Романс
Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 2, 2015
— Молодой-красивый-неженатый-позолоти-ручку-всю-правду-скажу,
— солнечный лучик скользнул по золотым зубам склонившейся ко мне цыганки и
затерялся в сакральной скороговорке.
— Табор… иди ты в
небо… — попытался я найти максимально вежливый отказ, но на высоте нескольких
километров это прозвучало довольно двусмысленно.
— Выпьем за
Гааааааагу, Гаагу дорогую. Свет ещё не видел красивую такую, — гадалка
встряхнула плечами и присоединилась к цыганскому ансамблю, шумно кочевавшему по
салону самолета.
Несколько спецрейсов «Лондон — Москва» возникло в расписании аэропорта Хитроу
исключительно для русских эмигрантов, возвращавшихся на родину. Праздновать
начали ещё в дьюти-фри, и в самолёте многие оказались не очень трезвыми. Службы
аэропорта и экипаж не стали ограничивать наше ликование рамками приличий или
элементарной безопасности. Англичане разделяли эту радость, кроме того, сами
были счастливы избавиться от непоседливого сонмища русских беженцев. Табор в
самолёт притащил некогда проворовавшийся чиновник, активно изображавший
правозащитника и жертву кровавого режима. Он барином восседал в бизнес-классе,
время от времени принимал от цыган хрустальный лафитник водки и подпевал мимо
нот.
— Трёшник за
коммент в фейсбуке чалился! — гордо выпрямился в кресле через проход от
меня небритый диссидент и припал к горлышку бутылки.
— Странно, мне
четыре за перепост впаяли. За комменты же больше давали? — удивился его сосед,
постаревший мальчик из хорошей семьи, и протянул выпившему надкушенный сэндвич.
— Ты меня
уважаешь? — поинтересовался диссидент, брезгливо покосившись на буржуйскую
закуску.
— У тебя уже
десять минут мой запрос в друзья висит, открой фейсбук — посмотри! — потянул
руку к водке «хороший мальчик».
Оба
были уверены, что возвращаются домой благодаря нажатиям пальчиками на
соответствующие кнопочки компьютера. Именно они те Давиды, что написали в
интернете под фотографией Голиафа обидные слова, положившие конец его
могуществу.
Наблюдать за пассажирами самолёта было и забавно, и больно. Анекдоты, смех,
воспоминания, тосты слились в общую радость. Фальшивую и наигранную. За любым
её проявлением чувствовались слёзы и страх. Понять природу этого страха было
несложно. Если говорить обо мне — я боялся неизвестности, новых правил игры,
мне было страшно увидеть руины на месте моего дома. Больше всего пугало
понимание, что ничего на родине измениться за такой короткий срок не могло, а я
зачем-то пустился в этот экстремальный тур. Хотя, в сравнении с остальными, мне
повезло: никто меня не ждал, никто из близких не мог погибнуть. Их просто не
было. Другие пассажиры, на несколько лет лишённые любых контактов с оставшимися
в России, могли вернуться и на похороны, и на могилы. Связи с родиной не было
почти три года. Телефоны, интернет, почта — всё было напрочь обрублено. Второй
железный занавес оказался гораздо плотнее первого. Ходили разговоры, что связь
с миром в России восстановят со дня на день, но это обещание прозвучало ещё
неделю назад.
— Вы не знаете, а
«Оперетта» сохранилась, её не взорвали? — прозвенело на весь салон дрожащее
сопрано златокудрой певицы, истосковавшейся по вниманию.
— О, вы там пели?
— восхищённо захлебнулся сидевший рядом с ней молодой человек.
— Я заслуженная
артистка… — растаяла в улыбке дива.
Что же мы себя
мучаем?
Мы ведь жизнью
научены…
«Личная песенка» Вертинского заставила меня обернуться. В конце салона вокруг
парня с расстроенной гитарой сбилась стайка поклонниц. Подглядывая в текст на
экран планшета, он проникновенно картавил самые мрачные песни выдающегося
менестреля эмиграции.
Мы с тобою
гибнем разно.
Несогласно,
несозвучно,
Безысходно,
безобразно,
Беспощадно, зло
и скучно.
Каждый по-своему пытался сдержать слёзы и отогнать страх. Пили за
окончание войны, за свержение кровавой хунты, за падение второго железного
занавеса, за открывшуюся возможность жить на родине и делать для неё всё
лучшее, на что только способны.
