Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2015
Григорий Михайлович Кружков (родился 14 сентября 1945 г. в Москве) – поэт,
переводчик, эссеист, исследователь англо-русских литературных связей.
Обладатель Государственной премии РФ по литературе за 2003 год за переводы
английской и американской поэзии пяти веков, «Мастер» Гильдии мастеров
художественного перевода (2009), медали имени Н.М. Карамзина журнала «Вестник
Европы» (2009), Большой Бунинской премии в номинации поэтический перевод
(2010); премии имени Корнея Чуковского (2010), поэтической премии «Антология»
журнала «Новый мир» (2012), Международной Волошинской
премии (2013) и других. В этом году Григорий Кружков стал лауреатом премии
«Глобус» журнала «Знамя» за публикацию поэтической подборки «Кружащийся дервиш»
(2014). О поединке физики и литературы, о качествах переводчика-душеприказчика, о секрете известного переводного
стихотворения «За цыганской звездой» и трудных детях поэзии с
Григорием Кружковым беседовала
— Григорий
Михайлович, Вы заканчивали физический факультет Томского государственного
университета и даже аспирантуру по физике высоких энергий. Расскажите,
пожалуйста, как так получилось, что Вы пришли в литературу?
— Тогда были в
моде точные науки, и многие мои сверстники и друзья после школы шли учиться
физике. В частности, была очень популярна физика элементарных частиц. Казалось,
что скоро будет разгадана загадка материи, из
чего состоят не только атомы, но и протоны, и электроны, появится новая таблица
Менделеева для всех частиц и всё станет ясно. Поэтому в эту область рванули все
любопытные мальчики того времени, и я был среди них. Потом некоторые из них,
кто обладал какими-то художественными наклонностями, либо совмещали своё
увлечение с физикой, либо бросали её – шли в кино, литературу и т.п.
Наше поколение
увлекалось всем. И было принято заниматься как основным делом «серьезными
науками» – физикой, химией, биологией. Интерес к музыке, литературе и так далее
был самим собой разумеющимся, но он не мог быть профессией.
В какой-то момент
во мне произошла революция: физика словно побледнела и отступила на шаг назад,
а литература расцвела, стала интересней и победила в поединке с наукой. В то
время у меня появились первые успехи: были опубликованы переводы в книге,
напечатаны стихи в журнале «Юность». Для меня тогда, как и для увлеченных
литературой юношей (и девушек), она казалась единственным алтарём, на который
стоило положить все свои мечты, труды и всю жизнь.
— В прологе к
«Охоте на Снарка» Льюиса Кэрролла Вы писали, что эта поэма является «творением математика»… Как Вы считаете, помогает ли в Вашей
литературной деятельности тот взгляд учёного, физика? Может, бывают моменты,
когда Вы понимаете, что что-то в ваших произведениях именно из области физики,
высоких энергий?
— Помогает ли моё
прошлое физика в литературе? Думаю, что да. Логический подход, умение
планировать, разделять вещи по категориям, сравнивать и так далее не мешает
интуиции. Между прочим, в последнее время я много занимаюсь составлением книг,
и здесь математика помогает: я могу быстро определить объём книги в авторских
листах, в страницах, знаках. Голова производит такого рода вычисления
моментально. Но, конечно, влияние физики, математики шире. Логика и позитивное
знание всё-таки основа, без которой начинается хаос и несуразица. В моём случае
логическое мышление развито уже в молодости, так что можно забыть о нём и
думать исключительно интуитивно. Рациональное само приложится.
— Первая книга
стихов «Ласточка» у Вас вышла в довольно зрелом возрасте 35 лет. Что Вас вело к
этой книге или поддерживало?
— Увлечение этим
делом, что же ещё. Когда человек влюбляется во что-то, его нелегко от этого
отлучить, отучить. У меня и тогда не было, и сейчас не наступило разочарования
в литературе. Я счастливый человек, поскольку занимаюсь любимым делом.
– А если спросить
так: кто вам помогал, кто поддерживал?
