Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 2, 2017
Борис Буянов (род. 1960) вырос в подмосковном Воскресенске.
Окончил факультет журналистики Пражского и Московского университетов. Работал
редактором на Гостелерадио СССР. Преподавал русский и чешский языки в
Лейпцигском университете. Автор немецко-русско-чешского словаря (Мюнхен).
Соавтор двух учебников русского языка (Берлин). Бакалавр социальных наук. В
настоящее время – социальный педагог. Ведёт также семинары по переводу на
переводческом факультете Лейпцигского университета. Публиковался в журналах «Сибирские
огни», «Новый мир», «Волга», «Новый берег». Живёт в Лейпциге.
СЕРАФИМА
Серафима любила приходить на чердак именно этого дома, хотя жила в соседнем. Именно на этом чердаке так пахло свежевыстиранным
развешенным бельём, как, наверное, ни на каком другом. Запах белья Серафиме нравился и она могла часами вдыхать его, проводя время на
чердаке, мечтая при этом о будущем.
Мечтать Серафима любила, ещё она любила представлять себе и воображать: в
основном будущее или что-нибудь нереальное – для неё это было одним и тем же.
Серафима жила в большом городе, не в самом большом, правда, но тоже вполне
достойном по величине: с широкими улицами и проспектами, с памятниками,
скульптурами и барельефами, а также со всеми видами многочисленного городского транспорта.
Жила она в однокомнатной квартире вместе с матерью и бабушкой. Отец у неё
был, но с ними не жил, разведясь с матерью почти сразу же после рождения Серафимы.
Он был фотографом и, видимо, его творческая натура не могла переносить писк
малышки – вот он и ушёл, периодически появляясь, фотографируя дочь и пропадая
на неопределённое время. Такое положение вещей всех, видимо, устраивало – во
всяком случае, Серафима никогда не слышала упрёков по этому поводу ни от мамы,
ни от бабушки.
Серафима не хотела быть Серафимой, а хотела быть Александрой – она считала
несправедливым называть ребёнка без его согласия. Мама и бабушка, слушая это,
добродушно улыбались, считая Серафиму несмышлёнышем –
она же упорно стояла на своём, то есть отстаивала свою позицию.
Гуляя по широким улицам и проспектам, рассматривая
памятники, скульптуры и барельефы, пользуясь всеми видами городского
транспорта, Серафима ощущала себя Александрой и представляла, что вот идёт она,
уже взрослая, по самому главному широкому проспекту и вдруг, в толчее, кто-то
её случайно толкает (причем этот кто-то должен был быть обязательно «он»), а
затем, обернувшись, с улыбкой произносит: «Простите, Александра! Можно Вас пригласить в кафе?»
Эту сцену она проигрывала тысячу раз – во-первых, потому что ей было
приятно тысячу раз быть Александрой, а во-вторых, она очень любила ходить в
кафе, потому что там было вкусное какао с пирожными, но её водили туда крайне
редко, а своих денег по причине малолетства у неё ещё не было.
«Ну, если тебе твое имя так уж не нравится, – говорила мама, – то можешь
его поменять, когда тебе восемнадцать исполнится». С тех пор Серафима стала
усиленно ждать исполнения совершеннолетия.
Когда же долгожданное восемнадцатилетие пришло, Серафима менять имя передумала,
считая, что к её имени все уже привыкли, а сама для себя она всё равно всегда
была Александрой, так что пусть так всё и останется.
Была ещё причина, отодвинувшая перемену имени на второй, а может быть, и на
третий план: достигнув совершеннолетия, Серафима усиленно захотела выйти замуж.
Она всегда чего-нибудь хотела, причем всегда усиленно, полагая, что если хотеть
не просто, а именно усиленно, то всё всегда получится.
Замуж ей хотелось потому, что она замужем ещё никогда не была, а только
слышала об этом от подруг и других женщин, что постарше. Все они на мужей, в
основном, жаловались, считая тем не менее, что брак
женщине необходим, потому что без брака женщина считается какой-то
недоделанной.
Недоделанной Серафиме быть никак не хотелось и она
стала хотеть замуж ещё более усиленно, в результате чего менее чем через год
вышла замуж за Валериана.
