и бормотал, а первый старик снова что-то пытался объяснить, и откуда-то появилась молодая женщина в платке. Всё неясно мерцало, и М. не сразу заметила, что у женщины обожжено лицо. «Бог спас», — сказала она, а потом сказала что-то ещё, но М. не расслышала, её тянуло куда-то или это просто она шла.
Люди расступились. На земле лежал, весь мокрый, молодой человек, её ровесник или чуть младше, похожий на неё больше, чем на кого бы то ни было во всей Великой Грязи. На нём были потрёпанная шинель из зелёного сукна и кашне. Он был откуда-то не отсюда, чужой человек в каком-то театральном костюме, непонятно почему выброшенный сюда. Он и впрямь был живой, грудь поднималась, как если бы он спал, а они все собрались здесь, вокруг его постели, как незваные гости или фантастические духи. Но постелью была мокрая грязная земля, и человеку требовалась помощь, и М. попыталась что-то сказать, но сказать ничего не получилось, хотя человека всё равно подняли на руки и понесли к повозке. У повозки были и рыжий, и сестра, которых она прежде потеряла, и какие-то мужчины уже поменяли разбитое колесо на запасное, поломанное лежало рядом. Лошади были в порядке, немного припуганы. Забираясь в повозку, она почувствовала слабость, её поддержали. Тело дало о себе знать, вместе с тем вернулся и голос. Она поблагодарила, и ей ответили и пожелали доброй дороги.
Рыжий гнал лошадей сквозь дождь, как если бы этого падения не случилось. Вот уже был мост. М. смогла осмотреть пострадавшего получше. Никаких ран не было, но в себя он пока не приходил. Она заметила, что сестра обернулась, и встретилась с ней глазами. «Красивый такой, жалко его». Это сказала сестра, конечно же, не она. Не она.
Их пропустили, и они поехали дальше. Ничего не было видно. Их снова остановили. Возле «Розария» дорогу перекрыли машинами, и пришлось объезжать по дворам. Небо загромыхало, и М. вся сжалась. Доехать бы, только бы доехать. Что-то сверкнуло в одном из окон, едва не ослепило.
Как по щелчку — они оказались на месте. Тут тоже уже была толпа, и в основном дети. Сельчане помогли занести человека в здание, М. пошла за ними, и дети обступали её, а потом отбегали. Сторожихи нигде не было, и некому было их прогнать. В коридоре на её пути встал чёрный.
«Что случилось?» — он спросил громко, потому что из-за ливня здесь стоял невообразимый гул.
«Человека спасли. Пропустите…»
И он действительно отступил, но казалось, что совсем не это хотел услышать и совсем не об этом даже спрашивал. Когда в коридор забежали дети, он зловеще загоготал — припугнуть решил. М. зашла в палату.
Находку положили на койку справа от окна, на той же стороне, что занимал Ломоть. Тот сейчас сидел сгорбившись, старый, как дерево. «Вот и солдатик первый», — сказал он с тоской, взглянув на М. Она подошла к койке. Человек лежал как в блаженном сне, дышал спокойно и ровно, и весь он и впрямь был похож на какое-то искусственное создание, на игрушку, пускай и правда солдатика, оставленного вечно воевать на потеху детишкам. Сестра сидела рядом и внимательно смотрела в его умиротворённое лицо, о чём-то думая. Дождь бил по стеклу с яростью и ветер ныл в оконной щели.
«Вы слышите шум в ушах?» — вдруг ни с того ни с сего спросила сестра.
Отчего-то М. даже не удивилась этому вопросу и ответила спокойно: «В моём ухе только одиночество». Ломоть, услыхав это, весело закряхтел. Сестра, казалось, не услышала ответа, может быть, она и вовсе не заметила, что её рот о чём-то спросил. В жёлтом больничном свете и её лицо выглядело пожелтевшим, нездоровым, замученным. Она устала, в этом не было ничего удивительного. Они все устали, они все больны, думала М. И всем видится и слышится какая-то чужая боль и призрачная надежда.