— Я разработал
систему эффективных солнечных батарей, самонастраивающихся под все типы
российского климата, хочу внедрить в производство. Англичанам не продал, ждал,
когда на родине наступят перемены, — показался между креслами передо мной
молодящийся Эйнштейн.
— Я везу проект
двигателя, работающего на вредных веществах, содержащихся в атмосфере. Он
перерабатывает их в кислород, — материализовался над спинкой моего сиденья
мужчина с кудрявыми пшеничными баками.
В их
глазах светились замысловатые формулы и любовь к родине. Или любовь к родине в
формулах? Патриотичные изобретатели распушили перья, естественно, не для меня —
рядом со мной девушка с аристократическим профилем листала карманный томик
Куприна. Сама ситуация, когда два мужчины очаровывают даму не деньгами или их
вещественными выражениями, а научными открытиями, мне нравилась. Если бы не
одно «но». Я тоже томился желанием расправить хвост, но предъявить, кроме трёх
опубликованных небольшими тиражами книг, было нечего. Для соперничества с двумя
изобретателями, а уж тем более с Куприным, казалось негусто.
— А что везёте вы?
— показалось, что адресованный мне вопрос она задала, чтобы избавиться от изобретательских
ухаживаний, что меня весьма обнадежило.
— Счастье… —
попытался заинтриговать девушку.
— В виде формул
или опытных образцов?
Решающий момент наступил довольно неожиданно. Если я отвечу ей столь же
иронично — всё ограничится иронией. Раскрою душу — пятьдесят на пятьдесят: либо
добьёт колкой фразой и вернётся к чтению, либо…
— Я, как
подопытный кролик, инфицирован счастьем, из моей крови можно будет сделать
препарат и заразить всех, — третий вариант ответа отпугнул изобретателей и
захлопнул томик великого писателя.
— Давно не были
дома?
— Два года, три
месяца и семь дней. Пришлось бежать, когда мою книгу издали в Лондоне, —
ненавязчиво представился я.
— Вы писатель —
диссидент?
— За меня так
решили.
— А кем вы себя
считаете?
— Не знаю, ни разу
себя не считал, — вдруг выяснилось, что я волнуюсь — несколько лет не
знакомился с девушками, даже не смотрел на них.
— А за что
конкретно попали в немилость? — она предоставила мне возможность рассказать
героическую историю.
— Написал, что
любовь — это невозможность войны, — от смущения героической истории рассказать
не получилось.
— Вам повезло,
тогда за это могли и…
— А вы давно из
Москвы? — соскользнул я с неприятной темы.
— Не очень. За два
дня до взятия кремля меня родители вывезли в Китай по туристической путёвке, а
до Лондона я добралась как раз к объявлению Гаагского трибунала.
ххх
Много
месяцев подряд русские беженцы в Лондоне ждали новостей с заголовками о «взятии
кремля» и «объявлении Гаагского трибунала». Мы набрасывались на любую весточку,
просочившуюся с родины. Информация недельной давности о стоимости хлеба в
московских продуктовых распределителях затмевала новости о биржевых котировках.
Каждый бежавший из России становился популярнее самой яркой кинозвезды. В его
честь устраивались не только обеды и ужины, но и целые творческие вечера.
Беглеца сажали на самое видное место и внимали каждому его слову. А вдруг
кому-то из твоих удастся так же бежать? Он же смог… В отсутствии информации с
родины люди цеплялись за каждую деталь, каждую байку, каждую сплетню.
Эмигранты оказались в ситуации цугцванг. Организовать армию, взять оружие и
пойти убивать своих соотечественников мы не могли. Просить военной помощи у
иностранных государств — означало убивать своих чужими руками. Оставалось
сочувствовать родственникам погибших и сходить с ума от бессильной ярости.
Наше
непротивление злу насилием было не менее бесчеловечным и подлым. Мы выжидали,
когда холодильник победит телевизор. Когда голод станет сильнее пропаганды. Мы желали
лишений тем, кто не уехал, чтобы они, наконец, проснулись. Проклинали
инертность мышления абстрактного народа и беззвучно рыдали по каждому человеку.
ххх
— Кто ждёт вас
дома? — я с опозданием понял бестактность своего вопроса.
— Мама и сестра…
если живы…
— Простите… я имел
в виду…
— Я могу попросить
в подарок вашу книгу с автографом? — девушка снова спряталась от страха за
светской беседой.
