Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 2, 2017
Нина Косман (англ. Kossman) родилась в Москве, в эмиграции с 1972-го года.
Автор
двух сборников стихов на русском языке: «Перебои» (Художественная литература,
Москва, 1990) и «По правую руку сна» (Филадельфия). Русские стихи Нины Косман печатались в эмигрантской периодике: «Новый журнал»,
«Новое русское слово» (Н.-Й.), «Побережье» (Филадельфия), «Слово/Word» и т. д. Перевела две книги стихов и поэм
Цветаевой на английский: «In the
Inmost Hour of the Soul» (Humana Press) и «Poem of the End» (Ardis/Overlook, 1998, 2003, 2007). Составитель антологии стихов
«Gods and Mortals» (Oxford University Press,
2001). Художник, автор пьес, стихов, романа и рассказов на английском языке.
Стихи и проза Косман переводились с английского на японский, голландский, греческий и испанский. Пьесы были
опубликованы в «Women Playwrights:
The Best Plays of 2000»; несколько пьес
было поставлено в американских театрах. Отмечена премией Британского Пен Клуба
и Юнеско за прозу на английском языке, а также грантом от National Endowment for the Arts за переводы Цветаевой. Живёт в Нью-Йорке.
ВЕСНА 1941
Однажды
я показала один из моих рассказов своей так называемой свекрови. Говорю «так называемой»,
потому что я давно её уже не видела и, скорее всего, больше никогда не увижу.
Раньше мы каждый год приезжали к ней в Чикаго на Рождество, а теперь у меня
даже раз в год нет повода так далеко ехать. В тот день мы сидели в гостиной её
большого загородного дома, и она, как обычно, заполняла пространство вежливой
болтовней (smalltalk): только этот вид разговора был дозволен в её
присутствии. Уж не помню, о чём мы говорили, но на какой-то стадии smalltalk она спросила меня, что я сейчас пишу, и я сказала, что один из моих
рассказов был только что опубликован в английском журнале. Она попросила
показать ей рассказ, и прибавила, что вот уже второй месяц она ходит в CreativeWritingWorkshop для пенсионерок, и ей хотелось бы показать журнал
с моим рассказом в этом воркшопе, чтобы похвастаться
– она так и сказала: «чтобы похвастаться». Окей,
сказала я и дала ей распечатку рассказа. Так как рассказ был довольно короткий,
около четырёх или пяти страниц, она его прочитала в тот же вечер. Рассказ
назывался «Весна 1941 года», и был он о том, как моя мама поехала из Москвы в
лагерь, где сидела моя бабушка, арестованная через месяц после расстрела моего
деда в декабре 1937 года. Моя мама рассказала мне об этом, когда мне было
девятнадцать лет; она говорила со мной об этом только раз в жизни, но я
запомнила, как она стояла по колено в снегу, в указанном ей месте, там, где ей
разрешено было стоять и ждать возвращения её мамы.
(Из рассказа / Перевод) «…Она увидела колонну
женщин, медленно продвигающуюся к баракам, туда, где она стояла в ожидании
мамы. Женщины её ещё не видели. Когда они подошли ближе, Кора увидела, что
колонна окружена охранниками; что в одной руке у каждого охранника поводок; что
на поводке собака; что в другой руке охранника винтовка. Женщины двигались
неровно, то приближаясь, то отдаляясь, но теперь они были ближе, и уже были
видны тряпки, в которые они были укутаны то ли вместо, то ли поверх, тулупов.
Кора могла различить их лица – лица жён советских ученых и художников, – казалось,
вся женская советская элита возвращалась в барак после трудового дня. Одна из
женщин в начале колонны увидела Кору и изо рта этой
незнакомой женщины вырвался крик. Теперь другие тоже видели Кору, они
смотрели на неё, и она – на них, её глаза искали маму. Но мамы там не было.
Одна женщина произнесла её имя. Произнесла и упала. Вся колонна замедлила ход,
потому что идущие за упавшей женщиной не могли двигаться
вперёд. "Кора! Корочка!" – кричали женщины. "Мещанская двадцать
пять, квартира одиннадцать! Передай моему сыну, Мите Боткину, что я ещё
жива!", "Свяжись с моим братом, Сашей, улица Горького пятьдесят один,
скажи, что ты меня видела!", "Скажи моей дочери …Сивцев Вражек
двадцать один!", "Скажи моей … Корочка!»
