Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 4, 2015
Заканчивая тягучий и нудный итальянский
мадригал, я позволил себе некоторую вольность. Дурачась, очень быстро правой
рукой сыграл сложную ключевую мелодию пьесы высоко в третьей октаве. Кто-то из
постоянных посетителей и знатоков оценил, я услышал редкие аплодисменты и смех,
но не обратил на них внимания, — с моей стороны это была всего лишь уловка.
Дело в том, что на рукаве рубашки оторвалась пуговичка, поэтому широкий манжет
закрывал часы и вообще мешал. Играя, я высоко поднял свободную левую руку, рукав
эффектно упал, открывая предплечье, а мне удалось посмотреть на циферблат, чего
я и добивался. Стрелки уже уплыли в свежие сутки, и последняя в зале парочка
наконец собралась уходить. Я заиграл нечто бравурное, чтобы прилично выпившему папику со своей юной дамой сподручнее было двигаться к
раздевалке. Продолжая играть, смотрел через плечо, дожидался, пока гардеробщик
подаст девчонке ветровку и они выйдут. Только после этого резко оборвал музыку
и бросил руки вниз. Посидел минуты три, потом закрыл крышку рояля. Такое было в
заведении правило, очень строгое, — первый посетитель входил под музыку,
последний под неё же уходил.
Официант уже нёс к моему персональному
столику у окна поднос, с другой стороны зала шариком катился маленький и
толстый Шалва, хозяин и хранитель музыкального ресторана «Концертиум».
Я играл в его заведении четыре раза в неделю, — в остальные дни меня подменял
скрипач из Филармонии Володя Ашоков. Мы с ним приятельствовали, но за длительное время не подружились,
трудно сказать, почему. Наверное, из-за того, что Ашоков
наотрез отказывался играть со мной. Говорил, что не дотягивает до моего уровня.
Врал, конечно, приводил свою пианистку, — страшную и злую старую деву. Шалва,
давно пригревший нас в своём заведении, считал, что она всё портит, много раз
просил Ашокова выступать со мной, но тот всегда
отказывал, уж не знаю под какими предлогами. Шалва сулил хорошие деньги, но Ашоков стоял на своём, а я заработать лишнего не стремился,
— хватало бы на нотные новинки да простую еду.
— Ты сегодня играл очень хорошо, да — с этих
слов Шалвы уже много лет начинался наш «пивной час», когда кафе покидал
последний посетитель. Шалва всегда говорил с едва заметным напряжением, чтобы
упаси бог, не прорвался грузинский акцент, это стало привычкой. Часто замолкал,
делая шумный вдох, — он с детства болел астмой, впрочем, такие паузы придавали
речи значительность. А значительная речь хоть как-то компенсировала
непрезентабельную внешность: маленький рост, короткие ноги и излишнюю полноту.
Круглое узкогубое лицо казалось совершенно
невыразительным, но спасали глаза — блестящие, весёлые и очень пытливые. На
свете существовало крайне мало вещей, безразличных Шалве: его увлекало всё, но
над любыми соблазнами мира, как алмазная вершина над облаками, парила музыка.
Шалва был до самых глубин организма пропитан
ею. В молодые годы мечтал учиться, но музыкальный слух отсутствовал напрочь — ни
один преподаватель не брался. Тогда Шалва воспользовался всеобщим бардаком
девяностых, когда деньги не подбирал только ленивый, быстренько сколотил
увесистый капитал и поместил его куда надо. А вскоре открыл в парке на
территории московского Речного вокзала ресторан с помпезным названием «Концертиум». «Музыкальный ресторан» — такая надпись,
блистая неоном, красовалась над входом. «Концертиум»
особых доходов не приносил, но популярностью пользовался. Посетителей
привлекали вкусная недорогая кухня, интересный антураж зала, возможность
общаться, а главное, качественная живая музыка. Шалва не рекламировал
заведение, это стало одним из его принципов — он часто говорил мне замысловатую
фразу о том, что кому надо — найдут сами, а те, кому не надо — не нужны ему.
Постоянных посетителей — и пожилых интеллигентов, и молодёжи, как ни странно,
становилось больше и больше. Если же забредала какая шпана, — на этот случай
имелся бывший «альфовец» дядя Владя,
который с отморозками церемонился мало, очень ответственно оберегая ресторан,
ставший делом жизни его хозяина.
Что касается меня, я считал Шалву своим
единственным другом. Он же, будучи много старше, смотрел на меня как на
небожителя. Что ж, именно так он смотрел на всех музыкантов, даже на
отвратительно капризных попсовых исполнителей. За
серьёзные деньги Шалва иногда приглашал
известных эстрадников или исполнителей шансона. Правда, после их
выступлений два дня ходил злой, бурча себе под нос, что это тоже музыка, и есть
люди, кому она нужна.
— Я
всегда играю очень хорошо, — ответил я. Отхлебнул сразу полкружки свежайшего, в самую меру горьковатого пива, закусил тонко
наструганной в тарелку бастурмой. — Потому что тема
ворованная, но обрамление моё. А делать красивые рамки может любой ремесленник.
Импровизация — не искусство. Да что я вам объясняю, и так знаете.
— Откуда
мне знать? — хрипло выдохнул Шалва, — я могу только чувствовать — это вы,
музыканты, как боги, всё знаете. Тоже глотнул пива, бастурмой
закусывать не стал, взял тонкий ломтик холодной хрустящей пиццы.
— Ты
не бросай меня, — попросил вдруг, — без тебя все клиенты разбегутся, придётся
лавочку закрывать, что делать стану? Старик я уже, родни нет, кто в Грузии
остался — позабыли, а может и прокляли… Тут моя жизнь, Саша, вся, в музыке, в
людях. Дело моё тут.
— Не
брошу, — спокойно сказал я, жуя бастурму. — Куда мне
от вас деваться? Интересов мало, бабы особо не волнуют, денег хватает. Как у
вас, только музыка и есть.