— Конечно! Мне
очень интересно ваше мнение, — извлёк из портфеля книгу. — Ваше имя?
— Анастасия.
Настя.
— Писателю очень
просто знакомиться, — улыбнулся я.
— Да, Андрей
Корский, — прочитала Настя на
обложке.
— Готов выслушать
мнение читателя за ужином в ближайшие дни.
— Читатель не
возражает.
— Только вам
предстоит выбрать ресторан, я очень давно не был в Москве.
ххх
В Лондоне мне всё
время было холодно. Постоянно хотелось напиться, но алкоголь только усугублял
тоску и внутреннее обледенение. Сначала списывал непроходящий озноб на перемену
климата, но потом осознал, что виной тому какая-то неприятная вибрация в
области солнечного сплетения.
Вибрация порождала
по-бунински сопливые реминисценции. Московская зима, которую я всегда терпеть
не мог, вспоминалась «селёдкой под шубой», бесконечное стояние в пробках —
возможностью поговорить с памятником «сидячему» Гоголю на Никитском бульваре. У
меня была традиция: каждый раз замирая в веренице машин напротив памятника, я
махал ему рукой и передавал привет от Пушкина. Сознание горстями зачерпывало из
памяти самые неожиданные воспоминания. Всё неприятное утекало сквозь пальцы.
Подлецы и предатели были оправданы или помилованы.
ххх
— Без очереди, кто
желает без очереди? — вдоль вереницы чемоданов прогуливался мужичок в форме
пограничника.
Увидев заинтересованность в моих глазах, он кивнул в сторону двери с надписью
«stuff only». Мы с Настей прогулялись вдоль очереди, сделали вид, что двигаемся
к туалетам и проскользнули в заветную дверь.
— Вам первый выход
или второй? — поинтересовался ушлый пограничник.
— В каком смысле?
— удивился я.
— Первый — это в
министерство Люстрации, второй — в министерство Покаяния.
— Ничего не
понимаю, — я насторожился.
— Чего
непонятного? Утром вышел указ, что все граждане должны пройти эту, будь она неладна,
люстрацию, или покаяться.
— В чём покаяться?
— удивилась Настя.
— А хер знает,
вот, в газете напечатано, — таможенник протянул мне газету «Голос свободы».
«Указом переходного правительства все граждане российских автономий должны
незамедлительно явиться в местные подразделения министерств Люстрации и
Покаяния…».
— Бред какой-то… —
Настя подняла глаза от газеты.
— Бред — не бред,
а те, которые эмигранты — первым делом в министерство Люстрации — потом
каяться, а которые свои — сначала покаяться, что жили при бандитском режиме, и
только потом люстрация. Нам приказали из аэропорта автобусами вывозить. Вы у
нас из которых?
— Хотите взять с
нас деньги, чтобы скорее отправить не пойми куда?— я готов был дать ему в
лоснящуюся морду.
— Желаете —
стойте, а так всего по сто баксов с носа, — протянул руку таможенник.
— Пошёл ты, — я
увлёк Настю вон из комнаты.
Очередь уже вовсю обсуждала новость. Кто-то успел позвонить родственникам или
знакомым. Кто-то выстраивал предположения, опираясь на воображение и мрачный
советский опыт. Настя до своих дозвониться не смогла.
— Давно надо было
покаяться, ещё за кровавый сталинский режим, — одобрительно журчала дама пост-постбальзаковского
возраста.
— Так люстрация же
для чиновников, мы здесь при чём? — недоумевал господин с массивной тростью.
— Велено взять с
собой все деньги, нам откроют счета в едином государственном банке и туда их
положат, мне сын сказал, — кудахтала дама в леопардовом палантине.
— Что мы гадаем?
Закон только сегодня утром приняли, — пытался изображать спокойствие тенор с
харизмой звезды провинциальной филармонии.
Ни
одного свидетельства человека, прошедшего процедуры покаяния и люстрации, я не
услышал. Наша очередь в испуге фантазировала на тему слухов. Не всем понятное
слово «люстрация» трактовалась напуганными людьми в диапазоне от порнографии до
инквизиции.
ххх
— Какая люстрация,
дорогой Андрей Петрович, о чём вы? — три года назад вопрошал меня усталый
следователь Скобляков с повадками проспавшего Сенатскую площадь декабриста.
