Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 4, 2014
(попытка ассоциативной критики)
Илья
Леленков. Пятнадцать огурцов и одно мороженое. – М.: Арт Хаус медиа, 2014.
Хочется
начать сразу с места в карьер, с чего-нибудь веского, резкого, жосткого.
Рубануть с плеча – в духе самого автора. И желательно сразу копнуть поглубже,
вогнав лопату по самый черенок в скрежещущий каменистый слой той «почвы», из
которой произрастают эти нежные прихотливые создания – леленковские огурцы.
Вернее
даже не почвы: асфальта. Или бетона. Илья Леленков – поэт ярко-выраженно
городской, московский. Даже когда он в своих текстах тематически отходит от
города, то не очень далеко: в ближайший парк, в лесок, в «мытищи». Самое
дальнее, куда может убрести – это Внутренний Лес, но суть этой метафоры я
попытаюсь раскрыть чуть позже.
Пока
всё-таки о зачине. В книге Ильи он такой:
он с
бескомпромиссностью
гордой
орла
водку
невкусную
пил из горла
пил он и
плакал
кусая крыло
мир ― не
спектакль
люди ―
говно
Этим
воистину бескомпромиссным заходом поэт сразу же расставляет все точки над i:
часть аудитории (тех, кому книга попала в руки случайно) решительно отсекает,
остальным же – демонстрирует, сколь высоко задрана планка, которую он
намеревается взять.
То
есть он её уже взял, конечно же, но читатель об этом пока не знает. Тираж книги
– 650 экз., и столько же примерно раз Илье Леленкову предстоит совершить свой
немыслимый оксюморонный трюк.
Почему
немыслимый, почему оксюморонный? Да потому, что планка не только поднята до
упора вверх, но и столь же глубоко, до упора, уведена вниз. «Опущена». В самые
хляби и низины обсценной и «маргинальной» лексики, черного стёба рифмы над
самой собой и маниакально-депрессивного психоза стиля.
Взять
эту высоко опущенную планку – то есть явить читателю, при всём «отягчающем
анамнезе», подлинную поэзию – автору удается, и удается блестяще. (По крайней
мере, с уверенностью можно сказать: тот, кто отложил книгу в сторону,
вспугнутый некрасивым словом на «г» и малопоэтичной «бескомпромиссностью»,
многое потерял.)
Я
давно знакома с творчеством Ильи Леленкова, и тот факт, что оно, его
творчество, есть подлинная поэзия, для меня не новость. Новость в другом: стихи
Ильи вовсе не так привязаны к его личности, голосу, манере подачи, мимике и
жестикуляции, как я полагала раньше, до прочтения сборника. Поэт-перформанс
вовсе не превалирует над поэтом-текстом, как я многие годы почему-то была
уверена.
Оказалось,
что даже в отрыве от своего создателя, собранные под одной обложкой в
правильной (если не единственно возможной, то самой эффективной для восприятия)
последовательности, определённым образом оформленные графически, эти тексты
прекрасно справляются с задачей передать индивидуальную авторскую
«артистическую акустику». А в ней, надо сказать, львиная доля неповторимой
леленковской особости и заключается. Она и есть – почерк. Все эти рыки.
Скрежеты зубовные. Утробный нутряной гул. Интонации мрачного скандирования и
рубленого лозунга, с которыми лирический герой упорно и неуклонно, лоб набычив,
идёт вперёд, прёт на амбразуру безрадостного и беспросветного бытия.
Угрюмая
ирония. Сплёвывание желчью сквозь зубы. «Харканье кровищей». Конечно, эти
интонации и акценты у автора не единственные. Но именно они – преобладают, и в
силу именно их преобладания поэзию человека с именем нежным, по-весеннему
витальным, как закрученные липкие усики юных прорастающих огурцов, и мягким,
как подтаявшее мороженное, – Илья Леленков – принято называть брутальной,
жёсткой, мужской. Чорным отечественным мачизмом.
