Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 2, 2014
Вернулся. Хватит стоять. Шёл и вслушивался
— будто выуживал из бетонной тишины только что здесь отшумевшие, отгудевшие
звуки. Дальше-то что? Всё ведь было нормально, и вдруг вот так. И — непонятно:
беда? Или пронесёт? Шаги медиков — бодрые, но совсем не ободряющие. «Ждём у
машины», — кто это сказал? Молодой, кажется. Да. Деловито так, без эмоций. Ни
единой зацепки: что за человек, можно ли довериться? Люба напряжённо
посапывала. Одна рука стиснула его руку, другая поддерживает живот.
Сосредоточена, занята важным опасным делом: три лестничных пролёта, две
площадки. «Осторожно, Любаша, там сломано». И что? Что дальше? Пронесёт? Всё
ведь было нормально.
На пороге ждал, засыпая, Сашка.
Всклокоченный, босой на одну ногу. В майке, перекрученной винтом. Держался, сколько
мог. Пытаясь расцепить слипающиеся веки, загнал брови высоко на лоб. Уголки рта
сползли к подбородку. Смешной.
— Ты чего тут?
Распахнул осоловелые глаза.
— Мама заболела? — пробубнил
скороговоркой.
Не успел Костя подняться на несколько
ступенек, Сашка жмурится снова.
Подхватил, понёс в кровать.
— Заболела, да? А? — шепчет в самое ухо и
для верности пошлёпывает ладошкой по Костиному затылку — будто это отца нужно
растормошить, не дать уснуть, пока не ответит.
— Да, сынок. Заболела.
Решил: «Не буду парня обманывать. Вон он
какой серьёзный товарищ. Не звал, не канючил».
— Её в больницу повезли? А?
— Да.
— А ляльку?
— Саш, ну и ляльку, конечно. Как же без
ляльки-то? Подумай сам.
Вообще-то УЗИ показывает мальчика, и между
собой Люба с Костей давно говорят о будущем ребёнке вполне определённо «он». Но
Сашке так понравилось карамельное словечко, которым мама с папой потчевали его
поначалу, рассказывая о наметившемся событии, что будущий братик так и остался
для него — «лялька».
— А мы что, пап?
Засыпает. Язык заплетается.
В детскую Костя входил опасливо: не
раздавить бы Сашкины самолёты, имеющие обыкновение приземляться на ночёвку на
самом проходе. Самолётов не было. Летают где-то. Вдохнул сдобное тепло от
распаренной, растерзанной вёртким сном, постелью. Перевернул подушку, уложил
размякшего человечка, мягко выпустив затылок со сгиба локтя.
— А мы, папа?
Из последних сил — но продолжает
выпытывать.
— Отведу тебя в садик, и к маме.
— А я? Пап? А я?
— Спи давай, у тебя ещё целый час.
Досыпай.
Укрыл пледом. Постоял, подышал.
«Ну, вот, Господи. Завертелось. Ты уж…
как-нибудь… пожалуйста».
С Сашкой не было проблем.
— Сашенька молодец, сидел в животике
смирно, маму не мучил, — вспоминала Люба в ожидании «скорой».
Старалась заболтать испуг. Взгляд
диковатый, тоскливый, и голос звучит незнакомо.
— Ни тебе тошноты, ни запоров, вообще
ничего. Не беременность — подарок. Умница, Сашенька, умница, сынок. И ребёночек
народился — чудо чудное. Правда, Кость?
— Правда.
— Даже не брыкался, пока носила. Почти.
Так… пихал тихонько: эй, мамка, я тут, всё хорошо… А второй вон что…
…Поясницу только ломило. По вечерам после
работы Костя растирал мазью свою пузатую, стоящую на четвереньках и, отгоняя
несвоевременные фантазии, приговаривал: «Ничего, мой дирижаблик, полетаем ещё».
А Люба, расплющив щёку о диван, бухтела в ответ: «Три давай, не отвлекайся».
Образцовую усидчивость,
продемонстрированную в утробе, народившийся Сашка навёрстывал теперь во сне.
Спал кубарем, вприпрыжку, ползком. Всю ночь в пути — а куда, поди знай. Одеяло
подтыкали под матрас, но без толку: поутру оно всё равно обнаруживалось то на
полу, то чалмой нахлобученное Сашке на голову. В течение дня ребёнок как
ребёнок: и побегать, и посидеть. А на ночь включались моторчики. За шесть без
малого лет мог бы, казалось, утихомириться. Но врачи ничего не находили,
прописывали гомеопатические экстракты и обещали: перерастёт.
— Ну и пусть, — улыбалась Люба. — Такие,
значит, у него сны. Подвижные. Представляешь, если бы он в утробе так
колбасился… оой…
…Как она там? Страшно ей.
Со вторым, стало быть, легко не проскочат.
Заставит повоевать.
Со вторым все тяготы и лишения беременной
жизни отмеряны Любе полной мерой.
И вот теперь больница.
…Через силу улыбается, пожимает плечами:
— Главное, ничего не болит. Вот совсем.
Совсем ничего. А температура шпарит.
Взгляд её, сочащийся страхом, поспешил
припрятать поглубже. Потом, потом — вспомнят вместе, покачают головами: ну,
вот, мол, и это осилили. Вспомнят, улыбнутся по-настоящему. Всему сразу. И
тому, как, очутившись в «скорой», Люба вдруг притихла, провалилась в себя.
Забилась в норку нежная зверушка, почуяла
близкого хищника. Тише, тише. Не выдай себя. Задержи дыхание.
Выйдя из детской, Костя дошёл до кухни и
встал — забыл, зачем шёл.
Тревога оттягивала душу. Нехорошо. Зря
отпустил её одну.
Тише, Костя. Тише, тебе говорят.
Вспомнил: шёл на кухню позавтракать.
Проглотил сырный бутерброд, запил остывшим чаем. Потом собрал сумку для
больницы: простыни, полотенце, салфетки, туалетная бумага, бельё, зубная щётка,
вода. Потом постоял перед настенными часами, раскидывая утро по циферблату:
десять минут до садика, минут двадцать до больницы — если проскочить до пробок.
Но можно и не успеть до пробок. Тогда до больницы минут сорок. В лучшем случае.
А если авария, встрянешь на час, не меньше.
Отправился на балкон курить.
Рассвет выбелил небо за пятиэтажками.
Первые одиночные машины, разнокалиберно рыча и шелестя шинами, уносились в
сторону центра. На работу он, видимо, опоздает. Лучше, наверное, сразу
позвонить, предупредить.
— Такие дела, Господи.
Уставился в кружевную крону шелковицы,
прихлынувшую к фасаду — будто тот, к кому обращался, мог прятаться среди
ветвей.
— Такие дела.
И потянул сигарету ко рту.
Заявились в садик раньше времени. Хмурый
сторож открыл не сразу. Встал, заслоняя проход.
— Рано ещё, — констатировал он и кивнул на
Сашку. — Никого нет.
Костя видел его впервые. Новенький. Вместо
уволенного Юрьича.
— Сказано было, раньше времени не пускать.
Ну что, придётся упрашивать. Какие
варианты? И упрашивать основательно.
Засуетился, включил простофилю: так
верней.