Кора хотела подбежать к женщинам, но послышался лай собак, к колонне бросилось
два охранника, а потом ей больше ничего не было видно, потому что её глаза
превратились в воду, и вода текла из глаз по лицу, она побежала, спотыкаясь и
падая в снег и снова поднимаясь. Она бежала к колонне женщин, чтобы не пропустить
ни слова… "Петровка тридцать три… Скажи ей, что я все ещё…"
Потом она упала и не могла подняться. И лёжа в снегу, она слышала их голоса,
слышала, как они говорили другдругу: "Она упала
…Она упала…" И эти два слова переходили от женщины к женщине,
повторяясь и удлиняясь, как эхо, и ей ещё долго слышалось, как одна женщина
говорит другой: "Она упала … она упала… " Когда она пришла в
себя, колонны уже не было, она превратилась в тёмное облако, становившееся всё
меньше и меньше. Была ли её мама среди тех женщин? Может, та женщина, которая
первой произнесла её имя, и была её мама? Та, что упала в снег?»
«Как там холодно!» – вежливо сказала моя американская свекровь, прочитав
рассказ.
Я промолчала, т.к. мне нечего было на это сказать.
«Так она что-нибудь потом сделала со своими зубами?» – спросила моя свекровь
вежливо, но немного брезгливо.
«Что?»
«У вас там дантисты были? Вылечили твоей бабушке зубы?»
Она имела в виду отрывок из моего рассказа, в котором мама и бабушка
наконец встречаются и проводят вместе несколько часов.
(Из рассказа)
«…Охранник отвел её в крошечную хату. Велел ей
войти и ушёл. Внутри было пусто: ни кровати, ни стульев, ничего, пустая
комната. У стены стояла худая женщина. "Корочка…" сказала женщина.
Её голос был непохож на голос мамы, скорее он был
похож на голос той женщины, которая упала в снег. Это была её мама,
превращенная в первую женщину, позвавшую её по имени и упавшую в снег, в тот момент,
когда собаки начали лаять, и охранники побежали с винтовками наперевес. Её мама
превратилась в скелет, и Кора обняла этот скелет, и они обе стояли и плакали, семнадцатилетняя
дочь и пятидесятилетняя мама, лучшая ученица в 10-ом «Б» и бывший микробиолог.
Кора вынула свёрток из рюкзака. Она хотела, чтобы мама взяла его с собой в
барак, но мама настояла, чтобы они ели его содержимое вместе, в честь их
короткого свидания. Так у них получился небольшой праздник на холодном полу.
Маме было трудно жевать – из-за цинги у неё почти не осталось передних зубов».
«У вас там дантисты были? Вылечили твоей бабушке
зубы?»
«Дантисты?» – переспросила я, так как не знала, как ответить моей свекрови.
Когда я родилась, бабушка была уже очень старая. Она никогда не рассказывала о
своих годах в лагере, и я не обращала внимания на её зубы, хотя, когда мне было
лет пять, я заметила, что по вечерам она вынимает изо рта зубные протезы, а по
утрам вставляет их обратно.
Ещё час назад, до почтения
рассказа, моя свекровь говорила, как она с гордостью покажет мой рассказ своим
друзьям и коллегам в CreativeWritingWorkshop, но выпавшие от лагерной цинги зубы моей бабушки
всё испортили. Они превратили мой рассказ, которым моей свекрови очень хотелось
гордиться, в нечто такое, чем гордиться было неудобно… даже трудно…
Я сидела и думала, как это так получилось, что мою бабушку,
которой давно уже нет в живых и которая провела пять лет в лагере для жен
«врагов народа», обсуждают ироничным тоном в гостиной моей свекрови, элегантной
дамы, которая гордится своим просторным домом в богатом районе Чикаго и которой
мне совсем не хочется рассказывать о жизни зэков в ГУЛАГе, чтобы объяснить
цингу и выпавшие бабушкины зубы, и то, как моя бабушка вернулась к своей профессии
– микробиологии – по выходе из лагеря, несмотря на то, что ей запрещено было
жить в Москве… Объяснить всё это моей свекрови было невозможно, но этому
ироничному тону, которым моя свекровь говорит о зубах моей бабушки, следовало
положить конец, и конечно, конец этому должна положить я, так как я, хоть и
непреднамеренно, положила всему этому начало своим рассказом.