С Валерианом Серафима познакомилась в институте, куда поступила после
школы, чтобы выучиться на инженера и работать в конструкторском бюро. Валериан
был на несколько лет старше и, соответственно, на несколько курсов выше Серафимы
и сразу ей понравился, но она решила, что он ей должен понравится
не просто, а окончательно. Когда же, по мнению Серафимы, Валериан ей стал
нравиться окончательно, она подошла к нему и попросила его взять её себе в жёны.
Валериан сразу же согласился: во-первых, потому что Серафима ему тоже понравилась
и, вполне возможно, даже окончательно, во-вторых, он считал, что ему уже пора
жениться, а в-третьих, взять себе кого-то в жёны ему пока никто не предлагал и было неизвестно, предложат ли ещё когда-нибудь.
Так что, можно сказать, интересы Серафимы и Валериана совпали, чему они оба
были, в принципе, рады, но вида друг другу не подавали.
Родители Валериана жили далеко, общался он с ними крайне редко, можно
сказать, вообще не общался. Жил он в общежитии, поэтому после заключения брака
с Серафимой переселился к ней, поскольку снимать комнату было дорого, а других вариантов
у молодожёнов не было.
Жить вчетвером в одной комнате не хотел никто: ни мама, ни бабушка, ни Серафима,
а мнения Валериана-примака никто не спрашивал. После
недолгих раздумий решили так – мама с бабушкой остаются в комнате, а Серафима с
Валерианом будут жить на кухне под обеденным столом.
Такой вариант устроил всех, несмотря на то, что Серафима иногда про себя сетовала
на несправедливость устройства жизни: днём, когда в квартире никого нет, она,
квартира, пустует, а вечером, когда в ней надо жить, то жить приходится на
кухне под обеденным столом, так как квартира вся до утра занята. Серафиму
вполне бы устраивало пользоваться квартирой посменно, однако она вполне
понимала, что это невозможно, потому что когда день, то он у всех день, а когда
ночь, то она у всех ночь – по-другому не бывает.
В конце концов, все как-то к этой новой ситуации приспособились и стали
жить в мире и согласии или, по крайней мере, старались так жить.
Исключение составлял, правда, отец-фотограф, которому Валериан почему-то не
понравился, видимо, нарушал он ему привычный фотографический ракурс, а может
быть, ещё чего ему не по душе было, но он об этом не говорил, продолжая упорно
время от времени фотографировать Серафиму, сопя при этом в объектив
фотоаппарата.
Да даже если бы он чего-нибудь и сказал, то получил бы по этому поводу
вполне адекватный ответ, что, дескать, это его не должно касаться, то есть не
его ума дело, другими словами, и что он должен быть рад, что его сюда
фотографировать пускают.
Такую реакцию отец-фотограф предвидел, потому-то и не выступал.
Пожив какое-то время с Валерианом под обеденным столом на кухне, Серафиме
вдруг захотелось родить ребенка, захотелось, естественно, усиленно. Во-первых,
она никогда ещё не рожала, а только слышала об этом от подруг и других женщин,
что постарше. Все они на роды, да и на детей, в основном, жаловались, считая тем не менее, что ребёнок женщине необходим, потому
что без ребенка женщина считается какой-то недоделанной, а недоделанной Серафиме
не хотелось быть и в этом случае.
Во-вторых, родить ребенка Серафиме было интересно и занимательно: не было
ничего, а тут раз – и ребёнок, живое существо, можно сказать, появившееся
ниоткуда, хотя вполне понятно, откуда, об этом она к тому времени уже была
осведомлена.
В-третьих, рождение ребенка количественно увеличивало семью, что давало
возможность им с Валерианом выбраться из-под обеденного стола на кухне и
продолжить жизнь в более комфортных условиях, заключавшихся в магическом
словосочетании «расширение жилплощади».
С этими-то аргументами Серафима обратилась ночью под столом к Валериану,
против чего, он, естественно, ничего не имел и иметь
не мог, так как из-под стола ему вылезти тоже хотелось, причём на этот раз, как
и Серафиме, усиленно. И они начали стараться.
Стараться пришлось недолго – Серафима вскоре забеременела к радости и
своей, и окружающих, включая на этот раз и приходящего отца-фотографа, которому
уже грезился новый объект для фотографирования.
Когда пришло время рожать, Валериан на общественном транспорте отвёз Серафиму
в родильный дом, потому что ни собственной машины, ни денег на такси у них не
было, а занять они постеснялись, потому что никто бы и не дал из боязни, что не
отдадут. Бабушка с мамой, конечно, дали бы, но у них не было, а отец-фотограф
не дал бы, потому что копил на новый широкоформатный объектив.
