Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2015
Около пяти часов утра Катарина Йозефович
почувствовала себя нехорошо. У неё вдруг резко поднялась температура: Катарина
будто бы даже видела, как столбик ртути, блестя и переливаясь, словно упитанное
змеиное тельце, ползёт вверх, всё выше и выше, к самым гландам, хотя градусника
она даже не доставала. Ближе к шести утра Катарина вспыхнула, как последний
уголёк в костре, неясным розово-синеватым пламенем, замерцала на пределе зрения
— собственного и постороннего, если бы с ней был кто-нибудь посторонний, — и
погасла. Сердце её остановилось.
Это произошло совершенно неожиданно и
непонятно — для всех, кроме Гуннарта Ка, который, в некотором роде, предвидел
что-то подобное. Хотя, если бы кто-нибудь спросил Гуннарта, что натолкнуло его
на мысль о подобной развязке, как ему удалось узнать об этом раньше всех —
раньше даже, чем заспанная гостиничная горничная, постучавшись в номер и не
услыхав ответа, зачем-то повернула ручку, обнаружила, что дверь не заперта, а
затем с приличествующими своему положению криками обнаружила труп в постели, —
наконец, почему он приехал в город Н ночным поездом, купив билет в последнюю
секунду, отмахав более шестисот километров и оказавшись на заспанном вокзале
ровно в ту минуту, как заспанная горничная оказалась в номере Катарины, — он,
Гуннарт, не знал бы, что ответить. Для него это всё было точно такой же
загадкой, как и для остальных.
И всё же Гуннарт, как сказано выше,
предвидел нечто подобное. Поэтому, в частности, он, выходя (а вернее, выбегая)
из дома в городе М, чтобы успеть к последнему ночному поезду, после минутного
колебания выбрал не серый в мелкую полоску костюм, а простой чёрный, — чёрный,
как предутренняя тьма гостиничного номера, не нарушаемая огоньком противопожарной
сигнализации, — и такой же галстук. Так что теперь, в присутствии остальных,
выдернутых из тёплых утренних уже постелей, одетых как попало и не вполне
понимающих, в чём дело, Гуннарт один выглядел уместно. Неудивительно, что
остальные обращались, главным образом, к нему.
Остальных набралось немного. Горничная
вызвала врача и полицейского капитана, которые приехали одновременно и ещё у
дверей смерили друг друга неодобрительными взглядами, словно каждый из них
подозревал другого в скрытой, но в то же время совершенно очевидной
некомпетентности. Хозяин гостиницы, в которой так некстати остановилась
Катарина, вытащенный из постели в семь утра, напоминал рыхлую сероватую рыбину,
разваренную в молочном бульоне тумана, на рассвете заполнявшего площадь по самые
чердачные окна маленьких подслеповатых зданий. Рядом с ним маячила его жена —
худая неопрятная женщина, всё время вытирающая руки о неряшливо повязанный
фартук, непонятно зачем нацепленный поверх ночной рубашки и халата. В гостинице
она была тем, что в более уютных заведениях принято называть «хозяйкой»: по
вечерам, когда немногочисленные постояльцы переходили из маленького обеденного
зала в крошечный бар, чтобы выпить кофе, она встречала их у стойки, размеренно
кивая головой, словно пересчитывала овец в поредевшей отаре. Иногда у неё можно
было получить неплохой кофе или какую-нибудь местную сплетню, но чаще всего
разговор ограничивался погодой и расписанием работы музея через площадь.
Впрочем, за своё недолгое пребывание в гостинице Катарина не воспользовалась ни
одной из этих возможностей: с первого же вечера она предпочитала завтракать и
ужинать у себя в номере, а в обед уходила гулять по городу.
Пока врач и полицейский капитан вполголоса
совещались над телом, хозяин с женой и горничной вели приличествующую случаю
беседу, то есть старательно сокрушались о том, что такой молодой и, в общем-то,
милой даме пришлось умереть совсем одной, в незнакомом городе, без единой
родной души рядом. Впрочем, это ещё не худший исход из возможных, учитывая
нынешнее беспокойное время, заметил хозяин. Да уж, отозвалась горничная, в наше
время даже такая респектабельная молодая дама может чувствовать себя
признательной, ежели судьба даёт ей шанс тихо-мирно умереть в собственной
постели. Жена хозяина поморщилась на эту очевидную шпильку, но ничего не
сказала. Всё же это была не вполне её постель, если учесть, что за последнюю
ночь в гостинице — и в своей жизни — Катарина Йозефович должна была заплатить
утром, которого она так и не увидела, а следовательно, счёт остался неоплаченным
и падал тяжким грузом на плечи её наследников, буде таковые объявятся. Потому
что гостиница, в которой жила, а теперь и умерла Катарина, была не из дешёвых —
не шикарная, нет, но и не клоповник, вполне приличная небольшая гостиница с
завтраком и фортепьянной музыкой по вечерам, и три четверти южного фасада
выходят на площадь с памятником, да, сэр.
Хозяин с надеждой посмотрел на Гуннарта,
который вдруг почувствовал себя обязанным заверить присутствующих, что да, он
наследник Катарины и расплатится по всем её счетам, и нет, вызывать поверенного
нет совершенно никакой необходимости, пускай только его проводят в комнату
постоялицы и позволять забрать её пожитки. После минутной неловкости хозяйка
решительно распахнула дверь в спальню, где лежало тело Катарины, и чуть более
решительно, чем следовало бы в сложившейся ситуации, объявила, обращаясь,
главным образом, к врачу и полицейскому капитану:
— Этот господин заберёт её вещи и оплатит
счёт!
— Мои соболезнования, — немедленно
отозвался врач и сделал выразительную паузу.
— Разумеется, ваши услуги тоже… эээ…
некоторым образом требуют оплаты, — пролепетал Гуннарт, не вполне понимая,
какие услуги он, собственно, имеет в виду.
—Разумеется, — степенно отозвался врач и
милосердно добавил: — конечно же, это может подождать. В разумных пределах.
