(о книгах Петры Калугиной, Владимира Козлова, Евгения Блажеевского)
Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2016
Калугина П. Изобретение радуги:
Стихотворения. – М.: Водолей, 2016. – 88 с.
Стихи Петры Калугиной в силу своей легкости и
игривости должны нравиться “невидимым друзьям” по сетевым ресурсам, однако,
автор – не из тех, кто только заявляет о поставленных целях. Осознание
предназначения, эта “единственная цель” красоты – не в наполнении пластикового
стаканчика плотным вкусом бордо, не в блуждании по офисным лабиринтам или пикнике
на природе. Напротив, наблюдение за жизнью, ее узелками и отметинами,
сохранение в памяти ее талисманов (этой шелковой, ритмически пульсирующей нити Эвридики) — пожалуй, и обозначают здесь глубину, намечают
своеобразный путь к себе человека и поэта.
Отдельно я бы выделил “норильский цикл”, построенный
на памяти о сестре, матери, доме; стихи о любви женщины и мужчины (потому что
“ведь это мы и есть”) и (тут-то и раскрывается авторское своеобразие)
наблюдения о “человеческом” измерении:
человек человеку –
юг,
север, восток и
запад,
в бездну открытый
люк,
меди окислый запах <…>
голода льнущий рот,
кожа на тёплой
коже…
человек человеку
выложен на живот
и
ползет по нему, как может.
(«Измерение Ч»)
или:
Девочка на
подоконнике гладит свои колени,
Словно они безрогие
маленькие олени.
Там, за окном, – полярная,
Черная,
как повидло,
Белая-непроглядная
Зга,
но ее не видно. <…>
(«Олени»)
В конечном счете, поэт начинается с того момента,
когда он осмеливается говорить о себе, а не работает на бессмертие других. Таких
текстов в книге не так много, но их достаточно для того, чтобы авторское Я
позволило бы войти в его мир и тому, с чего всё начиналось:
<…> Ходила в
школу, зá уши держа
Ушанку и ничком
ложась на ветер;
Где рыскал бич в
компании бомжа
И с ними – самый
страшный – кто-то третий,
Вне зрения уловленный едва,
Крадущийся
вдоль граней и излучин;
Где я впервые
трогала слова –
Мой оберег, мозоль
от авторучки.
Перебегала
незнакомый двор.
Вставала, скрипнув
крышкой, из-за парты.
Где солнце,
выплывая из-за гор,
Мимозой пахло на
Восьмое марта.
Где полудетский
спрятанный дневник
Хранит мой почерк –
никому на память…
Есть только ты, мой
выросший двойник,
Да беглый шелест
клавиш под руками,
Похожий
на роенье костерка,
На треск пластинки,
на сюжет романа.
И зябнут пальцы, и
саднит слегка
Бесследная
утрата талисмана.
(«Заполярное время»)
Стихи Петры Калугиной –
традиционны, пасхальны и потому, наверно, в них есть
концепция «сада» (тайного, вымышленного, нарисованного на обоях, но незримо присутствующего везде, как некое напоминание). Есть здесь и
идеалы, точнее, идеальные женские лица, нарисованные маминой рукой и названные
девочкой – все эти Беллы, Виолетты, Регины, Стеллы с идеальной «линией носа» и
«формой овала». Мне кажется, что автор со временем смог преодолеть
соблазн отдания дани кажущемуся, внешнему ради того, чтобы выразить свою
благодарность Создателю и внутренним идеалам. Возможно, в этом и состоит смысл
поэтического творчества:
<…> В
том саду туман высок,
так высок – не видно ног,
и растет на голой
клумбе
фиолетовый цветок.
Он растет себе, не
вянет,
неказист и одинок,
и зовет протяжно
няню
чей-то детский
голосок.
Тише, тише, Бог с
тобою!
Бог бывает очень
строг…
Помаши Ему рукою.
Подари
Ему цветок.