В общественном транспорте Серафиму порядочно растрясло, поэтому она чуть не
подумала о том, что сейчас схватки начнутся, но подумать об этом все-таки не
успела, так как уже приехали в родильный дом.
Приехали уже поздним вечером, можно сказать, уже ночью – Серафиму положили
в коридор, так как мест в палатах не было, и ушли. Лежала Серафима, лежала, а
потом вдруг больно ей стало – ну она и закричала, громко закричала.
На крик выползла заспанная нянечка – только прикорнула, а тут вот – крик на
всю Ивановскую… Рассердилась нянечка на Серафиму и, подойдя к ней со словами
«Чего тут разоралась!», изо всех сил вмазала ей
кулаком в правое ухо, чтобы та поутихла. Серафима примолкла, от страха,
наверное. «Вот и славненько!» – промолвила нянечка, добродушно улыбаясь и,
потрепав по-матерински Серафиму по щеке, добавила: «Ты, милая, до утра-то
потерпи, а утром врачи придут – что я ночью одна с тобой делать-то буду, я ведь
этому не обучена!» – и, довольная, удалилась досыпать.
Серафима заплакала, да и ухо начало болеть, будто взяв на себя все
остальные боли её тела. Ей опять вдруг захотелось стать Александрой, потому что
с Александрой такого, что произошло сейчас с Серафимой, никогда бы не
произошло. И вот, в таких невеселых размышлениях Серафима незаметно для себя
уснула или, по крайней мере, впала в забытьё.
Очнулась она утром от шелеста вокруг неё белых накрахмаленных халатов.
«Срочно в родилку, – категорично заявил врач, по-видимому профессор, а может быть, и более того, – ей
давно рожать пора – куда все смотрят!» Серафиму тут же повезли в родилку. Всё
тело болело, а особенно правое ухо.
Рожать было приятно, но больно, а кричать Серафима уже не рискнула,
поскольку поняла, что это здесь не приветствуется. Потом её отвезли в палату
вместе с новорожденным сыном.
При очередном обходе врач, по-видимому профессор, после
нескольких вопросов Серафиме вдруг насторожился: «Да Вы, милочка, на правое ухо
меня не слышите!»
Серафима смутилась – она действительно перестала слышать правым ухом, но
пока ещё этого не вполне поняла и лишь инстинктивно поворачивалась к говорящему левой стороной. «Это всё из-за нянечки – она мне
ночью в ухо дала», – пролепетала Серафима. «Не говорите ерунды, милочка! Вы,
наверное, после родов вставали!» «Да, вставала». «Вот микроинсульт и получили:
сосуды у вас лопнули. Да что я Вам объяснять буду, всё равно не поймете!
Вставать не надо было! Теперь ничего не поделаешь, так и останется. В следующий
раз имейте это в виду!» «Но ведь мне никто не сказал, что вставать нельзя!» «Не
знаю, не знаю…» – и врач, по-видимому профессор,
удалился.
«Ну, конечно, своих покрывает, – подумала Серафима.
– А в следующий раз я обязательно буду иметь в виду – в следующий раз я вообще
рожать не буду! Не хватало ещё на второе ухо оглохнуть!» Несмотря на обиду, Серафима
всё же была рада, что у человека два уха, а не одно, в отличие, скажем, от
носа, видимо для того, чтобы, учтя свои ошибки, человек получил второй шанс – в
данном случае – шанс не оглохнуть.
Слово, данное себе, Серафима впоследствии сдержала: она больше никогда не
рожала и, соответственно, на второе ухо не оглохла.
Через несколько дней Валериан отвез Серафиму домой на общественном
транспорте по тем же причинам, что и привозил из дома. Серафима была этому
факту очень рада, потому что находиться в роддоме ей не нравилось, да и
надоело. Детскую кроватку родители поставили рядом с обеденным столом на кухне
и сразу стали думать о расширении жилплощади и о том, как назвать сына.
Как назвать сына решили сразу – никак. Серафима считала,
что называть кого-то без его ведома и согласия нечестно, а Валериан с этим
аргументом согласился, поэтому они совместно решили, что пусть сын пока будет
без имени, а как вырастет – подберёт себе подходящее.
