Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 3, 2015
Мы видим ее со спины. У нее темно-синее
бесформенное одеяние, словно она не одета в него, а закутана. Он идет быстро,
легко, почти беззвучно постукивая низкими каблуками. Прическа? Ее нет. Волосы
просто скомканы в маленькую кучку и заколоты. В общем, это неважно. Неважно
даже то, что она женщина. Она — просто человек. Который куда-то идет, и мы не
видим его лица и не знаем, куда и зачем он спешит. Но камера следует за ним, а,
значит, и мы бежим за этой фигурой по закоулкам и проходным дворам, ныряя в
арки и сквозные парадные. Зачем и что будет дальше?
Пока не знаю!
Все не то… Вера чертовски устала, но
красивые слова долго не приходили, а если приходило озарение, то не прялась из
него убедительная нить. Она понятия не имела, чем все закончится. Потому
что просто человек…— это тайна.
И пункт его назначения неизвестен. И даже сама наша планета Земля понятия не
имеет, что получится из ее космического вальса, хоть мы и уверены, что на наш
век ее вращений хватит.
Но если затея выгорит, то обещали помочь с
фильмом о Цыгурове. Вера теперь его вечная должница. Для себя ей ничего не
пробить, но идея — святое.
Как невероятно сложился этот пазл!
Вспомнишь знакомство — покажется, что память насмехается над смыслом. Хотя
ничего особенного в том, чтобы познакомиться перед Новым годом, нет. Вера ехала
от тогдашней своей лютой учительницы жизни, которая потом и сыграла свою
предельно важную роль в этой драме. Настя Елагина. Сейчас понятно, что мелкая,
обломавшая зубы хищница, но на то и волшебные годы, чтобы очаровываться всяким
сбродом — в том числе. Вера слушала о ее похождениях, раскрыв рот, тем более,
похождения совершались на 12-сантиметровых копытах. А Настя никак не могла
поверить, что Вера москвичка, а не приезжая с Великих Лук.
И вот Вера зашла к ней с двумя разбухшими
пакетами с подарками — еще и поскользнулась в тот день и ухнула, не успев
моргнуть, назад, на крестец и на темечко, возопив от боли. Елагина тогда
холодно сказала о том, что смерть может наступить в числе других мелочей… или
как-то иначе. Но смысл — в том, что в бытовом потоке значительное неразличимо.
И так было всегда. Почему Настя вдруг так сказала — кто ж теперь разберет.
Не заметить свою смерть и спокойно жить
дальше. Это в ее духе.
— А я дарю подарок только своему мужчине.
И все. Девушка должна быть лаконичной, иначе ей никогда не достичь желаемого.
— Почему?! — высунулась из ванной Вера,
оттиравшая пакеты от уличной грязи. Есть много адресатов, кого надо
отметить маленьким знаком внимания. Но Елагина уже стремительно отшивала
кого-то по телефону, чтобы потом как раз с ним-то и встретить праздничную ночь,
отрабатывая одной ей понятную многоярусную интригу. А ее фраза въелась глубоко,
и потом Вера села в маршрутку и долго ехала домой, и думала, думала — о том,
как безупречна в своей лаконичности Елагина, и как она на своих правильных
тонких ногах несет блестящую прическу и маааленький подарочный сверток для
большооого породистого мужчины. Тут к Вере вдруг обратился неприметный
человек, старше ее на Советский союз, на колбасно-джинсовый дефицит, на Афган…
в котором не был, но «просился». У нее тогда никакой любви не было. Предыдущая
закончилась, последующая должна была начаться вот-то, но дьявольски
задерживалась, выдергивая язычки у колокольчиков маленьких и больших радостей.
И еще одна гадалка, которую очень рекомендовала все та же роковая Настя —
бывает же, что некоторые статисты в пьесе наших судеб отрывают себе кусок
главных ролей! — нагадала Вере скорое появление мужчины на букву «С». Вера
думала, что Сережа. Временами даже свирепого Семена с пятого этажа подозревала.
Вспоминала зачем-то, упаси Боже, угрюмого философа Сильвестра, сторожа с первой
работы. А тут просто села в общественный транспорт и поймала дядю с неприятными
залысинами солидности — Степана! Да, пожалуй, Цыгуров с первого взгляда ей не
понравился. Но это и явилось гарантией надежности. Те, кто охмуряют с
полуслова, — они ж бабники, проходимцы, преступники. Порядочный мужчина должен
быть неброским, как мамина цигейковая шуба. Но при этом цепкое подкожное
очарование! Это ни с чем не спутаешь. И вот тогда надо брать!
Елагинская школа. Сработало. И что с
того, что этот неприятный как раз своей неприятностью с полуслова и охмурил… Об
этом уже никто не вспомнит. Вера решила поддержать невинный разговор. Мол, я
волхв с дарами. А вы что, тоже думаете, что девушка должна придерживаться
эгоистичного минимализма и дарить подарок только своему мужчине? Степан — а
тогда еще Степан Николаевич! — задумался. Этот вопрос показался ему серьезным.
Он вышел из маршрутки вместе с Верой, проводил ее до дома, помог донести дары,
тоже став и.о. волхва, — и все это время вопрос висел в воздухе.