— А
славы не хочется? — взгляд Шалвы стал подозрительным. — Ведь ты можешь, ты
талантливый. Очень многие об этом говорят, даже консерваторские мои приятели, —
знакомства-то по всей Москве, сам знаешь.
— Что
слава? — я удивился. Мы раньше никогда не касались таких тем. Пожал плечами. — Слава…
Адов труд ради миражей и несвободы. Зачем?
Шалва закивал головой: «Ты прав. Наличие
обязательств и условностей мешает жить. Да и я такой же». Что-то показалось мне
в разговоре странным, фальшивым, ненужным сейчас, но я не придал этому
значения. В чём мог лукавить передо мной мой друг, которого я знаю вечность…
Шалва допил пиво и глянул на часы: «Домой
пора. Обход сделаю, и поеду. Подвезти?» — И опять мне почудилась странное:
Шалва прекрасно знал, что я не езжу на машинах, если можно дойти пешком, — не
люблю. Я покачал головой, тоже допил пиво. Шалва протянул мне влажную ладонь и,
смешно семеня короткими ногами, заспешил в сторону кухни. А я смотрел ему вслед
и думал, зачем он каждый вечер надевает фрачную пару, зачем два раза в неделю
отдает её в глажку и раз в три месяца в чистку, зачем он специально ездил за
ней в Милан, хотя мог купить или пошить в Москве не хуже. Ведь не для того же,
чтобы встретить в шесть вечера первых гостей, иногда появиться в зале,
благосклонно кивнуть моим фортепианным пассажам и постоянным посетителям,
изредка подходя к их столику, что почитали за честь. Тогда зачем?
Я неожиданно для себя попросил принести ещё
пива, посидел полчаса и решил, что надо идти. Зашёл в свою комнатушку, которую
Шалва упорно именовал гримёрной, поменял потную рубашку на тонкий свитер и тоже
пошёл домой. Я не знал тогда, какие изменения ждут меня впереди, какие
разочарования и обретения. Теперь удивляюсь, как быстро может поменяться то,
что устоялось, кажется, на всё обозримое будущее. Наверное, зря удивляюсь.
Жил я неподалёку. Погода наконец пришла
тёплая; я погулял минут сорок, раздумывая о себе и о Шалве. Вообще-то я
старался минимально заморачиваться мыслительными процессами, потому что доверяю
только ощущениям и поступаю соответственно. Но, в конце концов, невозможно
совсем не думать. Почти семь часов я играл с короткими перерывами, а когда руки
касаются клавиш, все мысли разбегаются, и голова становится абсолютно пустой. Я
давно заставил себя привыкнуть к этому. Импровизации даже на простенькие темы
не терпят размышлений; любая мысль сбивает живущие сами по себе пальцы. Время
поразмышлять приходит после, и то если есть настроение. Настроение сложилось, и
я, прогуливаясь, думал о себе и Шалве.
Я окончил «Гнесинку»
в мёртвые для творческих людей годы. Замечу кстати, что я не настолько
самонадеян, чтобы считать себя творческим человеком, — простой ремесленник и
всё тут. Но время коснулось и меня, — я долго мыкался в поисках работы. Молодой
пианист никому не был нужен, кроме расцветших пышным цветом бандитских кабаков.
А «Таганку», как, впрочем, и остальное из подобного репертуара, играть не умел.
Смог бы, конечно, но получалось плохо, не так, как требовалось.
Однажды после исполнения какого-то блатного
попурри ко мне подошёл бычара в золотых часах и
цепях. Минуты две задумчиво смотрел на
меня, а потом здоровущим кулаком дал в морду. Я рухнул на пол, он нагнулся,
приблизив ко мне жирное лицо. Погрозил толстым пальцем, в который навеки
врезалось дутое золотое кольцо. «Ты,
интеллигент задрюченный, вошь мелкая, — медленно
проговорил он, — ты, сволочь, наши песни не погань». Его глаза с широкими
тёмными зрачками почему-то смеялись. «Ещё раз встречу где — убью». С тех пор я
никогда не вплетал в свои импровизации темы, даже отдалённо похожие на то, что
через время навсегда обрело название русского шансона.
Случайные заработки надоели — хотелось
уверенности; думал даже научиться
какой-нибудь работе, класть кирпичи, например, но с чего-то вдруг дал в
бесплатную газету объявление о том, что молодой и красивый краснодипломник
«Гнесинки» готов обеспечить интеллигентное
музыкальное сопровождение на торжествах интеллигентных людей. И первым, кто
позвонил мне, был Шалва. Он как раз открывал свой «Концертиум»
и изъявил желание послушать меня. Я поехал, глянул на Шалву, на его детище и
сразу понял, что работа найдена. Осталось понять, возьмут ли меня. Сел за
рояль, это был редкий тогда немецкий кабинетный инструмент. «Что вы хотели бы
послушать?» — спросил у Шалвы. Он неопределенно пожал плечами: «То, что вы сами
любите, наверное». Тогда его грузинский акцент был ещё заметен. И я, повинуясь
плохо объяснимому желанию, сыграл часть второго этюда Скрябина. Эта немыслимая
музыка всегда виделась мне огромными знаками вопроса, улетающими в пустоту, а
пустота затягивает, поэтому мои пальцы понеслись вперёд сами. Я вдруг впал в то
редкое состояние, когда не я исполняю музыку, а она играет мной, водит в
странных мирах, в которых привычные и грубые истины нашего земного
существования извращены до рафинированной красоты и даже гармонии, а простым
житейским понятиям места нет.
Когда я закончил, Шалва долго молчал.