Но потом за дверью действительно послышалось шебуршание, М. была уверена, что это не иллюзия. Она повернулась и невольно вскрикнула, испугавшись. На койке, что напротив Ломтя, сидел, ровно, как послушный ученик, мальчик на побегушках — тот самый юноша, что попался им раньше, тот самый, что когда-то лежал здесь, на этой самой койке, с пылающей грудью. Он был весь промокший, в широком пальто, из которого смешно торчала длинная шея с маленькой головой. В руках у него была толстая папка каких-то документов. Когда М. вскрикнула, он и сам вздрогнул и зажмурился.
«Испугал меня… Что ты здесь делаешь?»
Он заговорил, как обычно, быстро и нелепо:
«Я был уполномочен сообщить вам о том, что по решению совета старейшин Великогрязевского сельского поселения от сегодняшнего числа ваше пребывание в должности врача медицинского учреждения «Больничный пункт № 1», расположенного по адресу…»
«Что, уже? Быстро решают, когда им прикажут», — перебила она его.
Юноша замолк, но водил языком по зубам, как будто его изводила недосказанность. М. ничего у него больше не спросила и посмотрела сначала на Ломтя, который сидел прислушиваясь, а затем снова на дверь. Юноша не выдержал.
«В решении совета старейшин говорится, что вы лишены права занимать должность без права обжалования данного решения, как то записано в вашем соглашении. Вы должны незамедлительно…»
«Замолчи уже и иди, я не хочу всё это слушать».
«Я… Я ещё должен зачитать вам указ первого заместителя главы Великогрязевского сельского поселения о пересмотре вашего договора об аренде…»
Он открыл папку с документами, и она ещё раз перебила:
«Хватит, хватит уже. Всё, уходи».
Но юноша только посмурнел и принялся теребить ленточку на папке. Когда он заговорил снова, это была уже совсем другая речь, скромная и медленная:
«Погода разыгралась… Пожалуйста, позвольте мне переждать здесь, пока не утихнет, — он запнулся, но потом продолжил. — Здешние дети, которые тут везде, куда ни посмотри, постоянно дразнят меня, говорят: «Тебя молнией убьёт, молнией убьёт». С самого моего приезда. Нет-нет, я не суеверный, но… В общем, я прошу у вас возможности остаться».
Он улыбнулся ей печально и жалко, и на его лице М. тоже увидела эту знакомую измождённость. Ему было стыдно и, наверно, впрямь страшно, и она кивнула.
«Снимай тогда своё пальто. Тебе, может, нужен чай?»
«Если это не затруднительно».
М. повернулась к сестре. Та неотрывно смотрела на лицо солдата и одной рукой осторожно прикасалась к своему собственному. Первый раз сестра не расслышала.
«Принеси чай, говорю же!» — повторила М., и это прозвучало как приказ, как знакомые чужие слова, которых от себя она слышать никак не хотела. Сестра вскочила и поспешила прямиком к двери, отворила её, и в этот момент раздался громкий высокий крик, а затем плач. Орава детей были прямо за дверью, один — тот, что ревел, — держался за ухо. «Прищемила! Прищемила!» Сестра попыталась схватить ребёнка за плечо, но тот вырвался и побежал, так и не отпуская уха и не прекращая плача. М. пошла и захлопнула дверь со зловещим грохотом, и где-то за окном ей отозвалось небо. Она оглядывала палату, и всё казалось ей более незнакомым, забывшим её. Чужая лампа, чужой комод, чужой столик, чужие стены, чужое окно, чужие люди…
«Я живой?»
Она не поверила сперва, что слышит этот слабый голос на самом деле. Но её несчастный солдатик открыл глаза и уже поднялся на локти, осматривался, как и она, своими покрасневшими глазами, в них было сплошное отчаяние. Она пошла к нему. Мальчик на побегушках тоже было приподнялся, но потом сел обратно и снова принялся теребить папку. Щелчки были почти незаметны в шуме дождевой дроби.
Солдатик повторил вопрос, удивлённый, растерянный. И М. попыталась сделать так, чтобы её ответ прозвучал не просто доброжелательно, но сочувственно и нежно, как она уже говорила сегодня с девочкой, как она пыталась говорить с изгоем, как хотелось ей говорить со всеми, кто не желал ей зла и кого ей хотелось защитить от всех кошмаров — прошлого, непогоды, людской жестокости.