Хозяйка взяла Гуннарта под руку и неловко
похлопала его по плечу. Остальные также приблизились к нему, чтобы взглядом,
словом или делом продемонстрировать своё сочувствие и сострадание, в результате
чего он вдруг оказался как бы в центре небольшого завихрения: чужие ладони
трогали его плечи и спину, чужие лица качались перед ним на белёсых стеблях
шей, в ушах звучали чужие голоса, на разные лады повторяющие слово
«соболезнования» до тех пор, пока оно не стало до странности напоминать
«лезвие» и не превратилось в тонкую стального цвета линию, которая неожиданно
вспыхнула перед глазами Гуннарта Ка так, что весь остальной мир на мгновение
погас, а когда загорелся снова, он обнаружил, что лежит на коротком полосатом
диванчике в холле гостиницы, прижатый к выгнутой спинке худым бедром хозяйки,
прикладывающей к его лбу мокрое серое полотенце.
— Такая любовь, — сказал кто-то сзади. —
Он без неё ни дня не проживёт.
Гуннарт болезненно вывернулся, чтобы
увидеть говорившего, но серое полотенце как раз сползло ему на глаза, а рука
хозяйки еще и прихлопнула эту мокрую преграду сверху, так что Гуннарт ничего не
увидел и вместо этого спросил:
— Что случилось?
— В обморок упали, дорогой господин, —
прошелестел кто-то сзади, пока хозяйка с плотно сжатыми губами поудобнее
пристраивала полотенце у него на лбу. — От горя.
— Какого горя? — удивился Гуннарт и снова
сделал отчаянную попытку рассмотреть лицо неведомого собеседника.
— Будьте сильным, это пройдёт, — донеслось
откуда-то сбоку, и внезапно Гуннарт понял, что вокруг него гораздо больше
людей, чем было в номере Катарины, и все они почему-то искренне (или не очень)
сочувствуют ему, лежащему с неловко подогнутыми ногами и мокрым серым
полотенцем на лбу — полотенцем, которое, судя по запаху, не раз служило
кухонной тряпкой.
Их слова доносились до Гуннарта по одному,
многократно искажённые прихотливым человеческим эхом — словно по длинной
цепочке ему пытались передать пригоршню воды, неизменно расплескивая её по
дороге. «Бит… бит… убит… любит», — доходило до него сквозь негромкие разговоры
вокруг, смутно, как чужая речь в вагоне поезда. «Ла-ла-ла… рла… умерла».
Вдруг на периферии его слуха возник
маленький водоворот. Он упорно пробивался сквозь прочие шумы, расталкивая
обрывки необязательных соболезнований, окружавших Гуннарта со всех сторон,
проникая сквозь чужие фразы настойчивым свистящим звуком, словно воздух,
выходящий из надутого шара. «Ссс-щщщ, сщщщ-щщ…». Подбираясь ближе, водоворот
постепенно обретал форму, обрастал дополнительными звуками; в нём уже
различались три слога и ударение в середине, Гуннарт даже слышал какие-то
неопределенные гласные, с двух сторон сдавленные шипящими звуками. Он рванулся,
пытаясь заглянуть назад, туда, откуда протискивался к нему этот водоворот, но
голова его немедленно оказалась в чьих-то больших тепловатых ладонях, которые
мягко, но настойчиво повернули её обратно, а чьи-то полные губы поймали упругий
водоворот на излёте и осторожно опустили его Гуннарту в ухо, обдав его правую
щеку горячим влажным дыханием: «Священник».
Звонил священник. Гуннарт ощутил
потребность выслушать его сообщение стоя или хотя бы сидя. По правде сказать,
он не был верующим и не принадлежал ни к какой конфессии, однако к служителям
церкви — любой церкви, церкви, понимаемой настолько широко, насколько это
приличествует современному мыслящему человеку, — он относился с неизменным
уважением, как к людям, посвятившим свою жизнь, в сущности, безвредному, но
жутковатому заблуждению. Очевидно, обладатели многочисленных мягких рук,
удерживавших Гуннарта на диване, разделяли его отношение к священникам, ибо
давление их ослабло, и он смог даже приподняться, опершись на твердый
подлокотник, и принять вертикальное положение, хотя ноги его оставались лежать
на сиденье, упираясь подошвами ботинок в спинку. В этой нелепой позе пляжной
красавицы он просидел некоторое время, а потом решительно спустил ноги на пол,
встал, одернул пиджак и расправил брюки. Подняв глаза, Гуннарт встретил тяжелый
взгляд врача, который медленно произнес:
— Звонил отец Тересий из церкви Благих
Даров. Это на соседней улице. Служба уже закончилась, и скоро он будет здесь.
Все замолчали, ожидая от Гуннарта реакции.
Он кивнул со всей степенностью, на которую был в данную минуту способен,
показывая, что сообщение о скором приходе отца Тересия нисколько не застигло
его врасплох и даже где-то обрадовало. Судя по лицам окружающих, такая реакция
всех удовлетворила; хозяйка даже положила серое кухонное полотенце на
подлокотник дивана и вытерла руки о передник, что послужило своего рода знаком
для всех остальных, и они принялись одергивать пиджаки, сморкаться,
откашливаться, поправлять галстуки и что-то вполголоса говорить друг другу —
словом, занялись своими делами, правда, не упуская из виду Гуннарта, который
торчал в центре этой разнообразно шевелящейся толпы на манер скалистого уступа,
привычно сопротивляющегося прибою.
Гуннарт между тем думал о неведомом ему
пока отце Тересии с некоторым страхом. Откуда настоятель церкви Благих Даров
узнал о смерти Катарины, если даже он, Гуннарт, единственный, кто приехал
сегодня в город Н и в эту гостиницу, терзаемый смутным предчувствием, не мог
сказать, что же вытащило его из постели и заставило проделать весь этот ночной
путь? Судя по косвенным свидетельствам — по недоумению врача и полицейского
капитана, желчной улыбке хозяйки, какая обычно свидетельствует о том, что один
из постояльцев съехал, не расплатившись, а также по беспорядочно разбросанным в
комнате вещам, которые Гуннарт успел заметить в номере Катарины, — о её
приближающейся смерти знал только он и, очевидно, отец Тересий, к которому
Гуннарт испытывал теперь не вполне объяснимую ревность.