Спросил неуверенно: «Вы…вы занимались композицией? Пишете музыку? Я понял,
пишете. Зачем вы здесь?». Пелена спала, неведомые миры исчезли, передо мной
сидел ухоженный и лощёный богатый чудак, решивший вложиться в то, что заведомо
не могло принести денег. Я покачал головой: «Нет, какой из меня композитор. Это
всего лишь мои фантазии на тему…на тему любви». Я испугался, произнеся
последнее слово, испугался потому, что не понимал, к чему оно, почему
вырвалось, я не знал, что такое любовь, полагал, что её не существует, хотя
случая подумать об этом всерьёз мне в молодости не представилось. «Да, на тему
любви, — задумчиво произнес мой будущий работодатель, — любви…» Глаза его затуманились, он смотрел мимо меня,
а я так никогда и не узнал, о чём он думал тогда, что видел…»Вы мне подходите,
— внезапно громко произнёс он тоном хозяина, резко вставая со стула, — Оставьте
номер телефона, я сообщу вам о второй встрече. Мы подпишем договор, обсудим
детали, решим, что вы будете играть на открытии. Приедет пресса, возможно и
телевидение, открытие ресторана должно пройти достойно, надо обдумать
мельчайшие детали». Так я обрёл работу, которой занимаюсь по сей день, а заодно
и друга. В сущности, кроме Шалвы у меня никого нет.
С этими мыслями я добрался до дома. Принял
душ, почувствовал, что очень хочу спать. Но пересилил себя, сел за инструмент,
зная, что без этого не усну. Что поделать — привычка, этакая колыбельная самому
себе. Я положил пальцы на клавиши, ещё не зная, что буду играть; так было
всегда, а сейчас помимо моей воли зазвучал ноктюрн Шопена. Я удивился, — никогда
не любил музыку этого поляка. Она напоминала мне тюлевые шторы, подвижные,
красивые и прозрачные, но сильно искажающие мир за окном, вернее, делающие его
расплывчатым и невнятным. И уж совсем скрывающие того, кто находится в комнате.
Но в ту ночь, надо полагать, всё произошедшее со мной, мелкое, позабытое через
минуту, развернулось ноктюрном и стало жить в нём. Впрочем, ночные колыбельные
предсказать было невозможно, я даже не пытался понять, в чём тут дело. Я играл
и ощущал пальцами лак клавиш… они удерживали пальцы, прилипали к ним, отпуская
в нужное мгновение. Когда бывало такое, я чувствовал себя хозяином не только
инструмента, но и пьесы, да и судьбы композитора, её написавшего. В этих
случаях я никогда не импровизировал, не хотелось искажать чью-то судьбу и быть
хозяином-самодуром.
Я доиграл ноктюрн, в этот раз не испытав
неприязни к Шопену. Оставалось идти спать, тем более что уже светало. Вот тогда
и возникло ощущение, что наступающий день принесёт что-то новое, совсем
неожиданное… не сказать, чтобы я очень этого хотел, но моя интуиция была
абсолютной, как музыкальный слух, поэтому я и подумал — что же такое может
случиться? Постоял у окна, глядя на светлеющее вдали небо, и пошёл спать.
Заснул быстро и глубоко.
Утром позвонил скрипач Ашоков.
Несвежим и странно дёрганным голосом сказал, что его пианистка заболела.
Подумав, добавил, что вчера сильно перебрал на презентации. Подумал и добавил
ещё, что уже успел похмелиться и наверняка продолжит. Выложив это, стал
сбивчиво умолять меня отыграть вечер у Шалвы. «Я понимаю, — голос вдруг стал
ровным и трезвым, — два вечера подряд играть сложно, но я пришлю одну…
знакомую, она владеет классической гитарой и прекрасно поёт. Но ты будь
снисходителен, она очень давно не выступала на публике, может смущаться, быть
экстравагантной или что ещё».
Я разозлился, но отказать не мог. Поэтому
ответил, что мне без разницы с кем играть, а пока его протеже будет петь, я
попью пива и в кое-то веки не навешу весь вечер только на себя.
В пять с четвертью я приехал в «Концертиум». Шалва уже всё знал, но был отчего-то мрачен и
неразговорчив. Я удивился, зная лёгкость его натуры и весёлый нрав. Правда,
Шалва временами становился зол, хотя гневался только по делу, но так, что
персонал прятался по дальним углам. Я же на правах одного из отцов-основателей
«Концертиума» мало обращал на это внимания, тем более
что подобные случаи были редки. «Она
споёт только одну песню, — сказал Шалва, хотя я ни о чём не спрашивал, — ты
ведь можешь играть как клавишник в ансамбле? И без
репетиций?». «Я всё могу, — равнодушно ответил я, — знала бы три аккорда, да
голос хоть какой имела. Но Ашоков твой — скотина,
меня не предупредил, что только одна песня будет, опять весь вечер на мне
повиснет. Могу я после бессонной ночи полноценно отдохнуть?». Шалва промолчал.
Я пошёл переодеваться, поинтересовавшись только, когда прибудет мадам, на что
Шалва пожал плечами: «С ней Ашоков договаривался, не знаю,
пока всё как обычно».
Вечер начался, гостей оказалось непривычно
много и пришли они как-то все сразу, даже очередь у входа образовалась. Ровно
без пяти шесть я уже играл, традиционно встречая посетителей старинным вальсом. Сквозной темой вечера выбрал
французскую музыку, очень вольно сочетая игривые средневековые рондо, более
поздние лютневые и клавесинные мотивы, музыку Дебюсси с мотивами Пиаф, Жака Бреля и даже французского диско, очень мелодичного и
непростого, кстати. Хотелось ровных, спокойных мелодий. Мне казалось, что официанты двигаются почти
бесшумно, а посетители разговаривают тише обычного. Я увидел Шалву. Он
показался в своём знаменитом фраке слева от меня в боковой занавеси маленькой
сцены, на которой стоял рояль. Показался так, чтобы никто не мог его заметить,
просто стоял и слушал, опустив голову и глядя в пол. Поднял голову, посмотрел
на меня. Я поймал его взгляд, он показался мне странным, будто Шалва маялся
чем-то, искал решение и не находил. Мысли мешали, но Шалва больше не смотрел на
меня, поэтому я сосредоточился на мелодиях. Они сегодня причудливо
переплетались, не перетекали друг в друга, а цеплялись, будто сливаясь в танце
или объятии. Мне стало интересно, я подумал даже, что лучше бы обещанная Ашоковым мадам и не приходила, она собьет кураж, вдруг
возникший. Но она пришла.