«Тебя вынесло водой. Это место зовётся Великой Грязью. Сейчас ты в больничном пункте, и я здесь врач. Как ты себя чувствуешь? Тебя беспокоит какая-то боль?»
«Как и любого другого… — он слабо улыбнулся одними глазами, потом взглянул на окно. — Там какая-то буря».
«Это ничего, буря пройдёт. Ты здесь, а это здание многое повидало. Скоро сестра принесёт горячий чай. Я осмотрела тебя и не заметила ран».
«Они все под кожей. Ты говоришь «сестра» — это твоя сестра?»
Она ответила с мягким смехом:
«Нет, совсем нет, медсестра, она мне помогает».
Всё это было как во сне, ей казалось, что остановилось время и что когда-нибудь они все проснутся и перед ними будет совсем другой мир, в котором всё будет живым и всем будет место. И ей, и ему, и Ломтю, и этому жалкому юноше. Она спросила его:
«Ты помнишь, кто ты?»
Он кивнул.
«Ты помнишь, что с тобой произошло?»
«Я помню. Я помню то, что случилось. Я помню каждый момент того, что случилось, и уже никогда не забуду, пока не захлебнусь. Ты хочешь услышать?»
Она кивнула, и он незамедлительно, как по шкатульному щелчку, начал своё
п о в е с т в о в а н и е
вот
уже несколько дней я ехал по незнакомой дороге со срочным
поручением. хотя мне выдали самого лучшего коня, генеральского любимца, даже
на нём путь давался тяжело. моя лошадь еле плелась, к тому же я,
очевидно, сбился с дороги и был вынужден выйти на шум горной
реки. карта, которая у меня была, ничего мне не говорила об этом
месте. на четвёртый или пятый день у меня закончились припасы,
я пытался охотиться, но не нашёл никакой живности и только
пил с конём речную воду. ни одной птицы не пролетело над моей
головой, впрочем, я бы и не заметил её всё равно, я плохой
охотник и с детства не люблю ни оружия, ни крови.
никогда бы по своей воле я не пошёл в войска,
но теперь мне приходилось мириться с самым худшим положением, какое
я только мог представить. что было в поручении, я не знал,
но понимал, что уже все допустимые сроки сорваны и если
я всё-таки доеду до пункта назначения, то наверняка буду
наказан, может быть, даже попаду под трибунал, ведь моя нерасторопность, скорее
всего, стоила многих человеческих жизней и могла рассматриваться как
предательство государственных интересов. я старался не отчаиваться
и продолжал путь, успокаивал коня, когда он волновался, и мечтал
о том, как когда-нибудь вернусь домой и буду спасён от смерти
и зла
так и продолжался мой нелёгкий путь, пока одной ночью не заметил я огней вдалеке. я крикнул коню, что мы, должно быть, у цели, и он ответил мне быстрым и сильным бегом, уж не знаю, откуда у этого животного нашлось столько сил. впрочем, не зря это был генеральский любимец, обласканный и специально натренированный. но огни привели меня не на военную стоянку, а в деревню, мне неизвестную — ведь на моей карте ничего не говорилось о горной реке, а эта деревня стояла прямо у неё, и по виду домов я понял, что стояла здесь издревле. я завидел людей, и, хотя они и были чудаковато одеты, все закутанные в странное нелепое тряпьё, они не бросились на меня, не выказали угрозы да и вообще не особо меня замечали. на въезде я спустился с коня, чтобы ненароком не оскорбить этих людей, привязал его к большому столбу и, попросив не волноваться, пошёл молча. тропа поднималась к самому большому дому — это был какой-то общий зал или совет, около него было немало людей, а другие заходили внутрь или выходили, и если я хотел просить помощи и объяснений, мне, решил я, нужно идти именно туда
люди, стоявшие перед зданием, расступились передо мной. я вошёл, и меня обдало жаром огней, которые там горели, и неприятным сладковатым запахом, напомнившим мне о том, как давно я ничего не ел. зал был набит людьми всех возрастов и изнутри казался ещё огромнее, чем снаружи. я удивлялся, как этим закутанным людям не жарко, но понял, что сегодня у них, должно быть, какой-то праздник или священный день — они вели себя согласованно и уверенно и смотрели на меня как будто одним общим взглядом, и мне казалось, что сегодня у них вообще всё общее, а значит, ни один из них не чувствует того неудобства, которое испытываю я, а если и чувствует, то знает, что это зачем-то нужно