— Это же разумно и
естественно, — в очередной раз отвечал я.
— Вы талантливый
писатель. Я зачитываюсь вашими книгами. Цитирую. И наверху вы один из самых
любимых писателей. Вы им дерьмо на голову льёте, а они вас с удовольствием
читают. Как учебник по борьбе с предателями России. Зачем вам всё это? Пишите о
любви к родине, о любви к женщине.
— Я весьма
продажен, гражданин следователь, готов писать за деньги. Устал от нищеты.
Только вы нанимаете в писатели быдло, брызжущее патриотической слюной, а на
качественную патриотическую литературу у вас денег нет.
— Наше быдло
предсказуемо. Ляпнет какой-нибудь идиот про «чёрную сперму фашизма» — сколько
народу радости. А ваша любовь к родине выражается не совсем правильно. Если
первое условие счастья для России — свержение действующей власти — какой же это
патриотизм?
— А вы видите
другие варианты? — мне было действительно интересно, что он ответит.
— Не вижу,
естественно, но что это меняет? Думаете, я идиот? Отнюдь, Андрей Петрович. Я
всё вижу и всё понимаю. Только перемены вынудят меня и многих моих коллег
суетиться, перестраиваться, учить новые лозунги. Но мы будем всегда. Мы вечны.
К чему тогда перемены? Только головная боль. Любите родину как-то иначе.
— А на сколько лет
тянет моя любовь к родине?
— Каких лет…
Уезжайте. С удовольствием буду читать на досуге ваши книги. Только не
возвращайтесь. Заклинаю вас! Даже если всё изменится. Никогда! Как поклонник
вас прошу.
ххх
Ближе
к выходу из аэропорта стало окончательно понятно, что нас с Настей разлучат.
Ей, как «соучастнице кровавого режима» предстояло отправиться в министерство
покаяния, меня, как эмигранта, отправляли сразу в минЛюстр. Мы обменялись
номерами телефонов, договорились созвониться, как только пройдём все
предписанные новой властью процедуры. Подойдя к рамке металлоискателя, Настя
обернулась. Её улыбка была удивительно нежной и по-детски растерянной. Я
мучился, пытаясь найти слова, не нашёл и обрадовался, когда охранник пригласил
меня к другому выходу.
— Куда нас везут?
— полюбопытствовал благообразный дедушка, напоминавший сельского священника.
Крупный охранник с
автоматом на груди проигнорировал вопрос.
— А почему вещи в
отдельный автобус? У меня там лекарства! — защищала свою сумку дама в леопарде.
Другой охранник молча вырвал сумку из её рук и подтолкнул женщину к автобусу с
зарешеченными окнами.
Дорога от Шереметьево до Москвы была абсолютно свободна. Навстречу попадались
только пустые автобусы. Возвращения в любимый город я ждал с каким-то юношеским
трепетом. Как второй близости с женщиной. Когда теряешься в догадках:
понравилась ли ей первая, и случится ли ещё раз.
Когда
мы пересекли кольцевую, сознание отказалось воспринимать реальность. Меня не
тронули последствия войны: вывороченная тротуарная плитка, разбитые витрины,
сгоревшие автомобили. Я смотрел в окно, индифферентно фиксируя потери и чудом
спасённые здания. Маршрут был довольно замысловатым — дорог почти не осталось.
От Шаляпинского дома у американского посольства остался только фасад. Когда-то
в нём располагалось диссидентское кафе «Печеньки». Вывеска сохранилась
фрагментарно. «…фе Печень…». В этом заведении было столько выпито, что такое
название показалось более точным. Мы развернулись перед Калининским проспектом
и ушли на Герцена. Я переживал, сидит ли по-прежнему Гоголь на Никитском. Когда
наш автобус свернул на бульвары, появилась надежда, что смогу в этом лично
убедиться.
Центр
Москвы, практически уничтоженный бандитами до их свержения, окончательно
сравняли с землёй уличные бои. Ещё до моего отъезда активно уничтожали Ордынку,
Садовническую, Дмитровку, Арбатские переулки, а теперь не осталось ничего. Пошлого
новодела, возникшего на месте исторических зданий, было не жалко. Развалины не
оскверняют город. А Москва и не такое переживала.
— Моего дома
больше нет… — глядя в окно, прошептал мой сосед по лавке— мужчина средних лет с
дрожащими руками, по его щекам текли слёзы.