(«В тишине твои обои…»)
Козлов В. Опыты на себе. —
М.: Воймега, 2015. — 60 c.
Выбирать слова из массива речи, подобно блёсткам
руды, вымытой паводком; не считаться с прежними дорогами, но искать новые,
“выговаривая для ног” почву потвёрже;
сообщать обо всём, что должно уцелеть, в отличие от говорящего, — вот, пожалуй,
кредо ростовского поэта Владимира Козлова. Добавлю также, что лирика его – подчёркнуто
мужская: он как бы ставит читателя перед списком статичных и неопровержимых фактов,
добиваясь при этом эффекта сродни стихам раннего Маяковского – чудом откуда взявшейся нежности к самому себе и близкому
человеку:
Страна понесла
потери — люди потерялись в кисловодском парке.
Ушли приблизительно
в девяносто втором на прогулку.
«Берегите себя по
возможности и гуляйте подольше», —
им лечащий каркал.
Остальные
советовали не соваться, уткнуться в свои писульки.
И они —
послушались. <…>
(«Несвоевременные люди»)
Пытливое, беспристрастное изложение материала, когда
художник “переболел почти всем, ставя
опыты на себе”, “смотрел не просто
жадно, но в упор”, — делает его почти идеальным инструментом отражения
реальности или зеркалом. В такие моменты он “обязан сказать”, что “один
человек — слаб” и что он “редко
бывает собой”, что он незащищен перед простой почтовой открыткой. Человеку,
существующему в постиндустриальную эпоху, заложнику пропаганды и рекламы как
воздух необходимо знание о себе потому, что без него нельзя жить, быть
счастливым, понимать удивительную цельность бытия.
Повторюсь, Козлов – не из тех, кто верит на слово
или влюбляется с первого взгляда. Напротив, люди или целые города сперва будут досконально изучены, осмотрены, ощупаны, а уже
потом всем им будет вынесен приговор. Автор ищет первоначальную музыку, начало
говорения – с чего всё начинается:
Ухо, чтоб слышать
тебя, ещё не придумал Бог —
он послушает сам,
какие ты выкрикнешь имена. <…>
(«Паводок»)
Отсюда, наверно, кажущееся пренебрежение к
звукописи, лёгкости – камень благородной породы всё равно станет говорить,
сможет лечь в основу здания. Автор ищет героическое начало в человеке,
стремится к ясной слаженности и деятельности, его герой – воин, а цель
творчества – замена фальшивых слов поэзией:
Пусть раздвинет
пузырь фантазии
серую пустоту
безобразия —
в
нём, наливаясь чудесным покоем,
растёт
непобедимый воин.
(«Идиллия для героя»)
Итак, художник знает воздух эпохи на пробу,
сторонится моды и тренда (“иллюзий
заразен душок — и штраф за любую велик”), его задача (или – сверхзадача) –
понять, описать законы воспитания настоящего человека, способного на поступок. И здесь Козлов сближается с забытым
жанром былин, становится мифотворцем. Сказочное
начало, где можно ощутить “целое этой простой красоты” передано в семичастном
цикле “Богатырские сны”. Интересно, что отсылка к былинному русскому богатырю
Илье Муромцу вызывает в памяти также героя Гофмана Перегринуса
Тиса, сына богатого франкфуртского торговца, решительно не желающего «чем-то
сделаться» и занять подобающее место в обществе («Повелитель блох»). В обоих случаях богатый, положительный и сильный
персонаж по каким-то причинам продолжает “спать”, оставаться ребёнком,
отвергающим взрослый мир. Цикл Козлова можно сравнить с описанием этапов
рождения героя, формирования характера, личности. Сон, страх, сила, боги, гибель, исихия, слово – все это можно назвать этапами
творчества, стадиями процесса творческой алхимии.
Такая культурная трансформация,
очищение от ложного, внушенного позволяет не только понимать законы большого
мира, но и чувствовать микрокосмос двоих, быть лириком:
<…> Лишь
в глубине твоих глаз
я
вижу свой грех первородный,
грех заболоченной дали,
брошенных огородов.