Да и зачем, собственно, ребёнку имя? Вот, к примеру, сына
Серафимы и Валериана его родители звали «сын» или «сынуля», а бабушка с
прабабушкой – соответственно «внучек» или «внучок». Потом, в детском
саду всех детей звали исключительно по фамилии: «Иванов,
помой руки!», «Петров, застегни штаны!», ну и, естественно, «Сидоров, сейчас
ремня получишь!» Ещё более потом, в школе,
учеников тоже по фамилиям называли, да и на работе, как правило, тоже.
Друзья друг друга называли «чуваками», «старичками», девушек – «чувихами»,
«телками», девушки же ребят называли «парнями» или «придурками».
Повзрослев, мужчины и женщины называли друг друга исключительно по отчеству:
«Степаныч», «Сергеич» и, соответственно, «Михална»
или «Андревна».
По имени-отчеству называли лишь начальство, да и то не везде, за границей,
например, опять-таки было достаточно фамилии с предваряющим словом «господин»
или «госпожа». Так что имя, можно сказать, – атавизм, только не все это понимают
– видимо, не в курсе, что это такое.
Так вот и рос сын-внук-друг с прочерком вместо имени в свидетельстве о
рождении, с фамилией Валериана, а фамилия у того была мудрёная, не сразу и
выговоришь.
И только теперь уже дедушка-фотограф ребёнка никак
не называл, обидевшись на то, что родился мальчик, а не девочка, как он хотел,
в результате чего он перестал к Серафиме захаживать, а новый, только что
купленный на накопленные деньги объектив забросил на антресоли, иногда, правда,
доставая его, чтобы, привинтив к фотоаппарату, сфотографировать пролетающих
мимо окна птиц или зверей в лесопарке, например, лося, а людей он фотографировать больше не желал –
настолько крепка была его обида.
Площадь расширить удалось, поскольку Валериан в секретном отделе предприятия
работал – конструировал что-то для освоения космоса, говоря всем, однако, что
танки изобретает. Поэтому-то семье двухкомнатную квартиру и дали: куда денешься
– не дашь, Валериан сразу же все секреты и разболтает, а этого начальство никак
не хотело, потому что за это начальство посадить могли, так что лучше было Валериану
площадь расширить, что и было сделано. В одной комнате поселились Серафима с Валерианом
и с сыном, а в другой – мать и бабушка Серафимы. Все были довольны и не
переставали хвалить Валериана. Ему это нравилось, но он не подавал вида, так
как считал подавать вид неприличным.
Мальчик подрастал – и становилось опять тесновато, да и Серафиме с Валерианом
в этой ситуации становилось все более некомфортнее, но на кухню родители
переселять сына не хотели – на кухню друзей, а тем более подруг, не приведёшь,
а время приводов уже подоспело. Просить у начальства квартиру ещё большей площади
Валериан на этот раз не решился, потому что из секретного отдела его перевели в
несекретный и метода воздействия на начальство у Валериана
не осталось. А Серафима как стояла все эти годы за кульманом, так и продолжала
стоять – ей не светило не только расширение жилплощади, но и даже повышение
зарплаты. Такая ситуация её не устраивала, но сменить работу не было
возможности, потому что глухой, хоть и на одно ухо, инженер никому был не
нужен.
Тут, к счастью, умерла бабушка Серафимы. Вообще-то, это было печально,
поскольку все к её существованию привыкли, но с точки зрения расширения
жилплощади – всё-таки радость, то есть произошёл тот типичный случай, когда
горе и радость сопутствуют друг другу, как бы кто к этому ни относился.
В результате этого события мама Серафимы безропотно переселилась на кухню
под обеденный стол, а сын Серафимы и Валериана занял комнату бабушки и матери.
Все опять были довольны и вспоминали покойную только добрым словом.
«Как же мне всё-таки повезло с семьей», – неустанно думала Серафима. Она
была вполне счастлива и ни о чем больше не мечтала, ей даже Александрой быть
уже не хотелось, потому что у Александры наверняка всё бы сложилось значительно
хуже, чем у Серафимы, потому что лучше сложиться у неё никак не могло.
А потом сын закончил школу и поступил учиться на
инженера, другой профессии он не мыслил, потому что так был воспитан. Учился он
хорошо, но с людьми сходился трудно, поэтому ни друзей, ни подруг у него не
было. «Ну вот, – думала Серафима, – мы ему – комнату, а он в неё никого не
приводит, мог бы и на кухне под столом пожить, если бы знать».