Николай Васильевич куда-то исчез. На его месте из земли торчала огромная
фаллическая инсталляция, ощетинившаяся острыми железными заусенцами — вход в
метро, если верить букве «М» на головке. Искусство победившего быдла. Вставили
нам, Николай Васильевич, как вы и обещали…
На
Комсомольской площади стояло несколько десятков автобусов с решётками. Из них
под конвоем выводили людей, вели в здание Ярославского вокзала. На вопросы
никто не отвечал, будто все охранники одновременно забыли русский язык.
Над
стойками, где раньше продавались билеты, висели транспаранты «Покаяние — залог
люстрации» и «Люстрация остановит коррупцию».
ххх
После
оглашения приговора трибунала в Гааге к России осталось всего два требования:
люстрация и покаяние. Оба радовали своей разумностью и надеждой на
будущее. Раскаявшаяся в помрачении Гитлером Германия была замечательным
примером. Эмигранты спорили: каяться за почти сотню лет оптом или по каждому
пункту. Доходило до потасовок в лондонских питейных заведениях. Романтики,
дышавшие полной грудью в девяностые, отстаивали иллюзии тогдашних перемен.
Антисоветчики со стажем заступались за Горбачёва, развалившего, по их мнению,
империю зла. На счёт люстрации не спорили вовсе. Она казалась настолько
очевидной необходимостью, что быстро наскучила и вспоминалась только в тостах и
частушках.
Не пиши мне в
инстаграм,
Без люстрации не
дам!
Опальный бизнесмен Сетчиков открыл в центре Лондона ресторан «Покаяние».
Некогда придворный олигарх Озерович тут же открыл напротив паб «Люстрация». Оба
заведения процветали. Одновременно, кто-то неглупый наладил выпуск футболок
с надписями «Pokayanie» и «Ljustratsia». Эти слова стали брендами, как в
восьмидесятые «Perestroyka» и «Glasnost».
Прямая трансляция приговора гаагского трибунала ещё не закончилась, а в кассы
авиакомпаний уже выстроились очереди. Мне удалось купить билет только поздним
вечером, с вылетом через неделю.
ххх
— Я готов
раскаяться в своём политическом безразличии. Не ходил на выборы, не принимал
участия в митингах оппозиции. Считаю себя виновным… — с воодушевлением начал
интеллигентный мужчина средних лет, подойдя к транспаранту «Покаяние — залог
люстрации».
— Куда гонишь,
дядя? — жестом остановил его хмурый мужчина в военной форме с погонами
лейтенанта.
— Полагаю, что во
всём произошедшем есть и моя вина! — не теряя градуса, продолжил кающийся.
— Ты мне скажи,
кроме вот этих документов на квартиру, у тебя ещё что-нибудь есть?
— При чём здесь
это? — искренне удивился мужчина.
— При том. Всю
собственность по новому закону надо перерегистрировать, а деньги перевести в
единый банк, — монотонно объяснил человек в форме, чувствовалось, что эту фразу
он произнёс уже несколько сотен раз.
— У меня есть
акции нефтяных компаний, — дрожащим голосом произнёс мужчина, будто раскаиваясь
в смертном грехе.
— Это мы знаем,
можешь ими подтереться. Проходи, — широко улыбнулся лейтенант.
— Подождите, мне
же ещё в министерство люстрации.
— Считай, что тебя
уже отлюстрировали. Не задерживай очередь. Следующий!
Пока
подошла моя очередь, многое стало понятно. Новости на мониторах в здании
вокзала и разговоры у стоек позволили составить картину происходящего.
Оказалось, едва наш самолёт вылетел из Хитроу, Россию покинули последние
солдаты миротворческого контингента ООН. Мир получил гарантии поставок почти
бесплатных энергоносителей и невмешательства в дела соседних государств. Судьба
жителей России, естественно, никого не интересовала. Удовлетворённому мировому
сообществу, как всегда, хватило демократических лозунгов на футболках.
За
выполнение обязательств перед ООН взялись задорные революционеры из бывших
гебешников. От них тошнило ещё до эмиграции. Уже к обеду были организованы два
главных органа власти, и началась новая жизнь. Министерства люстрации и покаяния
различались только названиями. Работали они с одной целью: выявить у граждан
собственность, перевести все их деньги на счёт в загадочном банке и выслушать
донос на друзей или знакомых.
Хотелось обидеться на самого себя за глупость, хотелось плакать от этой обиды.