— Некоторые имена
я могу назвать. Например, Арсений Тарковский, который написал предисловие к
моей публикации в альманахе «День поэзии». Или Олег Чухонцев, который вёл
занятия в литературной студии «Зелёная лампа», и мы с ним общались не только
формально, во время занятий, но и помимо них. Это два имени, которые особенно
для меня дороги, их поэзия для меня всегда остаётся вроде ориентира. Собственно
говоря, двух разных ориентиров. Неоакмеистическая
поэзия Арсения Тарковского и элегическая московская нота с примесью полукрестьянского-полумещанского (Павловопосадского)
начала Олега Чухонцева.
— В одном из интервью
Вы признались, что среди первых прочитанных книг были «Повести и рассказы»
Алексея Толстого, «Повести» Гоголя, «Золушка» Шварца, «Город мастеров» Габбе и «Чук и Гек» Гайдара. А какая книга сохранилась в
Вашей памяти с детства? Расскажите, было ли какое-то яркое впечатление в то
время именно от прочитанной книги?
— Каждая книга
была для меня ярким впечатлением. В детстве я любил научного фантаста середины
19 века Жюля Верна, который, казалось бы, даже на тот момент во многом
устарел. Ведь он говорил о путешествиях на воздушном шаре как о каких-то
чудесах техники. А мы жили уже в эпоху авиации. Но сам пафос научного знания,
догадки, удивительного устройства природы, сметливости человека, который
ориентируется в науке, – то, что до сих пор не устарело.
В «Таинственном
острове», когда герои потерпели крушение на воздушном шаре и оказались на
необитаемом острове, им нужно было разжечь костёр без спичек. У инженера
Сайреса Смита и ещё у одного из его спутников сохранились наручные часы. Сайрес
берет два круглых стекла, наливает между ними немного воды, и делает линзу, с помощью
которой он концентрирует лучи солнца и поджигает траву. Тогда это произвело на
меня очень сильное впечатление. Я любил неожиданные открытия и сам пытался их
делать. Например, у нас в саду было много вишен, и мама варила варенье. Я
помню, как в уме придумывал машинку для выдавливания косточек. Так, чтобы было
можно засыпать вишни в ёмкость, вращать какую-нибудь ручку, а машинка
автоматически выдавливала все косточки. И может, неслучайно после школы я попал
на Московский завод путевых машин и механизмов Министерства путей сообщения.
— Недавно за
поэтическую подборку «Кружащийся дервиш» Вы стали обладателем одной из
старейших литературных премий журнала «Знамя» – «Глобус». Вы признались, что
эта публикация сложилась из стихотворений, которые были написаны и отложены…
Расскажите, как часто происходит у Вас такое с написанным? И от чего зависит
оценка «для печати» или нет? Каким критериям должны соответствовать стихи,
чтобы их увидела публика?
— Про эту подборку
могу рассказать подробнее. Полтора года у меня не было публикаций стихов. Я
пишу немного. Но всё-таки что-то накопилось. Я сложил подборку и отправил её в
журнал «Новый мир». А через месяц или два «отозвал» свою подборку и прислал
взамен новую. И так до шести раз я менял стихи, порядок и состав! То появлялось
новое стихотворение, то какое-то из старых вдруг начинало казаться слабым…
В определенный
момент я решил, что хватит, и мы договорились с редактором о публикации. В то
же время поступило предложение от «Знамени», и я сказал, что у меня ничего нет.
И тогда прозвучала фраза Ольги Ермолаевой: «По амбарам помети, по сусекам
поскреби». В итоге, оказалось, что за эти полтора года, совершенно незаметно,
стихов у меня набралось на целых две подборки.
Я очень
мнительный, если дело касается стихов. Когда ты написал стихотворение, чаще
всего чувствуешь эйфорию, оно нравится. Потом начинается второй этап, третий,
четвертый, пятый – и ты можешь либо дать задний ход, либо понять, что
стихотворение – всё-таки получилось.
— Но подборка в
«Знамени» вполне Ваша. На ней спокойно можно поставить знак качества Григория
Кружкова «ГК».
— Тут ещё имеет
значение факт публикации – напечатанное стихотворение как будто улучшается, на
нём уже стоит даже не «ГК», а скорее, знак качества журнала.