Из этих размышлений его вывел гулкий звук,
внезапно раздавшийся в гостиничном холле за спинами стоящих вокруг него людей.
Звук этот в один момент разнёсся по всем переходам и этажам маленькой
гостиницы, заставив вздрогнуть Гуннарта и всех, кто находился рядом. По
окружающей толпе словно бы прошла какая-то рябь, люди, оглядываясь,
расступились, и Гуннарт увидел неясную чёрную фигуру, скорчившуюся у самой
входной двери.
Распрямившись, фигура приобрела внятные
очертания и оказалась довольно упитанным пожилым человеком в сутане. Он стоял,
неловко прижимая к груди только что поднятую с пола толстую папку, из тех, что
носят с собой счетоводы небольших контор. Папка была обтянута несколько
вытершейся багровой кожей, а на корешке её угадывалось линялое золотое тиснение.
Однако разобрать, что там было написано, не представлялось возможным, потому
что обладатель папки всё время отворачивал её корешок от любопытных глаз,
нацеленных на его весьма зловещую, если учесть обстоятельства, персону, вместо
этого подставляя взглядам окружающих то правую руку с золотым перстнем на
толстом мизинце, то обширный живот, обтянутый чёрным сукном, то розоватый
складчатый подбородок, спускающийся на глухой воротничок сутаны.
— Благослови Господь, — объявил обладатель
загадочной папки после непродолжительного молчания. Его низкий глубокий голос
отозвался небольшим эхом под потолком гостиничного холла, заставив хозяина
немного присесть, а хозяйку — втянуть тощую шею в плечи. Окружающие, которые,
казалось, всё прибывали и прибывали, и некоторые даже были одеты в чёрное, как
подобает в подобных случаях, а некоторые и вовсе молчаливо поглаживали траурные
чёрные галстуки, повязанные не наспех, как у Гуннарта, а по всей форме, двойным
виндзорским узлом, — окружающие отозвались нестройным гомоном, из которого
можно было понять, что они вовсе не против, чтобы Господь что-нибудь
благословил, и всячески поддерживают его в этом намерении.
Обладатель папки тем временем огляделся по
сторонам и решительно направился в самую гущу толпы — туда, где стоял Гуннарт,
подпираемый с одной стороны худым бедром хозяйки, а с другой — мягким боком
хозяина гостиницы. Толпа расступилась перед ним, словно масло под горячим
ножом, и перед самыми глазами Гуннарта оказался розоватый складчатый
подбородок, покрытый редкими седыми щетинками, на которых весело играли
отблески электрического света, зажжённого кем-то, видимо, в тщетной попытке
напомнить всему сущему, что смерть смертью, но об уюте нужно заботиться
ежеминутно, вопреки всяким досадным обстоятельствам, которые то и дело вмешиваются
в нормальное течение гостиничной жизни. Обладатель папки был чуть выше Гуннарта
и гораздо его массивнее; хозяин гостиницы едва доставал ему до плеча, а хозяйка
и вовсе сливалась с тенью его обширной чёрной сутаны. Он обвел взглядом
прибившуюся к его плечам толпу, внимательно посмотрел на Гуннарта (тот, в свою
очередь, скосил глаза на корешок папки, пытаясь рассмотреть линялую золотую
надпись, скрытую гладкими толстыми пальцами) и во всеуслышание прочистил горло.
— Отец Тересий, — прошелестело откуда-то
слева, из-за плеча Гуннарта; он не сразу догадался, что этот робкий шелест
принадлежал врачу, давеча объявившему о скором прибытии настоятеля церкви
Благих Даров.
— Сын мой, — бескомпромиссно провозгласил
отец Тересий и вытянул вперёд толстую правую руку — так быстро и решительно,
что Гуннарту на мгновение показалось, будто служитель церкви собирается его
ударить. Из-за его плеча, там, куда скрылась пухлая кисть священника, раздался
тихий влажный поцелуй, и рука вернулась на корешок папки прежде, чем Гуннарт
успел что-либо разобрать. Левой рукой отец Тересий извлёк откуда-то из складок
сутаны круглые очки в проволочной оправе и, водрузив их на нос, подслеповато
сощурился, глядя на Гуннарта в упор. Тот, не желая быть невежливым, опустил
глаза и, уперев их в складки подбородка над воротничком с белым квадратом в
центре, медленно произнёс:
— Благодарю вас, отец Тересий, за ваш
своевременный визит и… эээ… соболезнования.
Откуда взялись соболезнования, которых
отец Тересий уж никак не мог высказать — ни, очевидно, по складу характера,
скорее холерического, нежели меланхоличного, ни по сану, предписывавшему видеть
в смерти не окончание и разлуку, но врата в лучший мир и возможность встречи с
милосердным Создателем, — Гуннарт не знал. Но теперь, когда соболезнования
всё-таки вылезли на свет божий, позвякивая холодноватыми согласными, деваться
было некуда, и отец Тересий отечески похлопал Гуннарта по плечу, словно
признавая за ним право верить в то, что смерть является, помимо прочего,
поводом скорбеть о живущих.
— Новопреставленная дщерь церкви… — начал
он.
— …Йозефович, Катарина, — подсказала
хозяйка, неведомо как оказавшаяся у конторки перед раскрытой книгой регистрации
постояльцев.