— Вы знаете, Верочка, — сказал он,
неуверенным прощанием выражая надежду на немедленное продолжение знакомства, —
для чистоты эксперимента вы должны побывать у меня дома. Чтобы понять, что
лично мне девушка подарка сделать не сможет. С ширпотребом я ее на порог
не пущу. Даже с самым дорогим. Такие вот подарки из ваших пакетов меня только
опечалят. Что же касается девушек вообще и других мужчин…
Теперь, по прошествии лет, Вера знала, что
девушка вообще, как и просто человек, — это тайна. Про них Степан Николаевич
понимать отказывался. Он не одобрял абстракции. Он мог говорить только о том,
что ему известно наверняка. Почему Вера пошла к нему, и почему вообще все
дальнейшее случилось? Ей захотелось попробовать той самой елагинской
лаконичности. Встретить Новый год вдвоем. Пускай это странно, как-то
по-стариковски. Или, наоборот, в этом — демонстративный эротизм, страсть,
желание? Степан Николаевич ничего такого своим обликом не обещал.
Обликом — нет, но его любимое занятие, его
хобби, его дело жизни — оставляло пикантные вопросы. Умным и проницательным
известно, что коллекционер — это скрытый маньяк. Это замещение другой,
преступной, миссии. Хотя нет, если точнее, то истинный «натуральный»
коллекционер, вскормленный естественным инстинктом собирательства, должен быть
богачом и семьянином. А когда он одиночка — это подозрительно. Особенно если
предмет его собирательства — … замки.
Старинные антикварные замки. Еще и действующие! Степан открыл перед доверчивой
гостьей кладовку — и пахнуло сырым, ржавым, средневековым. Кладовка была
любовно перекроена под нужды коллекции. Степан деловито и сдержанно гордился
ею. Говорил, что дорогим ему людям он некоторые экземпляры дарит в знак особого
расположения — вопреки коллекционерской натуре.
— Кому же они нужны? Таким же коллекционерам?
— неумело обнажила недоумение Вера.
Степан Николаевич не обиделся. Он знал:
чтобы увлечь и очаровать, требуется время. В этом деле ни в коем случае нельзя
торопиться и выказывать раздражение людским невежеством. Надо вводить нежный яд
вовлечения постепенно, гомеопатически. И он вводил. Мягко и последовательно
рассказывал о том, что сейчас таких надежных конструев не делают. Их не
вскроешь, не спилишь, они с секретом, их создавал мастеровитый гений-самородок.
Безымянный. В них сила природной смекалки и ремесленных традиций. А вот такое
ты где-то еще видала, девочка?!
И Степан Николаич, постепенно теряющий
отчество, победительно демонстрировал внезапный сюжетный поворот коллекции —
идиллический пастуший бидермайер, которому была посвящена уже целая комната. И
Вера утонула в бюргерской фарфоровой карамели — статуэтки, декоративные
тарелки, шкатулки. Четыре стеллажа! Разве мужчины этим занимаются? — готова
была вырваться предательская кляуза, но Степан сразу успокоил, что продолжает
мамину коллекцию. Мама? Настал момент поинтересоваться семейным положением. В
ответ Степан предложил проследовать на кухню за угощением.
— Верочка, я чист перед Богом и людьми, —
распевно нарезал маковый рулет Степан. — Разведен. Дочь. Мне хватило. Какое ты
будешь варенье — земляничное? Вишневое?
— А варенье у вас откуда? — с новым
подозрением прищурилась Вера.
— Это все мама наготовила. И умерла.
«Теперь-то ты уймешься!» — прошипел Вере
внутренний голос. Стало пусто и стыдно. Как можно есть приготовленное уже
умершим человеком? И…как можно не есть?! Допустить, чтобы заплесневела,
засахарилась живая память… Но Вера слишком ошалела от коллекций, она уже
разогналась в поиске подвоха. Где же жила эта бедная мама-трудяга? Степан
протянул руку: «Да вот же, во второй комнате!»…
Наварила варенья, накрутила двадцать банок
лечо, сняла фартук, поставила чайник, прилегла на пять минут… и умерла.
Оставила все в идеальном порядке. Низкий поклон вам, Луиза Павловна.
Елагина после отметилась своей трактовкой:
«А что, все именно так. Мамочка, наконец, освободила сыночка от опеки. Он и
рванул во все тяжкие. Побежал аж в маршрутках знакомиться. Уверена — ты первая!
Лови его тепленьким. Гон у него будет недолгим. Потом опять захлестнет инерция.
Мамаша из могилы будет колдовать, лишь бы он не женился…».
Вера захлебывалась воспоминанием о
нежнейшей вишне и содрогалась от кощунственной несправедливости. «Чего ты к
маме пристала, Царство ей небесное? Ты ж ее никогда не видела…».
— А то я не знаю!
Даже будучи нутром несогласной, Вера не
могла сбросить со счетов жизненный опыт Анастасии Елагиной. Подсознание
запасливой хомячихой записало команду «лови».
…Вера отбросила сценарные муки, с досадой
не найдя в прошлом ни проблеска нужной фабулы. Та история не-ин-те-рес-на!