— Понимаю, отец, понимаю. Конечно. Но у
меня ЧП, — скорей, пока не укрепился мужичок во вредности, пока тёпленький.
— Что, жена рожает? — хмыкнул сторож — раз
и ещё раз, довольный, видимо, тем, как ловко ему удалось ввернуть шутку.
Козёл плюгавый. Ничего, в другой раз.
— Угадал. Почти угадал, — закивал Костя. —
Жену беременную по «скорой» забрали. Температура сорок. Правда. Мне бы к ней в
больницу. Прими мальца, выручи. Тут осталось-то…
— Осталось двадцать минут, — на этот
раз перебил веско, почти торжественно. — А мне что с ним делать?
Закапризничает, пописать-покакать.
Завёлся, с сожалением отметил Костя.
Теперь упрётся. Но шанс оставался. Таких в любой момент может качнуть в нужную
сторону.
— Да он не капризный. Правда? — обратился
Костя к сонному Сашке.
Сашка кивнул.
— Очень надо. Пока не забито. До пробок
проскочить, — не сдавался Костя. — Войди в положение, отец. Сам понимаешь.
Беременная, в больнице. Одна…
Сторож раздражённо цокнул языком, но от
двери отошёл, впуская внутрь.
Получилось. Качнуло, куда надо.
— Сажай, вон, пусть сидит, — махнул рукой
на лавку у стены.
— Вот спасибо, батя, спасибо. Выручаешь.
Спасибо огромное.
Усадил сына, стянул с него шапку. Не
вспотел, вроде, можно снять. Убрал шапку на полку шкафа. Куртку снимать не
стал. Сквозняки.
— Пап, ты уже к маме? — шёпотом, чтобы не
слышал противный дядька.
— К маме, сынок.
Поцеловал выпуклый, на лесной орех похожий
лоб. Расстегнул куртку. Переобул, ботинки в шкаф. Нужно спешить. Присел,
потёрся носом об нос.
— Посиди тут, ладно? — тоже шёпотом. —
Скоро Валентина Егоровна придёт, заберёт тебя в группу.
Сашка кивнул, и кивок этот плотно
запечатал сонные веки.
— Спасибо, батя! — другим, звенящим
благодарностью голосом. — Очень выручаешь.
— Смотри, если он во сне об пол грохнется,
я не виноват.
— Без вопросов, батя. О чём речь.
Мобильник не отвечал. И это могло означать
что угодно. В реанимации, к примеру, мобильники отбирают.
В обшарпанном тесном приемнике, густо
пахнущем мокрой землёй из-под тряпки уборщицы, постоял в недлинной, но нервной
очереди. Дежурную то и дело отвлекали от окошка: врачи «скорой», подающие
документы на регистрацию, санитары, уточняющие, зачем вызывали и кого куда
везти, больные или сопровождающие их родственники с вопросами, где сдать
анализы и почему закрыт кабинет УЗИ. Закончив с врачами и санитарами, объяснив
больным и сопровождающим, как найти лабораторию и достучаться до УЗИ, дежурная
чаще всего не помнила, чего добивается от неё человек в окошке — и молча
сверлила его взглядом, дожидаясь, пока тот сообразит напомнить. Лицо у дежурной
литое, несокрушимое как волнорез. Самых недогадливых толкают сзади:
«Спрашивайте! Чего стоите?!»
— Махортова Любовь Владимировна. Поступила
примерно час назад.
Дежурная потрогала компьютерную мышь.
— Беременная?
— Да. Шестой месяц.
Оторвалась от монитора, уставилась на
Костю.
— Махортова Любовь Владимировна? —
повторила медленно и с каким-то нажимом.
У Кости вдруг ёкнуло сердце: зачем
переспрашивает, зачем про беременность спросила?
— Да.
— Вы ей вообще кто?
— Муж.
Было страшно.
Дежурная многозначительно помолчала.
Качнула карандашиком, зажатым в пухлых пальцах.
— Так седьмой-то месяц, — сказала, наконец,
насмешливо.
— Что?
Поперхнулся.
— Простите. Что?
— Седьмой, говорю, месяц! — она с
некоторым даже весельем повысила голос. — Что же вы, папаша? Не знаете, какой
срок?!
Ну, вот. А ты сразу сдрейфил. Это просто
покуражиться. Устал человек.
— Двадцать шесть недель, — послушно
сообщил Костя.
— Ну! Так это седьмой месяц. Считать
умеем? Или как?!
— Да.
Изобразил улыбку.
Дежурная ткнула подбородком в сторону
обширного покоя справа: «Перевязочная №1».
— Там поищите, — бросила она
примирительно, но строго. — Па-па-ша!
С порога упёрся взглядом в родное пузо,
обтянутое сиреневой олимпийкой. Накрыла его ладошками, лежит, смотрит в
потолок. Под потолком полоска узких окон, по потолку над окнами — пятна солнечной
позолоты. Невидимые ласточки пищат. В перевязочной светло и гулко. На стенах
белая плитка — мелкими квадратами, кривая, советская. Вынеси койки — сойдёт за
склад, за мастерскую. За овощехранилище сойдёт — не зря струится земляной дух
над мокрым полом.
— Привет, Любаня.
— Привет.
Через койку от Любы мальчик лет десяти —
штанина на сломанной голени распорота, рядом заплаканная женщина, держит
мальчика за руку. В углу толстяк в трико и окровавленной майке. Нос разбит. В
урнах марлевые комки, упаковки от шприцев.
— Как ты, кисёныш?
— Так же. Слабость.
Слова воспалены, беззащитно голы. С каждым
аукается тоска.
Повернулась к нему, но ненадолго — снова
упёрла взгляд в потолок.
— Почему здесь до сих пор? Почему в палату
не поднимают?
— Сказали, анализы сначала посмотрят.
Вдруг инфекция.
— Когда анализы, Любань? Давно взяли?
Пожала плечами.
Поболтать её больше не тянет, каждое слово
вытягивай клещами.
К мальчику со сломанной ногой пришли
санитары, молча потащили визгливую спотыкающуюся койку в коридор. Женщина семенила
рядом.
— Температура какая, Люб?
— Тридцать восемь была. Мне укол сделали.
— Держись, кисёныш. Пробьёмся.
Смотрела в потолок и на ласку не
отзывалась.
Подошёл вплотную, накрыл лежащую на животе
ладонь. Убрала. Осторожно погладил живот — нет, и это нельзя. Старается не
выдавать, не хмурится. Но губы поджала, притихла выжидающе: «Убирай».
— Люб, у тебя мобильник отключен.
— Разрядился. В палате заряжу.
Помолчали.
Что за напасть? Откуда отчуждение? За что?
— Скоро они там? — одышливо просипел
толстяк. — Уйти, что ли? — и осторожно, задумчиво выругался — будто проверяя,
как это здесь прозвучит.
— Под голову что-нибудь подложить, Люб?
— Не надо.
Помолчали.
— Любаш, может, мне сходить куда, а?
Поторопить?
— Рано, наверное.
— Ну, давай, минут десять подождём ещё.
Да, подождём.
С нежностью к жене придётся повременить.
Не сейчас, Костя. Потом.