— …Катарина, упокой Господь её душу, —
закончил отец Тересий и вопросительно взглянул на Гуннарта. Тот вернул ему
непонимающий взгляд и вдруг ощутил вязкую неопределенную тишину вокруг, словно
мир застыл в ожидании некого окончательного слова, которое он должен был
произнести и после которого всё продолжится, как предписано, но без него ничто
не вернётся на круги своя. В замешательстве Гуннарт поднял глаза на очки
священника, в которых как раз отражался свет электрической люстры в холле, так
что за двумя маленькими круглыми солнцами невозможно было даже разглядеть,
какого цвета у отца Тересия глаза. От их нестерпимого блеска у Гуннарта
выступили слёзы; он моргнул, пытаясь не дать влаге вылиться наружу, но
предательская мокрая дорожка всё же прочертилась по его щеке от уголка правого
глаза ко рту, и её сейчас же обдало тонким сквознячком из полураскрытой входной
двери за спиной священника.
— Такая любовь, — горестно вздохнул кто-то
сзади, чьи-то руки приобняли его за плечи, и Гуннарт ощутил в своей ладони влажную
грубоватую ткань, по запаху узнав уже родное ему кухонное полотенце хозяйки.
Стараясь не терять достоинства, он поднял подбородок повыше, твёрдо взглянул в
сверкающие очки отца Тересия и произнёс:
— Вы, я полагаю, по поводу отпевания.
Свет в очках священника померк, и он
степенно кивнул, нависая над Гуннартом всем своим чёрным торсом. Глаза у него
были небольшие, неясного светлого цвета, прозрачные и водянистые, с красной
сеткой лопнувших сосудов вокруг обоих зрачков. Их окружали короткие белёсые ресницы
— то ли седые, то ли просто светлые от рождения — отчего сами глаза казались
немного потерянными в складках щек, но при этом были удивительно настойчивы.
Гуннарт перевел взгляд на корешок багровой папки и успел увидеть три буквы
старинного шрифта, которые складывались в витиеватое, тускло поблескивающее
«Гро…».
— Дело в том, что я не вполне уверен, —
начал он, отчего-то чувствуя холодок между лопатками, будто в спину ему
упирался какой-то назойливый металлический предмет, — в том, что покойная
желала… быть отпетой по католическому обряду.
Тишина вокруг него взорвалась голосами. В
общем гомоне невозможно было расслышать ни единого слова; постепенно Гуннарту
начало казаться, что его затягивает в водоворот голосов, которые смыкаются над
его головой волнами, словно Красное море — над головами войска египетского, и
даже электрическая люстра на потолке светит тускло, как будто свет её вынужден
пробиваться сквозь толщу враждебной стихии, запирающей слух и запечатывающей
ноздри тонущему человеку.
— …Добрая католичка! — вдруг раздалось над
головой Гуннарта, и он ухватился за низкий раскатистый голос, обронивший эти
два слова подобно спасительному канату в омут чужих голосов. Вынырнув, он
обнаружил, что упирается носом в шершавую багровую кожу папки, прижатый к ней мощным
объятием отца Тересия, вокруг которого негромко волнуется паства. — И хотела бы
надлежащим образом снарядить душу свою для встречи с Господом.
— Разумеется! — прогнусавил Гуннарт, всё
ещё прижатый носом к папке, и попытался вывернуться, чтобы вздохнуть и
осмотреться. Отец Тересий медленно отпустил его и смерил подозрительным
взглядом, как ожившего утопленника, без сомнения, являющего собою пример чуда,
божественное происхождение которого, впрочем, явно вызывало у служителя церкви
свои вопросы.
— Разумеется, — повторил Гуннарт уже менее
уверенно, озираясь в поисках поддержки и сочувствия, на которые вправе
рассчитывать всякий разумный человек, отказывающийся брать на себя
ответственность за религиозные убеждения покойников, но не находя ни того, ни
другого в нацеленных на него взглядах. — Но я не уверен, что умершая
принадлежала к католической конфессии.
Все снова разом заговорили. На этот раз в
гомоне голосов прослеживалось какое-то общее движение: по всевозможным
косвенным признакам говорящие пытались выяснить, какого вероисповедания была
при жизни Катарина. В силу своей исторической и туристической миссии город Н
предоставлял любопытствующему или нуждающемуся путешественнику целый ряд
всевозможных церквей. Наискосок от гостиницы была небольшая протестантская
церковь; дальше за ней стоял старинный католический собор с неплохо
сохранившимися фресками, во множестве привлекавшими туристов. На соседней
улице, как уже было сказано, располагалась церковь Благих Даров, к общему
неудовольствию вынужденная делить часть двора с маленькой пресвитерианской
церковью, под которую по решению магистрата ещё в прошлом веке было перестроено
старое каменное здание школы. У самой крепостной стены притулился красивый
православный храм с блестящим куполом, а рядом находилось бывшее торговое
подворье, которое члены немногочисленной коптской общины обустроили под
монастырь пару веков назад. За пределами старого города располагалась также
недавно отстроенная мечеть и большая синагога, но домыслы и догадки
присутствующих относительно религиозных предпочтений умершей ограничивались
тем, что предлагалось пешему путешественнику в пределах крепостной стены: было
решено, что, если бы Катарина испытывала религиозные чувства к мечети или
синагоге, а также к тому, что они представляли, она поселилась бы поблизости, в
одной из новых гостиниц возле торговой площади.
Стали вспоминать, видел ли её кто-нибудь
входящей или выходящей из какой-либо церкви. Кое-кто вроде бы видел женщину, по
описанию похожую на Катарину, возле маленького протестантского кладбища (отец
Тересий поморщился и пожал пухлыми плечами в том смысле, что всякому смертному
позволено прогуливаться возле кладбища, особенно если это красивое кладбище
XVIII века с ухоженными аккуратными могилами — городская достопримечательность
и одновременно напоминание о смерти, полезное, в сущности, каждому доброму
христианину). Кто-то вспомнил, что Катарина каждый день выходила из гостиницы
за полчаса до вечерней службы в маленькой пресвитерианской церкви — весьма
вероятно, она шла туда, тем более что и на плечах её, кажется, был при этом
шёлковый платок, которым она, очевидно, намеревалась покрывать голову в храме.