Мой рассказ лежал на журнальном
столике под коробкой из обёрнутых в золотую фольгу бельгийских шоколадок. Тема беседы переместилась с моей бабушки на общую тему голода и
нищеты, и старший брат моего мужа с обычной для него гордостью сказал, что он
никогда в жизни не испытывал голода, потому что он человек работающий:
работающий человек в Америке не голодает, это урок, которому учит жизнь, если,
конечно, вы из тех людей, которые учатся на уроках жизни.
Я приподняла
коробку бельгийских шоколадок, вынула из-под неё свой рассказ, сняла его с
элегантного журнального столика, унесла его из элегантной гостиной, из
элегантного дома, подальше от моей американской свекрови и её сыновей, которые
никогда не будут голодать, потому что, видите ли, в этом мире только ленивые
голодают, а моя свекровь и её сыновья, в отличие от моей бабушки, вдовы врага
народа, «учились на уроках жизни» и всегда работали. Цинга им не грозит.
КАК Я ЗАЩИТИЛА ЧЕСТЬ ВЫСОЦКОГО
Когда
мне было двадцать два, я преподавалa русский язык в небольшом колледже. В самом начале
сентября, через день после моего приезда из Нью-Йорка, меня попросили помочь с
регистрацией новых учеников, и хотя с того дня прошло много лет, я до сих пор
помню, как Пэтрик Краз,
директор русского факультета, потирал руки в конце дня, приговаривая: «Хорошо!» «Что хорошо?» – наивно спросила я. «Бизнес идёт хорошо», – ответил он, удивлённый
тем, что я не сразу его поняла.
«Какой бизнес?» – спросила я с ещё большей
наивностью.
«Сегодня десять новых
студентов зарегистрировалось, вдобавок к тем, кто зарегистрировался раньше», – сказал
он. Я не знаю, почему он даже не объяснил мне, что имел в виду; скорее всего,
он еще не знал, что находится в присутствии девушки, которая смотрит на мир
настолько иначе, чем он, что его разговоры о студентах русского языка, как о
«бизнесе», кажутся ей (т.е., мне) совершенно дикими.
На следующий вечер была
русская вечеринка, и поскольку я была преподавателем, моё присутствие было
обязательно. Когда я вошла, там уже было несколько студентов, и, конечно же,
там был сам директор факультета и несколько других преподавателей; был там
также и стол с напитками и закусками. Поскольку это была «русская» вечеринка,
напитком была водка – что ещё русские пьют? – и закуски были в основном
сухариками с каким-то сыром, который мог бы сойти за
российский, если бы я не знала, что он куплен в продуктовом магазине рядом с
кампусом. Это ещё была эпоха магнитофонов, поэтому где-то рядом со столом для
напитков и закусок был магнитофон, из которого шёл голос Высоцкого, русского
барда, чьи песни всё моё поколение знает наизусть. Его голос было еле слышно.
Студенты и преподаватели перемещались по комнате, вежливо болтая между собой, с
ничего не значащими улыбками. Чем больше народу приходило на вечеринку, тем
больше всюду слышался smalltalk, a между тем голос Высоцкого продолжал хрипеть
где-то на заднем плане, и мне не нравилось, что Высоцкий используется в
качестве фоновой музыки. Каждый, кто знаком с песнями Высоцкого – а кто, из родившихся там, где я родилась, с ними незнаком? – думаю,
поймёт, почему мне казалось тогда, что его не следует использовать в качестве
мягкой фоновой музыки. Высоцкого нужно слушать, полностью и абсолютно, или, по
крайней мере, уделять ему внимание – или, если уж совсем невозможно по какой-то
причине слушать, то выключить. С этими мыслями я подошла к магнитофону и
прибавила громкости. Голос Высоцкого заполнил большую комнату. Студенты и
преподаватели внезапно прекратили свои болтовню и с недоумением оглянулись. Краз, директор факультета русского языка, подошёл к
магнитофону, наклонился и убавил звук. Так как я стояла рядом с магнитофоном, я
тотчас же прибавила громкости, со словами: «Высоцкого нельзя использовать в
качестве фоновой музыки, г-н Краз. Его надо или
слушать, или совсем выключить.» В этот момент что-то
случилось с лицом Краза: оно приобрело выражение
страшной ненависти; все черты небольшого и безжизненного кразового
лица смялись и превратились во что-то странное. Я стояла
рядом с магнитофоном, как часовой, готовый защищать право Высоцкого громко
хрипеть, хотя, надо заметить, что я из тех людей, которые не выносят громкой
музыки и шума вообще, но Высоцкий – это ведь не просто «громкая музыка» и,
конечно же, не шум, хотя я уверена, что именно шумом его песни казались
студентам и преподавателям русского языка на этой глупой вечеринке в
начале учебного года. Г-н Краз с пеной у рта
закричал: «Нина, сними свою задницу с магнитофона!» Я
ему заметила, что моей задницы не было на магнитофоне,
так как я не сидела, а стояла.