Когда все случилось, Вера долго свыкалась не с навалившейся сменой жизненного
курса, а с тем, какой махровый бидермайер с ней приключился. Спасибо Степану за
своевременное искусствоведение! Слово, издалека неприличное для несведущих,
зато не срываешься в бульварные аналогии. Впрочем, давно уж был закончен анализ
«ошибки молодости», ей уж пятнадцать лет от роду, рассеянный и вспыльчивый
троечник, но, кажется, талантливый парень. В общем, какой есть… Владик. Если бы
не случилось недавнего потрясения, то никто бы не стал ворошить давнее знакомство
и роман с коллекционером пастушек и ржавых железяк. Но теперь полотно эпизодов
и ощущений восстало со дна реки жизни, и Вера разглядывала его сквозь
увеличительное стекло. Она вспоминала, как в тот первый вечер Степан объяснял
ей свое хобби:
— Понимаете, Верочка, люди не любят новое.
Люди любят старое. Они любят, когда быт прошлого превращается в манифест. Ретро
всегда в цене. Истинное искусство может пребывать в упадке, а антиквариат
— никогда. Особенно в свинцовые времена, в эпохи разочарований и реакции.
Кстати, сам бидермайер и возник в подобную эпоху. Первая половина XIX века.
Реакция в Австрийской империи. Тревога и меланхолия. А когда рушатся ценности,
возвращаются к основам — семья, быт, узкий круг верный друзей, маленькие
надежные радости. Простое и вечные. Да, без идей и без борьбы. Зато дети
обихожены, и сад радует глаз. Лучше быть хорошим садовником, чем плохим поэтом…
Вера попросилась еще раз вникнуть в
коллекцию. Да, разумеется, мило, симпатично, даже пробуждает чувственность.
Замки напоминали о Синей бороде,
а вот обжимающиеся пастушьи парочки на фоне альпийских пейзажей со стогами сена
погружали в сладкие грезы. На удивление восприимчива оказалась она к эстетике
простодушного бюргерства. Однако губа не дура у фарфоровых жеманниц — оттяпали
полквартиры у хозяев. Степан пожимал плечами и говорил, что эта вытянутая
холодная комната ему никогда не нравилась. Он все больше на кухне после работы
сидел. А мама у себя. Здесь телик, у нее — телик. Приготовила — ушла к себе. С
первого раза растерянная Вера не приметила мамину комнату. Планировка не
тривиальная. Есть куда пойти.
А когда пришла на Новый год — все
открылось с иной стороны. Степан предложил придти пораньше, нарядить елку. Он
купил живую и ненашенскую — тогда еще только-только появились пушистые
скандинавские кедры. Вроде как ради Веры купил. В знак новой жизни. Так она
истолковала.
Слишком много толковала! Вместо того чтобы
насторожиться от нехолостяцкого порядка, она впала в 3-комнатную плебейскую
эйфорию. Зачем столько место одному человеку? Ему будет здесь одиноко…
Редкостная чушь о человеке, который, наконец-то, решил пожить в свое
удовольствие. А Вера-дурочка распустила хищные усики на чужие излишки. Кто бы
ей объяснил, кулеме, что если у мужчины елочные игрушки хранятся в отдельном
ящике комода, тщательно переложенные тонким пластиковым поролоном, нисколько не
запылились и доставать их удобно, — то это не наш человек. Потому что у
холостяка в возрасте новогодние причиндалы обычно хранятся в старой
полуразвалившейся коробке обязательно на антресолях. Лезешь по стремянке или,
шатаясь, вытягиваешься на табуретке, суешь нос в пылищу, осторожно до-ста-ешь,
— но одна-две стекляшки непременно вылетят и разобьются, дзинькнув, — и это
ничуть не омрачит настроения! А может и омрачит — и все получат новую драму.
Расставание с любимой игрушкой детства, разбитый талисман… Вот это по-нашему,
если учесть, что холостяк старый и игрушки у него еще стеклянные, советские.
А у Степана — просто немецкий
порядок. И, несмотря на то, что мама с немецкими корнями тому частичное
оправдание…
Мы фатально не трепетны к деталям.
Детективы нас ничему не учат. Хотя Вера сама себе противоречит. С точки зрения
эволюции она поступила безошибочно. Во-первых, у нее есть сын. Во-вторых, у нее
есть она сама. Такая, какой никогда бы не стала, не подбрось ее вверх
тормашками Богиня всех сценариев, насмешница-орлица… Вера — фотограф, и по
совместительству творческий сектор в колледже. Главный специалист по
неглавному. Конечно, дает о себе знать художественное начало, словно скрытый
люк, небесная бездна, куда падают парашютисты. Хочется потрясти новым ракурсом,
повлиять на становление нового Ван Гога, который пока что, не чуя великого
предназначения, грязным пальцем вставляет наушники, чтобы игнорировать сагу о
соляной кислоте, Верденский договор, стеклянный-оловянный-деревянный…
Они с ван гогами задумали снять ролик. Для
конкурса. Вполне себе студенческого, но надо подстегивать подопечных новыми
вершинами, одна другой выше. Им, «середнякам», разрешили участвовать вместе с
вузами, надо было не обмануть ожидания и принести в клювике хотя бы приз
зрительских симпатий. Вера собрала разношерстную съемочную бригаду, и
некоторые раздолбаи с дредами даже проявили операторские ростки, взяв в руки
папенькину камеру, но сюжетно-сценарные навыки сводились, в лучшем случае, к
фэнтезийному авантюризму, эльфам и гоблинам, а про боевики-стрелялки и
кокаиновые саги даже вспоминать не хотелось. Поэтому сценарий Вере пришлось
писать самой. Вот она и писала — пока безуспешно.