— Как известно, Вы
пишете фигурные стихи и для Вас важна тема оформления стихов, чтобы, например,
между строчками был воздух… Расскажите, как Вы работаете с верстальщиком,
готовя к выходу свою книгу… Например, о верстке книги
«Двойная флейта»?
— Эту книгу делал замечательный бард и поэт Сергей Труханов. Он был
одновременно и художественным редактором, и техническим. Интересно, что наши с
ним роли словно поменялись. Сергей, как автор, очень придирчиво и мнительно
относился к вёрстке, постоянно что-то переделывал и исправлял, стремился к
совершенству, поскольку сам поэт и хорошо знает мои стихи, писал к ним музыку.
А я, наоборот, говорил, что всё уже хорошо и так.
— Присуждаемые
премии для многих важны, и каждый из литературного цеха их воспринимает
по-своему…Что премии значат для Вас? И какая из премий в Вашей жизни была
полной неожиданностью?
— Последняя премия
«Знамени». Хотя Волошинская премия, которую я получил
два года назад, тоже была неожиданной. Вообще привыкнуть к этому трудно. Мне
лично премии помогают бороться с вкорененной застенчивостью. Когда слышишь о
себе, что ты – человек, избалованный премиями, то начинаешь коситься сам на
себя, как на незнакомца.
Конечно, в
распределении премий большую роль играет случайность. Кроме того, весомость
премий с годами уменьшается. В первые годы после учреждения той или иной премии
награды получают безусловные фигуры. А потом перед членами жюри встает вопрос:
«Кого бы выбрать ещё?» Поэтому, на мой взгляд, премия, просуществовавшая лет
десять, теряет объективное значение. В одно и то же время не может существовать
слишком большое количество талантов.
— Если затронуть
одну из Ваших сфер литературной деятельности – перевод, что здесь для Вас
является главным? Что в каждом из так называемых «диалогов» с автором, текст
которого Вы переводите, Вы хотите донести для читателя?
— Когда речь идет
об авторе прошлых лет, веков, переводчик, мне кажется, должен чувствовать себя
его душеприказчиком. Какие должны быть первые качества у душеприказчика?
Вероятно, честность и совестливость. Поэтому вот и стараешься, мучаешься…
В отношениях
автора с переводчиком много интимного, ведь начинается всё с любви. Сначала
стихотворением любуешься, радуешься ему, смотришь, вдумываешься, а потом, как в
это бывает в любви, хочется чего-то большего – слиться с оригиналом,
приблизиться к нему максимально. И в этот момент начинает рождаться перевод.
Когда получается новое стихотворение на другом языке, оно будто слияние души
переводчика с душой автора оригинала, как ребёнок с чертами не одного, а двух
родителей. Особенно, если переводчик – поэт со своими характерными приметами
стиля. Вот, говорят, в переводах Бориса Пастернака слишком видны черты пастернаковской поэзии, и это плохо. Это нормально,
по-моему. Для меня перевод – плод счастливого случая, когда оба родителя нашли
и поняли друг друга. Когда говорят, что перевод должен быть, как прозрачное
стекло, сквозь которое можно увидеть оригинал, это неправда, так не бывает: от
стеклянных родителей ничего не рождается. Нельзя забывать, что перевод – это
ещё и искусство потерь, потому что перевести стихотворение точно, как оно есть
в оригинале, нельзя по определению, и перед переводчиком всё время встаёт
вопрос выбора.
— Как идёт Ваш
процесс творчества, как должно быть организованно пространство Вашей мастерской
перевода? Интересуют бытовые детали. Например, кипа словарей или, наоборот,
пустой стол и ничего лишнего…
— Чаще всего я
начинаю перевод стихотворения, лёжа с ручкой и блокнотом… Потом, когда перевод
начинает оформляться и «встаёт на ноги», я иду к компьютеру и смотрю, как это
выглядит на экране. Это может быть лишь частью стихотворения, началом, которое
вдохновляет; после чего я это распечатываю и делаю перевод дальше. В конце
работы я распечатываю стихотворение полностью и снова утаскиваю на диван, чтобы
подумать над ним ещё. Есть стихи, которые сразу ложатся, а есть и такие,
которые мешают спать на протяжении многих лет (как трудные дети), и ты
ворочаешься из-за них ночью, думая о том, что ещё можно сделать.