Хозяйка украдкой смахнула слезу серым кухонным полотенцем, которое незнамо как
вновь очутилось у неё в руке, и решительно покачала головой: она держала
Катарину за жертву новомодных рационалистических веяний, к которым тайком
приглядывалась и сама, и вообще отказывала ей в каких-либо убеждениях, помимо
атеистических.
Кто-то подал мысль, что за человека лучше
всего говорит его одежда: чтобы определить вероисповедание Катарины, достаточно
вспомнить, во что она была одета всякий раз, как выходила на улицу. Выяснилось,
что за её недолгое пребывание в городе Н, окончившееся так плачевно, Катарину
видели и запомнили многие — но все по-разному, так, словно, выходя из
гостиницы, она превращалась в десятки разных женщин и буквально разбредалась по
городу, умудряясь одновременно отобедать в нескольких ресторанчиках, зайти в
пять-семь магазинчиков и накупить сувениров на небольшую армию дальних родственников,
достойную какой-нибудь итальянки.
Итальянкой она, впрочем, никак не была.
Хозяин, судя по мечтательной улыбке, появившейся на его рыхлой физиономии, в
молодости знавал итальянок и мог со всей ответственностью засвидетельствовать,
что в Катарине не было ничего такого, за что он в своё время, будучи по делам в
Риме, не колеблясь, выложил почти сотню в каких-то два с половиной часа. Еще
несколько человек с тою же мечтательной улыбкой засвидетельствовали, что
Катарина ни в коем случае не была француженкой или полькой, а хозяйка по случаю
вспомнила, что Катарина однажды попросила к ужину бифштекс, а когда горничная
по ошибке принесла ей свиную отбивную с горошком, предназначавшуюся для другого
постояльца, не закатила скандала, а с вежливой улыбкой приняла тарелку и через
некоторое время даже вызвала горничную снова, чтобы та передала на кухню её
благодарность.
— В смерти все едины, — объявил, наконец,
отец Тересий, и окружающие тут же смолкли, послушные его пасторскому голосу.
Гуннарт огляделся и вдруг понял, что борьба проиграна: все присутствующие
готовы были признать Катарину доброй католичкой и только ждали знака, чтобы
поручить её душу Господу и ловким рукам отца Тересия, готовящегося снарядить её
в путь к престолу Создателя. Настоятель церкви Благих Даров улыбался
умиротворенной улыбкой победителя, а его толстые пальцы ласково перебирали
корешок папки, и из-под них то и дело выглядывали золочёные буквы «с» и «х».
— Значит, обряд отпевания следует свершить
по католическому канону, — произнёс отец Тересий, пристально глядя на Гуннарта.
Тот растерянно улыбнулся и сделал неопределённое движение головой, которое
служитель церкви и все присутствующие расценили как утвердительное, а сам
Гуннарт предпочитал считать отрицательным. — Полный обряд будет стоить 25,
краткий — 15, если сын мой стеснён в средствах, — подытожил он, и Гуннарт
покачал головой, показывая, что не испытывает никакого стеснения и будет рад
внести посильную лепту в вечное благоденствие души покойной.
— Мужайся, сын мой. Все мы в руках Господа,
— сказал наконец отец Тересий, поднимая глаза к электрической люстре, и Гуннарт
впервые увидел нижнюю часть его белков, неровного желтоватого цвета, с
раздвоенной красной жилкой лопнувшего сосуда в правом глазу, под самым зрачком.
Он хотел что-то сказать, но на ум не приходило ничего подобающего; Гуннарт
поймал себя на мысли, что ему вообще нечего ответить на эту нехитрую
констатацию, в сущности, спорного факта — даже с точки зрения священной
доктрины. Но додумать эту мысль до конца он не успел, потому что между ним и
отцом Тересием вдруг возникло лицо, потом второе, потом возведённые под потолок
глаза с красной раздвоенной жилкой и вовсе исчезли, и Гуннарт понял, что его
увлекают в какое-то другое помещение, а священник остаётся стоять в гостиничном
холле, окружённый покорной ему паствой, которая теперь отчего-то вся была в
чёрном, как на настоящих похоронах, и кто-то даже разносил подносы с маленькими
скорбными тарталетками, из которых выглядывали глянцевые спинки маслин.
Не оказывающего сопротивления растерянного
Гуннарта увлекли на второй этаж, туда, где располагался маленький обеденный зал
с накрытыми к позднему завтраку столами. Между пустыми тарелками лежали
сверкающие вилки и ножи, круглые отблески электрического света плавали в
пузатых бокалах; в центре каждого стола стояла стопка белых фарфоровых блюдец,
окруженная перевернутыми чашками, с ещё одной чашкой на вершине каждой стопки.
От всего этого веяло мертвенной чистотой, какую ожидаешь найти разве что в
кабинете дантиста перед приходом пациента.
Гуннарта усадили за один из столов. Он
неловко ссутулился, стараясь не задеть белых накрахмаленных салфеток, острия
которых поднимались отовсюду, так что, казалось, нельзя было положить руку на
стол, не уколовшись. Он посмотрел в сторону двери, туда, где виднелся угол
коридора и угадывалась другая дверь — в ту самую комнату, где лежала Катарина,
завершившая свои земные заботы и теперь в прохладном полумраке гостиничного
номера с задёрнутыми с ночи тяжёлыми пыльными шторами ожидающая отца Тересия с
последними напутствиями и наставлениями перед встречей с Отцом всего сущего.
Кто-то подсунул Гуннарту под локоть что-то тёплое и мягкое, он отвлекся и
обнаружил рядом с собой какого-то невнятного господина в полной траурной
выкладке и даже с белой маргариткой, приколотой к лацкану черного сюртука.
Господин находился в полусогнутом положении и умудрялся с достоинством и
одновременно сочувствием держать сидящего на стуле Гуннарта под руку с видом
человека, переводящего через дорогу своего тяжело больного родственника.
— Мои соболезнования, — произнес господин,
чуть наклоняя корпус вперед и правой кистью, лежащей на рукаве Гуннарта,
производя приличествующее случаю лёгкое пожатие. — Однако же кто бы мог
поверить, что в такой день… в особенности в такой день! Говорят, нынешняя
солнечная погода держится в нашем городе вопреки естественному течению вещей.