мои губы пересохли до боли, но интерес был слишком велик, чтобы продолжать молчать, поэтому я попытался начать говорить в надежде, что деревня всё же находится в государственной вотчине и эти люди поймут мою речь. но когда я разлепил губы и попытался по старой памяти произнести приветственные слова, выяснилось, что это я, это моё тело позабыло родной язык. да, я заговорил, но на чужом, непонятном мне языке, и он звучал странно и страшно, и совершенно нельзя было понять, что в этих словах было моим приветствием, что — моим изумлением, а что — моим призывом освободить меня из плена этого ошалевшего языка. люди, слушавшие меня, молчали, и по их лицам тоже невозможно было определить, понимают ли они мою речь, не заговорил ли я по счастливой случайности на их языке, или они удивлены не меньше моего, или, может быть, даже оскорблены тем лающим, уродливым языком, захватившим моё горло
за спиной послышалось далёкое лошадиное ржание. я испугался, что жители деревни хотят украсть у меня коня, — бедняки часто зарятся на добро приезжего гостя, даже если тот и сам не богат. я хотел закрыть рот, но он продолжал говорить. придётся бежать прямо с льющейся речью, пускай она будет помехой дыханию, но нужно скорее добраться до коня, пока его не увели — эта лошадь единственная моя надежда выбраться отсюда невредимым, понял я. но когда я уже приказал себе двигаться, когда плечи начали свой разворот, вдруг из глубины зала послышалось тяжёлое блеяние, пригвоздившее меня к месту
вели козу. она шла в мою сторону, такая огромная, что её было впору назвать чудовищем, а не животным. в холке она была мне по плечо. старая коза-великанша, с до боли белой длинной шерстью. борода и спиралевидные рога были украшены крупными бусинами. чёрное вымя раскачивалось от движения, и с сосков капало молоко — розоватое, может быть, смешанное с кровью. она ступала по земле чёрно-красными, будто раскалёнными копытами, и каждый её шаг отзывался во мне чужим незнакомым шумом, как если бы в моём мозгу сидел пастух, который подзывал эту козу к себе, стуча своим посохом. коза надвигалась на меня, а я стоял, не в силах пошевелиться, и только чужая речь всё это время не прекращалась, изливалась через меня, как заклинание или молитва, неконтролируемая, неостановимая
когда коза приблизилась, один из тех, кто вёл её, подошёл ко мне и протянул нож. я не видел лица этого человека, оно было закрыто. я взял нож и удивился его тяжести, а человек взял меня за свободную руку и потащил на выход, и я пошёл покорно, как какой-то скот, и слышал, что коза ступает за мной. нас обоих вывели во двор, я увидел, что жители выстроились в два ряда, по обе стороны от тропы, которой я пришёл. вдалеке стоял мой конь, всё так же привязанный и спокойный — быть может, он так напугал эту деревенщину, что его побоялись трогать. как хотел бы я в тот момент, да и во всей своей остальной жизни, быть столь же красив и силён, как это животное, которое мне даже не принадлежало, но верно служило и за мою недолгую поездку стало мне ближе и дороже многих людей, которых я знал, а возможно, и всех. но я чувствовал сплошную слабость — я не мог воспротивиться тому, что меня куда-то ведут; я не мог остановить неясную речь, мучающую моё горло; даже нож казался мне таким тяжёлым, будто я недостоин его держать, не то что орудовать им
спустя десятки шагов человек остановил меня и вошёл в толпу зрителей. я обернулся и в нескольких метрах от себя увидел козу. те, кто вёл её, также отошли, и мы остались с ней как бы наедине — я продолжал произносить слова, которых не понимал, она молчала и громко дышала, смотря на меня так странно, что я невольно приблизился. морда её была на уровне моего лица — и я наконец заметил, сколь удивительны её глаза. они были не такие, как у обычных коз, не с бессмысленными прямоугольными зрачками — вовсе нет, это были настоящие человеческие глаза, и мне даже кажется, да нет, я уверен, я готов поклясться, что это были как будто ваши глаза, точно такие, как у вас. и хотя весь вид этого существа был до безумия страшен, его взгляд, как и ваш, казался мне полным отчаянной боли
