Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2015
Ирина Ермакова. Седьмая. – М.: Воймега, 2014.
Ирина Ермакова
владеет весьма элитарным искусством выстраивать из стихов целое: чтобы оценить
всю его полноту и глубину, книгу стихов следует пережить, перечитать медленно,
внимательно и не один раз. Кто у нас сейчас так читает — не знаю. Во всяком
случае, в последнее время мне не попадалось ни одной критической статьи, ни
одной рецензии, где затрагивался бы вопрос не только о структуре книги в целом,
но и о вытекающей из неё поэтической идее. А ведь составление книги — искусство
объёмное, подобное архитектуре, поэтому говорить только о поэтике, языке
автора, влияниях и шлейфах — значит не видеть всего здания, а обсуждать
особенности кирпичей или, в крайнем случае, достоинства отдельных арок и
контрфорсов.
В этом смысле
Ирина Ермакова — поэт в какой-то мере непрочитанный. Тому доказательством,
например, служит реакция на её предыдущую книгу «Алой тушью по чёрному шёлку».
По-своему прекрасная рецензия Елены Погорелой[1] абсолютно точно говорит о прививке к
русскому языку элементов японской культуры, о сапфических мотивах, культурном
сквозняке, возвращении к условности, но совершенно не касается того, что в
стихотворном пространстве создается новая целостность — книга построена как
эротический роман с двумя героями, со своей завязкой, кульминацией и развязкой,
с развёрнутым во времени трагическим сюжетом. Не увидела никакого сюжета и
другой рецензент — Мария Галина. С её точки зрения это всего лишь «мягкая
насмешка, обращенная к общекультурному представлению о «японском», а то и вовсе
«прелестная «валентинка»[2].
Об особенностях
поэтики Ирины Ермаковой и высочайшем уровне версификации уже неоднократно
писали, как писали и об её постоянных отсылках к античности, естественно
вплетающихся в живую ткань речи — но всё это только «кирпичики». У книги стихов
другой масштаб: автор возводит конструкцию, которой предназначено быть моделью
мира. При этом нельзя забывать, что Ермакова — поэт весьма герметичный, избегающий
прямых высказываний, моралей, объяснений. О стихах подобного рода очень точно
выразился Леонид Костюков: «…есть специфическое содержание поэтического
высказывания — нечто невербальное: настроение, ощущение, возможно — мелодия,
возможно — зыбкий образ или контур»[3]. Такие стихи сложны для понимания, в них
нет кончика нитки, потянув за который, мы размотаем весь клубок, но зато
присутствуют слова-маркеры, позволяющие догадаться, в какую сторону на этот раз
происходит работа души. Трудность интерпретатора в том, что большинство
стихотворений Ермаковой невозможно «рассказать» на обычном языке, а те
ассоциативные связи, которые включаются при чтении, у разных читателей
оказываются разными.
«Седьмая»
построена на магии числа семь. Она у автора седьмая по счету, в ней семь глав
(не правда ли, не самое рядовое дело — «главы» в поэтической книге?), в каждой
главе по семь стихотворений (кроме последней, но об этом позже). Что это
— игры с фольклором, где семь — сказочное, счастливое число? Или с физикой —
семь цветов спектра? Ответа, естественно, нет. Каждую «семёрку» завершает набранное
курсивом стихотворение, имеющее сложную функцию — это квинтэссенция сказанного,
комментарий, подсказка и мостик к следующей главе. Их шесть. Вся непростая
конструкция оконтурена «рамкой» из вступления и послесловия (почти как
сказочный зачин и концовка), к сюжету прямого отношения вроде бы не имеющих.
Плавающий смысл
вступительного стихотворения допускает присутствие нескольких маркеров, вот
первые же строки: «Как я жила до сих пор, ничего не зная, вечно за целый свет
принимая части». Дальше идут почти невербализуемые ощущения: вспышка — огненный
полёт в чью-то ладонь (на тот свет?) — и спуск на этот.
Ермакова
разворачивает поэтический сюжет своей книги в мифологическом пространстве — как
путешествие «на ту сторону» с целью найти «то, не знаю что» и вернуться обратно
— не просто живой и невредимой, но обогащённой чем-то новым и ценным.
Конкретная цель просматривается — найти возможность соединения света, разбитого
на части, в одно целое. Отметим, кстати, полисемантику образа: свет — это, с
одной стороны, физическое понятие, поток фотонов, с другой — весь мир, а с
третьей — метафора добра.
Глава первая так и
называется — «Части света». Тему разбитости, фрагментации высвечивают здесь
несколько ключевых мотивов и образов, мрачноватых и дискомфортных. Пугают иероглифы-кузнечики,
горохом сыплющиеся из книги: «Никому ничего объяснить невозможно. / Все —
другие. Даром, что так похожи». Холодит до мурашек «малютка-смерть», что
изначально живёт и растёт в каждом человеке. Тоскует душа, вынужденная
живописать «подробности железныя», а то и вовсе сбегающая из тела, но узнавшая,
что и «там» ничуть не лучше. Ключевое стихотворение здесь — «Перекресток».