Я понял это по вдруг возникшей в зале
тишине. Повернул голову, посмотрел через плечо. Она шла по проходу между
столиками, направляясь ко мне, куда же ещё? Что я подумал тогда, какой её
увидел? Увидел высокой, с фигурой фотомодели, не слишком молодую, — я дал бы ей
лет тридцать пять. Черты лица — приятны, но
их сильно портили ярко накрашенные губы и жёсткая косметика. Одета
броско и странно; классическое платье «коктейль» ярко-красного цвета, чулки в
крупную сеточку, высокие и грубые армейские ботинки со шнуровкой, на голове — чёрная
бандана, разрисованная крупными черепами; изысканной
формы классические очки, с чуть притемнёнными линзами; на руках — высокие до
локтя чёрные перчатки с обрезанными
пальцами. В руке — старенькая потрёпанная гитара.
Я смотрел на неё, не переставая играть.
Черное и красное, глубина и агрессия, — мне вдруг стало страшновато. Все
смотрели на неё; она же шла долго, будто
в замедленной съёмке. Приблизилась, встала у меня за спиной…я опустил голову к
клавишам, не смея обернуться. Стояла так близко, что я ощущал волны тепла,
шедшие от неё. Вздохнула, положила гитару на приготовленный Шалвой стул.
Наклонилась ко мне; я почувствовал её дыхание и чуть слышный запах каких-то
сложных духов. «Сможешь подыграть? — тихо спросила, бегло прошлась пальцами по
клавишам, сыграв тему знаменитой баллады «Scorpions». Я поднял
голову, увидел её лицо близко-близко, кивнул.
«В начале
нужна мелодия фоном под мои аккорды, а потом я сама поведу, услышишь. Ок?» — всё
также тихо продолжила она. Я снова кивнул. Тогда она взяла гитару, села на стул
и, закинув ногу на ногу, сразу взяла первые аккорды, значительно медленнее, чем
я привык слышать. Подчиняясь, я вступил
с основной мелодией и услышал её высокий и очень чистый голос. Она пела
по-английски:
Time, it
needs time
To win
back your love again
I will
be there, I will be there
Love,
only love
Can
bring back your love someday
I will
be there, I will be there….*
Я заиграл основную тему, но себя не слышал
— только сильный, довольно низкий, с точными высокими нотами голос. Зал затих.
Я очень любил, когда он затихал, переставал жевать и пить. Удивительно многослойный голос, будто неведомое живое существо, то уползал
вниз, стлался ковром на полу, то собирался в
геометрическую фигуру вроде конуса и точкой, своей
вершиной, замирал высоко, чтобы снова упасть, растечься, снова подняться и объять
нас всех. Я посмотрел на Шалву. Он подался вперед, впитывая в себя балладу, живя синтонно с ней. Перевёл глаза на
поющую женщину, имени которой не знал,
и удивился: она сидела в расслабленной позе, пальцы свободно перебирали струны; смотрела то вверх, то в зал, то на
меня, жила отдельно от песни,
естественно, будто не пела, а рассказывала историю. Сколько раз я видел
подобное у профессионалов высокого полёта…
Песня закончилась. Зал загремел аплодисментами. Она встала, не поклонившись публике, подошла ближе ко мне,
хотя мы были и так рядом. «Молодец, — проговорила спокойно, — тебя ведь Сашей
зовут? А я Ольга. Погуляю в парке, дождусь тебя, но поспеши, — негоже
заставлять даму торчать на улице».
Отвернулась, вскинула гитару на плечо и пошла между столиками, окутанная восхищёнными взглядами. Я сжал
пальцы в кулаки, потом расслабил их, и
заиграл мелодию только что спетой песни, провожая женщину
в красном…
Только через полчаса, играя уже другую
композицию, я вспомнил её слова. Она ждёт меня. Зачем? Я толком не разглядел её
лица; в памяти осталось только красное пятно платья, тягучая музыка и голос,
живший далеко от всего: от моего изумления, горящих глаз Шалвы, аплодисментов,
восхищения… вообще от всего, что составляет жизнь артиста, пусть и невеликого,
ресторанного пошиба. Однако мысль о том, что она ждёт — подействовала. Я совсем
отвлекся от настоящей музыки, стал импровизировать на темы оперной попсы, знал,
что Шалва укоризненно посмотрит на меня, вздохнет и… припишет это к длинному
счету, который никогда мне не выставит. Напрягаться же не хотелось; я импровизировал на темы
известных оперных арий и, вопреки привычке, думал — думал о ней, о том, кто
она. Думал, невзирая на то, что мне скоро предстояло всё узнать.
Я проводил последнего посетителя своей
фирменной импровизацией на тему «Тихой музыки» Таривердиева. Посетителям повезло: я играл это не часто, музыка
требовала особого состояния духа и сосредоточенности.
После, как всегда, увидел официанта с
подносом и Шалву, спешащего ко мне. Жестом показал Шалве, что ухожу. Он застыл
в удивлении, но всё же подошёл.
«Пиво
отменяется, — сказал я, — у меня дела».
«Какие
у тебя могут быть дела…» — Шалва прикусил язык, поняв, что сморозил глупость.
Это было мне на руку, поскольку избавляло от объяснений.
«Созвонимся утром, — примирительно сказал я, —
обсудим новую гитаристку и певицу. Это находка». Шалва кивнул. Мне показалось,
что он в миг лишился всей своей мощной энергетики, стал будто ещё старше,
сгорбился. Повернулся и пошёл в свой кабинет подбивать финансы. Оглянулся,
будто хотел сказать что-то, передумал и побрёл дальше. Мне стало его жаль. «Не
обижайся, — сказал я его спине, — у меня и правда дела». Он снова обернулся,
кивнул ещё раз, вымученно улыбнулся, а я поспешил, почти побежал переодеваться.