быть может, мне дали нож для того, чтобы я освободил козу от этой боли раз и навсегда. но с той же долей вероятности нож нужен был мне для того, чтобы убить её прежде, чем она одарит этой болью всё остальное. по крайней мере, я не мог для себя решить, зачем они требуют от меня чужой крови, и не мог поднять руку, чтобы это требование осуществить. я так привык подчиняться приказам и быть безразличным к чужим страданиям, что испытал совершенно новое чувство свободы и воли, и в нём было что-то замечательное, пускай его источником была моя же слабость. в тот момент, когда я решил, что не буду совершать жертву, чужая речь во мне умолкла, я почувствовал невероятное, непередаваемое облегчение, но за ним вдруг наступило какое-то чувство незавершённости, как будто меня прервали, как будто речь всё-таки осталась во мне, недоговорённая до конца, проглоченная. неужели смерть должна была стать её окончанием? я не знаю этого, мне не дано было возможности изменить своё решение
коза заблеяла так звонко, что заболели уши, но потом резко замолкла. тело её начало подрагивать, сначала конвульсии были слабыми, но затем усилились. как будто какая-то сила внутри неё пыталась разорвать чудовищное тело изнутри, прорваться то через один бок, то через другой, то через шею. вот коза уже вся дрожала огромной жуткой дрожью, и я стал отходить от неё, боясь, что сейчас её всю разорвёт и она обольёт меня и всех остальных своей древней кровью. как бы я хотел позабыть, позабыть тот момент, что наступил следом, с очередным моим шагом. есть ли средство, чтобы его позабыть? есть ли лекарство от такой памяти? может быть, вы знаете, вы же врач, и исцелять людей ваше предназначение
коза наклонилась, согнув передние лапы, и затем резко выпрямила их, оттолкнулась от земли, но недостаточно сильно, и ударилась о землю своими раскалёнными копытами. она повторила это снова, и в третий раз. я увидел, как её тело становилось подвижнее, как размягчалась спина, деформировались лопатки и шея. она как бы горбилась, понимаете, как горбится человек, упавший и пытающийся подняться. и она действительно поднялась, поднялась на две ноги и осталась на них стоять, как великан, выше людей и даже их домов. передние ноги торчали, дрыгались неестественно и страшно. вымя её, поначалу раздувшееся, вдруг начало рваться (могло ли так быть, что я всё-таки использовал нож, без своего ведома?), мутная грязная жижа полилась из него. коза проделывала своё превращение молча, а теперь закричала высоким пронзительным голосом, далёким и от животного, и от человечьего, каким-то совсем другим голосом, и этот голос разбудил во мне весь мой страх, застывший при виде этого чудовища, и я бросился к своему коню
коза неслась за мной, на двух ногах, я увидел это обернувшись, она бежала быстро, и наблюдавшие за нами люди задвигались, зашагали, но они не приближались слишком близко, и передо мной оставалась прямая свободная тропа, и я бежал по ней, и она бежала вслед, я чувствовал каждый удар копыта о землю. мне было так страшно, так страшно, как никогда прежде. никто, даже мой отец, человек по-настоящему кровожадный, слывущий самым грозным генералом опаснейшей в империи армии, не мог внушить мне такого страха, а ведь я с детства боялся даже взора его, даже его распрямлённого плеча
я добежал до коня и принялся освобождать его, но страх лишил меня и той невыдающейся ловкости, что у меня была, и я просто срезал ремни ножом, что оставался у меня в руках, и с трудом вскочил на лошадь, ударил по бокам так сильно, будто хотел наказать, и мы бросились прочь, по дороге, тянувшейся мимо реки. но коза неслась за нами неумолимо, и мы оба поняли, что сил убежать от неё у нас не хватит. я решил убить своего коня, я уже поднял тяжёлый нож над его шеей, но тут он, видимо почувствовав моё тёмное намерение, бросился влево, и земля оборвалась, и мы упали в воду. я потерял его, я потерял нож, не сумев удержать в слабой руке, и вода стала душить меня, топить, и меня несло куда-то, и я увидел ужасающий силуэт гигантской козы, так и стоявшей на двух ногах, и вода смыла с меня последние силы и оставила мне бессильное тело
я думал, то наступила моя смерть
Солдатик замолчал. Дождь продолжал шуметь. У двери стояла сестра — она уже принесла чай для мальчика на побегушках, ещё одну чашку оставила на тумбе рядом с кроватью солдатика и застала окончание его рассказа. Видимо, он произвёл на неё какое-то впечатление — её улыбка была грустной, непривычно совпав с таким же взглядом. Затем она, кажется что-то услышав, вышла в коридор, тихонько прикрыв дверь.