А нежность, как назло, прёт неудержимо.
Вот именно сейчас. Журчит тревожно по венам — ищет выхода. Руки тянутся
приласкать, пробежаться по драгоценным местам: с мягкого на твёрдое, из
ложбинок на холмики — и на главный, гладкий пупкастый холм, под которым
свернулся калачиком детёныш. Держись и ты, малыш. Не подведи.
— Получается, ты около часа тут. Да?
Обнять, присвоить, проглотить вместе с
рассветом и ласточками. С огоньками «скорой», за которые он цеплялся
растерянным взглядом. С недоспавшим Санькой. С противным детсадовским самим
сторожем — ладно уж, заодно. С дежурной, волнорезом упёршейся в мир. Не жалко.
Хватит на всех. И на заплаканную мамашу, и на её мальчишку, умудрившегося ни
свет, ни заря сломать ногу. На побитого толстяка. Проглотить всё, что ни
попадя, и стать самому — беременным…
— Махортова! — оглушительным шаром
вкатился в перевязочную голос дежурной. — Ходячая, нет? Берём карту, идём в
урологию.
В конторе про Любу удалось утаить. Никто
его не хватился. Начальство встречало Большое Начальство в аэропорту. Причём,
по какой-то неизвестной, утаённой даже от самых приближённых причине отбыло
туда в полном составе — в связи с чем и приключился нерабочий ажиотаж.
Обсуждали возможные причины внезапного высочайшего приезда. Обычно Большое
Начальство встречал один из замов и привозил в вылизанный, отряхнувшийся от
бумажных залежей офис. А теперь вот все поехали.
Проскользнул незамеченным в свой закуток,
отдышался, начал не спеша оформлять поступившие заявки.
За алюминиевой перегородкой рассуждали о
том, кого из замов могут снять, если грянет всё-таки сокращение.
Люба позвонила в обед.
— Кость, врач приходил. Говорит, смотрели
снимок. Ребёночек правый мочеточник передавил, почки не справляются. Острый
пиелонефрит.
— Ясно. И что дальше, Люб?
— Говорят, пока поколют, покапают.
— Ясно.
Было, конечно, совсем не ясно.
Как и когда будут спасать дражайший наш
мочеточник, передавленный и страдающий?
И тут ещё этот переполох — отпроситься не
у кого.
Чем он там привалился, разбойник? Плечом,
затылком? Скорее, коленом. А то, может, ухватился за мочеточник рукой, как за
поручень в трамвае… чтобы, значит, не упасть… ухватился и едет… в ущерб, так
сказать, маминой анатомии…
Но голос уже другой был у Любы. Прошло? С
перепугу, видимо.
Позвонила тёща. Как обычно, говорила
обстоятельно, от «а» до «я». Сначала озадачила — сообщила, что у неё от
больничной новости подскочило давление и она ещё больше огорчилась: с таким
давлением ей никак не дойти до садика, чтобы забрать Сашку. Потом сразу
обрадовала: давление удалось сбить, самочувствие приемлемое, Сашку она заберёт.
Потом поделилась тем, что вычитала о пиелонефрите в медицинской энциклопедии —
пришлось выслушать, чтобы не обидеть. Потом спрашивала, чем Сашку кормить на
ужин: картошку жарить, или можно позавчерашний борщ?
Начальство так и не объявилось.
До конца рабочего дня оставалось чуть
меньше часа, когда Костя, не выключая в целях конспирации компьютера,
неспешным, не привлекающим внимания шагом пересёк офис в направлении внутренней
лестницы, на площадке которой стоял кофейный автомат, и через запасной выход
вышел на парковку.
— Пап, бабушка спрашивает, мне апельсины
можно?
— Можно немного.
Отодвинув трубку ото рта:
— Можно, ба. Я же говорил.
— Только немножко, — строго уточнил Костя.
— Одну штуку.
Все эти уточнения, от которых одни только
сложности, Сашка никогда не торопился передать по инстанции.
— Ты слышал? Одну штуку, не больше.
— Ага. А я маме звонил. Она сказала, ей
лучше.
— Да? Ну, так и должно быть. Она же в
больнице.
— Пап, а можно мне с тобой к маме?
— Нет, Санёчек, сегодня нельзя.
— Ну, пап…
— Завтра. Сегодня я на разведку, а завтра
вместе.
— Ну, пап, я тоже хочу на разведку.
— Ну, сын! Нельзя сегодня. У тебя другое
задание. Ты, вон, за бабушкой давай последи. За её давлением.
— А как?
— У неё аппарат специальный есть. В
тумбочке. Попроси, она тебя научит.
Палата обсуждала недавнее, судя по всему,
происшествие: в соседнем отделении умерла женщина. Приезжая. То ли молдаванка,
то ли ещё кто. Их сейчас, сами знаете. Без паспорта. Дня не пролежала. Вскрыли
— оказалось, беременная. А думали, просто толстая, представляете?
— В центре дождик моросил, — брякнул Костя
первое, что пришло на ум, и покосился на Любу: долго ли довелось слушать ей
палатную чернуху. — А у вас здесь и не капало совсем.
— Весь день собиралось, — охотно
откликнулась старушка с дальней койки. — И никак.
— Нет, покапало вроде.
— Когда?
— Да вон…
— Да то кондёр.
Увидев мужа, Люба привстала на локтях.
Обнял осторожно, чмокнул в щёку.
— Он реже стал толкаться, — шепнула Люба.
Слёзы в голосе.
— И слабее.
— Но толкается же, — так же шёпотом
поспешил ответить Костя, зажимая ёкнувшее сердце в кулак.
Посмотрел жене в глаза.
Люба кивнула.
И Костя кивнул.
Давай, кисёныш, поделись. Перевали хоть
часть. Легче станет.
— Что врачи говорят? — спросил он
спокойно, усаживаясь ей в ноги.
— Ничего нового. Будут решать.
— Долго?
Она пожала плечами.
— Гинеколог смотрел? Насчёт ребёнка что
говорят?
— Подходила девочка, расспрашивала.
Говорит, снимок ещё один нужно сделать. Плод смотреть.
— Когда?
— Кость, ну что ты всё когда, когда.
Откуда я знаю.
— Да это вам теперь понедельника ждать! —
вступила в разговор тётка, занимавшая койку напротив. — Пятница же.
— Говорят, в таких случаях стент вставляют
в мочеточник, — Люба кивнула в направлении тётки. — Это вроде как бесплатно,
но, вот, говорят…
— Конечно, лучше сразу заплатить, —
подключилась другая, из противоположного угла. — И быстрее будет, и вообще. А
то, знаете, как у нас… Пока они там бесплатно… мало ли…
— Всё может быть, — поддакнул кто-то.
— Это да, — подтвердила та, что лежала
напротив. — Потом никакими деньгами не поможешь.
Люба легла, отвернулась к окну. Руку
положила на живот. Будто говорила тому, кто внутри: «Не слушай. Это всё так,
болтают». И, кажется, улыбнулась. Неуловимо, едва-едва углубились уголки рта —
тот, кто внутри, ответил, видимо. Посторонний взгляд не уловит — даже тёща не
замечала — а Костя ещё с первого раза, когда Сашку ждали, научился подглядывать
за этими немыми переговорами.