Гуннарт непонимающе взглянул на него и
сделал попытку подняться: он чувствовал, что Катарина, лежащая в комнате через
коридор, с каждой минутой становится всё дальше, словно ускользает от него,
становясь объектом забот грядущего к ней отца Тересия и его помощников из числа
присутствующих, вызвавшихся обрядить её и подготовить к отпеванию.
— Завтра обещают первые заморозки, —
прошелестел осторожный голос над ухом Гуннарта, и чья-то рука легла ему на
плечо, не давая встать. Гуннарт узнал в говорящем врача и повернулся к нему,
чтобы как можно более вежливо объяснить, что он, как человек современный и
просвещённый, не имеет ничего против светского разговора о погоде, однако не
считает этот разговор уместным в данной ситуации, да и не имеет времени вести
его, когда вот-вот должно начаться отпевание. Но взгляд его упёрся в чьё-то
другое лицо, которое тут же с готовностью разомкнуло сухие бледные губы и
произнесло, мелко помаргивая на каждом втором слове:
— Урожаи в этом году были не слишком
обильными, вы не находите?
— Нет, — ответил Гуннарт, чтобы не
показаться невежливым, и отвернулся. Ему на глаза попался ещё один человек в
чёрном костюме, который немедленно воскликнул:
— Но как же брюква? Вы же видели нашу
брюкву? Кто же сможет сказать, что брюква не уродилась!
Ответом ему был общий согласный гомон, под
давлением которого Гуннарт был вынужден несколько раз утвердительно кивнуть. В
маленьком зале становилось всё больше людей; задние напирали на передних,
передние становились на цыпочки, чтобы ненароком не подпихнуть Гуннарта и не
перевернуть его вместе со стулом и столом. Было душно; Гуннарт поднёс ладонь ко
лбу и на мгновение закрыл глаза, желая остаться наедине с собственными мыслями,
раз уж его не оставляют наедине с чем-нибудь иным, но кто-то поймал его руку на
излёте и трепетно, но настойчиво вложил в неё ком влажной ткани, пахнущей
кухонным столом. Гуннарт открыл глаза и, поискав в толпе хозяйку, не нашёл её,
зато обнаружил, что перед ним на одном колене стоит полицейский капитан и
держит его руку в своей, а взгляд его, как подобает старому вояке, полон
сурового сочувствия.
— Это вы…? — Гуннарт шевельнул серым
кухонным полотенцем, оно выскользнуло из его ладони, шлёпнулось на пол и
расползлось, как огромная раздавленная гусеница. Полицейский капитан истово
кивнул, поднял полотенце и снова вложил его в руку Гуннарту, пресекая очередную
его попытку подняться. — Я должен…
— Отец Тересий готовится к церемонии! —
вскрикнула внезапно выросшая за спиной капитана хозяйка, заставив Гуннарта и
всех остальных подпрыгнуть. — Ни о чём не беспокойтесь.
— Но я… — Гуннарт вновь попытался встать и
почувствовал, что со всех сторон его удерживают руки, вцепившиеся ему в рукава,
воротник, полы пиджака и даже галстук. Он приподнялся над сиденьем, словно
медведь, волоча за собой гончих, вгрызающихся ему в подшёрсток, и рухнул под
тяжестью чужих ладоней.
— Вы не одни со своим горем, — на разные
голоса заговорили в толпе. — Крепитесь.
— Уже скоро, — торжественно провозгласила
хозяйка из-за спины полицейского капитана. Гуннарт в отчаянии вытянул шею и
между головами стоящих вокруг людей смог разглядеть дверной проём и часть
коридора; там, прямо напротив двери в комнату Катарины, парило огромное белое
облачение, раскинув в стороны расшитые золотом рукава. Через несколько
мгновений облачение повернулось, и под ним обнаружился низенький худой
господин, который скособочился, слегка подпрыгнул, поудобнее перехватив
распластанную по его спине и плечам далматику, и резво побежал в сторону
лестницы.
— Я должен увидеть её! — выпалил Гуннарт и
решительно повернулся к хозяйке гостиницы.
— О, разумеется, — согласился стоящий
рядом врач. — Когда подготовят тело, вы сможете проститься…
— Но прежде нужно подкрепить силы, —
перебила его хозяйка, теперь почему-то пробираясь к Гуннарту сквозь толпу от
самой двери. Толпа нехотя расползалась перед ней, разваливаясь направо и
налево, как подошедшее тесто от ножа пекаря, и смыкалась сразу за её спиной.
Хозяйка подошла к Гуннарту вплотную и села на краешек соседнего стула;
окружающие, очевидно, восприняв её действия как образец уместного поведения
перед скорбным часом, быстро расселись за соседние столы, разобрали блюдца и чашки
и замолчали, тренькая чайными ложечками с эмблемой гостиницы и инициалами
хозяина на черенках.
Перед Гуннартом дымилась белая кружка с
какао, принесённая хозяйкой и заботливо устроенная между двумя острыми
накрахмаленными салфетками. Он неловко взял её, придерживая за донце, и поднёс
к губам. В ноздри ему ударил мутный сладкий запах шоколада, сливок и сахара;
хозяйка выжидающе смотрела на него, покуда он, вытянув губы и обжигаясь, делал
маленькие глотки. В самом центре кружки плавала небольшая коричневая пенка;
Гуннарт попытался сдуть её к краю, но она вывернулась и распласталась по
поверхности какао. Тогда он наклонил кружку, чтобы отодвинуть её от себя, и
попытался отпить, но снова ткнулся в пенку, шумно выдохнул, чтобы отлепить её
от губ, и перехватил кружку другой стороной к себе, однако пенка опять
переместилась и теперь, как бельмо, закрывала ближайшую к нему часть
поверхности. Гуннарт ещё раз повернул кружку, обжёгся и поставил её на стол,
виновато глядя на хозяйку. Та встала, взяла кружку правой рукой и поднесла её к
губам Гуннарта, положив левую руку ему на затылок так, что он не мог
отдернуться или увернуться от приближающейся к нему дымящейся жидкости с пенкой
посередине. В тишине, прерываемой лишь треньканьем ложек о блюдца, Гуннарт
сделал глоток, потом ещё один, почувствовал на языке пенку, подавился, но
кружка неумолимо наклонялась к нему, и он был вынужден глотнуть снова, и ещё
раз, зажмурившись, чтобы не видеть обнажающиеся белые стенки с ободками
коричневатой накипи и складками висящей на них пенки.