«Двойного зренья фокус точный» позволяет автору не только ощущать себя на
перекрёстке двух миров, но видеть их «сдвоенное чудо». Концепция, кстати,
противоположная «двоемирию» романтизма. У Ермаковой миры пересекаются, ей видны
одновременно «и горний ток и дольний рёв», но в отличие от пушкинского пророка
у автора своя позиция — вовсе не «глаголом жечь». Но что? В итоговом стихотворении
этой главы улетают по воздуху люди — как журавлиный клин. «И чтоб уцелело
вернулось осталось / Давай их любить». Это первый шаг к тому, чтобы собрать
разрозненные части.
Вторая глава —
«Любовь и другие» (кстати, мотив «все — другие» уже появлялся в первой главе —
вся книга «прошита» насквозь несколькими красными нитями). О, здесь куча
персонажей! Сначала мифологический Эрос браво всаживает Танатосу стрелу под
лопатку. Смерть побеждена? Но… любовь оборачивается то избитой беременной
Любой, которой только и остаётся «держать лицо» среди невыносимостей жизни, то
человеком, про которого не поймешь «Божий промысел или хлам Божий», то бабой
Ганей, свихнувшейся от потери любимого кота, то плачущей над тазом варенья
тульской гейшей Таней. Кто там ещё в очереди? Маркиз де Сад подвязывает розы в
тюремном саду. Приплясывает бомжонок с кукурузным початком в зубах — этот
слышит музыку даже в канаве, где приходится ночевать. И в качестве страшного
фона — «в постоянном поиске урчат темноты зубчатые колеса». Что в итоге? Эрос
слаб, Танатос непобедим, любовь никого не спасает, потому что она просто ни у
кого не получается. Никто не умеет. Тьма кромешная. Отчаявшаяся героиня умоляет
стучащий в окно дождь: «я ведь тоже вода, забери ты меня отсюда». И тогда,
согласно структуре сказочного сюжета, волшебный помощник разбивает стекло,
унося героиню «в самый полный Свет, где ждут меня все живые». Куда же? На «ту
сторону», в царство мёртвых, символом которого в книге является вода.
Третья глава так и
называется — «Волна». Это волна, которая смыла всех. Здесь много разноплановых
образов: взрыв на кольцевой станции метро, общий хор мёртвых и живых (попытка
лирической героини влиться в него удаётся далеко не сразу), а ещё святки, когда
вспоминаются ушедшие любимые люди: «Столько любови вашей во мне, родные».
Видения давно ушедшего детства, где бабушка рассекает «в небесах замерзшее
молоко», и мальчики в глазах не кровавые, а солнечные. В этой же главе
посвящения ушедшим друзьям — Александру Башлачёву и Татьяне Бек. И пронзительное
стихотворение о травах и ветре, который «делит по ним идущих на правых и
правых, делит лежащих под ними на атомы рая». Кажется, героиня уже спустилась
на самое дно Аида:
Всем-всем-всем
чего-нибудь
не хватает
легионы
локтей
и ртов и
глаз
сводный хор
фрагментов
людей
распевает
что история
человечества
не удалась
И тогда она
обращается к Господу с просьбой сделать из неё
Своего
человека
хоть одного
целого
веселого летнего человека
кому
не надо
ничего
(«Фонарики»)
Это
поворотный момент — именно эти слова срабатывают, как заклинание. Не просить
ничего – и тогда испытание пройдено, трансформация совершилась, можно
возвращаться. «Продираешь глаза — ну и ночка была». Здесь очень к месту
появляется мотив воды мёртвой и живой. Героиня умирала, прошла через тот свет и
вернулась в белый день, к этому свету. И вернулась не просто так, а с найденной
на той стороне потерей: «А говорил: никто никого не любит», то есть обогащенная
новым пониманием или видением происходящего.
Четвертая глава —
«Световорот», любимый ермаковский образ, нарастание темы света с
многочисленными вариациями, но начинается она неожиданно. Катится по свету
голова — оторванная, но живая — «лишь бы не заплывала телом опять душа».
Цитата, отсылающая к Гоголю, слишком афористична для столь фантасмагорического
стихотворения, но — маркер. Дальше — свет, свободно текущий сквозь щели, сквозь
щемящие подробности жизни: «Световой завой. 58-й. Подмосковье / Миф как миф.
Прочти его еще раз». Больничный лифт на небо — и привет от М. Кузмина («Я
всегда была счастливее всех в Египте»). Египетский бог Тот — луч, распоровший
тьму, сотворивший письменность и культуру. Сахалин — трудный подъём на
скрипучей канатке, чтобы увидеть океан с самой верхней точки. Световорот на Русском
острове. И завершение — над головой легкий веселящий дух крутит огненную
восьмёрку. «Что б там ни было впереди, / Не печалься — лети».