— К кому подходить? — спросил он
неопределённо — всех, кто подключился к его беседе с женой.
— К лечащему, конечно, — сказали. —
Конечно, к лечащему. К кому ж ещё. У вас же Кандауров? — уточнили. — Вот к нему
и подходить. Он сегодня дежурит.
— А сколько дать?
— Кто как даёт. Пять-семь. Кто десять,
слышала. Кто как может, так и даёт. Пять нормально. Хотя кто как. Тут вопрос
такой.
В задумчивости потянулся к Любаше —
потрогать живот. Напомнить себе, ради чего всё… На этот раз не церемонилась —
отмахнулась от его руки как от мухи. Пробурчала:
— Не надо, Кость. Не сейчас.
Точка. Дальше ему хода нет. Дальше она —
один на один. Он может помогать, суетиться, распутывать, преодолевать,
совершать героические подвиги, — но где-нибудь в сторонке, ненавязчиво. Она — и
её беременность. Её дитя. Родится — станет общее. Постепенно. Потом. А пока не
лезь.
Посидел ещё немного, собираясь с мыслями,
послушал палатные разговоры о назначениях, о здешней кормёжке. И отправился к
лечащему.
Самым важным навыком, как и положено,
обзавёлся в детстве, знойной летней ночью.
Родители ушли в ночную смену, Костя никак
не мог уснуть. Поворочался, покряхтел, послушал сверчков и лягушек,
поразглядывал ночные деревья — и наконец решился. Дверь была заперта на ключ до
прихода родителей, пришлось спуститься по газовой трубе. Хоть и было запрещено
строго-настрого.
Пока маялся в постели, ночь успела
загустеть. В двух-трёх дворах тлели лампочки. Сверчки и лягушачий хор с
ближнего пруда лишь подчёркивали тишину, лежавшую на посёлке чёрной неподвижной
глыбой. Скрип калитки, казалось, ползёт до самого неба, к узенькому, с рыбье
рёбрышко, месяцу. Костя чавкал кедами по грунтовке, и собственные шаги тоже
казались ему небывало огромными, увесистыми. Старался, как мог, ступать
аккуратней, не шаркать, не задевать камней — чтобы не раздраконить собак за
заборами. Собаки фыркали, подходили к заборам, но молчали, придушенные жарой.
Добравшись до конца улицы, переглянулся с огнями молочного комбината и свернул
к пруду, на тропинку, зажатую, словно двумя ладонями, зарослями осоки.
Прислушался к себе: не страшно ли в такую темь спускаться на пруд… интересно же
— испугается или нет, и в каком месте… пока прислушивался, дошёл до илистого
берега. Ближние лягушки умолкли, грузно булькнули одна за другой. Но сплошной
кипучий галдёж, повисший над прудом, не прерывался. Здесь заканчивалась тишина.
Лягушки её перекричали. Костя взобрался повыше на насыпь и уселся там в кустах,
собрав ноги по-турецки. Так он сидел, вяло гоняя коротенькие случайные мысли,
разглядывал блики, а потом по тропинке к берегу вышли двое. Пьяные, злые.
Неприкаянные какие-то. Огляделись, повертели головами, поматюкались непонятно о
чём. От них так и пахнуло опасностью. Разговора было не разобрать — только
рваное раздражённое урчание. Кто-то им крепко досадил. Стояли минут пять. Один
из них помочился в пруд, второй запустил палкой в заросли — не замети Костю в
упор, с каких-нибудь десяти метров. Перепуган был Костя до одури, до
болезненного озноба. Но бежать было глупо. Он затаился — ни единого движения —
заставил себя закрыть глаза, чтобы не отсвечивали белки, приказал дышать ровно,
как можно ровней и тише.
«Тише, — повторял он. — Тише, Костя,
тише».
Голова гудела от напряжения, желудок
прокалывала медленная ледяная игла.
Покатится щебёнка от неосторожного
движения, выскочит предательский вздох. Дыхание услышат. Запросто. Такая тишина
стоит…
Но всё получилось. Костя себя не выдал.
А утром новость: за прудом, на развилке
между полями и электрической подстанцией, убили старого корейца, охранявшего
урожай бахчи. Истыкали ножами. Какие-то залётные. Недалеко от посёлка заглохла
у них краденая машина — гнали из города. Выместили на первом встречном.
Известие шарахнуло, когда самое страшное,
казалось, было уже позади.
Стент поставили во вторник. Почему-то без
наркоза.
— Как без наркоза? Совсем?
Люба попробовала ответить, и не смогла.
Задохнулась слезами.
Больно ей было. А он ничем не помог. Сидел
в своём алюминиевом коробе, переписывал буковки из одних полей в другие.
Циферки сверял. Распечатывал, раскладывал, присваивал входящие номера. Пока в неё,
значит, пихали, без наркоза, до самой почки…
— Что ты, Любаня, не плачь.
Слёз было немного. Пробежали и спрятались
за воротом олимпийки.
Саша скользнул к матери. Присел на
корточки, прижался щекой к щеке.
— Мам, не плачь. Почему ты плачешь?
Люба обняла Сашку за голову, притянула к
себе.
— Не плачу. Всё. Видишь?
В палате тут же сварганили объяснение:
— К анестезиологу-то не подходил? О то ж.
А надо было к анестезиологу тоже. Анестезиологу тоже надо было дать. Обычно
обезбаливают. В соседней палате, вон, беременная. Ей под наркозом делали. А как
же. Говорит, и не почувствовала ничего. Потом только саднило немного, а так
ничего. Но они к анестезиологу ходили. Заранее.
Кандауров, сука!
Нашёл его в ординаторской. Доктор писал в
большой разлохмаченной тетради, одновременно объясняя сидящей напротив коллеге
— дородной женщине лет пятидесяти — как добраться до ближайшей украинской
таможни. При посторонних Костя говорить не хотел. Ждал, пока доктор закончит
рассказывать и обратит на него внимание. К тому же, никак не получалось
успокоиться. Хотя старался. Вдох-выдох. Возьми себя в руки. Постоял, послушал,
как Кандауров расписывает дорогу на Матвеев Курган, перечисляет дорожные
развязки, приметные ориентиры. Толково объяснял. С таким объяснением не
заблудишься. Может, разъяснит и насчёт наркоза? Может, всё-таки так было нужно?
Противопоказания, особый случай… аллергия, может…
— Слушаю вас.
— Я хотел бы наедине поговорить.
Доктор перечитал не спеша написанное и,
вытащив сигарету из лежавшей на столе пачки, поднялся из-за стола.
Прошли на веранду. Облака. Ласточки пищат.
Кандауров закурил. Костя машинально потянулся в карман за сигаретами, но
сигареты остались в машине.
— Можете за моими сходить, — предложил
доктор. — Пачка на столе.
— Да нет, спасибо. Я так, за компанию…
А всё-таки не шла доктору эта маска —
выражение снобоватой отстранённости на открытом скуластом лице. Напяливал её
каждый раз, когда разговаривал с Костей. Даже когда конвертик костин принимал —
без неё не обошлось.
Да брось ты в самом деле. Глупая какая
игра.