Ольга сидела на одной из классических,
сделанных под старину скамеек, заказанных Шалвой тоже в Италии и расставленных
полукругом напротив входа. Гитара лежала рядом и мне на секунду показалось, что
она, подобно часам Дали, стекает со скамейки вниз. Я подошёл. Ольга, не
вставая, протянула мне руку в высокой перчатке, а я, сам удивившись себе,
прикоснулся губами к открытым пальцам. Они оказались вовсе не ухоженные,
шершавые, с коротко подстриженными ногтями и заусенцами.
Ольга посмотрела на меня снизу вверх, и
сейчас, при свете довольно яркого фонаря, я сумел разглядеть её лицо. Понял,
что ошибся, — она не старше меня, разве что чуть-чуть. Сейчас я не увидел в ней
ни грана вульгарности, которая бросилась в глаза там, в ресторане, когда она
шла по залу. Напротив, передо мной сидела обычная, не запредельно красивая
женщина, чуть усталая, с грустными глазами, разве что экстравагантно одетая.
Казалась одинокой… но у кого в нынешние времена одиночество вызывает хоть
какие-то эмоции?
— Что
же ты молчишь? — неожиданно спросила она, чуть улыбнувшись. Я даже не заметил,
что стою перед ней, она не пригласила меня сесть.
— А
что нужно говорить? — вопрос показался мне вполне резонным.
Она пожала плечами.
— Не
знаю, наверное, нужно что-нибудь, все говорят в таких ситуациях.
— В
каких?
— Ты
издеваешься? — в её тоне прозвучало раздражение. — Я напросилась на свидание, а
ты молчишь. Вроде и не мальчик уже. Так и будешь столбом стоять?
Я подумал, что должен бы возмутиться её
наглостью, но желания не возникло: что-то странное происходило со мной.
Вероятно, потому, что сидящая передо мной женщина вдруг перевернула всё с ног
на голову.
— Ну…
— протянул я, — меня, знаете ли, трудно удивить, но когда вы пели…
— Это
неинтересно, — быстро ответила она. — Я всегда пою хорошо (о, вот и
совпадение!). Не может же человек, окончивший консерваторию и проходивший
стажировку в Вене, плохо петь, — Ольга возмутилась настолько, что даже топнула
ногой. Скажи лучше, почему ты не спрятался от меня у Шалвы и не дождался, пока
я уйду?
— Не
знаю, — промямлил я, ещё не пришедши в себя. — Это было бы невежливо. Наверное.
— Да,
— задумчиво проговорила она, покачивая ногой в грубом ботинке, который уже не
казался мне странным на фоне вечернего платья. И бандана,
скрывающая волосы, вероятно коротко стриженные, тоже не казалась. — Невежливо.…Но
тебе же плевать на условности. Вам, ресторанным тапёрам, всегда на всё плевать,
кроме убеждения, что вы великие, но неоценённые музыканты.
Вот тут я почувствовал серьёзную обиду.
Сказал ядовито: «Я не тапёр, и вообще, тапёр — это совершенно не то. А вы,
Ольга что… вот так кокетничаете со мной?»
— Ну
да, — с удивлением ответила она. — А ты не понял? — она внезапно погладила меня
по щеке. Меня же от этого тряхнуло так, будто я схватился за оголённый провод.
Внезапно закружилась голова. — Наивный… Я и предположить не могла, что человек,
много лет играющий в кабаке для жующего киевские котлеты быдла, может быть
наивным.
— У
Шалвы Георгиевича не кабак, — возмутился я, — и у него собирается не быдло. И
котлет по-киевски в меню нет, — последнее прозвучало уж совсем глупо.
— Пожалуй,
не кабак, — легко согласилась она. — Я сама много раз была у него, но не ела,
слушала только; там и познакомилась с тобой… мы ведь знакомы вечность, ты что,
забыл?
— Что
вам нужно, Ольга? — неожиданно для самого себя со злостью спросил я. — Что вы
хотите? Скажите мне или давайте разойдемся по домам.
— У
меня нет дома, — вздохнула она. — Давай лучше пойдём к тебе, выпьем вина, что
ли. У тебя же есть вино?
Я испугался.
— Может,
лучше у Шалвы посидим? — предложил без уверенности. — Он только к утру уходит.
Эти слова произвели на Ольгу странное
впечатление. Она явно испугалась моего немудрёного предложения, вся сжалась,
двинула рукой, будто защищаясь от опасности, задела гитару, которая упала со
скамьи, противно звякнув струнами, мне в этом звуке послышался всхлип. «Нет, — забормотала
она, — нет, нет. Ты что, дурачок совсем, разве Шалва должен знать об этом, он
не должен, никто не должен, если ты выдашь меня, ты будешь гад, гад, гад…» Я
увидел, что она заплакала.
— Не
плачьте, Ольга, — я растерялся совсем. — Конечно, я никому не скажу, никто не
узнает…
— Правда,
никто? — её глаза моментально высохли. Она встала, подняла с земли гитару и сказала
уже совсем другим тоном: «Ну, тогда пойдем пить вино. Ты так и не сказал, есть
ли оно у тебя дома».
— Есть,
даже водка есть, — пробормотал я, с трудом представляя, что произойдет дальше.
А дальше произошло то, что обычно и происходит при таком развитии событий.
…Я проснулся
первым и сразу вспомнил всё. Ольга спала, лёжа на боку. Я погладил её волосы, и
тут же пришла мысль: надо мне всё это? Подумал так, потому что понимал, — простым
одноразовым сексом и даже обычной легкой интрижкой ситуация не
ограничится. Мысль эту даже не пришлось
отгонять, — она убежала сама. Уж слишком нежна была Ольга, нежна до такой
степени, что мне казалось, что я знаю её тысячу лет. Ее нежность невольно
передавалась мне, и в какой-то момент я перестал сдерживать себя. Во мне медленно, борясь с моей сутью и
побеждая, зарождалось что-то неведомое.