В пятой главе —
«Пролётом» — всё, конечно, о том, что «все мы тут из пустоты в пустоту
пролётом». Главный вопрос – как с этим жить, и что от нас остаётся. Это глава
целиком о творчестве, об искусстве, о «порочной нежности к жаркой красной
глине». Ars poetica, а из-под клавиш рвётся «световая пила». Всё те же маркеры:
«Свет горит — как любить любых»,«а всех обиженных, Бог мой, прости, / высокой
водой накрывая Шар». И в конце — удивление выходящей из воды «счастливой И»:
«непонятно чего на земле так звенит».
Шестая глава так и
называется: «И». Первая буква собственного имени. Здесь всё земное, совсем
земное, природное. Не без иронии — то полный намёков разговор с дачным соседом
на фоне бузинного соловья, то срубленная, но вечно лепечущая липка, то горькая
рябина из песни («словно в этой рябине назло счастливой — вся великая русская
литература / (с бесполезной женской инициативой)». Женская тема задета лишь по
касательной, но всё же «Инь», панически бегущая от прожигающего света, стоящего
«с косым копьем луча наперевес» — весьма интересный поворот сюжета. И уже
совершенно естественным кажется появление старой знакомой, героини предыдущей
книги Ермаковой — это Ёко, «самурай-бабочка в радужном платье». У неё здесь
свое предназначение:
заруби на
воздухе эту весть
небывалую,
два нездешних слова
(только
личное, ничего иного —
просто
радуга, как всего основа):
счастье
есть!
И кончается глава
повисшей на листе каплей, фокусом моментального луча, выжигающим все
«недо-уменья / недо-разуменья».
Седьмая глава
(«Полный свет») состоит всего из одного стихотворения, сложенного из семи
условных строф, но именно в нём — фокус, как в той золотой капле. Это
действительно полный свет, свет Евангельский. «Двойного зренья фокус точный»
сводит в одно земное и небесное, и Мария с Елизаветой здесь — обычные женщины,
ждущие первенцев («И родится Свет. Но прежде — свидетель Света»), и их болтовня
прошита светом, и так прекрасно-безмятежна картина, хотя и чудятся где-то
(читателю, не им!) дальние громы. Снова «сдвоенное чудо», и фон этой сцены —
радость. Радость не только потому, что в доме гостья, что красивы браслеты, что
щедры «лукум, орехи, гроздь винограда в каплях розовых, луч в разломе граната»,
а ещё и потому, что подразумеваются Елизаветины слова: «Радуйся, Мария!». И
детсады-валенки-ангины через две тысячи лет — это ведь тоже радость.
А что же финал?
Героиня сидит под деревом на берегу реки, внутри у неё полная гармония, и
слетаются на эту гармонию «разногласные птицы». Тут, конечно, опять сплошные
символы — дерево жизни, поток времени. Но чтобы уж не было так пафосно и
серьёзно:
Стукну
затылком по дереву: уф, уф.
Все мы
смешны, когда разеваем клюв.
Уф — как
трещат перышки. Уф — тишина.
Перистая. И
времени дополна.
Остаётся ещё раз
повторить, что те проблемы, которые не решаются рационально, вполне разрешимы в
пространстве мифа. Архаические смыслы живут в современном человеке, хотим мы
этого или не хотим. Но миф — это по определению такая возвратная, такая
повторяющаяся штука. Всё уже произошло, обо всём уже сто раз сказано — но ведь
не услышано или вообще забыто. Значит, надо напоминать, и каждый раз по-новому.
Поэзия ведь не «учительное красноречие», а — ритуальное магическое действо.
По точному
замечанию Бориса Дубина, «…современный типовой человек… почти никогда не
мыслит себя как отдельное, сложносоставное существо, соединяющее в себе многих
— вчерашних и сегодняшних, живых и ушедших, вообще придуманных им самим или
вычитанных у кого-то другого»[4]. В данном случае автор — как раз мыслит.
Миф «Седьмой» — синтетичен, он не только античный, но и египетский, и
пантеистический, и культурный, и семейный, в нём легко сосуществуют Марсий и
Тот, Верлен и божья коровка, Башлачёв и Ёко. В сложной композиционной структуре
целого эти образы вступают в перекрёстные отношения, создавая особый, присущий
только Ирине Ермаковой взгляд на мир и своё место в нём. Поразительно, что
стихотворения, написанные в разные годы, в разных местах и по разному поводу, вдруг
притянулись, примагнитились друг к другу и образовали на редкость стройное
единство.
Эта сильная,
страстная и пронизанная светом книга оформлена очень скупо — неброское цветовое
решение обложки, никаких игр с заставками и шрифтами, но и эту лаконичность
тоже можно считать частью замысла. Ничего внешнего.
[1] Из книжных лавок.
«Арион», 2012, № 2
[2] Книжная полка Марии
Галиной. «Новый мир», 2012, № 5
[3] Л. Костюков. Стихи и
поэзия. «Арион», 2012, № 1
[4] Б.Дубин. Я и другой.
«Индекс /Досье на цензуру», 2005, 22