— Моей жене сегодня ставили стент.
— Да.
— Без наркоза.
— Да.
Кандауров затянулся, выдул струю дыма в
облака.
— И что?
Дёрнул пальцами — сигарета упруго клюнула
пустоту.
— Почему без наркоза?
— Там дела на пять минут.
Костя смотрел, не отрываясь. Вдох-выдох.
— Вставляем и без наркоза. Бывает.
— И беременным… без наркоза?
— И беременным. А что? Беременные не люди,
что ли?
Пошутил, кажется.
— Как это что?
Слова разбегаются… да какие тут слова… о
чём с ним говорить?
— Слушайте… Ну, пришлось немного
потерпеть. Так впереди роды!
— Слушайте…
— Да я-то слушаю…
Ничего он не объяснит — поёрничает, и
разойдутся.
— А если выкидыш? От боли? Спазм — и
случился бы выкидыш? А?
— Вы, простите, врач?
— Нет.
Кандауров развёл руками — широко и
медленно. Мол, и о чём мне с вами говорить?
— Нет, вы мне объясните.
— Что?
— Почему без наркоза?
— Вооот ведь нар-р-род, — и головой
крутанул.
Бросил недокуренную сигарету в урну. Ушёл
в ординаторскую.
Из урны пополз дымок.
Столько злости внутри — разве столько
бывает?
Да, самое страшное, казалось, позади.
Температура нормальная. К вечеру,
случается, поднимется до 36,8. Но анализы хорошие — небольшие отклонения,
ничего серьёзного. Если картина сохранится, в понедельник обещали на выписку. И
вдруг:
— Кость, они говорят, у нас гидроцефал.
— Что?
— Делали УЗИ. Плода… Ребёнок наш
гидроцефал. Они сказали. Сказали, гидроцефалия у ребёнка. Ярко выраженная.
Голова очень большая, в два раза больше нормы. Костя?
Сердце сжалось и не хотело больше
разжиматься.
— Это что такое? — спросил вместо него
кто-то чужой, не дождавшись, пока он сам решится спросить.
Гудки.
Он ехал долго.
Сначала за Сашкой — через весь город на
запад. Потом в больницу — через весь город на север. Час пик, пробки. Пробки,
можно не дёргаться. Загорелись впереди «стопы» — жмём на тормоз. Погасли
«стопы» — на газ.
— Пап, представляешь, Лёня подкинул мячик,
а он подлетел, и прямо на кошку. А кошка так зашипела, вот так… и уши вот так…
А Лёня тогда отбежал. А я подошёл, взял мячик и хотел её погладить. Но она тоже
убежала.
Пришлось взять Сашку с собой. В садике
сгорела проводка.
— У этой кошки глаза разные. Один серый,
другой синий. Нет, коричневый. Ну, в общем, разный. Ты знал, что так бывает?
Минут через пятнадцать после того звонка
Люба скинула длиннющую смску: «В садике сгорела проводка. Просят забрать детей,
пока электрики чинят. Мама не успеет, выехала ко мне. Заберёшь?».
Дочитав, он перешёл к списку последних
разговоров. Держал большой палец над экраном, и не мог нажать. Хотел позвонить
ей. Хотел сказать… Экран телефона погас, а он так и не придумал, что ей
сказать.
Интернет, в котором он успел покопаться за
эти пятнадцать минут, успокаивал вроде бы — но не успокоил: болезнь бывает
разной интенсивности, поддаётся лечению, лечение сложное, степень выздоровления
зависит от интенсивности болезни, от качества лечения… оперативное
вмешательство, отток жидкости… отставание умственного развития, иногда весьма
заметное… при прогрессирующей болезни многократное увеличение объёма черепа…
Он уже вспомнил, какой бывает
гидроцефалия, когда она ярко выраженная и прогрессирующая.
На Большой Садовой, в квартале от их
офисного центра когда-то дни напролёт стояла женщина с коляской. «Помогите
собрать на лечение». Прилично одетая, не молодая, не старая. Миловидная,
пожалуй. Вот только глаза… Въедливые. А из коляски — ужас. Голова размером с
табурет. Живой ребёнок лет пяти. Лежит и смотрит — глазами. И всё понимает.
Разве может быть такое, чтобы голова с табурет, а глаза — понимающие? Женщина
никогда ни с кем не заговаривала. Только если к ней подходили. Подходили редко.
Стояла, цеплялась взглядом. И он — из коляски — это был мальчик — цеплялся.
Всегда хотелось отвернуться, когда проходил мимо — заранее отвернуться, и
спокойно пройти. В телефон заглянуть, к примеру. Что у нас там в телефоне? Вон
сколько всего. На машины проезжающие — почему бы не посмотреть на машины?
Витрин через дорогу сколько интересных. На башенке часы — здание старинное.
Часы не ходят, но стрелки интересные. Фигурные. Минутная, часовая… Не всегда
успевал отвернуться. Или притягивал его глазастый ужас в коляске? Столько раз
встретился с ним взглядом… а однажды — неудачно прохожего огибал — даже с ней,
с этой женщиной переглянулся.
Ну? И как с этим жить?
Как жить с этим? Как?
— Пап, а я сегодня пять раз в ворота
попал. На физкультуре. А Серёжа только три. Пап, а поиграешь со мной вечером в
футбол, когда от мамы вернёмся? У меня получается.
Как Саша с этим будет… соседствовать? Если
ярко выраженная, и будет прогрессировать?
Люба зарёвана. Нос заложен, дышит ртом.
Не вставая с кровати, притянула к себе,
приголубила Сашку. Слёзы хлынули.
— Что ты? Что ты, ма? — Сашка размазывает
ей слёзы по щекам, торопится перехватить каждую слезинку, чтобы не успела
далеко отбежать. — Чего плачешь? А? Мам?
— Ничего, — выдавила через силу, растянула
в кривой улыбке рот. — Соскучилась просто.
Отворачивается от Кости. А он теперь и сам
— смотрит мимо. Где тут стрелочки у вас — поразглядывать?
— Идёмте на воздух выйдем.
Встала и пошла, не дожидаясь. Шатким баркасом
поплыл впереди живот.
Посреди гулкого хаоса в голове —
единственная цельная мысль: «Даже хорошо, что Сашка со мной поехал, очень даже
удачно. Как бы я без него? А с ним — можно и молчать. Пока. Как будто из-за
него. Как будто не хочу при нём».
Выловил по дороге её руку — и почти что
сразу выпустил. Пустое, ни о чём… Раньше — до того звонка, каждое
прикосновение, пожатие руки было продолжением разговора, довесочком приятным. А
это — слепо и мёртво ткнувшееся в такое же слепое и мёртвое — этого как бы и не
было по-настоящему. Может, и было. Но не с ними.
Вышли на веранду.
Доктор Кандауров как раз докуривал.
Затянулся напоследок, всосался в окурок — и оттолкнул его от себя — в небо, в
ласточек — а куда им деваться? Ласточки на месте: пищат, мерцают черным и
серебристым на бело-голубом. Одёрнул халат, энергично зашагал к выходу.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, доктор.
И Сашка вслед за родителями:
— Здрасьте.
— Привет, молодой человек, — Кандауров
подмигнул Сашке.