Все молчали, собираясь со словами. Окно постанывало. Время утекало куда-то. Может быть, оно впадало где-то в глубокое озеро, которое хранило в себе всё, что случилось и не случилось. Может быть, времени становилось так мало, что и озеро начало пересыхать.
У неё пересохло в горле, она взяла чашку и отпила. Рот приятно обожгло, и горечь растворилась. Вдруг из коридора послышался истошный вопль. Кричала сестра. М. чуть не выронила чашку, поставила и поспешила.
Открывшаяся дверь задела сестру за плечо. М. увидела, что случилось: тигр взбесился, схватился сам с собой. На полу была разлита кровь. Рыжий стоял, держась за разорванную щёку. Чёрный, в нескольких метрах от него, сжимал в одной руке нож, а с ладони другой также капала кровь. Испуганная сестра стояла вжавшись в стену, прикрыв руками лицо, плача. Увидев М., рыжий ринулся к выходу, открыл дверь плечом и провалился в шуме обезумевшей непогоды. Чёрный сперва бросился за ним, но остановился, повернулся к М. и указал на неё ножом. М. опустила руку в карман, там было пусто.
«А ты, ты жди меня. Поняла? Я приду к тебе домой сегодня ночью».
Его хищные слова прозвучали как в кошмаре, это всё было как в кошмаре. Послышалось, как зашумела и начала отъезжать машина, и чёрный вышел на улицу. Сестру трясло. Смутно, сквозь шум снаружи, послышались шёпоты — обернувшись, М. увидела, что в тёмной глубине коридора прячутся дети, наблюдают за всем. Наплевать, решила она. Не гнать же их на улицу.
Отъехал второй автомобиль. М. пошла к выходу и захлопнула дверь, и шум сжался. Она подошла к сестре, чтобы выяснить, что случилось, но та чуть ли не набросилась:
«Это всё вы! Вы всё испортили! Проклятье…»
«О чём ты говоришь? Что случилось?»
«А то вы не знаете! — и она рыдала, и долго не могла говорить, но потом продолжила. — Не врите, что не догадывались. У них давно уже между собой был спор. Соревнование. Один вас получит, а другой достанется мне. И всё было как нужно! Я уже почувствовала, что между нами пробежала искорка! А теперь он тоже потребовал вас!»
«Успокойся, ты, кажется, бредишь. Один же женат…»
«Это всё равно, ему всё равно. Он вас захотел, он получит своё. А мне вы всё испортили, всё. Ненавижу!» — и она бросилась прочь, пробежала мимо детей и зашагала на заброшенный второй этаж, всё так же плача и проклиная.
Всё загремело с новой силой. М. взглянула на смутно различимые детские лица, с интересом следящие за ней, и почувствовала, что теперь никуда не деться. Всё, уже никуда не денешься. Никуда. Вернувшись в палату, она с успокоительным щелчком закрыла дверь на ключ. Обернулась — палата была прежней, прежними были лица старика, юноши, солдатика. Её собственное лицо — было оно прежним? По нему текли слёзы, случайные, лишние, как будто чужие. Она взглянула на окно — стекло треснуло, нарисовало в себе реку. М. тонула в отчаянии, закашлялась от слёз, горло резало. Отовсюду начала звучать речь
. . . . . . . . . . . . .
Речь торопится как ручей.
«Страшная вышла история. Может, если мы заговорим, этого не произойдёт. Я слышал, что время течёт в обе стороны», — заговорил Ломоть.
«Какая злая выходит жизнь. Я приехал сюда, думая, что это станет для меня отправной точкой. А это, может, вовсе последняя», — заговорил мальчик на побегушках.