…— И вот представь, было это в 9-м классе.
Мама у меня уехала к родне в Душанбе, а ко мне завалились друзья. И Витька
вдруг говорит: «Давайте брагу сварим. В стиральной машине!». Я спрашиваю — как
это? А они, оказывается, уже сговорились и дрожжи принесли. Давай, говорят, все
старое засахарившееся варенье! А у нас тогда еще была старая круглая стиралка
«Волга». Погрузили мы туда варенья, дрожжи, налили воду — и врубили! Она
остановится — мы снова ее включаем. И так раз пять. Сами уходим в мою комнату
проходную и слушаем «Спейс» на «катушках» — такие были магнитофоны катушечные.
Да у меня некоторые сохранились для истории, вот смотри! Я люблю хранить
предметы быта прошлого. Хочу музей сделать. Только не банальный
материально-вещевой, а метафизический. Вещи и мысли. Ведь тогда не только
стирали, мылись, одевались иначе — но и чувствовали и мыслили. Пускай в том
замешана идеология — мне же интересен человек, типичный представитель эпохи.
Лицо, походка, жесты, обороты речи. Однажды мне достался архив одного
фотографа. Он умер, а родные выбрасывали все, что, по их мнению, хлам. И я взял
себе коробку фотографий. На них — просто люди. Но это… не знаю, как тебе
объяснить, — пресловутый миг на Земле. Целая жизнь. Впрочем, может, это меня
одного так торкает… но ты посмотри молодым глазом, может, почуешь, о чем я?
…— а что же с брагой? — не удержалась
Вера.
Степан уже захмелел, порозовел, вошел в
азарт — и это испугало. Вера отчетливо почувствовала, что она не его добыча, не
его мотив. Но мы никогда не слушаемся таких озарений.
— О, была эпопея! Разлили по пятилитровым
банкам от болгарских помидоров — на балконе мать запасала для соленьев.
Господи, там же еще песок от носков со дна всколыхнулся! — восхищался Степа. —
…вот дурни! Хоть догадались процедить через марлю. Замотали банки полиэтиленом
— одна взорвалась! Вся стена в этой канители, вонь… мы быстренько дырки
проткнули в остальных банках — и на балкон их. Я начал все яростно замывать,
потому что соседка должна была зайти, присмотреть за мной, как мать ей
поручила. И вот она заходит — а у меня уже все пучком, я ее особо на порог не
пускаю, говорю: «Поел, уроки делаю, сейчас по литературе в библиотеку пойду…».
А сами-то, мы, естественно, на танцы намылились. Напились этой браги на улице
уже, в детском садике заброшенном…
…однажды, только однажды Вера с тугой
тигриной яростью защитила свою версию достойного проигрыша. Самое интересное, —
когда никто не нападал. Просто досужая родственная трепотня. Двоюродная сестра
навалилась в гости тяжеловесным корпусом своего православного бэкграунда. Иначе
не сказать — получится ругательно, оскорбительно и издевательски. Крикливая
общественность полагает, что опасно оскорблять только мусульманскую веру. Но
попробуйте, попробуйте подразнить клиническое православие — измором доведут до
бешенства своей вонючей убогой демагогией!
Впрочем, что касается горьких размышлений
о том, почему уверовавшие в Господа начинают намного реже мыться и попахивают,
— это вплетается другой эпизод. Расцвет токсикоза у Веры, а сестрица приехала с
муженьком-неофитом. Свежевоцерковленным! Верину беременность тогда еще можно
было скрыть, мать строила хорошую мину при плохой игре, … как же было тошно!
А разговор о детях зашел много позже,
когда уже Владику было лет семь, и тучная Марьяна объясняла, что тянуть с замужеством
не нужно, потому что пора рожать следующих
детей. «Это с какой же стати ты мне уже план на приплод составила?»
— вдруг, от себя не ожидая, вспыхнула Вера.
— Но один ребенок — слишком мало для
полноценной женщины, — не дрогнула Марьяна.
— Видно ваша Богородица, перед которой вы
лбы расшибайте, тоже не шибко полноценная, раз ей одного ребенка вполне
хватило.
Марьяна больше не приезжала. И мама
притихла. Поняла, что Веру «за веру» лучше не задевать. Впрочем, маман вообще
не про это! Просто был у нее период манихейской борьбы с унынием. «Надо
радоваться! — провозглашала она. — Надо радоваться каждому дню и каждому
мгновению. Надо радоваться тому, что ты частица этого мира…». Веру потряхивало
от долженствования. Она никак не могла взять в толк, почему боль и отчаяние,
что сами по себе уже наказание, называются в христианстве грехом.