— На заре
переводческой деятельности Вы сделали перевод стихотворения «За цыганской
звездой» Редьярда Киплинга, получившего в России
известность благодаря кинофильму «Жестокий романс». По прошествии лет пересматривали
ли Вы этот перевод на предмет изменений, корректировки?
— Я к нему не
возвращался, поскольку не считаю его шедевром или особенно удачным переводом. К
композитору или к режиссеру оно попало случайно, так же и вошло в фильм. Это
был конец 70-х – начало 80-х годов, когда одно ленинградское издательство
задумало выпустить новый сборник Киплинга. Тогда-то я и перевёл стихотворение «The Gipsy Trail»,
которое дословно переводится как «цыганская тропа». В нём была сложная
проблема, как перевести идущую рефреном фразу «Follow
the Romany patteran» («Иди за цыганским патераном»).
Патеран – знак, который цыгане оставляют на тропе для
своих, чтобы те знали, по какому пути нужно идти. Это может быть сломанная
ветка или куча хвороста… Маленький секрет этого перевода в том, что я решил не
мучиться с этим патераном и заменил его на «цыганскую
звезду».
— Ваши заметки,
эссе, по Вашему собственному признанию, нередко возникают из переводческой
практики. Как, например, одна из последних «Дитя человеческое: две версии —
Вордсворта и Элиота». Могли бы Вы поделиться, как рождаются подобные параллели,
как приходят темы, как сопоставляются столь непохожие авторы?
— Если у тебя есть
такое стереоскопическое зрение, когда ты видишь одновременно разные эпохи,
разных авторов и разные литературы, такие параллели рождаются сами. Это
какое-то присущее некоторым людям устройство глаза.
— Существует ли
вероятность, что будет что-то, что останется нераскрытым, если смотреть на
зарубежного автора через русского поэта?
— Существует,
конечно. Но, слава Богу, перевод вариативен. Впрочем, вопрос сформулирован
неточно, потому что он исходит из того, что существует какой-то идеальный
перевод. Так, например, смотрим мы через какого-то поэта, и происходит
искажение… Искажение происходит всегда, по определению, потому, что
стихотворение оригинала написано на другом языке. Как постановка в театре пьесы
Шекспира, которая кому-то понравится, а кому-то – нет. Перевод, как и любой вид
искусства, является уязвимым. Каждое прочтение – это и есть перевод на
доступный тебе язык.
— Как Вы
относитесь к критике? Чьё мнение для Вас важнее – профессионалов, друзей,
читателей или своё собственное?
— Если речь о
стихах, тут доверяю только своему мнению (несмотря на присущую ему шаткость и
мнительность). Если же речь о статьях, эссе – тут мнение друзей и
профессионалов для меня очень важно. По совету толкового редактора я часто
меняю, дорабатываю текст.
— Какая культура,
кроме английской, для Вас является наиболее близкой?
— Ирландская поэзия
в лице Уильяма Батлер Йейтса, Джеймса Джойса и
недавно ушедшего Шеймаса Хини. И я горжусь, что есть
и моя роль в «продвижении» поэзии Йейтса к нашей
аудитории, в том, что он стал достаточно известным поэтом для российского
читателя – почти как Рильке и Лорка. За последние 15 лет вышло восемь
подготовленных мной изданий со стихами Йейтса.
— А расскажите,
пожалуйста, о Ваших путешествиях – помимо любимой Англии, куда Вас больше всего
тянет?
— Мне нравится
Италия. И нравилась бы Франция, если бы я туда ездил. Во Франции я был один раз
и очень коротко, только в Париже. Очень хочется побывать на юге Франции, в
Провансе. Люблю Италию, но здесь я не оригинален. Надо сказать, что каждое
путешествие для меня, прежде всего, литературное паломничество. Так, например,
в Риме я «встречаюсь» с Вячеславом Ивановым, который там жил, во Флоренции – с
Робертом и Элизабет Баррет Браунингами, а в Венеции,
конечно, не обойдётся без Иосифа Бродского. Люблю итальянский язык, и готов
подписаться под панегириком ему, сочинённым Байроном: «Люблю язык. Латыни
гордый внук…» и так далее.