Зачем я вернулся? Пособия политэмигранта хватало не только на оплату квартиры,
еды и прочих необходимостей, но и на ежедневную выпивку. Писалось с каким-то
животным наслаждением: когда ты лишён антагониста в лице карательной системы,
начинаешь проявлять интерес к человеку. Не к борцу — герою, а просто человеку.
Его маленькой жизни в огромном мире. Крошечному счастью в контексте Вселенной.
ххх
Года
два назад возле кафе «Покаяние» я обрёл неожиданного собутыльника —
пакистанского эмигранта Свами Баба. Тридцатилетний выпускник университета им.
Патриса Лумумбы зарабатывал на жизнь лекциями о просветлении. Взяв за основу
метод самого ушлого «просветлителя» — Ошо Раджниша — он продавал
непритязательной лондонской публике мудрость Будды по цене открыток с Биг
Беном. Думаю, имя Свами Баба было его творческим псевдонимом. Наше знакомство
началось довольно забавно.
— Вы проливаете
воду мимо губ, — внимательно глядя на мою сигарету, обратился ко мне
бритоголовый загорелый мужчина в белых одеждах, когда я вышел покурить из кафе
на улицу.
— Зато не
промахиваюсь мимо писсуара, — я закашлялся и выбросил окурок точно в урну.
— И удовольствия
не испытываете, — пожал плечами незнакомец.
— Хотите склонить
меня бросить курить?
— Зачем? Вы и без
того не курите. Просто вставляете сигарету в рот, поджигаете, вдыхаете смолы и
никотин, потом выбрасываете окурок. Не заметил, чтобы вы курили.
— Не я курю
сигарету — сигарета курит меня, — попробовал отшутиться я.
— Иллюзии
заслоняют свет…
— Я курю ради
тьмы, если верить рентгену лёгких.
— Ещё одно
заблуждение. Природа Вселенной — стремление к просветлению, — серьёзно
проговорил загорелый, едва заметно поклонился и собрался уходить.
— У вас есть
рецепт просветления через сигарету? — мне почему-то захотелось остановить его.
— Всё просто: если
сконцентрироваться на процессе, превратиться в аромат табака, вы испытаете
наслаждение, а вредная, на взгляд непосвящённых, привычка станет медитацией, —
человек в белых одеждах закрыл глаза, будто представляя путь дыма по
дыхательным путям.
— Если с алкоголем
так же — я ваш ученик, — я протянул руку.
Пригласил учителя выпить. На второй бутылке водки я понял, что Свами Баба
создал самое грамотное, на мой взгляд, учение. В нём было всё: от
иудо-христианских спекуляций на страхе перед смертью до оправдания
эпикурейского разврата жителя современных мегаполисов. Формулировалось учение
довольно просто: «Всё что ты делаешь — делай с наслаждением и во имя света».
Становись вкусом вина, обманом налоговой инспекции, музыкой Баха, борьбой с
несправедливостью.
— Старайся не
убивать, не совращать малолетних и не распространяй наркотики, — очертил Свами
Баба круг смертных грехов.
Мы
встречались каждую пятницу. Свами расширял границы моего сознания, я размеры
его печени.
— Видишь ли,
Андрей, наслаждение, о котором мы так часто говорим — результат концентрации. А
на чём ты, в самом деле, концентрируешься?
— Как на чём, на
процессе, которым наслаждаюсь, — меня удивила необходимость констатировать
очевидное.
— А с кем
происходит этот процесс?
— Со мной и
сигаретой, со мной и книгой, которую я пишу.
— Когда куришь
сигарету — ты становишься её ароматом. Тебя уже нет. Есть аромат. Ты докурил
и?.. — учитель внимательно посмотрел мне в глаза.
— Появляется
следующий процесс…
— И ты снова
думаешь, что это ты. А это процесс. Книги зачем пишешь? — поинтересовался гуру.
— Если объяснять
просто и честно — я больше ничего не умею. Если поглубже — чтобы рассказать
человеку, как он прекрасен… Точнее, каким может быть…
— Пока человек
чувствует боль — он жив. Пока человек чувствует чужую боль — он человек? —
иронично улыбнулся Свами.
— Разве это не
так?
— Процесс
сострадания ничем не отличается от процесса курения. Они просто сменяют друг
друга. Когда нет ничего, кроме процесса… Иначе, сострадание никогда бы не стало
вывеской на складе оружия. Любая война подразумевает процесс оправдания.