Гнуснейшая тираническая и рабская логика — уничтожить страдающего,
простить изверга!
Теперь-то понятно, что тогдашний рецидив
являл собой конфликт не религиозный, но семейный. Вера очень медленно прощала
матери одну, всего лишь одну фразу, от которой та потом открещивалась с
готическим монументальным отрицанием, не допускающим никаких споров. У Веры
было время убедиться в том, как легко сшибить профана с его кровной очевидности.
Ибо слаб человек. Но та фраза… она долго не выпускала ее из ласточкиных нежных
коготков, даже творчески окрепнув и защитив себя стоическим псевдонимбом «Ласточка в метель». Это
позже, все позже! Сначала же был шок от осознания своего великого нуля! Мама, переживая
известие о вероломной и сокрушающей мирные мещанские устои беременности дочери,
опустилась до звонка отцу. Презренному алкашу и кровопийце. Да, да, именно так.
Мироздание в этой семье до поры до времени было окрашено в густые и тяжелые
рубенсовские тона, где уж негодяй так негодяй, без всяких смягчающих. И вот, в
разговоре с негодяем мать обронила нечто вроде: «… а чего уж, придется ей
родить теперь. Нет, ну если бы у нее была карьера… если бы она была кем-нибудь…
а то у нее особо и планов нет!»…
До сей поры ничего страшнее Вера о себе не
слышала. Она — никто. В то мгновение ей открылся тот самый люк правды, куда
падают парашютисты. Потом только он обратился в творческую бездну, а первое
падение было в испарину холодной пустоты. Не претендуя ни на какую
исключительность, Вера жила, легко вдыхая этот мир. И вдруг пленка девственной
простоты разорвалась, и оказалось, что Вера Валерьевна Рыкова — лишь контур,
заготовка, болванка, зеро. И это зеро, дабы включится в общую игру, должно было
хотя бы породить себе подобного. Вера тогда была больна молодой гордостью,
ничего не сказала матери, отправилась бродить по набережной. На адреналине
болевого шока махнула бесконечность и обратно. С отчаянным любопытством
всматриваясь в людей, идущих ей навстречу. Конечно, много было с колясками, с
малышней, топающей в теплых комбинезонах. Наблюдать чужое бытовое счастье ей,
для которой нежданное материнство оборачивалось катастрофой, было вселенски
горько. И одновременно в закваске боли прорастал зародыш силы. Предатель старый
хрыч Степан, к которому Вера чинно хаживала примерно год, чтобы потом принести
в подоле, подарил ей на день рождения свой фотоаппарат. Не новый, нет. Степа
был скуп. Степа не хотел никаких следующих
детей. И говорил об этом сразу, посему его не упрекнуть в обмане.
Обман — личное дело Веры Рыковой. Но у нее остался фотоаппарат. И те старые
фотографии. Да, он сбагрил ей это старье под видом ценного раздела своей
коллекции. Коллекционер-таки! У него не хлам, у него — антиквариат. Мама
ругалась на этот ящик страшно, а Вера в тот скорбный день, болезненно впечатав
в память лики встреченных прохожих, вернулась и открыла ненавистные степины
закрома. И, кажется, начала понимать, о чем этот некрасивый и непреклонный
мужчина пытался ей сказать в тот беззаботный Новый год, когда Вера еще была
уверена, что выбор за ней.
Хотя и здесь она не ошиблась. Выбор
действительно за ней, только она не подозревала, насколько он неотвратим.
Рождение ребенка — это, прежде всего, откровение абсолюта времени. Если бы
Эйнштейну довелось пройти этот путь, он бы запутался в тенетах свой
относительности. Роды можно вызвать искусственно, но остановить их нельзя.
Пришло время — разрывайся. Никаких отсрочек. Обезболивание? Не смешите мои
тапочки! Именно в эти гиперборейские часы взрыва последних девических иллюзий
Вера узнала самый элементарный древний способ борьбы с напирающим ужасом.
Простейший транс. Нянечка в соседней с родильной палатой комнате долго
разговаривала по телефону. Видно, с маленькой внучкой. Бабушка приторно
восхищалась малышкой, а Вера, воя от боли, ловила только одно слово: «Ах ты,
баловница… сладенькая баловница…». И эта бесконечная однообразная фонетика,
которая поначалу вызывала отчаянное отвращение, оставила странное послевкусие
словесной игры. И вот уже «баловница» превратилась в «была в Ницце». Вера,
словно младенец соску, мусолила эту абсурдную шараду, что странным образом ее
успокаивало и утихомиривало боль. С тех пор «была в Ницце» стало ее тайным
талисманом. Если что-то не ладилось с Владиком, накатывали опасности с его
здоровьем или просто душила паника — Вера твердила про себя «была в
Ницце», «была в Ницце», и, увлекаясь метаморфозой в скороговорку:
Баловница была в Ницце,
вместе с Ницше ела шницель…
Химеры отползали. Память тела накрепко
усвоила тот спонтанный эксперимент. Ведь он удался! Все обошлось, ребенок
родился здоровым.