Вот,
пожалуй, да: это она и есть. Та реперная точка, которую я искала. И нет нужды
рыть асфальт лопатой: всё самое главное, как всегда, оказалось лежащим на
поверхности. Вернее, на двух поверхностях – на их стыке.
Есть
чорный мачо (на албанизме настаиваю, ибо это, во-первых, соответствует духу
разбираемой поэзии, а во-вторых, правильно – через ё – написанное может
привнести ненужные здесь расовые коннотации); итак, есть чорный мачо, мрачный,
смурной, деструктивный, «проблемный» («с мешками, печенью, лысиной, комплексами»),
находящийся всегда в одном из трёх состояний: либо «в дрова», либо в процессе
возлияния, либо страдающий от похмелья. Назойливо эпатирующий читателя
физиологическими подробностями («полжизни не могу просраться»; «история жизни в
четырех поблёвках»). Герой жестокого городского верлибра и циничных социальных
страшилок а-ля «жила-была девочка», только с поправкой на пол и возраст.
Почему
мачо? – потому что пассионарный, темпераментный человек. Человек страсти.
Человек, обуреваемый страстью саморазрушения: яростный топтатель огурцов и
раздавливатель мороженого каблуком ботинка.
С
другой стороны, этот гротесковый, комиксовый персонаж со знаком минус
уравновешивает созидающее начало – этакий интелигентный урбосексуал,
обаятельный обыватель (то есть обыватель в хорошем смысле слова; обыватель со
знаком плюс). Семьянин, отец двух детей и хозяин «наглого лохматого пса», коего
он не ленится регулярно выводить на утренние прогулки. Гурман и эстет. Ценитель
хорошей музыки, фильмов Кустурицы, гаванских сигар и рома.
Со
своим отталкивающим альтер эго этот положительный герой связан сложными и
тонкими, на уровне рефлексии, отношениями.
Вот,
например, обратимся к программному стихотворению «Алкаши на пруду», давшему
название одноименному циклу. Лирический герой, день за днём выгуливая своего
пса возле «декоративного водоёма с утками и алкашами», наблюдает за повадками
тех и других и чисто теоретически прикидывает, мог ли бы он «в случае чего»
подменить собою одного из алкашей. И приходит к выводу, что – мог бы.
Это
фантазийное, гипотетическое «в случае чего» – и есть истинное содержание книги.
Что было бы, вырвись чорный мачо на свободу? Как этот кропотливо творимый,
взлелеянный автором в условиях «внутренней лаборатории» личный миф повёл бы
себя на свету реальности?
Ещё
один пример рефлексии несостоявшегося маргинала:
я даже ни разу
не был в вытрезвителе – верите? –
хотя и очень
стремился
но, видимо, не
достаточно
(«Песня о
подвиге»)
Тут
мы уже обращаемся непосредственно к области того индуцирующего, сакрального
пространства, которое было обозначено автором в начале сборника как Внутренний
Лес. Он же – внутренняя лаборатория, где автор путём переливания из колбы в
пробирку и обратно творит своё взрывчатое вещество поэзии. Он выбрал именно эти
«ингредиенты». Его идущие вперёд, на читателя, словно зомби – алкаши, бомжи,
суицидальные висельники, «порешённые», «окочурившиеся» – это избранный автором,
вдохновляющий его материал.
Лирический
герой гармонично вплавлен, вовлечён в этот материал, убедителен в нём, однако
не тождественен самому автору. Уместно было бы вспомнить роботов и киборгов из
«инопланетных миров» Федора Сваровского – точно такую же «массу для лепки»,
оригинальный способ решить некую творческую задачу, стоящую перед автором. Тем
не менее ни у кого ведь не вызывает сомнения, что сам автор, пишущий от лица
робота и киборга, роботом и киборгом не является.