Я вылез из-под одеяла, поёжился, накинул
халат. В кресле лежала гитара. Я взял её, рассмотрел со вниманием, — гитара как
гитара, старенькая, оклеенная потёртыми переводными картинками с
героями советских мультиков. Мне родители когда-то подарили такую. Я прошёлся
по струнам, играть не решился, боясь разбудить Ольгу, но она проснулась сама. Я
подошёл к постели, присел на край, поцеловал ее в щёку.
— Соблазнила-таки
меня, — прошептал. — Коварная.… Перехитрила. Это редко кому удавалось.
— Нет,
— ответила она тоже шёпотом, — не перехитрила. Это должно было случиться, во
мне всегда звучала твоя музыка, пусть я и не знала, что она твоя… зато теперь
знаю.
— Видишь,
как всё быстро меняется. Совсем недавно ты назвала меня тапёром…
— Фу,
злопамятный. А вина мы так и не выпили. Свари хотя бы кофе. И пойдем, мне надо
домой, а по дороге зайти к маме. Проводишь?
— А
где живет твоя мама?
— Нигде.
Она умерла.
— Прости.
А ты где живешь?
— И я
нигде. Говорила же, что у меня нет дома.
— А… Там,
где жила мама?
Она села на кровати, закрывая одеялом грудь.
— Ты
что, спятил? Она умерла в той квартире, а разве можно жить там, где кто-то
умер?
Я заметил, что она рассердилась, только не
мог понять, из-за чего.
— Ну
хорошо, — примирительно сказал я, — пойду варить кофе.
Она вдруг заплакала.
— Что
ты, — зашептал я, — ну что ты, разве я обидел тебя, ну прости, прости…
— Не
ты, — вытирая глаза и пытаясь улыбнуться сквозь слёзы, сказала она. — Ты ни при
чём. Просто…просто я сегодня натворила такое, что теперь и не знаю, чего ждать.
Я пропустил эти слова мимо ушей, о чём мне
пришлось впоследствии здорово пожалеть.
— Но
что будет, то и будет, неважно, — продолжала она, — я просто почувствовала
вдруг, что ты не сможешь всегда понимать меня и станешь раздражаться, вот как
сейчас, а я не хочу этого.
Я действительно почувствовал раздражение от
её слов. Но подавил его.
— Перестань.
Пойду варить кофе.
Пока варил, затренькал мобильник. Звонил
Шалва. Его тон показался мне странным, он никогда так не говорил со мной.
— Приезжай
срочно ко мне, да не в ресторан, домой, домой, я сказал. Если опоздаешь — небо
с овчинку покажется, — Шалва, будучи чистокровным грузином, любил вставить в
речь этакие посконные выражения. Я давно привык к этому, как и к отсутствию
акцента. Но он меня своей овчинкой не испугал.
— А
что случилось? — спокойно поинтересовался я. — В «Концертиуме»
пожар?
— Идиот,
— безразлично ответил Шалва. Повысил голос. – Я сказал, приезжай, значит, ты
приедешь. Покамест я плачу деньги тебе, а не наоборот.
Он дал отбой.
Мне стало немного смешно. Я бы рассмеялся,
да и настроение располагало к этому, но в кухню вошла Ольга. Она успела уже
одеться и накраситься, снова показалась мне несколько вульгарной, хотя теперь
это значения не имело. Я хотел рассказать ей о звонке Шалвы, но удержался.
Наверно потому, что мы пока не были настолько близки, чтобы она знала всё. Тем
более, я и сам ничего пока не знал.
Я проводил её до дома матери. «Не поднимайся
со мной, — попросила она, — поезжай по своим делам. Мы… мы не сможем
встретиться до понедельника, но в понедельник я буду петь у Шалвы, а потом буду
свободна целых три дня».
— Что
за загадки, Ольга? — с удивлением спросил я. — Почему до понедельника? Ты
что…замужем?
Она побледнела, пошатнулась даже, опершись
на мою руку. «Не надо сейчас, не надо. Ты всё узнаешь сам, и решишь тоже сам.
Иди, прошу тебя, иди. Не держи зла…».
И я пошёл. К Шалве. Мне не хотелось видеть
его сейчас, я вообще никого не хочу видеть, когда случается что-нибудь из ряда
вон, а короткое время вместило в себя столько нового, что хватило бы на десять
лет моей вялой жизни. Однако делать было нечего.
Шалва не выглядел свежим, однако одет был в
мягкие свободные брюки, сдержанного тона рубашку с непременным шейным платком.
Шалва всегда следил за одеждой даже дома, наивно полагая, что это приближает
его к богеме. Подал руку, проводил в гостиную, усадил в кресло, достал бокалы и
налил редкую теперь настоящую «Хванчкару», выставив
также орешки и несладкое печенье; всё молча.
— Так
и будем играть в молчанку? — с изрядной долей злости, которую даже и не
хотелось скрывать, спросил я.
— Нет,
— кратко ответил Шалва. Помолчал и спросил вдруг: «Ты с кем сегодня провёл
ночь?»
Я ожидал чего угодно, только не вопроса,
подобного этому. Мы с Шалвой избегали обсуждать личное, я не спрашивал, почему
он разошелся с женщиной, которую очень любил, — он как-то обмолвился об этом,
видимо, случайно. Он тоже не спрашивал, почему я до сих пор не женат, а всех
поклонниц отвергаю презрительным взглядом, отказываясь брать цветы, которые иногда
подносят особенно рьяные.
Поэтому я сначала удивился, потом обозлился.
— А
вам что за дело? — стараясь сохранять спокойствие, спросил я.
— Если
спрашиваю, значит, дело есть, — он ответил медленно, с расстановкой, и я
впервые за много лет услышал в его речи грузинский акцент.
— Если
вы хотите говорить в таком тоне, — я сел в кресло и пригубил «Хванчкары», — наш разговор закончится прямо вот сейчас.
— Прости.
Он сел в кресло напротив.