Даже самые интеллектуальные скептики в
минуты роковые не избежали бытовой магии. Хотя в тот момент страхов о
ребенкином здоровье Вера не припоминала. Был другой страх, огромный как вселенская
опухоль, — о том, как все пойдет дальше. По маминой версии — коту под хвост.
Так что первая малейшая востребованность вериных фоторабот была в пику
родительнице. Впрочем, это все потом, потом! Вначале же она бродила меж людей и
копила их художественные несовершенства. Стоит ощутить себя вне потока — и
начинаешь видеть по-настоящему. Не толпу, а лица. Не расстояния, а город. Не
фасады, а нутро. Боль «обнуления» резко обострила восприятие. Сквозь
обыденность стала проблескивать мистика реки жизни.
Вере никогда не забыть одну картинку,
которую она не смогла запечатлеть. Опыта тогда не хватило. Еще только осваивала
фотоаппарат — папаша немного поучил премудростям, он когда-то неплохо снимал.
Свадьбы, юбилеи. Вере казалось — скука смертная. Ее занимало все то, что на самом деле. О чем молчат. Что уносят с собой
туда, за кордон бытия, что нерассказуемо. И вот однажды она, беременная, ехала
от врачихи, как всегда равнодушной и сухой, как старые пыльные газеты в
кладовке, и увидела на остановке удивительную сценку. Был декабрь, шел снег,
роскошный, чуть влажный, от чего земля казалась залитой сметанным кремом.
Несколько людей, одетых в одинаковые рабочие телогрейки и серые шапочки, стояли
и самозабвенно ловили ртами щедрые снежинки… Они были такими счастливыми, эти
сумасшедшие в одинаковой одежде! Детское счастье брошенного человека. Рядом —
Вера потом вспомнила! — находился психоневрологический интернат для инвалидов…
Вспоминая этот эпизод, она неизменно
ощущала прохладную жажду, приятную кляксу сочной снежинки на языке и совершенно
необъяснимое желание уйти из дома, покинуть резко очерченную обязанностями и
маленьким семейным кругом реальность, уехать с банальным надрывом прочь из этих
мест. В Ниццу? Смешно. В город, меняющий карму. Даже беспощадный к себе Чехов,
сильная свободная птица, в этом городе верил, что не умрет от туберкулеза.
Допустим — можно использовать эпизод со
снежинками в клипе, но к чему его привязать? Все та же тайная интимная связь
души и вселенной? Или не нужно верить обещаниям о том, что в случае удачи с
видео-проектом Вере дадут съемочную группу для документального фильма о Степане
Цыгурове? Кому это теперь нужно… Неколыхаемой массе, вперившейся в телевизор,
совсем не интересно знать, какой удивительный архив сохранил он, играя в свой невинный
бидермайер. Под фотографиями «мига на Земле» покоилась рукопись, которую
непременно надо было показать специалистам. Это был дневник ссыльного
поволжского немца. Конечно, многое из него Вера не поняла, но общий смысл
описанного в этом аккуратном гроссбухе ясно давал понять одно — перед нею
драгоценная нестройность подлинника. Вот по нему бы снять сюжет! Но это как раз
Вера мечтала доверить профессионалам. И тогда ее вина перед Цыгуровым была бы
аннулирована. Да, именно такими казенными словами она пыталась излечить себя от
накала отчаянной недосказанности, в которую ее повергла Степина смерть. Почему
она считала, что виновата в ней? Проще простого ответить кому-то вроде господа
Бога на предварительном слушании перед Страшным судом. Потому что Степан Николаевич
больше пятнадцати лет считался старым нелепым одышливым уродом, внушающим
естественное отвращение, а потом спас Владика от напавших на него в темноте
отморозков, попал в больницу, сраженный инсультом, и скоропостижно скончался.
Скончался, что немаловажно, совершенно счастливым от того, что, наконец, узнал
сына, которого отверг еще неродившимся.
Он приходил посмотреть на него издалека, и
даже не раз, — ведь он был однажды у Веры дома и знал, где они живут. Даже
вспоминать не хочется — пустое самоутверждение! Мама предчувствовала драму и
терзала дочь вопросами. И дочь предъявила ей солидную мужскую особь с мясистым
носом и в чудовищной позапрошловековой шапке а ля хрущевский пирожок! То еще
было чаепитие… перебрасывались академическим мячиком подробностей о Раушенбахе.
Не Вера, разумеется, а матушка и Степан. Вера напряженно молчала, мечтая о том,
когда, наконец, аутодафе закончится. Потом, помнится, они со Степой пошли в
кино. Да, тот роман… это не линия, это точки любви. Моменты, когда феромоны делают
любой изъян центром эрогенного притяжения. Или просто нейтральной деталью, как
неприятный запах, к которому привыкаешь — и вот его уже как будто нет.
Вера сроднилась со «старческими» штрихами
его тела, стиля и характера аккурат к их второй зиме. Она заточилась под
неровности этого паззла, она стала податливой и пластичной, распрощавшись со
взбрыками балованной маменькиной дочки. Ослабила бдительность. И «залетела».