— А мне оправдание
ты найдёшь? — я готов был дать ему по морде, терпеть не могу людей,
иронизирующих над состраданием.
— Сейчас ты
осознаёшь себя желанием ударить меня, через минуту станешь сожалением по этому
поводу. Это всё сиюминутные заблуждения. Я читал твои книги, Андрей. Ты —
сплошной процесс поиска боли. Прерываешься только на покурить. И то, потому что
я тебя научил.
— Как называется
твой процесс? Ты меня разводишь и получаешь удовольствие? — я с трудом вернул
себе самообладание.
— Что изменится,
если я произнесу слово? Тебе всегда нужна была боль, чтобы писать. Сейчас,
когда ты понял, что тебя на самом деле нет, будешь искать боль, чтобы об этом
не думать.
— Да, буду каждый
вечер нарываться на драки в портовых кабаках.
— Хуже… Ты
вернёшься в Россию при первой возможности.
ххх
На
перроне людей подробно обыскивали и по неизвестным для меня критериям
отправляли в тот или иной вагон. Я обратил внимание, что таблички, на которых
обычно значатся пункты отправления и прибытия отсутствуют. Куда можно
попасть с Ярославского вокзала? Мурманск? Архангельск? Воркута?
— Не подскажете,
куда идёт этот поезд? — обратился я к человеку в форме, стоявшему спиной к
нашей очереди.
Он
обернулся. Следователь Скобляков, как и обещал, нашёл своё место при новой
метле. Хотя, такая ли она новая?
— Я же просил вас,
Андрей Петрович… — одними губами произнёс бывший следователь, отвернулся и
скрылся в здании вокзала.
Плацкартный вагон
поезда больше напоминал банку консервов «Килька в томате»: заняты были не
только все пригодные для сидения и лежания поверхности, но и пол. Пахло
парфюмерной какофонией и немытой человечиной. В тамбур нас набилось человек
пятнадцать, я оказался придавленным к закрытой двери между вагонами.
ххх
Недавно в
поезде Лондон — Ливерпуль я познакомился с потомком русских эмигрантов,
бежавших сто лет назад через Константинополь. Отпрыск небогатого дворянского
рода, англичанин в третьем поколении и преуспевающий адвокат всю дорогу
расспрашивал меня о родине. Сам он ни разу не был в России. Объяснил, что не
хочет разочаровываться. Он знал родину по мемуарам деда — артиллерийского
офицера, видел реальность в изложении телевизионной пропаганды и выбрал
мемуары.
— Россия для меня
— волшебная страна из доброй сказки. Её населяют мудрые красавицы и отважные
богатыри. Зачем мне заглядывать за декорации? Там кирпичная стена, пыль и
пьяные рабочие сцены.
— И нет желания
побывать на родине предков? — поинтересовался я.
— Вы, как
писатель, сделали правильный выбор, что уехали. Скоро ваши воспоминания станут
светлыми. Вы напишете добрую сказку для внуков. Они будут вами гордиться.
— Откуда такая
уверенность?
— Главное —
никогда не возвращайтесь. Никогда.
Напишу ли я теперь сказку для внуков? Нет. Я буду наблюдать, как истязают моих
сокамерников, и стонать, чувствуя их боль. Я буду получать по морде от вертухая
и с надрывом описывать боль и обиду. Я буду выбирать из двух зол оба и
трансформировать их в третье — в себя. Чтобы преуспевающий потомок русских
эмигрантов из поезда Лондон — Ливерпуль мог лишний раз убедиться, как он был
прав, не вернувшись на родину. Если прочитает.
Что же мы себя
мучаем?
Мы ведь жизнью научены…
Разве мы расстаёмся навек?..
«Личная
песенка» Вертинского вспомнилась очень некстати, стало совсем тошно. За стеклом
соседнего вагона я увидел Настю. Её, как и меня, придавили к двери. Девушка
что-то говорила, но два толстых стекла не позволяли её услышать. И слышать не
хотелось.
Солгал я Насте в
самолёте: писатель вёз в своих венах не счастье, а мрачную необходимость боли.
—
Молодой-красивый-неженатый-позолоти-ручку-всю-правду-скажу, — цыганка
протискивалась по проходу, обещая пустые хлопоты и казённый дом.
Поезд
тронулся.