(о книгах Сергея Чупринина и Андрея Аствацатурова)
Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2016
Сергей Чупринин. Вот жизнь моя. Фейсбучный роман. – М.: РИПОЛ классик,
2015. – 560 с. – Лидеры мнений.
Замысел
«фейсбучных новелл», как утверждает их автор – критик, главный редактор журнала
«Знамя», – вырос из стремления поведать молодёжи реалии советского прошлого.
Та, по словам Чупринина, ничего не знает об этом прошлом – и лишь в редких
случаях интересуется[1].
Книга
и правда занятно выстроилась из собрания записей, прошедших испытание фейсбуком, публиковавшихся в виде больших прозаических
циклов в «Знамени» и «Лиterraтуре» и выстроенных в
логической и хронологической последовательности внутри каждого блока: «до н/э»,
«1973-1988», «1989-2000», «2000-н/в». В центре курьёзов, анекдотов, живых и
нравоучительных историй, полных иронии и ностальгии, – герой советской и
постсоветской литературной жизни, рассказывающий о ней с позиции активного
участника. Тон – порой размеренно-барствующий; герой – трогательно
позиционирующий себя как представителя ушедшей эпохи, но непременно
отчёркивающий свою территорию от того, что «и без меня хорошо известно». Клад –
действительно бесценный, и изучать это собрание – от биографических реалий,
пронизанных личным опытом, до вполне, в общем, доступных деталей советского литературного
функционирования – стоило бы как энциклопедию. Новеллы
исполнены безусловного стилевого обаяния – и если, скажем, читать о Евтушенко,
скормившем ужин литераторов грузинским авангардистам, или о том, как на защите
диплома у Марии Степановой, тогдашней студентки Литинститута, запылали щёки,
просто забавно, – то о примерах творческого бескорыстия (с каким главный
редактор Чупринин за двадцать пять лет сталкивался ровно дважды: Бахыт Кенжеев и Владимир Войнович) – куда как поучительно, а
раздел «до н/э» – просто обязательно. Читать всё это и правда едва ли не
интереснее, чем анализировать, и иронический подзаголовок «Почти научное
издание» только снижает пафос научности, – в сравнении с предыдущей книгой
Чупринина «Критика – это критики», такого подзаголовка лишённой, но, однако же,
более явно адресованной филологической аудитории.
О
соотношении в книге «развлекательности» и «научности» нужно сказать отдельно. Рассуждая в одной из новелл о «вынужденном уходе со своего пути на
боковую тропку», который «для сильного писателя, безусловно, драма», тогда как
«для жанров, что раньше считались вспомогательными, да и для целых, случалось,
ветвей словесности, едва ли не подарок», Чупринин, кажется, сам не осознаёт,
какую важную вещь он проговаривает для понимания собственного замысла.
Развлекательно-информационная опция постепенно начинает модифицироваться под
художественные задачи пишущего, становясь опорной
точкой серьёзной работы. Безусловно, значимую роль здесь выполняют избранные
«фейсбучные комменты», вынесенные в «комментарии с
примечаниями» вместе с остальным «научно-справочным» аппаратом. Елена Иваницкая в одной из первых рецензий, опубликованных о книге,
упоминает, что «автор использовал Facebook для сбора
«полевых материалов»[2].
Кто знает, была ли такая «информационная» задача целенаправленной: скорее – для
пишущего «от нечего делать», но подспудно рассчитывающего «на большее»,
соблазнительна возможность пребывать в постоянном диалоге с аудиторией,
уводящая от неизбежного монологизма большого замысла.