«Не знаю, почему так вышло, что я оказался здесь. Я хотел бы верить, что этому есть причина. Но, боюсь, всё творится случайно», — заговорил солдатик.
Она заговорила: «Кажется, нам ничего не остаётся, кроме слов и страха
. . . . . . . . . . . . .
Она едва различала в этом многоголосье свой собственный голос.
«Кажется, нам ничего не остаётся, кроме слов и страха за собственные жизни, мы совершенно одиноки и безнадёжны», — это она.
«Ни у слова, ни у воли нет такой силы, чтобы поворачивать реки вспять. Простите меня за моё неверие. Я чувствую себя недостойным этой жизни, я всегда это чувствовал. Впрочем, будь у меня хоть какая-то надежда, я чувствовал бы то же», — это игрушка.
«Я не заслужил этого. Люди не заслуживают подобной участи. Может быть, только самые плохие, но ведь и они те же люди, они отличаются от меня только биографическими подробностями. Отчего во мне столько ненависти?» — это юноша.
«Иногда для одного дерева должно прорасти несколько семян, затем они сплетаются воедино, как человечьи судьбы. А потом его рубят, и кости хрустят. Что поделать, война. Это древо войны. Но это и древо мира. Это одно и то же», — это старик.
Всё шум
. . . . . . . . . . . . .
«А что же теперь? Мне некуда возвращаться, некуда идти, только бежать отовсюду, как испуганное животное», — кадавр.
«Я могу ходить, но прикован к постели. В свой единственный дом не могу вернуться. Он стоит там без меня — рукой подать. За ним присматривает бес», — дед.
«…слов и страха за собственные жизни, мы совершенно одиноки и безнадёжны», — она.
«Если бы хоть кому-то было до меня дело, если бы меня спросили, чего я хочу, я бы ответил: всё, что я хочу сейчас, — это вернуться домой», — мальчишка.
Всё грохот и всё ливень и всё вопль ветра и
. . . . . . . . . . . . .
«В детстве я ужасно боялся собак и обходил их стороной, а теперь я сам ничем не лучше собаки, мне приказывают служить, и я служу, и я счастлив этим одним».
«Четверо мальчиков похоронил, четверо мальчиков. А всё-таки моя дочь, моя первая и единственная дочь — о ней моё сердце болит больше всего. Когда она придёт ко мне, когда она уже пришла, я не знаю, и всё жду, и только поэтому я ещё не перекусил удила».
«…я повторяю одно и то же, но каждый раз слышу это иначе…»
«Я слышу, что империи больше нет и время осталось в прошлом. Значит, мне некому больше служить. Я не понимаю, зачем всё было раньше, если теперь всё уничтожено. Я не могу передать послание. Мне больше нечего передать. У меня во рту чужой язык. Он не даёт мне говорить и я задыхаюсь
. . . . . . . . . . . . .
речь бежит как ручей
«…откуда я могу знать, что когда-то я был таким же маленьким, как мои потерянные дети…»
«…я помню, как я подростком была в саду или парке с отцом, и я лежала на траве, пока он зачем-то ушёл, и на ладонь мне сел махаон. И я сжала его в кулак, он рассыпался, как ненастоящий. Я жалею его, но жалею и о том, что моим рукам не хватает той силы и смелости…»
это говорит юноша или игрушечный человечек:
«…и мне стыдно за мою слабость. Мне стыдно за то, что я никого не могу защитить, даже себя…»
. . . . . . . . . . . . .
…помню, как мне дали в руки оружие и сказали стрелять по воробью, а я разрыдался и был наказан…
…вы похожи на мою дочь. но когда я сплю, мне кажется, что у вас змеиная голова…
…отец так боялся, что я вырасту девочкой, что запретил рисовать красками…
…ты несчастен, и, наверно, поэтому видишься мне таким красивым…
ей кажется, что она говорит как сестра и у неё такое же получужое лицо
. . . . . . . . . . . . .