Ещё одни больничные будни. Подходят к
концу. Скоро домой.
А у детсадовской кошки только один глаз
серый. Второй голубой. Или коричневый.
Сашка побежал к перилам.
— Осторожно, сынок, — одёрнула его Люба. —
Не бегай тут.
— Ага, — ответил он и, добежав до перил,
задрал на них локти.
— Завтра с утра выписывают, — тихо сказала
Люба. — Переводят в роддом. Под наблюдение.
Ласточки. Оглох от ласточек.
— Люба, а врач, который УЗИ делал, ещё
здесь?
— Не знаю. А что? У них кабинет на
первом. Вы мимо шли. Не видел?
— Он в палату приходил? Как он вообще
выглядит?
— Это женщина, вроде. Нет, в палату не
приходила. Мне Кандауров передал. Заключение показал.
Только не нужно это слово повторять. Ты же
не станешь, Люб?
— Знаешь, я к врачу схожу, — Костя
заторопился. — К узистке. Расспрошу её.
Очнулся.
Ну, конечно. Нужна врачица с УЗИ. Разве
так может быть? Наблюдалась, ходила в консультацию… ничего там не обнаруживали…
и вдруг… такое.
— Сейчас, я быстро.
Перед кабинетом УЗИ сидела миниатюрная
старушка с загипсованной рукой. Сидела неподвижно и захлопнуто. Как моллюск.
Фильтровала очередное ожидание.
— Врач на месте? — спросил её Костя.
Не ответила, не пошевелилась. Не хотела
попусту тратить силы. Кто его знает, сколько ещё ждать.
Он толкнул дверь и вошёл в тесный
предбанник кабинета. За столом, втиснутым в угол, сидели ещё две старушки. В
белых халатах. Сидевшая с торца, лицом к двери, подносила ко рту бутерброд с
варёной колбасой. Сжала бутерброд с краёв, и толстенький шматок пружинисто
вздыбился над хлебом. Держала бутерброд на весу, смотрела на Костю. Вторая
осталась сидеть к нему спиной.
— Приятного аппетита, — сказал Костя. —
Скажите, могу я увидеть врача, который делал УЗИ моей жене? Вчера. Махортова
Люба, в урологии лежит.
Собиралась уже что-то ответить, не
дослушав — но промолчала. Нахмурилась. Но, похоже, без раздражения. Вспоминала,
похоже.
— Это беременная, что ли?
— А, ну да, — пробубнил Костя, сразу
впадая в простительный тон. — Сразу не сказал…
— А зачем вам? — поинтересовалась
требовательно: ну-ка, выкладывай подробно.
Костя закрыл за собой дверь.
— Видите ли, она диагноз ставит. Ребёнку.
Нехороший. Я хотел с ней поговорить.
— Да знаю, знаю… Это которые с
гидроцефалией, — пояснила старушка с бутербродом той, что сидела к Косте
спиной.
Бутерброд вернулся на развёрнутый пакетик,
к долькам помидора.
— Нет, Елену Васильевну вы не можете
сейчас увидеть. Она в отпуске с сегодняшнего дня. А другой, Пётр Михалыч,
который её замещает, сейчас на совещании.
Костя потоптался, покивал.
— В отпуске. Как жаль. А вы? Медсестра,
наверное?
— Медсестра.
— Угу. Ясно.
— Я вам объясню. Там всё просто. Измеряют
диаметр бедра к диаметру черепа. Делят. Елена Васильевна два раза
перепроверяла. Она у нас кандидат наук, на минуточку.
Залопотал вдруг растеряно:
— Как же так… диаметр… Но я хочу
расспросить. Как… всё же было нормально…
— Что ж, бывает. Что поделать. Это жизнь,
— она изъяснялась всё резонней, степенней. — Вот вам, так получается, осталась
неделя на размышление. Думайте. То ли оставлять, то ли что… Ну, вы меня поняли.
— Да какой уже аборт?! — вступила вторая
бойко, базарно. — Двадцать седьмая неделя пошла! Ты чо?!
— Разве не делают? — усомнилась первая,
нащупывая бутерброд на столе.
Вторая дёрнула плечами, но промолчала.
— Вроде, делают. Нет?
Он пересёк приемник, сумрачный бетонный
холл, и вышел на воздух.
Из подъехавшей «скорой» медбрат выводил,
придерживая под руку, скрюченного и сморщенного от боли мужичка.
— Дойдёшь? Тут близко.
Костя отошёл в сторонку, за огороженный
подъезд, за невысокую, метр на два, клетку из сваренной арматуры. Клетка была
набита использованными бахилами. Покидающие больницу посетители снимали бахилы
и совали в эту клетку, и бахилы ворочались там и шуршали, словно голубые
инопланетные насекомые. Те, что выдуло ветром на волю, перекатывались, порхали
в закутке у входа, бросались под ноги проходящим, будто просились снова взять
их в дело.
Костя закурил.
Здесь как-то сразу стало легче.
На обшарпанном заборе надпись: «Настя,
спасибо за сына!!!». Но и это не мешает. Не травит душу.
Да, стало легче.
Надо, конечно, обдумать. Всё-таки очнуться
и обдумать.
Что делать, если подтвердится. Куда
бежать. К чему готовиться.
Не получалось.
Голубые шуршащие комки катились,
подпрыгивая и взлетая. В одну сторону, потом в другую сторону. Садились на
машины, цеплялись за ветки. Каждую проводил взглядом, каждую разглядел. Самые
старые измочалены, бесцветны. Некоторые забились за оконные решётки и затихли,
и обросли паутиной.
Напротив стоял мужчина примерно одного с
Костей возраста. Расстёгнутый махровый халат, майка, брюки с ремнем. Мятый,
матово-бледный. Какая-то болезнь пребывала с ним в длительных серьёзных
отношениях. Тоже курил. Тоже — без лишних мыслей, судя по всему. Просто стоял и
просто курил. И время от времени шевелил пальцами в тряпичных тапках. То ли
зябли у него пальцы, то ли подкладку отставшую теребили забавы ради. Докурит,
вернётся в палату. Разгадает кроссворд, поворчит с мужиками на житьё-бытьё, на
политику, байки смешные потравит.
Сверху прилетел «бычок». Кандауровский,
тот самый, которым он в ласточек пульнул. Повисел-повисел в воздухе — и вот
шлёпнулся.
Когда Костя поднялся в отделение, Люба всё
ещё была на веранде. Перепуганный притихший Сашка жался к материнскому боку. На
принесённом из палаты стуле сидела Татьяна Борисовна и, натянув на палец мокрый
от слёз платок, выискивала кусочек посуше. Ну, конечно: тёща знает, что делать.
Даже платок не забыла.
— Пап, а мама ещё больше заболела?
— С чего ты взял?
— Они с бабушкой так плакали.
— Всё будет хорошо, Санька. Спи.
— Пап?
— Что?
— Ну, скажи. Я взрослый уже.
— Взрослый, конечно.
— Тогда скажи. Я же всё тебе говорю.
— И я тебе всё скажу. Просто пока нечего.
Сказать пока нечего. Пока ничего не понятно. А как только будет понятно, я тебе
расскажу. Обязательно.