— Какие
пересечения культурных пластов русской и английской традиций для Вас являются
наиболее ценными и важными?
— Это очень
большой вопрос. Связей, конечно, очень много. Взять хотя бы Чарльза Диккенса,
который оказал, несомненно, огромное влияние на Федора Достоевского. Если
говорить о поэзии… Лорд Байрон сделался русским ещё при жизни, Перси Биши Шелли
– благодаря полному трехтомному изданию Бальмонта – на рубеже двадцатого века.
А вот Уильяму Блейку и Джону Китсу пришлось ждать почти сто пятьдесят лет,
Браунингу и Теннисону – сто. Большую роль сыграла здесь великая “Библиотека
всемирной литературы”, издававшаяся в 1967-1977 годах. Переводили не только
романтиков, но и поэтов Возрождения, Мильтона, поэтов-модернистов XX века:
Томаса Элиота, Джеймса Джойса и так далее. В целом, можно сказать, что русская
поэзия крепко подружилась с английской. К сожалению, с русского на английский
язык хороших переводов меньше. Есть исключения. «Евгений Онегин», особо
популярный в Англии и Америке, имеет уже несколько достойных версий – Стенли
Митчелла, Джеймса Фалена и так далее. А с Серебряным
веком, особенно с акмеистами, дело обстоит хуже. Англичане ценят, например,
Осипа Мандельштама, Бориса Пастернака, которые являются для них именами
неоспоримого благородства. Они охотно принимают на веру, что это великие поэты.
Хотя имеющиеся английские переводы этого не доказывают. Я связываю такое
положение вещей с теми процессами, которые происходили в английской поэзии, в
частности, с её переходом на верлибр. Пострадало умение писать стихи
классической формы, которое необходимо для переводов Мандельштама, Ахматовой,
Пастернака…
— Записываете ли
свои произведения во время путешествий? Возникало что-нибудь спонтанно?
— Путешествия
благотворны для стихов. Уходят преподавательские заботы, появляются свежие
впечатления и особое одиночество, способствующее лирическому настроению.
«Дублинский дневник» написан в Ирландии, есть серия стихов, привезённая из
Генуи. Мне необходима пища красоты, которую я черпаю в путешествиях. Есть
поэты, которым это не нужно. Для них чем серее, обыденнее, тем верней и дороже.
Например, Владимир Салимон пишет о простом, будничном, и в этом черпает
вдохновенье. У меня, наоборот, более романтический взгляд на вещи и нужно
подпитываться красотой.
— Вы коснулись
темы серости окружающей действительности… А есть,
например, здесь, в Москве такие места, которые Вам не кажутся серыми и дают Вам
силы?
— Трудный
вопрос…Мне нравится Патриарший мостик, с него открываются красивые, просторные
виды, например, на памятник Петру I, к которому я отношусь толерантно. Москва –
эклектичный город, и сама идея поставить здесь этот памятник настолько нелепая,
что даже чем-то милая. Еще большие парки, где утихает городской шум, где зимой
ребята катаются на санках. Измайлово, Битцевский
лесопарк, Царицыно, Коломенское… Если говорить о местах, которые вдохновляют,
то это места с открытым пространством, когда можно смотреть вдаль. Хотя мне
трудно представить себе, что я взойду на Патриарший мостик или на крутой берег
Москвы-реки и напишу об этом стихи. Оставим это туристам из других стран.
— Вы мастер
детской литературы, как переводческой, так и авторской… Был ли среди героев
детских книг тот, с кем Вы напрямую или косвенно себя соотносили? Как,
например, образ Додо, по сути, являлся карикатурным автопортретом Льюиса
Кэрролла.
— Да, это
Рассеянный с улицы Бассейной. И вообще – образ
чудака. У меня даже есть стихотворение с такими строчками: «Очевидно, я чудак /
И всегда им буду. / Обожаю вечерком / Перемыть посуду / Слева в кране —
кипяток, / Справа — кран холодный. / Руки заняты, / Зато / Голова свободна».