«Вы
хотите нежную фоновую музыку, так поставьте что-нибудь другое, потому что
Высоцкий не должен петь, пока люди, не понимающие ни слова из его песен,
прогуливаются по комнате с кусочком сыра на зубочистке и занимаются лёгкой
болтовней. И кроме того, – добавила я, – я бы не стала
так невежливо говорить с девушкой, с которой Вам предстоит работать целый год».
Он не ответил. Высоцкий
продолжал еле слышно хрипеть. Учебный год только начинался: мне придётся видеть
г-на Краза по несколько раз в день, и тень Высоцкого
будет витать над нами до последнего дня учёбы в июне.
ЛЕБЕДИ В
ИСТ-ВИЛЛИДЖЕ
Когда-то
в Ист-Виллидже была небольшая галерея, владелец
которой, задумчивый мужчина с бритой головой, просмотрев мои слайды, пообещал
устроить мне выставку. Держа мои слайды против света, он свистнул, потом
медленно сказал: «Ну и работы у тебя. Интенсивно, чёрт». Он ещё раз внимательно осмотрел мои слайды, один за другим, затем
аккуратно сложил их и сказал: «Не могу точно сказать, когда устрою тебе
выставку, но могу сказать одно: выставка будет».
«Люблю
аутсайдеров»,– добавил он. «Но куда лучше
быть инсайдером. Тебе самой было бы лучше. Инсайдер среди аутсайдеров, на это
сегодня спрос, ты это, конечно, знаешь». Он сообщил, что его родители были
украинцы, но он сам не знает ни слова на языке старого мира. Теперь он мне
скажет важную вещь, добавил он, эту вещь он узнал от своих родителей, которых,
да благословит их Бог, давно уже нет на свете. Я не стала его спрашивать, что
это за вещь, но он сам сказал, что вещь эта о том, как притвориться аутсайдером
среди аутсайдеров. Хотя несомненно лучше быть инсайдером
среди инсайдеров, чем инсайдером среди аутсайдеров, но первый вариант был
закрыт для таких, как он, т.е. для первого поколения американцев, и уж подавно
для таких, как я. Он сказал, что стать аутсайдером среди инсайдеров было не
сложно, если ты готов играть в эту игру, а так как ему было ясно, что я понятия
не имела ни о какой игре, он сказал: «Приходи на открытия наших выставок,
увидишь». Он дал мне график открытий выставок сезона и сказал: «Пока, увидимся».
Две
недели спустя я пришла на открытие выставки акварелей его племянника. В галерее
была небольшая толпа художников; все они напоминали хозяина галереи: у всех
была бритая голова и медлительные, как у него, движения. Из их разговоров я
узнала, что всех их заманили сюда, как и меня, обещанием собственной выставки.
Тут что-то не то, подумала я. К тому времени в галерею, как лебеди по озеру,
поплыли молодые женщины с длинными шеями; они, казалось,
растекались во всех направлениях, и на лице каждой было нарисовано желание
собственной выставки, и всё это было так явно и так неинтересно, что я даже не
потрудилась подойти к столу с закусками, чтобы нацепить квадратик сыра на
зубочистку или выпить красного вина из маленького пластмассового стаканчика,
который мне почему-то всегда напоминает сдачу мочи на анализ. Я поспешила
выйти на свежий воздух, пока меня ещё не успели включить в сообщество
инсайдеров, или аутсайдоровских инсайдеров, или как
ещё они там хотели себя называть, все эти молодые женщины с лебедиными шеями и
мужчины с бритыми головами, настолько явно и грубо жаждущие славы, что мне
сразу расхотелось там выставляться. Вот так улетучилась моя амбиция,
совсем растаяла, исчезла.
СВОЕЙ
ЖИЗНЬЮ Я ОБЯЗАНА ПУЛЕ
Своей жизнью я обязана пуле,
ранившей моего папу в голову. Произошло это под Старой Руссой в июле 1942 года,
за много лет до моего рождения. Его отнесли в полевой госпиталь, где молодой
московский хирург просверлил отверстие в черепе моего ещё не-папы, чтобы
вытащить пулю – она оказалась бы смертельной, если прошла бы всего лишь на одну
сотую миллиметра глубже. Трепанация черепа была сделана без наркоза, также, как и все остальные операции в полевом госпитале.