— Правда?
— Правда. С мамой всё будет хорошо. Спи,
Саш, спи, родной.
— А с лялькой? Тоже будет хорошо?
— И с лялькой.
Помоги нам, Господи. Мы хорошие родители!
Помоги же!
И всё. И снова — дыра. И не за что
ухватиться.
Попытался, конечно, уснуть. Полежал,
прилежно зажмурившись, около часа и отправился курить на балкон.
Автобус тарахтел на остановке, крикливые
подростки брели по двору.
Ещё раз пожалел, что не купил водки. Два
раза себе напоминал: будешь идти со стоянки — купи. И прошёл мимо ларька.
Наблюдал за тем, как клубы дыма уползают в
разжиженный светом соседских окон мрак — и ждал. Ждал, пока внутри начнётся
хоть что-нибудь. Должно же там что-то начаться. Произойти. Размышление
какое-то. Истерика — сошло бы для начала.
Нет — ничего.
Дыра. Даже страх ушёл, который был вначале.
Вспоминает о нём теперь чуть ли не с сожалением. Уж лучше страх, чем эта дыра
безнадёжная.
«Господи, — попытался он, — господи…». Но
вышел жалкий старушечий вздох.
А надо подготовиться. Настроиться надо.
Хорошо, если окажется: поддаётся лечению.
Можно продать квартиру, оплатить операцию. В Москве, разумеется. Придётся в
Москву ехать, пробиваться там в какую-нибудь клинику. Не здесь же… Но если не
вылечат? Если…
— И что? — спросил он себя в лоб. — Ты
сможешь?
В ответ лишь усталость. Суетливая ранняя
ночь. Клубы сигаретного дыма, слегка зябнут ноги, вынутые из-под пледа. За день
до больницы Люба сменила лёгкие покрывала на шерстяные пледы.
Куда всё подевалось-то? Где этот Костя,
когда он так нужен? Быть может, впервые нужен по-настоящему. На серьёзное нужен
дело.
Он закурил новую сигарету от докуренного
«бычка» — хотя бы такая мелочь, хотя бы это — мол, переживаю, ещё бы, курю одну
за другой — но вторая подряд не шла, противно горчила. Пульнул сигарету вниз.
Красный огонёк покувыркался, рассыпая мелкие искорки, и улёгся, вздрогнув, на
невидимую дорожку.
А что если не будет ничего? И не бывает
ничего? Никакого такого настроя… ничего… Может, только так оно и бывает? Выпало
— и тянешь потихоньку, день за днём, день за днём. Шаг, шаг, ещё шаг. Это со
стороны — ужас. А для тебя рутина. Дыра и дыра. Никуда от неё. Даже проще,
наверное. Шаг, шаг, ещё шаг.
«Чего вам от меня надо? — прокатился в
голове обрывок чужого и непонятного. — Я всё делаю. Всё, что могу».
Так всё и будет, что ли?
«Гидроцефал», — подумал он.
Повторил вслух:
— Гидроцефал.
Так же равнодушно, поглядев на созревшую в
облаках луну, представил, как минут через десять он зевнёт, потом зевнёт ещё
раз. Озябнет, уйдёт на кухню. Потопчется там у окна. Может, цветы польёт. Потом
ляжет спать. Уснёт. А потом проснётся. Туалет, ванная, завтрак. Сонный Сашка
льнёт к плечу. Отвезёт Сашку в садик, поедет на работу. На работе отпросится.
Или — два дня в счёт отпуска. Поедет в больницу к Любе. Приедет. Люба лежит
зарёванная, обняв пузо. Смотрит мимо. Но ждёт чего-то — он же чувствует. Очень
ждёт.
— Могли же и ошибиться.
А вот ещё интересно. Какими были утра той
женщины? Просыпалась — и сходу, с первой секунды. Как в тюремную стену.
Вспоминала всё сразу — от того дня, когда узнала, до вчерашнего дня. Поначалу
был небольшой зазор, совсем крошечный, между пробуждением и реальностью. В этот
зазор стекало то, что осталось от нормальной жизни — безболезненная сладенькая
муть. Полусознание, полутени. Но потом даже во сне разучилась забывать.
Будил ли он её по ночам? Как дети нормальные
будят. Приснилось что-то. Водички дай. Живот болит.
Был ли у неё муж? Остался ли с ней? С
ними…
Иногда, когда под толщей усталости
обнаруживался последний глоток воздуха, мужское тело прилипало к женскому —
опасливо, предваряя акт робким просительным прикосновением… никогда не
заглядывал в глаза… привычно перелистывал замусоленные фантазии под сомкнутыми
веками … лицо кислое, будто зуб ноет второй день… главное — забыть о том, что
там, за стенкой… Или наоборот — трахались каждую ночь отчаянно, будто это могло
спасти.
Костя зевнул — и, наконец, испугался.
— Но случаются же ошибки. Неверный, сука,
диагноз.
— Елена Васильевна два раза перепроверяла,
— напомнила старушка-медсестра откуда-то из липовых кущ. — Кандидат наук, на
минуточку.
Это только казалось, что обычная ночь.
Ночь-то решающая. Не пересилит этого морока, не растолкает себя к утру — и всё.
Точка.
— Алло, папа… это я.
— Да. Алло.
Голос сонный. Разбудил.
— Слышишь меня?
— Да слышу тебя, слышу.
Как будто обижен?
И тут же вспомнил: ну, да, отец-то обижен.
Около двух недель, не меньше. Не звонил — обижался. Позвал на дачу, посадить
картошку… или помидоры? Перекопать что-то… что там перекапывают в начале лета?
А Костя заленился. Не любит дачной канители. Никогда не любил. Отец на этот раз
решил обидеться всерьёз. И мать настропалил. Тоже — не звонила, обижалась.
Не знают даже, что Люба в больнице.
И тоска взяла: вот он, нормальный мир — на
том конце трубки. Дача, грядки. Дачники.
— Чего молчишь? Случилось что?
— Да, пап. То есть, пока ещё под вопросом.
Но скорее всего.
Должна же быть хоть какая-то зацепка.
Как-то нужно выбираться. Вытаскивать себя.
— Алло! Что ты там бубнишь? Говори уже.
Что?
Голос матери в трубке — взволнованный
шёпот:
— Что случилось у них? Неприятности?
Скрип кровати. Ночуют на веранде, на
большой самодельной двуспалке. Отец недавно починил.
— Пап, Любе УЗИ делали, — Костя решил
вывалить всё за раз. — У нас диагноз нехороший. Гидроцефалия.
— Что у вас? Не понял. Алло!
— Патология у ребёнка. Серьёзная.
Гидроцефалия. Врачи сказали.
Тщательно повторил за сыном:
— Гидроцефалия.
Умолк. Видимо, с матерью переглянулся.
Ищет в её глазах подсказки: что такое? как реагировать? Уточнил осторожно:
— У ребёнка?
— Ах ты, господи! — услышал Костя в трубке
громкий плаксивый вскрик.
Мать запричитала.
— Это что? Костя, слышишь? — всполошился
отец. — Это что такое?
— Это когда вода в мозгу накапливается.
Серьёзная очень патология.
Отец крякнул.