То
же можно сказать о «маргиналах» Леленкова – алкашах, бомжах, уголовниках и
проч. Они, воплощение онтологической лишнести и бесполезности (а то и
вредности), тем и ценны для автора, что эти их упомянутые качества есть ничто
иное, как необходимые ему краски для живописания его собственной «картины
мира».
Они
– священный мусор в его Лесу:
в лесу
бутылки, ложки, чешуя
шприцы,
газеты, фантики, стаканы
грибы, костры,
колеса, труп коня
менты, опять
колеса, и опять
там перелетных
жаворонков стая
и бесполезный
снег лежит до мая
там наркоманы
бродят по проселку
там баба
убивает поросенка
<…>
свинья в
крови, но – всё визжит
визжит
в моих ушах –
берите вашу
жизнь
С
наркоманами всё понятно, но вот на бабе с поросенком (она же – «бабища» и «баба
с топором») хочется остановиться подробнее.
Будь
этот образ более-менее «случайным», т.е. встреться он в книге лишь единожды, я
не рискнула бы трактовать его как искажённый, преломленный через абсурдо-призму
образ Богоматери с младенцем на руках. Однако же в книге Леленкова он
встречается дважды, и не просто дважды, а разнесен ближе к началу и ближе к
концу, как бы закольцовывая основной массив текстов и тем самым привлекая к
себе дополнительное внимание.
Второй
раз – в стихотворении «Ёлка»:
…в начале
девяностых
я подрабатывал
сторожем на базе,
напротив
северной тэц, на осташковском
и выпало мне в
январе дежурить со второго на третье…
в половине
восьмого вечера пришла доярка
из соседней
деревни
пьяная, с
живым поросенком, звали доярку наташей.
поросенок
обосрал всю сторожку,
а потом куда-то
съебался
и мы его
полночи, валяясь в снегу, искали.
Трудно
сказать, осознанно это сделано или «само так получилось» в контексте сборника,
но параллель между жуткой «бабищей» и Девой Марией с Иисусом на руках, символом
веры и материнства, – очевидна. Равно как и то, что «вечная тема»
богоискательства предстаёт в виде пьяных кувырканий в снегу в поисках
сбежавшего порося.
То
же касается любой затронутой темы, любого сюжета в стихах Ильи Леленкова, будь
то бесцельное катание по городу на такси («андрей иванович повесился»),
глумливо-запанибратский разговор с памятником («Станция Маяковская») или эпизод
тоскливой медитации на кусок орехового торта, перед которым лирический герой
«очнулся в полном одиночестве» в день своей собственной свадьбы («Свадьба»).
Даже
прогулка с собакой из уже упомянутого стихотворения «Алкаши на пруду»
превращается в хождение вокруг да около некоего инфернального зазеркалья, в
заигрывание с «дном» и – в более широком смысле – с адом, который всегда где-то
поблизости. Автор не упускает случая подчеркнуть, насколько тонка грань,
разделяющая два пространства. И оставляет вопрос открытым: которое же из двух –
ад?
а там – за
туманом
за тем
перекатом
с последним
приветом
под скрежет
зубовный
штампуют-штампуют-штампуют
билеты –
из ада
с любовью
Взгляд
на жизнь как на дурной сон, абсурдизированный перевёртыш в стиле нуар – вот
конечный продукт, получаемый на выходе из Внутреннего Леса Ильи Леленкова.
Главная и основная ценность этого продукта – в том, что он, являясь предметом
искусства, начисто лишен при этом какой-либо искусственности. С первых строк
как-то сразу понимаешь: это не «игра в…», не модулирование условной реальности.
Это и есть жизнь поэта – при всей невозможности поставить знак равенства между
личностью автора и его лирическим героем. Наоборот: это несовпадение, этот
зазор между тем и другим парадоксальным образом усиливает ощущение подлинности
происходящего, завораживает и утягивает читательское внимание за собой, как
некий сквозняк, возникший меж двух измерений.
Впрочем,
как раз это и неудивительно: ведь поэзия по сути и есть таковой сквозняк.