Держи меня,
грешного, крепче,
люби моё
слабое дело —
надежда на наше
прощенье
в стремлении за
пределы.
(«Эффект объятий»)
Блажеевский Е. Письмо.
—
М.:
Арт Хаус медиа, 2015. — 384 с.
Избранные стихотворения Евгения Блажеевского
(1947 – 1999) с послесловием Ефима Бершина – подарок
для ценителя современной русской поэзии. По признананию
И. Жданова, Блажеевский остался в 20 веке, потому что
век этот “не выпустил” его “за свои пределы”. Но именно в этом и его заслуга
потому, он смог “отстоять себя супротив этого века”.
Блажеевский родился в 1947 г. в азербайджанском Кировобаде (теперь
Гянджа), увлекался рисованием и спортом. В Москве
поступил в Полиграфический, где начал серьезно писать.
Литературная судьба поначалу складывалась благополучно
(публикации в Юности и Новом мире, участник Совещания молодых писателей, первая
книга стихов “Тетрадь” (1984). Удивительно, но поначалу поэт даже
покровительствовал друзьям по цеху, помогая с публикациями. Впоследствии друзья
эти “вышли в люди”, а известность самого Блажеевского
осталась достаточно узкой. Все дело в том, что он скептически относился к разного рода премиям и попросту
не умел и не хотел делать литературную карьеру. В последние годы Блажеевский публиковался преимущественно в журнале «Континент».
Поэтике Блажеевского
характерна, прежде всего, верность классической традиции, гармонии, ибо если поэт вне традиции — “на нем можно ставить крест”. В
то же время, держась точных деталей и реалий, сам Блажеевский
не пренебрегал белыми стихами и верлибром.
Вообще, Блажеевский – поэт
пограничья (критик Станислав Рассадин даже сравнивает его с Боратынским),
граница эта не столько в фантомных кировобадских
корнях, пересаженных в московскую почву, но в некой дистанции между реальностью
и желаемым, в недолговечности человеческого счастья:
<…> Исчезнет
всё, чем я на свете жил,
Чем я дышал в
пространстве оголтелом.
Уйдёт
Москва – кирпичный старожил,
В котором был я инородным телом.
Уйдёт
во тьму покатость женских плеч,
Тех самых,
согревавших не однажды,
Уйдут Россия и прямая речь,
И вечная неутолённость жажды.
Исчезнет бесконечный произвол
Временщиков,
живущих власти ради,
Который
породил, помимо зол,
Тоску по
человечности и правде.
Исчезнет всё,
что не сумел найти:
Любовь любимой, лёгкую
дорогу… <…>
Есть большой соблазн сравнить поэта с героем
«Степного волка», благо образу волка Блажеевский
посвятил стихотворение, или вспомнить в этой связи мандельштамовского
«Века-волкодава», — однако поэт существовал как бы внимательным наблюдателем,
симпатизирующим 70-м и со все большей горечью
свидетельствующим о повседневности 90-х:
Ночной
больничный двор
Слегка присыпан снегом.
Слетаются к стеклу
Снежинки, словно
моль.
И корпуса молчат.
Они сравнимы с неким
Угрюмым банком, где
Накапливают боль.
В палате, у окна
Отыскивая спички
И пачку сигарет,
Я слышу, как
впотьмах
За лесом иногда
Проходят
электрички,
Квадригами колёс
Вздымая снежный прах.
И снова тишина.
Морозом, как
наркозом,
Прихвачена земля
И голые кусты.
Мы в темноте лежим,
Как брёвна – по откосам,
Пред болью подступающей пусты
Душою…
Но давай
Пошарим по сусекам,
Остаток дней своих
Сжимая в пятерне,
Давай
поговорим
С быстролетящим
снегом
И поглядим на мир
При медленной луне…
(1998)