моя память — это моя болезнь. я предала девочку, я соврала ей. на меня нельзя положиться
я помню, как учил ваш язык. он был мне неродной. я путал слова. спутал война и вина. но я уже забываю свой прежний язык, говорю только на этом, всё, кроме бог-сохранит-милостью-своей. я уже чужой человек
помню, как мне дали в руки оружие и сказали стрелять по воробью, и я выстрелил. я до сих пор не знаю, промахнулся ли я тогда. я так надеюсь, что промахнулся
мне так часто хочется плакать от обиды и боли, а ведь во мне скопилось всего немного, но уже переполняет, разрывает внутри
. . . . . . . . . . . . .
это старик
я всю жизнь держал в себе секрет, он меня и сведёт в могилу
это мальчишка
все люди, которых я встречаю, причиняют мне одну боль своими злыми словами. разве я заслужил это? этого никто не заслужил
это мой игрушечный солдатик, чужие руки ломают его напополам
я помню каждый момент того, что случилось, и сейчас мне хочется взять нож и выковырять эту грязь. через уши, через глаза, через рот — добраться и выковырять прочь. моя память — это моя болезнь, это моя грязь, моя вина. когда я останусь с ней один на один, я, должно быть, сойду с ума
это я
я готова любить только тех, о ком не знаю зла
. . . . . . . . . . . . .
речьнесётсякакручей
может быть, я на самом деле остаюсь там, под этой повозкой, мёртвая или ещё умирающая, и это всё моя речь, и вся чужая речь — тоже моя
это или мальчишка, или дед, или игрушка
я устал, давайте ляжем спать. будем спать в ожидании козы. без страха. ничего не бойтесь
. . . . . . . . . . . . .
это она, или игрушечный человечек, или старик, или юноша
вот так, чтобы по-настоящему, я мало кого боюсь. если и придёт к тебе человек со смертью в руке, то уже нечего бояться. страшнее жалкая смерть, случайная смерть, происшествие. когда утонешь или проваливаешься. да, это по-настоящему страшно, быть наказанным по случайности, за чужой проступок
. . . . . . . . . . . . .
мы несчастные дети в мире огромных вещей и чудовищ. мы умираем или вырастаем в новых чудовищ. или это они вырастают из нас, как из старой одежды. мы улыбаемся, делая вид, что их нет, хотя на самом деле это нас нет
у меня во рту чужой язык он не даёт мне говорить и я задыхаюсь
. . . . . . . . . . . . .
хватит остановитесь замолчите я не слышу себя я не чувствую что я есть
но мы все выбились из сил и уже давно уснули и только ты одна продолжаешь здесь говорить
неужели ты не слышишь
хватит
пожалуйста хватит
хватит
ВСЁ ХВАТИТ
. . . . . . . . . . . . .
Речь оборвалась. М. открыла глаза, но было темно как ночью. Она стояла у треснувшего окна, в нём виднелись мутные белые огни, по ним били капли — дождь всё лил, и лил, и лил. М. вгляделась в палату и поняла, что все уже уснули. Её несчастный солдатик лежал на спине, сложив руки на груди. Ломоть лежал, свернувшись как младенец — удивительно, что его древние кости ещё позволяли телу подобную гибкость. Мальчик на побегушках лежал на животе, отвернув лицо от окна.
Дверь была заперта, и даже если кто-то уже стоял за ней, сил совсем не осталось, и измученная М. пошла к последней пустой койке — стоявшей напротив той, где спал солдат. Она была аккуратно застелена, на ней давно уже никто не лежал. М. присела — койка почти неслышно заскрипела. Подушка была холодной и мягкой, и М., опустив голову, почувствовала успокоение — безнадёжное, примирительное. Она закрыла глаза, и ей виделось: её любимая девочка и её любимый солдатик стояли по обе ладони реки, такие красивые, беззащитные и несчастные, и их тела трепетали на ветру, а потом одно за другим свернулись в точку и пропали навсегда. Она была рекой. Она желала пропасть вместе с ними, но не могла. Её не выпускали.
Лились часы. Перешёптывались дети. Всё шло как задумано. Все четыре ложа нашли своих постояльцев. Они спали спокойным мертвенным сном. Овцы спешили прочь. Семена раскололись, и древо пустило первые корни. Кости земли хрустели, и бредила река, и шарахалось небо.
И
великая грязь открыла свою огромную пасть и выбежала играть
на улицы.