Настя Елагина стала первой, кто узнал об
этом. Точнее — лишь о подозрении, потому что Вера отказывалась всерьез
паниковать. Ей казались эти страхи обывательскими и какими-то немодными, словно
бразильские сериалы. Но упомянуть о них под елагинское всегда очень вкусное
шампанское — почему бы и нет… Именно в тот момент хорошее полусладкое с яблочным
привкусом казалось невыносимо вкусным эликсиром.
— Ребенок тебе не повредит, — заметила
Елагина, словно о недельной диете. — Откроешь свои дремлющие каналы. Ну а
Степан в курсе? Если поначалу уйдет в несознанку, не пугайся. Потерпи, дай ему
несколько месяцев, полгода. Он не в том возрасте, чтобы сбегать от хомута.
— То есть… сохранить?
Настя задумчиво выкладывала сердечко из
красной икры на блинчике — в ту пору ее увлечением была сервировка. Выложила,
потом с плотоядным удовольствием завернула начиненный блин в трубочку, отрезала
от сердца кусочек и… почему-то не стала есть, а с внезапным укором вперилась в
Веру карими бешеными глазами:
— А что такого?!
Словно Вера не просила у нее деликатного
совета, а упрекала во вседозволенности. И именно эта проходная и как будто
ничего не значащая мизансцена оказалась необъяснимо решающей. Если бы ее не
случилось, Вере было бы во стократ тяжелее переносить главную и лучшую перемену
в ее жизни. Не будь елагинской парадоксальной логики, она все равно бы родила
Владика. Но не хватило бы закваски духа, чтобы защищаться от воинствующей
серости.
«Мы — беспечные дети, которые качаются в
гамаке из тончайшей паутины причинно-следственных связей. Над пропастью без
всякой ржи»… Это Вера прочла в одном из сочинений по Сэлинджеру, когда вела
кружок-факультатив по зарубежной литературе «Молодые львы». Прочитала,
поставила жирную «пятерку» с двумя плюсами — хотя там оценки не ставились, — и
облилась слезами.
… памятуя о настиных словах, Вера
стоически вынесла приговор Степана. То, как он принял известие о будущем
пополнении. «Но я же говорил тебе: у меня есть дочь, мне этого достаточно.
Взять на себя ответственность еще за одного ребенка я не могу. Ты все это
знала». Позже верина маменька мусировала предположения о том, что Вера зря тогда
состроила невозмутимую мину. Надо было расплакаться и молить о пощаде. Тогда,
глядишь, и пощадил бы. А она — застыла в гордом молчании! Но так это ж ему на
руку — он и не рыпнулся. Решил, что сама может справиться. Или вообще подумал,
что хочет родить для себя. «Сейчас ведь феминистки эти ваши… свирепствуют!»…
Родительница на много лет «забыла» о том, что разве что руки не целовала Степе,
когда она принес «денежное пособие на роды». Или, как трактовала Вера, —
отступные. Это произошло, когда Вера была в роддоме и остервенело твердила
«баловница была в Ницце». А Степа пошел с конвертом к маме, не к ней. Чтобы,
так сказать, не плодить ложных надежд. И мама… просила его одуматься.
Унижалась. Но «вспомнила» и мужественно призналась в этом дочери… через
пятнадцать лет, когда Степа в неравной схватке со смертью пытался прожить свою
последнюю ночь.
Вина… так парадоксально сложился этот
пазл, что виноватой оказалась Вера, и даже дважды виноватой. Сначала — понятное
дело, в чем. Потом — в том, что не смирилась, не просила, не умоляла принять ее
с «прижитым» сокровищем на 3-комнатный просторный борт. То есть из-за ее
гордыни мужик маялся один-одинешенек, и даже на сына своего ходил поглядеть в
ее двор тайно! А она за все эти годы не сходила к нему ни разу, не показала
фотографии ребеночка, и даже сама не приходила тайно в его двор, хотя между
ними — смешно сказать! — всего семь остановок на маршрутке. А ведь Елагина ей
объясняла — надо подождать. Впрочем, она и ждала. Только ждать пришлось не
полгода, а целую бездну.
На похоронах Вера изумилась: кучка
цыгуровой родни, к которой она боялась даже приближаться, зло вскрикивала о
степиных запоях. Запои?! Вот что не вязалось со Степаном Цыгуровым, так
это пьянство. Неужели он еще и запил из-за вериного коварства? Нет, так можно
дойти до абсурда. И Вера шла. Абсурд — ее любимый привкус. Особенно в любви к
ближнему…
Снова сценарный мотив уводил ее в поиск
эпизода, и вспоминался случай, который воплотить на пленке под силу лишь
великой режиссерской руке, — но тем слаще было мечтать о нем, о чахлом
незабвенном пассажире, встреченном однажды. Бледный, обморочный, державшийся за
поручень до эбонитовой белизны костяшек. Вера подумала — вдруг приступ, а
попросить, чтобы место уступили — стесняется. Сравнительно молодой. Астеничный,
хрупкий, одетый чисто, но бедно. С нищей дерматиновой кошелкой. Судя по пальцам
— музыкант, а на шее даже мозоль от скрипки углядела, но скорее нафантазировала
для завершения образа. Светловолосый, скуластый стоик. Решилась спросить: «Вам
плохо?». Он слабо удивленно: «Нет, почему же?». Они вышли на одной остановке.