Но как знать заранее – всего не предусмотришь! Незадолго перед окончанием
сыном института разгорелась в стране локальная война. Серафима очень испугалась,
что, окончив институт, сын её на эту войну попадет. Ей этого очень не хотелось,
а то, что он обязательно туда попадет, Серафима знала точно – материнское
сердце не обманешь! Что делать, она пока не знала, но что что-то надо
обязательно делать, она знала точно и наверняка. Валериан локальной войне
значения не придавал, считая, что все локальные войны очень быстро
заканчиваются, поэтому по этому поводу в ус не дул, чем очень Серафиму
расстраивал, можно сказать даже, что огорчал. Ей опять захотелось стать Александрой,
причём, захотелось усиленно, что в данном случае ничего хорошего предвещать не
могло.
Однажды вечером подсела Серафима к Валериану на
диван с правой стороны, чтобы слышать, что муж говорит, погладила его по плечу,
поцеловала в висок и ласково так сказала: «Валерианочка, давай в Америку уедем,
а я за это тебя буду звать «моя лучшая половина!»» Валериан в Америку не хотел,
так как считал, что что он там не видел, но чтобы Серафима
его своей лучшей половиной называла, ему почему-то сразу захотелось и он
согласился. Серафима обрадовалась, так как в отличие от Валериана
считала, что локальные войны кончаются не скоро, а если и кончаются, то тут же
начинаются новые, потому что время такое. Поэтому ради неучастия сына в
локальных войнах она готова была уехать куда угодно – даже в Америку.
«А как мы туда попадем?» – задумчиво
произнёс Валериан. «Как-нибудь попадём – ты же умный, придумай что-нибудь, грин-карту,
что ли, выиграй!» Валериан действительно был умным: он подумал, подумал, принял
участие в розыгрыше грин-карты и выиграл её.
С этого момента Валериан превратился в лучшую половину Серафимы, немного
недоумевая, почему Серафима именно в Америку захотела. «Наверное, из-за
английского, в школе, всё-таки, учили, да и сын в нём от нечего делать вполне поднаторел.
Ну, Америка, так Америка – по Бродвею гулять будем!»
И начались сборы – Серафима решала, что с собой надо будет взять, лучшая её
половина оформлял документы, сын усиленно учил английский, к тому же у него
была цель – до отъезда закончить институт и получить
диплом инженера. Мама Серафимы в Америку никак не хотела, потому что так была
воспитана, поэтому она серьезно заболела и слегла. Мама не хотела, но захотел дед-фотограф,
несмотря на то, что он был воспитан так же, как мать Серафимы. О планах отъезда
дочери он сразу откуда-то узнал, достал с антресолей тот самый новый объектив и
стал периодически к Серафиме приходить, щёлкая своим объективом по всем углам,
давая тем самым понять, чтобы в Америку взяли и его.
Вообще-то, такой поворот событий в семейные планы Серафимы и её лучшей
половины не входил, но они быстро сообразили, что лучше деда-фотографа с собой
взять, чем не брать, а то себе дороже может выйти. Пришлось оформлять документы
и на него, что заняло, естественно, дополнительное время. Серафима уже начала
бояться, что сын институт закончит, а уехать они ещё не успеют – тогда его тут
же на локальную войну и загребут.
Но – успели. Правда, за два дня до отъезда умерла мать Серафимы, видимо,
настолько её существо переселению в Америку противилось, что предпочло лучше
умереть. Серафима смерть матери осознала не вполне – она продолжала суетиться и
упаковывать багаж. «Ночные рубашки! Надо пойти и купить ночные рубашки для мамы
– старые у неё совсем износились», – думала она. До неё постепенно доходило,
что мамы больше нет, но она, видимо, по инерции считала, что ночные рубашки для
мамы купить надо.
Боясь, что Серафима может напоследок чокнуться, её лучшая половина подошёл
к ней, взял её за плечи и потряс – сильно-сильно – Серафима постепенно стала
приходить в себя и потихоньку успокаиваться.
Отлёт в Америку совпал с похоронами мамы. Но – опять успели: днём
похоронили, а вечером улетели. Улетели вчетвером: Серафима, её лучшая половина,
их сын и дед-фотограф. До отлёта никто больше умереть не успел, чему все были,
можно сказать, и рады.
Летели в Америку долго, но из-за перестановки времени оказалось, что совсем
недолго, с американской уже точки зрения. Пройдя после прилёта все положенные
процедуры, решили поселиться в Нью-Йорке, потому что отождествляли Америку
только с этим городом и иного места жительства себе не представляли.