— Прости. Но ты можешь и не отвечать. Я
знаю. Расскажу тебе всё, но учти: дружба — дружбой, но у меня во всей этой
истории есть свой интерес. Я честно предупредил.
— Шалва
Георгиевич, — раздраженно проговорил я, — хватит крутиться. Говорите, или я
уйду: мне сегодня играть весь вечер.
— Это
зависит от дальнейших событий, — загадочно произнёс Шалва. — Хорошо, слушай.
Дело вот в чем: Ольга, с которой ты провёл сегодняшнюю ночь, — жена Ашокова… официальная жена. Они учились вместе, студентами и
поженились. После консерватории Ольга уехала на два года в Вену на стажировку, Ашоков пошёл преподавать в музыкальную школу, — ничего
лучшего ему не предложили; скрипач он средненький, ну ты знаешь. Начал крепко
пить. Вернулась Ольга — теперь перед ней были открыты все дороги, у Ашокова же
оставалась опостылевшая музыкальная
школа. Не знаю, что произошло между ними, только через год такой жизни Ольга
попала в психушку с сильнейшей депрессией после попытки самоубийства. Попытка
была больше демонстрацией, как у всех баб. Поставили ей какой-то нехороший
психический диагноз, долго лечили. Когда стало лучше, ей разрешили оставаться
на несколько дней дома; через неделю
выпишут окончательно, будут наблюдать в поликлинике при институте.
— Почему
они не развелись? — быстро спросил я. — Времена нынче свободные.
— Не
знаю, могу только сказать, что Ашоков уже года два не
пьет ни капли и стал ревнивым, как Отелло. Кто-то из поваров видел, как вы с
ней беседовали на скамейке, а потом вместе ушли; вот и донесли Ашокову. Скоро, — Шалва глянул на часы, — он будет здесь.
Теперь ты всё знаешь. Давай пить вино.
— Вино
потом. Вы не сказали о своём интересе. При чём тут вообще вы?
Шалва зажмурился будто ребенок, думающий,
что опасность исчезнет, если закрыть глаза.
— Может
быть…
— Нет,
говорите. Вы видно забыли, сколько лет мы знаем друг друга и как начинали почти
с нуля — вместе.
— Саша,
— заметно пересиливая себя, проговорил он, — ты знаешь, у меня никого нет.
Разве что ты, но с сегодняшнего дня и тебя не будет. Вся моя жизнь — в «Концертиуме», в музыке…
да что притворяться, в её призраке, потому что жить музыкой может только
музыкант, а не я, тоже призрак, старый и поглупевший. Я ничего не могу поделать
с собой, я только дважды слышал дуэт Ольги и Ашокова
и понял, что пойду на всё, чтобы они выступали у меня, чтобы звучали скрипка,
гитара и голос Ольги. Ашоков в дуэте с Ольгой
преображается, это уже не тот посредственный скрипач, которого ты знаешь, — это
большой мастер, не знаю, почему так. Через неделю они смогут каждый день
выступать у меня. «Концертиум» прославится на весь
город, я организую клуб, доступом в который будут обладать только избранные, — серьёзные
музыканты, певцы, продюсеры, просто богатые и известные люди. А вот тебе… тебе
места не остаётся. Прости, — Шалва с отрешённостью приговорённого к казни
посмотрел мне в глаза. — Вот это и есть мой интерес.
— Да…. — протянул я, — когда же вы
скурвиться-то успели, Шалва Георгиевич? Но мне без разницы. Скажите лучше — Ольга
согласна?
— Её
никто не спрашивает: не хочет закончить дни в психушке, — согласится. Ашоков нашёл способ её туда запихнуть, найдёт и ещё раз.
Тем более что она с очень большими странностями. У Ашокова есть
серьёзные покровители, я не представляю, откуда они взялись.
В голосе Шалвы мне послышалась неприязнь и
даже ненависть, — не ко мне, не к Ашокову, к себе. Но
в чём я мог его убедить? Он всё решил. «Пойду, — сказал я. — Только заеду в
ваш… клуб и заберу шмотки из гримерной… авось, пригодятся. Радостей вам
клубных, Шалва Георгиевич, и исполнения желаний».
Я взял почти полную бутылку «Хванчкары», в минуту выхлебал её из горла; стало легче.
Направился к выходу с твёрдым намерением напиться. Вдруг незапертая за мной
входная дверь распахнулась и в прихожей возник Ашоков,
крепко держащий за руку Ольгу. Он прошёл в комнату, почти таща за собой жену.
Остановился у двери и молча уставился на Шалву. Тот, надо отдать ему должное,
глаз не отвёл.
Я же, быстро оценив ситуацию и так же быстро
потеряв к ней интерес, посмотрел на Ольгу. На этот раз она была одета без
выкрутасов, в майку и джинсы, накрашена лишь слегка. И как только я увидел её,
перед глазами проплыла, нет, пронеслась вся наша ночь. Не было в моей жизни
таких ночей, когда плотские удовольствия микроскопически малы и прячутся где-то
в глубине нежности, разноцветной и пастельной, которой я и не знал никогда. Ещё
вспомнил, что никак не мог понять, кто из нас властвует кем… так изменчива она была: то дарила любовь
крохами, как королева дарит милости, то умоляла о любви словами, движениями
тела, умирала и возносилась на Олимп, снова становясь королевой, богиней.
Я вспомнил это, и желание уходить пропало. Я
снова стал самим собой, человеком, для которого всё ставит на места течение
жизни. «Шалва Георгиевич, — обратился я к давнему другу, — я, пожалуй,
передумал ехать в “Концертиум”, поучаствую ещё в этой
мизансцене. Много времени у вас не займу. Откройте ещё бутылочку. Бокал можно
не менять». И уселся обратно в кресло.
Ашоков всем телом
повернулся ко мне.
— Александр,
— заговорил он, — мне стало известно, что ты и моя законная супруга совершили
адюльтер. Твой моральный облик меня мало интересует, а вот для неё прощение я
вряд ли найду.