Каким стало это «большее», родившееся из малого, – демонстрирует «почти
научный» творческий результат. Каждая фамилия внутри текста
новеллы наставительно снабжена сносками, расшифровки которых в конце книги
нередко носят характер субъективной оценки: от иронически-уважительных
(«являясь, видимо, единственным в истории русской литературы поэтом, никогда не
печатавшим стихи в своём журнале») до нейтральных, но выражающих отношение
пишущего («исчерпывающая информация об этих и им подобных авторах содержится
непосредственно в тексте этой новеллы») или уничижительных («но, подавшись
незадолго до перестройки в литературные функционеры, с тех пор только
чем-нибудь руководит…»). Выполняя, таким образом, иерархическую функцию,
закрепляя место упоминаемого не только в личном чупрининском
пантеоне, но и в широком историческом контексте, сноски отсылают к работе
Чупринина-библиографа, автора энциклопедии «Русская литература сегодня» и
множества словарей. Не менее важна и роль комментирующих поправок, уточнений,
также вынесенных в избранные комментарии и привносящих элемент самокритики,
словно постоянная скидка автора на собственное отражение в зеркале. Таким
образом, изначально придя в фейсбук ради развлечения,
осознав впоследствии «поучающую» функцию «открытого диалога», но постепенно
меняя формат в соответствии с именно литературными задачами, Чупринин
неожиданно для себя создал новый жанр: воспоминания с онлайн-комментариями, тут
же, по написании новеллы,
встраиваемыми в текстологическую функцию будущей книги. Но – более того –
встраиваемыми и в её мемуарный сюжет: ведь на фоне общего ностальгического
пафоса, мыслей о конце литературоцентризма,
пронизывающих всю книгу, ясно, что не стоит надеяться на «читателя в
потомстве», который будет расшифровывать написанное и делать поправки.
Приходится рассчитывать на себя и онлайн-комментаторов. Закладывая, возможно,
архетипический фундамент будущего мемуарного жанра – на основе записей из
социальных сетей и уточняющих комментариев к ним.
С
мыслями о конце литературоцентризма – и не столько
даже с самим очевидным фактом, сколько с подходом к нему – разумеется, можно
поспорить. Отстаивая право на иерархичность литературного
процесса («Сословная спесь, вы скажете? Возможно. Спорить не стану. Но искусство, и искусство критики в том числе, всегда иерархично,
так что у Юпитера здесь чуть-чуть иные права, чем у быка»), Чупринин всё же
остаётся соприродным советским временам, печалясь о
«широком читателе» и рассматривая безразличие масс к литературе «как свою
личную трагедию». Вся эта «массовость» ныне – и правда атавизм, понятный
лишь очевидцу советских СП и ЦДЛ, которым в книге уделено достаточно внимания,
и именно живые свидетельства об этом времени человек младшего поколения читает
с расширенными глазами. Но что-то коробит, когда Чупринин начинает переносить
советские реалии на нынешнюю литературную ситуацию, вздыхая: «И уж тем более
нельзя интересоваться у поэта, отчего же это его сборник, вышедший пять лет
назад тиражом в 700 экземпляров, так до сих пор и не раскупили», или
иронизирует, говоря о посещении книжного: «…и не надо только, раздуваясь от
тщеславия, уточнять, много ли экземпляров (твоей собственной книжки) было
выставлено. Много, – тебе ответят. Десять. А то, шутка ли,
двадцать»… Нет, дело даже не в том, что «тиражный» подход к литературе перестал
работать с распространением электронного чтения (как замечает не только
Владимир Гуга в комментарии, но и – на конференции
«Журнальная Россия» – строгий читатель
фейсбучных записей Чупринина Александр Архангельский: «…когда Вы пишете о
падении интереса к чтению и связываете этот фактор с падением тиражей – у Вас
там ошибка: Вы путаете первый завоз и тираж»). Не
меньшей риторикой, однако, могут показаться и рассуждения «младших» вроде того,
что-де произведение само выбирает собственную жизнь, и нам не дано предугадать,
как слово наше отзовётся. И всё же поневоле хочется согласиться скорее с
комментаторами Чупринина, утверждающими, что два-три человека, даже десять,
пришедших на поэтический вечер или прочитавших ценную книгу, да хоть бы и один,
– приобретение немаловажное, и, может быть, сегодня нужно считаться с
интересами не общества, а отдельного человека. Впрочем, что говорить… Поколенческого разрыва это не снимет. И «ностальгии по
настоящему» – настоящим тиражам, небывалому общественному признанию литературы
– тоже. Не говоря уже о том, что не вернёт литературоцентризма,
не понаслышке знакомого автору книги, который потому так драматизирует его
невозвратность.