Поселиться в Нью-Йорке было несложно, но дорого, поэтому выбрали самую дешёвую
квартиру, состоявшую из двух маленьких комнат с кухней, в полуподвальном этаже.
Квартира была сырая и холодная, то есть типично эмигрантская. И в квартале этом
проживали, в основном, люди, по-английски не только не говорившие, но и не
понимавшие. Живя среди них, можно было запросто выучить несколько языков, кроме
английского.
Расположились в квартире уже традиционно: в одной комнате – Серафима со
своей лучшей половиной, в другой – их сын, всё ещё с прочерком вместо имени в
свидетельстве о рождении, а фотографу ничего не оставалось, как лезть на кухню
под стол. Выходило, что жить теперь они будут в таких же условиях, как там,
откуда уехали: для начала – вполне неплохо. Серафима опять перестала хотеть
быть Александрой, потому что у Александры всё было бы намного хуже – так она
считала.
Планов было много: выучить английский, устроиться на работу, в общем, жить
и процветать. Серафима сразу пошла на языковые курсы, её лучшая половина
устроился работать в архитектурное бюро, поскольку инженерить он умел, а в
какой области инженерить – ему было всё равно, да и претензий особых к
английскому здесь не требовалось, что его вполне устраивало. Сына пригласил
крупный концерн в отдел технического обслуживания, поскольку английский его был
на уровне и претензий к его знанию языка ни у кого не было.
А дед-фотограф дома сидеть должен был. Но не сидел. Поначалу все думали,
что скучно ему дома – у окна сидеть, да ворон считать, вот он и уходит. А
уходил он внезапно: сидит, сидит, потом вдруг резко встанет, схватит
фотоаппарат – и пошёл на улицу. Куда пошёл, зачем пошёл, языков не знает,
объясниться не может… Да ладно, пофотографирует и вернётся… И возвращался,
правда, не один, а всегда полиция его приводила – он постоянно путался,
терялся, дорогу назад найти не мог, и спросить не мог тоже… То есть, он,
конечно, спрашивал, но его никто не понимал, отчего он всегда злился и тыкал в
случайного собеседника фотоаппаратом, после чего случайный собеседник вызывал
полицию, которая и приводила фотографа домой.
Когда подобные эксцессы стали учащаться, Серафима со своей лучшей половиной
задумались и решили показать фотографа врачу. Врач констатировал старческое
слабоумие и велел фотографа из дому не выпускать – а как не выпускать, когда
дома целыми днями никого нет! Решили, уходя, запирать фотографа в квартире, а
чтобы он через окно не вылез, замки на окна повесили. Так что ничего другого
фотографу не оставалось, как дома сидеть, в окно смотреть, да ноги прохожих
фотографировать.
От такой, видимо, жизни он стал заговариваться, ходить под себя, затем
совсем с катушек съехал, да, к счастью для себя и своих близких, умер.
Со смертью фотографа места в квартире сразу стало больше. Тем не менее сын заявил, что съезжает, во-первых, потому что он уже
вполне способен сам себя обеспечить, во-вторых, проживание по этому адресу не
способствует его продвижению по службе, в-третьих, надоела ему эта постоянная
сырость, а в-четвертых – и вообще… Сказал – съехал. Туда, где на улице не на
многих языках говорят, а на одном – на английском.
Заезжал редко – работа, иногда, правда, позванивал. А вскоре и американское
гражданство получил.
Лучшая половина Серафимы задумалася: «И нам, вроде бы, неплохо было бы от
этой сырости уехать…» Этой мыслью он поделился с Серафимой. Она была
согласна, тем более, что финансы теперь уже позволяли,
поскольку к тому времени и она уже работала: в социальной службе по работе с
мигрантами, зарабатывая, правда, не так уж, как её лучшая половина, но всё-таки.
Они начали мечтать купить домик в пригороде или, на крайний случай, квартиру, в
кредит, разумеется. Им казалось, что в Америке надо быть собственником, потому
что это – вершина благополучия. «Вот поэтому-то Америка такая благополучная,
потому что они все здесь собственники», – думали частенько Серафима со своей
лучшей половиной. Мысль выбраться из сырого полуподвала их грела
и они решили начать действовать.