Когда пуля была извлечена, ему забинтовали голову и положили в поезд, увозивший
раненых солдат на Дальний Восток. Единственные слова, которые мой папа сказал,
когда пуля попала ему в голову: «Я умру, товарищ лейтенант?» «Будешь жить, Косман!» – ответил лейтенант. Через два дня лейтенант был
убит в бою; в том же бою, продолжавшимся несколько дней, было убито большинство
солдат латышской дивизии. (К концу войны только несколько человек осталось в
живых.)
Нечаянным спасителем моего
отца был молодой солдат по имени Готлиб, чистивший
своё ружье, в тот самый момент, когда мой папа попросил у него немного табака.
Когда Готлиб наклонился, чтобы передать папе табак,
его ружьё случайно выстрелило, папа упал, и бедный Готлиб
был отправлен в разведку – в наказание за пулю, случайно попавшую в товарища.
Отправить неопытного солдата в разведку под Старой Руссой, где сотни тысяч
советских солдат пали между 1941 и 1943, где и сейчас, более семидесяти лет
спустя, дети натыкаются на черепа и ржавые шлемы в местных лесах, было
эквивалентом смертного приговора и, разумеется, Готлиб
из разведки не вернулся. Его имени нет в книге памяти, в которой перечислены
имена солдат-евреев Латвии, погибших на войне. (Меня попросили перевести эти
списки лет десять назад здесь, в Нью-Йорке). Возможно, останки Готлиба никогда никем не были найдены и всё ещё дожидаются
тех идеалистичных юнцов, которые ездят на ежегодные экспедиции с целью поиска
останков. Если их обнаружат, то они будут перезахоронены с помпой советской
эпохи, скорее всего без имени, так как большинство останков опознать
невозможно, хотя бывают и счастливчики, которых находят с документами ещё не
настолько прогнившими, чтобы их было невозможно разобрать.
Где
бы вы сейчас ни были, рядовой Готлиб, привет вам и
спасибо от дочери человека, которого вы спасли той случайной пулей.
Я ПРЕДВИЖУ УНИЧТОЖЕНИЕ МОЕГО НАРОДА
Просыпаюсь
ночью, у меня в голове вертятся слова «я предвижу уничтожение моего народа», включаю свет, чтобы посмотреть на часы. Три
часа утра. От света сон улетучивается, и единственное, что от него остаётся – это
образ небритого старого человека, бормочущего об уничтожении моего народа – и
конечно, я думаю, что речь идёт об евреях, так как какой
ещё может быть «мой народ». Но ни в чём не следует быть
слишком уверенной, потому что, когда я закрываю глаза и начинаю вспоминать сон,
я понимаю, что он начался с удара в стену кулаком – моим кулаком или ещё
чьим-то, после чего в стене образовалась дыра, затем я пролезла в эту дыру в
стене и оказалась в большой долине, в которой было много мужчин и женщин,
они работали небольшими группами, у каждой группы была своя функция, у каждого
человека своя роль – одни строили хижины, другие мастерили длинные лодки,
третьи косили траву или пели в кругу или лечили больных. Они, казалось, так
счастливо были заняты, что я не хотела их беспокоить вопросами, поэтому я
вползла обратно домой через отверстие в стене, и когда дыра закрылась за мной,
я увидела у себя в комнате старого индейца. Он раскачивался взад-вперед на моём
кресле-качалке и бормотал что-то про уничтожение своего народа. Я его попросила
прекратить раскачивание, оно действовало мне на нервы. «Пожалуйста,
перестаньте», – я сказала довольно вежливо, и он сразу перестал, но потом снова
возобновил и раскачивание, и мрачное бормотание об уничтожении своего народа. Я
готова была ещё раз пробить стену кулаком, лишь бы он ушёл отсюда и
присоединился к своему народу в том нетронутом раю, который был, разумеется,
гораздо лучше моей старой квартиры. После этого я проснулась и записала сон, а
через несколько недель, когда я искала что-то совсем другое в сети, я узнала,
что до появления белого человека на этих берегах район вокруг моего дома был местом
слёта нескольких индейских племен, тут были легендарные пау-вау.
Так вот о каком народе говорил тот старик в моей комнате, вот чьё уничтожение
он предвидел.