А
пока Чупринин, аттестуя себя как «ровесника птеродактилей», остаётся до
странности современным. Нет, не благодаря – скорее вопреки – броской обложке с завлекательными рекламными
слоганами, обещающей «закулисные истории из жизни Пелевина, Кучерской и даже
Чубайса» (само собой, что тон книги куда более сдержанный и достойный, чем эти
попытки встроить книгу в мэйнстрим). А – в смысле
цитируемого им же Пастернака: «Талант – единственная новость, / Которая всегда
нова». И потому, что он душой со временем – и тем, советским, и нашим –
прекрасно осознавая новые веяния и умея осмыслить их, не отрицая «новых
гуннов». Именно поэтому книга его адресована самым разным поколениям – и, верю,
для многих станет настольной.
Ведь
и нам, теперешним двадцати-двадцатипятилетним, лет
через пятьдесят придётся отвечать что-то подобное на предложения
«альтернативной культуры»: «Но останусь я, боюсь, всё же с романами и стихами.
А остальное – пусть будет, конечно, но только уже после меня».
Андрей Аствацатуров. И не
только Сэлинджер. Десять опытов прочтения английской и американской литературы.
– М.: АСТ (Редакция Елены Шубиной), 2015.
–
320 с.
В
предисловии к книге автор признаётся в… воровстве. Нет-нет,
речь идёт не о плагиате или другом хищении, а о том, что он, по собственным
словам, «…решил дополнить своё филологическое знание писательской интуицией, а
заодно посмотреть на тексты взглядом эдакого «литературного вора», то есть
ответить себе на вопрос: что я могу здесь позаимствовать или попросту украсть,
оставшись при этом непойманным?» Примечательно, что пишет это не только
прозаик, но и преподаватель: основой для книги послужили лекции, прочитанные Аствацатуровым в рамках литературной мастерской. А значит,
закономерно возникает вопрос: кому в большей степени адресованы слова о
«литературном воровстве»: писателю, заимствующему творческий подход
предшественников для собственных текстов, или педагогу, желающему обогатить
опыт будущих писателей, авторов первых проб пера, классическими примерами?
На
мой вопрос об этом автор ответил: «Это скорее именно о писателях.
Филологическим студентам требуются не технические навыки мастерства, а знания о
литературе»[3]. Что ж, этому легко
поверить: лектор здесь чувствуется мало, однако в каждом тексте довольно
отчётливо выделяются три взаимосвязанных авторских амплуа: личностная,
прозаическая и филологическая. Аствацатуров-прозаик
возникает в первом же эссе: умеющий тонким стилистическим ходом создать интригу
(«Это был тот самый год, когда… Впрочем, ничего
«такого», особо запоминающегося в нашей стране в тот самый год не происходило»)
или умеренно сократить дистанцию между собой-автором и классиком, взглянуть на
него без ложного пиетета. Рассуждений о себе-писателе
мало, но неравнодушие к собственной творческой практике чувствуется в каждом
жесте. В том числе – и при «появлении» филолога, уделяющего пристальный интерес
фабульным винтикам и шестерёнкам текста, умеющим ненавязчиво продемонстрировать
аналитическую выучку и впустить в текст фразу в духе
журнала «Новое Литературное Обозрение»: «Другим способом разоблачения текста о
символическом побеге становится символический подтекст». Но и при анализе
филолог не превращается в терминологического зануду,
оставляя место писательской догадке, самоиронии и – простите за шаблон – искусству
слова, но сосредоточившись именно на тексте и не позволяя превалировать
собственному «я». А неизменная заинтересованность в материале – будь она
писательской, филологической или же сочетающей два подхода – даёт нам ключ и к
сочетанию творческих ипостасей автора: «Итак, филологическое открытие не
состоялось. Вместо него состоялось другое открытие – художественное. <…>
Превратиться из филолога в писателя в данном случае означает отказаться от
поиска объективной истины, оставить мир в его неопределённости» (о Генри
Джеймсе).