Вера замешкалась. «Мне не плохо. Мне… гораздо хуже», — и улыбнулся. «Постойте,
а можно я вас сфотографирую? Пожалуйста…» — закричала Вера. Она кричала, потому
что метро, но он и без того все услышал. И понял. Он был послан ей —
усталый ангел в полуденной толпе, заигравшийся в жизнь. И Вера поймала его
снимком. Узнав, что улыбка боли — самая чистая.
С этим фото потом было много связано. Она
его напечатала как портретное и повесила на стенку, чтобы не терять творческого
нерва. А ее к этой фотке приревновал женишок. Был один. Очень несправедливо о
нем — лишь мазком повествования, но роль его до сих пор не определена. Они
вместе — незаконченная история, и если любови сравнивать с городами, то эта — Иерусалим.
Но он-то как раз пил по-взрослому. И о бидермайере не слыхивал. Во время
буйства человека с фотографии полагал тайным вериным хахалем.
Владьку женишок будил своим пьяным рыком,
а мама вообще спать перестала. Вздыхала: «Хуже мужа-алкоголика только бабский
коллектив…». Но именно она однажды погасила пьяное чудовище. Мама — обычная
волшебница на почве материнского инстинкта. Каким-то монотонным скучным
разговором пробудила в нем восточное уважение к матери. Он улегся на коридорном
топчане. После чего матушка вдруг мечтательно-лукаво посмотрела на
снимок-яблоко раздора:
— Веруша, а ты первый раз красивого
мужчину сфотографировала… Раньше у тебя одни страхолюдинки…
Вера и теперь понятия не имела, как
отвечать на подобную похвалу. Улыбка боли чиста, как детское счастье, и
что еще скажешь.
…— Только прошу тебя — не бери ты его
ржавые замки! У нас и так места мало! Фотографии, рукописи — так и быть, раз в
этом твоя ниша, но остальное — не вздумай! Я же знаю, они попытаются тебе
сбагрить все барахло. Вежливо, но твердо откажись! — напутствовала
мама-волшебница, когда Вера отправилась в логово степиной родни. Попросить
разрешения на съемку в аккуратном царстве альковных статуэток. За столько лет в
прихожей как будто ничего не изменилось, вот только тюки с вещами стояли в
коридоре. Вера ощутила непреодолимое желание пощупать их и убедиться, что там…
хотя бы не статуэтки! Хотя замки ей тоже было жаль. Была мысль подождать во
дворе, пока будут сносить степин скарб к помойке. Она, разумеется,
драматизировала. Ей было невыносимо страшно и стыдно придти сюда, словно она
собиралась кого-то ограбить или претендовать на наследство. Поэтому говорила
сбивчиво.
— Да, разумеется, вы можете снять о нем
фильм. Вся его коллекция… сейчас напишем вам адрес… она в музее. Вся в целости.
Может, вы пройдете? А какой канал будет снимать?… А про немца — нет, мы
такого не знаем. Нет, он ничего не рассказывал…
Вера растеряно смотрела на бумажку с
адресом: Ульяновская область, поселок Новый… ах да, там же родственники его
матери. Но неужели нельзя было куда-то в черте города, ведь коллекция, кажется,
представляла ценность? «Но это было его желание!». А-а, вот как, желание… У
него что, было завещание? — позволила себе бестактный вопрос Вера и тут же
рассыпалась в извинениях. Но все было воспринято очень корректно. «У него было
завещание! И коллекцию он завещал музею на родине матери».
Вере сразу вспомнились елочные игрушки,
любовно переложенные папирусной бумагой. У Степана Николаевича, конечно, не
могло не быть завещания.
…эпизод с брагой? Его тоже никуда не
втиснешь. Надо фильм снимать, а не ролик. Все. Вера выдохлась! В голове звенел
лишь один владькин вопрос, венец этой странной истории. Когда, после нападения,
они добрались до больницы, Владик не отходил от Степана. Тому на следующий день
обманчиво полегчало. Владька принес гитару, тихо играл свои мелодии.
Запомнились лишь размякшие от счастливого пота цыгуровские морщины — Вера
почему-то боялась рассматривать его пристально. И, быть может, ее категоричная
мама права: за пару дней он прожил все пятнадцать лет, и сердце просто
разорвалось от накатившего локомотива впечатлений? Только Владька почему-то
спросил… потом — виновато и осторожно: «Он же не мой отец, на самом деле, да?».
Пускай будет добрый человек-спаситель,
вечная ему память и благодарность, но отец останется тайной, примерно так? И
пока Вера тщательно подбирала слова для сына, чувствуя, как идет сквозь
бесконечные проходные дворы чьих-то судеб, кот играл бутыльком со святой водой,
который маменька искала вот уже третьи сутки.
А вот это, кажется, подходит… воплощенное
провидение, подталкивающее нас от эпизода к эпизоду… полоска
света…облако…воздух. И блаженная свобода от сюжета!