Когда последняя капля сладкого пойла
вместе с кусочками вездесущей пенки оказалась у него во рту, Гуннарт мучительно
сглотнул и открыл глаза. Кружка медленно опустилась, и он увидел в дверях
огромную ослепительно белую фигуру без головы, искрящуюся светом, с багровым
пятном в области сердца. Фигура сдвинулась с места и плавно приблизилась к
нему, выйдя из-под хрустальной люстры, висящей сразу над входом в обеденный
зал; тогда Гуннарт смог, наконец, разглядеть розоватые складки подбородка, спускающиеся
на расшитое золотом облачение, и кожаную папку, прижатую к толстой груди отца
Тересия. Он был без очков, глаза его в красных прожилках светились решимостью
проводить подопечную в последний путь, как подобает истинному служителю церкви.
Новенькая, с иголочки, далматика, которую, очевидно, ему принесли из церкви
специально для отпевания, рассыпа́ла золотые искры, которые резали глаза,
так что Гуннарт опустил их и успел прочитать на корешке папки витиеватое «сбу»,
прежде чем пухлая кисть отца Тересия прихлопнула старинные буквы.
— Вы, я полагаю, готовы? — запинаясь,
спросил он. Вопрос не требовал ответа, поэтому остался без оного; окружающие
пришли в движение, вставая со своих мест и направляясь к дверям, образуя
клубящееся чёрное пятно вокруг сияющего белого. Сквозь шорох складываемых на
стулья салфеток и стук опускаемых ножей Гуннарт произнёс, ни к кому особенно не
обращаясь: — Я должен увидеть её, — встал и направился к двери.
Отец Тересий, и без того занимавший почти
весь дверной проём, казалось, ещё немного вырос, когда Гуннарт приблизился к
нему, ожидая, что священник или окружающие его люди снова заведут изматывающий
разговор о погоде, оттесняя его, Гуннарта, к стулу в центре обеденного зала, к
острым салфеткам и остывающей белой кружке, забытой на накрытом столе. Но отец
Тересий бесшумно отступил, пропуская Гуннарта в коридор и одновременно осеняя
его крестным знамением, и над головами всех присутствующих разнёсся его низкий
голос:
— Наступила минута прощания.
Гуннарт почувствовал, что у него подгибаются
ноги, и ухватился за какой-то круглый металлический предмет, который оказался
ручкой двери, ведущей в комнату Катарины. Он повернул её, дверь с легким
щелчком отворилась, и в лицо Гуннарту пахнуло пыльным теплом непроветренного
жилого помещения.
— Через минуту мы будем с вами, сын мой, —
ударил его в спину голос отца Тересия, и Гуннарт окунулся в полумрак
гостиничного номера.
Закрыв за собой дверь, он оказался в
полной тишине. Снаружи сквозь тяжёлые шторы пробивался дневной свет, внутри
становившийся зеленоватым; толстый ковёр заглушал шаги, по комнате был разлит
покой, окружающий всякого мирно спящего человека. Гуннарт медленно и осторожно
двинулся вперёд, как пловец, входящий в придавленные штилем тёплые воды моря,
раздвигая их перед собою и чувствуя, как они тотчас смыкаются позади, забывая о
его существовании.
В центре небольшой комнаты в полумраке
стояла кровать, покрытая неровными светлыми волнами одеяла, под которыми почти
не угадывалось человеческого тела. Гуннарт аккуратно прошёл мимо кресла с
перекинутым через подлокотник длинным платьем, стараясь не задеть рукав с белым
манжетом, свисающий до самого пола, обошёл брошенные у самой кровати простые
чёрные туфли на небольших каблуках, с тонкими ремешками у щиколоток, и встал у
изголовья.
В постели, слегка отвернув лицо в сторону
окна, лежала женщина. Ее длинные тёмные волосы раскинулись по подушке;
отдельные пряди спускались в раскрытый ворот ночной рубашки, но круглый лоб и
высокие скулы были совершенно чистыми и чуть светились мягкой белизной. Глаза
её были закрыты, тень от ресниц падала на нежные щёки, которые ещё не вполне
лишились красок, так что казалось, что любое неосторожное движение способно
прервать мирный сон лежащей. На виске у неё золотился пушок; над тонкой тёмной
бровью виднелась маленькая отметина — вероятно, от перенесённой в детстве
ветрянки. Резко очерченные губы были приоткрыты, а в левом уголке рта застыла
маленькая складка, придававшая её лицу задумчивое и немного сердитое выражение.
Её правая рука, согнутая в локте, лежала
на подушке ладонью вверх; Гуннарт слегка нагнулся, отчего-то пытаясь
рассмотреть линию жизни и убедиться, что она ненормально, вызывающе коротка и
резко обрывается, рассыпая по коже сеть мелких морщинок, напоминающих
измочаленный конец перетершейся верёвки. Но длинные чуть согнутые пальцы
скрывали середину ладони от любопытного взгляда, и вместо этого Гуннарт стал
рассматривать глубокие беловатые лунки ногтей аккуратной овальной формы, узкое,
почти прозрачное запястье и беззащитную синеватую жилку, идущую от основания
ладони к локтю подобно струне какого-то чрезвычайно тонкого и хрупкого
инструмента.