Эта
«неопределённость» – иными словами, рациональная непознаваемость, пространство
тайны, которая должна сопровождать не только мир искусства, но и его анализ –
становится одним из главных условий эмоционального вовлечения в текст. На ней автор настаивает, о чём бы ни рассуждал, – от детских
воспоминаний автора-Аствацатурова, вспоминающего, как
в детстве рассматривал географическую карту «с названиями стран, городов, морей
и океанов» и «смутно догадывался, что не получится туда поехать» (реальность
зримая, приоткрываемая нам писателем) до мыслей о филологии, которая,
«перетряхнув простыни, <…> ничего не прибавит к текстам классика» (а это
уже принципиальное настаивание на правде искусства), или – в другом эссе
– подчёркивая бессмысленность архивно-биографического метода: «никакой истины
филология не откроет, даже если раздобудет самые важные документы…».
Парадоксальность книги в том, что взгляд автора, появляющийся именно в
«прозаических» вкраплениях, всегда чётко отграниченный от анализа, не чуждый
анекдотических историй, биографических вкраплений, – и пристальный,
лично-заинтересованный анализ текста – органично существуют на карте Аствацатурова, заступая на территорию
друг друга и нигде не создавая впечатления контрапункта или стилевого
эклектизма.
Некоторое
ощущение тревоги после прочтения может быть связано только с одним – и до сих
пор не понимаю, проблема это или достоинство блестяще написанной книги:
ориентированность на самую разную аудиторию. Нет, если бы Аствацатуров,
столь разнообразный и органичный в сочетании своих амплуа, не появился, то его
следовало бы выдумать, и всё же… Растущая энтропия, как ни грустно это
признавать, требует всё более ясного понимания, кому ты адресуешь свой текст. И
не зря поэтическую вселенную автор в одном из текстов именует разделённой на
множество разных галактик: те же слова можно адресовать и потенциальным
реципиентам этой книги. Адептам предыдущих книг Аствацатурова
будет интересен именно прозаик, выступающий талантливо в любом жанре – рассказа
или эссе; желающим разобраться в классических текстах – собственно их разбор; и
тем и другим может быть небезразличен писательский опыт. Ну а студентам… Трудно
с точностью сказать, что их может захватить в рассказе о классике – и затронет
ли вообще. Что до меня, то если страницы, посвящённые разборам классиков я, не
скрою, иногда пролистывал, то на эпизодах, связанных с Аствацатуровым
как с человеком и писателем, останавливался с неизменным вниманием. Возникло ли
у меня желание прочитать тех героев его эссе, с которыми знаком мало и
поверхностно? Вряд ли. Однако захотелось вернуться в студенческие годы, – и
чтобы прочитать этих классиков задал мне именно преподаватель Андрей Аствацатуров.
[1] «…я
вдруг понял, что нынешним 20-30-летним абсолютно непонятно, потому что
неизвестно, всё, что самоочевидно людям с советским опытом. И что, наверное,
кто-то должен им, пытливым блондинкам, об этом рассказать – о цензуре, о Союзе
писателей, о книжном дефиците, о писателях, которые ныне справедливо (или
несправедливо) забыты. <…> и книга – мне стало уже ясно, что книга –
пошла выстраиваться как «Письма Алисе из (советского) Зазеркалья». А когда выстроилась, то оказалось, что <…> одна задача (бойцы вспоминают минувшие дни…) вступила
в подчинение к другой: к исповеди сына века или, чтобы не так высокопарно, к
автобиографическому роману в новеллах» (Сергей
Чупринин. «Мой адресат – люди литературно озабоченные».
Беседу вёл Борис Кутенков. // Лиterraтура, № 42, 2015).
[2] Елена Иваницкая. Встреча поколений // Лиterraтура, № 67, 2015.
[3] Андрей Аствацатуров. «В этой книге я своего рода увеличительное стекло». Беседу вёл Борис Кутенков. // Лиterraтура, № 67, 2015.