Начать действовать они всё-таки не успели – лучшая
половина Серафимы внезапно заболел – сначала ревматизмом, потом туберкулёзом,
затем у него случилось два инфаркта и инсульт, причём, в короткое время, в
результате чего он был вынужден оставить работу, оформить инвалидность и все
дни просиживать в инвалидном кресле у окна, глядя на ноги прохожих, но не
фотографируя их, в отличие от фотографа, поскольку фотографировать не умел, да если бы и умел, то уже бы не мог. Серафима
же разрывалась между работой и обслуживанием своей лучшей половины, поскольку
сиделку нанять было дорого, да и толку от этих сиделок было, как правило,
немного.
Свои болезни лучшая половина Серафимы связывал с проживанием в сырой
квартире, каждый раз ворча по этому поводу, как только Серафима приходила с
работы. Серафима ничего на это не отвечала, лишь улыбаясь ему в ответ
общепринятой американской, а на самом деле вымученной, улыбкой. Со временем
лучшая половина Серафимы стал совсем несносным и она
старалась по возможности его избегать, уходя, к примеру, от него в другую
комнату, якобы по делам. Это было непросто, так как лучшая половина Серафимы
считал, что, уйдя из комнаты, в которой он сидел, Серафима непременно ушла от
него навсегда, то есть бросила его, поэтому он сразу же начинал кричать: «Серафима,
Серафима! Вернись!» «За что же мне такое мученье, – думала Серафима, – в туалет
даже отойти нельзя! Хорошо хоть, что на работу ухожу, когда он ещё спит». Серафима
опять пожалела, что она не Александра и ей опять захотелось стать Александрой,
потому что считала, что у Александры такого ада не было бы. И ещё она решила,
что с неё хватит и что теперь она свою лучшую половину своей лучшей половиной
называть больше не будет, а будет называть как прежде – Валерианом. Это её
как-то успокоило, даже несмотря на то, что она понимала, что из этой квартиры
им больше никогда не выбраться.
Вдобавок ко всему, сын куда-то пропал: не заезжал, не звонил и на звонки не
отвечал, а звонить ему на работу Серафима не решалась.
Шло время. Серафима продолжала работать в социальной службе, Валериан
постепенно сдавал, от сына никаких вестей не было, как вдруг однажды Серафима
получила письмо под расписку из официальной организации. Предчувствуя недоброе, Серафима закрылась в дальней комнате и дрожащими
руками вскрыла конверт. В письме сообщалось, что её сын, выполняя по велению
сердца долг американского военнослужащего, погиб смертью храбрых в одной из
горячих точек планеты и что официальная организация выражает им с Валерианом
соболезнование и просит сообщить номер счёта для перечисления причитающейся им компенсации.
Серафима не заплакала: она не знала, что дальше делать, куда идти, что предпринимать,
поэтому ничего не делала, никуда не шла, ничего не предпринимала. Она не понимала,
что произошло, но решила на следующий день пойти в эту официальную организацию
и всё как следует там узнать. Валериану о письме она ничего не сказала и в
дальнейшем говорить не собиралась.
На следующий день в официальной организации она узнала, что их сын как
новоиспечённый американский гражданин уговорил себя зарекрутировать в качестве
военнослужащего в одну из горячих точек планеты, где и погиб в одной из
локальных войн. И опять Серафима не заплакала, но об Александре подумала, но
так, вскользь. Сохраняя спокойствие, она дала номер своего счёта и покинула
официальную организацию, чтобы никогда туда не возвращаться, потому что больше
детей у неё не было.
Валериану Серафима ничего не сказала, потому что так сочла нужным. И
правильно, в общем-то сделала, поскольку Валериан
вскоре умер.
Похоронив его, Серафима пришла в сырую квартиру, прибралась, вымыла посуду,
отключила от сети все электроприборы, вышла, заперла дверь, положила ключ под
коврик и стала медленно подниматься по лестнице, чего до сих пор никогда не
делала.
Так она дошла до чердака – открыла дверь и очутилась в просторном
помещении, в котором было развешано свежевыстиранное бельё. Серафима вдыхала
этот, почему-то казавшийся ей знакомым, запах, вспоминая при этом прошлое и не
мечтая уже ни о каком будущем. Вдыхала она этот запах долго, сама не зная,
сколько прошло времени. Потом вдруг вдыхать перестала, потому что запах
кончился. Тогда она подумала: «Ну вот, Александра, и нам с тобой пора».