На внутренней стороне предплечья,
выпроставшегося из широкого кружевного рукава ночной рубашки, притаились две
маленькие тёмные родинки, одна над другой. Гуннарту вдруг мучительно захотелось
узнать, какого цвета у неё глаза. Он осторожно протянул руку и, немного
помедлив, положил ладонь на лоб лежащей перед ним женщины, почти ожидая, что
она вздрогнет, откроет глаза и повернётся к нему с вопросом на полуоткрытых губах.
Несколько мгновений он ощущал прохладную мягкую кожу её лба под своей рукой, а
потом, чуть надавив пальцами повыше виска, повернул её лицо к себе. У самых
волос над левым виском обнаружилась небольшая россыпь бледных веснушек; длинная
тёмная прядь скользнула по тыльной стороне ладони Гуннарта и упала на грудь
лежащей, мягко очертив её скулу и подбородок. Он провёл пальцем по кончикам
длинных ресниц, тёмных у основания и постепенно светлеющих, как будто
выгоревших на слишком ярком, нездешнем солнце; прикоснулся к длинной брови,
погладил висок, спустился к скуле и дальше, по жилке, выступившей на шее, туда,
где маленькая жемчужная пуговка удерживала вместе две стороны полурасстегнутого
ворота ночной рубашки. Тело лежащей терялось в мягких бесформенных складках
одеяла, они образовывали на постели подобие сложного иероглифа, сквозь зигзаги
и линии которого Гуннарт был совершенно не в состоянии пробиться к истинному
смыслу того, как она выглядела при жизни, когда была в постели, одна или не
одна, с мужчиной или с женщиной, засыпая и просыпаясь, поворачиваясь к
утреннему свету из окна или, наоборот, отворачиваясь от него к сонному теплу
чужого тела. Он вдруг почувствовал какое-то стеснение в груди и зарыл пальцы в
её незнакомые густые волосы, стараясь представить, какие воспоминания она
хранила там, под ними, под бледной кожей, покрытой прозрачными волосками, когда
гуляла по городу Н, изредка заходя в его небольшие пыльные музеи и церкви,
присаживаясь за столики уличных кафе, проводя рукой по перилам лестниц, ведущих
в аккуратно подстриженный городской парк, разбитый на холме за зданием
магистрата, — пока он, Гуннарт, сидел у себя в конторе в городе М, перебирая
бумаги и изредка в ожидании перерыва поглядывая в окно на мучительно изогнутое
над сломанным уличным фонтанчиком пыльное дерево с давно облысевшим стволом.
За спиной Гуннарта что-то тихо щёлкнуло;
он осторожно повернулся и увидел, что из-за чуть приоткрывшейся двери
пробивается слабый электрический свет. Его полоска, сперва тонкая, как волос,
становилась всё шире и шире, разрезая тихий полумрак комнаты, в которой
неподвижно стоял Гуннарт, зарыв пальцы в прохладную густоту тяжёлых тёмных
волос. Когда нож электрического света добрался до кровати, он вздрогнул, как от
удара, тремя быстрыми шагами пересёк комнату и поймал открывающуюся дверь, не
давая ей распахнуться ещё дальше.
Заглянув в коридор, Гуннарт на мгновение
зажмурился, ослеплённый блеском электричества, отражающегося во всевозможных
очках, моноклях, пенсне, запонках и булавках стоящих там людей; над всем этим
разливалось нестерпимое сияние белой далматики с золотым шитьём, безмолвной и
неподвижной. Когда Гуннарт вновь открыл глаза, зрение его внезапно обрело
удивительную ясность; он впервые смог рассмотреть каждое лицо в толпе, каждую
пару глаз, нацеленных на него, каждый рот, готовый исторгнуть слова сочувствия
и утешения.
В коридоре было гораздо больше людей, чем
раньше; по правде говоря, их было больше, чем могла вместить гостиница, да и
весь город Н, вместе с его церквями, парками и вокзалом. Среди них были уже
знакомые — Гуннарт увидел хозяина, сменившего утреннюю пижаму и халат на вполне
приличный чёрный костюм, хозяйку, одетую в тёмное платье с глухим воротником,
из которого её тощая шея торчала, как рыбья кость, оканчивающаяся бесформенным
черепом. Рядом с ними стоял Грунц из клиентского отдела, позади него ссутулился
бледный, страдающий катаром желудка Беркович в криво сидящем чёрном пиджаке;
дальше виднелась кассирша, уволенная начальником Гуннарта два месяца назад по
подозрению в мелкой краже; из-за её плеча высовывался хмурый мужчина,
приносивший почту в дом его родителей, и сморщенная, как печёное яблоко, тетя
Беата, умершая в прошлом году. Они стояли вокруг — высокие, низенькие, худые и
толстые, одетые в разношерстные чёрные одежды, по-петушиному вытягивающие шеи,
чтобы ничего не пропустить, замершие в ожидании и готовые по первому знаку
ринуться в тихую полутёмную комнату за спиной Гуннарта, чтобы заполнить её
целиком.
В коридоре стояла звенящая напряжённая
тишина, прерываемая лишь гудением электричества под потолком; Гуннарт физически
ощущал, как уходят последние минуты их ожидания — исчезают, словно вода,
отступающая от берега с отливом и обнажающая неровное выщербленное дно,
покрытое сгустками бурой тины, на ветру высыхающей в шершавую коричневую корку.
Там и сям начинали приходить в движение головы, то и дело вспыхивали чьи-нибудь
очки, снятые и вновь водружённые на нос, рты раскрывались, впуская в
гло́тки воздух, готовый вот-вот заплясать на голосовых связках и
превратиться в слова, а гигантская махина белой далматики, искрясь,
разворачивалась в окружающей её толпе, медленно воздевая рукав.
Тогда, чтобы не допустить этого, Гуннарт
сделал шаг вперёд, переступил через порог комнаты, осторожно прикрыл за собой
дверь и, услышав тихий щелчок замка за спиной, прошептал, ни к кому особенно не
обращаясь:
— Ещё пятнадцать минут, пожалуйста. Ещё
пятнадцать минут.