Мне стало неожиданно весело.
— Послушай,
Ашоков, а откуда у тебя взялась привычка выражаться
так высокопарно?
— Да?
— удивился он. — Не замечал. По-моему, я просто называю вещи своими именами.
— Ага,
— ответил я, глядя мимо него на Ольгу, которая стояла, глядя мимо нас всех. — Ты,
Ашоков, мнишь себя восклицательным знаком, во всяком
случае в её жизни, хотя ты всего лишь за-пя-тая. За
тобой начинается очень длинное и очень интересное для неё придаточное
предложение.
Мои слова произвели именно тот эффект, на
который я рассчитывал. Ашоков взмахнул длинными
руками, лицо его исказилось, и он буквально одним прыжком с места приблизился
ко мне. Нагнулся и прошипел мне в лицо: «Ты, сука, сейчас встанешь и уйдешь
отсюда. Я буду выступать с ней, мы талантливы и амбициозны, не то, что ты,
слизняк». Я не встал и не ушёл; наоборот, принял в кресле более вольную позу.
Мне нравилось, что он стоит передо мной, да ещё нагнувшись. Подумав, я
издевательски спросил: «А Ольга согласна? Или этот…как его…адюльтер спутал твои
планы?» Он нервозно дёрнул рукой, отмахиваясь от моего вопроса, словно от
назойливой мухи. «Её никто не спросит. Главное, вчера не испугалась на публике
появиться. А если что, — её пока не выписали. Домой перестанут отпускать и все
дела. Там всё законно, не придерешься», — Ашоков
хихикнул.
В этот момент я понял, что если промолчу,
согласно своим принципам, то сам стану запятой, да ещё и такой, которая тащит
за собой не придаточное предложение, а какое-нибудь простенькое бессмысленное
междометие. Тем более, что злость, зревшая во мне с того самого момента, когда
я пришёл к Шалве, вздулась, словно дрожжевое тесто, и вылезает из меня, грозясь
опрокинуть сосуд, в котором зрела, то есть меня.
Я встал и с удовольствием схватил скрипача
за ворот рубашки. Подержал, смакуя удовольствие и видя внезапную растерянность
на его лице. Позади шариком катался Шалва, театрально вздымая руки к небу и
восклицая что-то. Ольга стола у двери, не шевелясь. Время будто ударилось о
неведомое препятствие, прервав ход, фиксируя секунду, но, сминая препятствие,
почти сразу потекло дальше. Я тряхнул Ашокова и
внятно, выделяя каждое слово, произнес: «Если с ней хоть что-нибудь произойдет,
скотина, я убью тебя, и о последствиях не стану думать. Воткну кухонный нож в
твой тощий волосатый живот, и ты сдохнешь в палате-одиночке, как собака,
которую хозяева забыли на даче в будке. Я, может, и сяду, но тебе это будет уже
неинтересно. Запечатлей мои слова в своём сознании, Паганини хренов». Ничего
более остроумного, кроме «хренова Паганини», в голову мне не пришло. Ашоков побледнел и упал в кресло. Видимо, моё неостроумное
сравнение каким-то таинственным образом воздействовало на него.
Я подошёл к Ольге и взял её за руку. Она
посмотрела на меня безо всякого выражения, разве чуть-чуть со страхом. «Пойдём,
— сказал я. — Поживёшь у меня, а там как сложится». Обернулся к Шалве.
«Прощайте, батоно[1]
Шалва, мы вряд ли увидимся. А эта рухлядь, — я кивнул на совсем раскисшего Ашокова, — для вас. Под его музыкальным руководством ”Концертиум” расцветёт как орхидея. Но орхидеи хорошо цветут
в специальных растворах, они, говорят, ядовитые, эти растворы. Так что берегите
себя».
Через двадцать минут мы с Ольгой пришли ко
мне. Пока шли, она молчала. Молчал и я, возникло странное отчуждение, я не мог
понять, чем оно вызвано. То, что Ашоков больше не
появится, стало ясно даже мне, не любящему возбуждать без крайней надобности
мыслительные процессы. Тогда что же? Чего-то не хватало…
Мы вошли в комнату, она бросила взгляд на
смятую неубранную постель, опустила глаза и села на стул. Молчала. Я знал, что
не надо сейчас ничего спрашивать, поэтому молчал тоже. Громко тикали настенные часы,
со двора доносились крики ребятни. И вдруг я понял, чего не достаёт, что надо
сделать, чтобы все срослось и заработало именно так, как нужно. Чтобы время
больше не натыкалось, застывая, на какие-то препятствия, это очень плохо для
живого человека, когда время застывает, в этом смысле у каждого из нас всё
впереди.
Я взял стоящую у стены гитару и дал её
Ольге. Она с недоумением взглянула на меня. Я улыбнулся, а сам, поправив
невидимые фалды фрака, сел за рояль. Прошёлся по клавишам, наиграв спонтанно
родившуюся мелодию. Для верности проиграл ещё раз и оглянулся на Ольгу. В её
глазах стало проявляться понимание, она кивнула и, тронув струны, подкрутила
колки. Снова кивнула, и я заиграл. В звучание фортепиано сначала несмело, потом
громче и даже жестче стали вплетаться звуки гитары. Наша музыка была пока лишь
эмбрионом, но росла стремительно, родилась, и стала снова расти, превращаясь из
ребёнка во взрослого, но не старея, только становясь сильнее. Это свойство
музыки — становиться сильнее, но не стареть и, тем более, не умирать. А мы…Что
мы? Мы завершали первый виток спирали, и теперь нам было точно известно, откуда можно ждать помощи. Тем более, что
дуэтов для фортепиано и гитары совсем мало, редкая это штука, и для хорошего
исполнения очень трудная…
*…жизнь, свою жизнь
отдать, чтоб вернуть тебя.
Я и отдам, всю подарю,
нежность души
вокруг разолью, любя,
в сердце пролью, в вечность пролью…[2]