Давайте, родные, давайте. Выручайте. До
утра совсем недалеко.
— Дааа, вот так новость…
Мать всхлипывала уже открыто, в полный
голос.
— Спроси его, Люба же наблюдалась. Ничего
же не находили.
— Костя, слышишь? Мать говорит, Люба
наблюдалась, ничего не находили.
— Наблюдалась. Как положено.
— И как же…
— Вот так. Слегла в больницу с почками.
Там посмотрели и… такой диагноз.
— Дааа…
Отец помолчал. Было слышно, как мать
причитает захлёбывающимся шёпотом: «Господи, за что? За что, господи, за что?».
— Такие дела, пап, — сказал он совсем
потеряно. — Завтра будут в роддом переводить. Завтра какие-то подробности,
наверное, будут.
— А мы уже всяких вещей внучку накупили, —
вздохнул отец, и Костя, ещё не понимая, почему, весь сжался от этой фразы.
Ах, ну да. Как же… Накупили — и вот теперь
может оказаться, что зря.
Вспомнилось: «Думайте. То ли оставлять, то
ли что. Вы меня поняли».
— Да уж, сынок. Огорошил. Жалость какая.
В конце концов, Сашка у них. Ему-то за что
такое испытание? Всё детство наперекосяк. Все силы этот на себя перетянет.
Лекарства, терапия, уход. И время, и деньги, и всё.
— Ладно, Костя. Отключаюсь. Завтра утром
приедем.
— Куда?
— А, ну да… в какой она больнице-то?
— Завтра в роддом переводят. Я же говорил.
В пятый, наверное, по прописке.
— Ну да. Говорил. Тогда куда приезжать?
— Да никуда не надо. Я позвоню. Как только
её устрою.
— Ну, давай, сынок. Держись там. Дааа…
Положил телефон на стол, потянулся к
бутылке с минералкой. Детский силуэт в тёмном окне. Стоит, смотрит на него.
Подскочил как ужаленный, наотмашь хлопнул ладонью по выключателю.
— Па, что ты?
Сашка жмурился от яркого света. Майка, как
положено, перекручена винтом.
— Ничего, сынок. От неожиданности. Нервы.
Сел, перевёл дыхание. Свет выключил, чтобы
сонные Сашкины глаза не слепить.
— Пап, я про ляльку.
Взобрался на колено.
Мягкая тёплая сдоба. На шее отпечаток
смятой подушки.
Как будет пахнуть тот, второй?
Как будет трогать?
Говорить?
Ходить. Падать. Плакать, смеяться…
— Пап, если лялька больная родится, мы же
всё равно её себе заберём? Правда?
И — лопнуло. И затрепетало беззащитно и
радостно.
Наконец-то.
Жив. Живой. Даже ощупал себя, проверяя.
Вот же, никуда не делся, вот. Костя как Костя. Тот самый. Живой.
Потом лопатки Сашкины погладил — костяные
лепестки. Мягко качнулись под отцовской ладонью.
— Ты почему вдруг про это? Среди ночи…
— Не вдруг. Я просто пришёл сказать.
— Почему ты про это пришёл сказать,
сынуха?
— Бабушка, когда в больнице плакала, маму
спрашивала: «Что делать будешь? Что делать будешь?». Шёпотом. «Забирать?
Забирать?». Она про ляльку нашу, да? Лялька больная у нас?
Костя тронул губами выпуклый лоб, похожий
на орех.
Откуда мальчишка такой чудесный? Чей
такой? Неужто мой?
— Не известно пока, сынка, — сказал Костя.
— Могли, конечно, и ошибиться.
Как задышалось-то легко, Господи. Как
задышалось. Спасибо Тебе.
— Кто? Врачи, да?
— Да. Врачи могли ошибиться.
— Конечно, ошиблись, — твёрдо заявил
Сашка. — Да я так и знал. Мама тоже бабушке так говорила. Что она не верит. Что
с лялькой всё в порядке должно быть.
А Костя уже тискал, мял своего сдобного
человечка, впечатывал дрожащие мокрые губы то в глаз, то в щёку.
Спасибо, Господи. Я дальше сам. Я буду
стараться. Я смогу.
— Пап, ну хватит, хватит, — вздыхал он,
истерзанный отцовскими поцелуями. — Хватит, пап. Ночью не надо так. Вот разгуляешь,
я тогда не усну.
Задохнулся, отпустил.
— Всё, Саня. Не буду. Всё.
Покусал в задумчивости губу.
— Прости, сынок, сегодня придётся попозже
лечь. Мы с тобой, Санечка, к маме сейчас поедем. Помчимся к мамке.
Поставил его на пол, подержался за
цыплячье плечико.
— Надо, сыныч.
— Ночь же, пап, — резонно заметил Сашка.
— Ничего. Надо скорее. Надо, понимаешь?
Мама и так заждалась.
Опустевшая клетка поставлена на попа.
Клетка, оказалось, без дна. На ночь она поднимается и отпускает бахилы на волю.
Охранник приложил лицо к окошку в
толстенной двери, глянул рассеянным казённым взглядом. Костя чуть было не
вскрикнул, как старому знакомому — показалось на минуту: детсадовский сторож.
Но нет, просто очень похож. Не в чертах даже сходство — тут другое. Мимикой
штампованной совпал, механическим этим взглядом. Охранники. Особый подвид.
Стерегут всё это. Все эти стены, коридоры, комнаты, подъезды, клетки для бахил.
— Куда?
— Доброй ночи. Пустите, пожалуйста. Мы к
больной.
— К здоровым тут не ходят. В палаты уже не
пускаем. До восьми. Распоряжение начальства.
И потянулся к окошку — разговор окончен.
Сашка дёрнул за палец:
— Не пустят?
План сложился мгновенно. Костя решил
попробовать.
— Да нет, — протянул он, подделываясь под
разболтанный тон охранника. — Моя ещё не в палате. Недавно ж привезли. Я, вон,
за полисом мотался.
Хлопнул себя по нагрудному карману.
— Без полиса ж не оформляют.
Охранник с грохотом открыл засов.
Дойдя до середины холла, Костя оглянулся:
никого, охранник ушёл в дежурку.
— Мы его обманули? — уточнил Сашка громким
радостным шёпотом.
Костя приложил палец к губам.
Не доходя до приемника, они юркнули в
тёмный проход под табличкой «лестница, лифты».
Лифты оказались отключены на ночь.
Отправились на десятый этаж пешком. Сашка
впереди, Костя следом.
Лестничные марши растушёваны сизоватым
дежурным освещением. В окнах вид на изгиб заросшей набережной. Краешек реки.
Луна закатилась на крышу. «Наверняка отпечатается, — подумал Костя. — Буду
потом вспоминать. Сизоватые лампы, луна, сашкины пятки мелькают».
Сашка сначала прыгал через две ступеньки,
но после третьего этажа уморился.
— Давай сюда, спортсмен.
Усадил сына на закорки.
— Пап, а я маме скажу, что я её люблю.
Правильно?
— Правильно. Я тоже ей это скажу.
— Только, чур, я первый. Я же первый
придумал.
— Нет, Санёк. Я должен первый.
— Почему?
— Потому что. Ну, потому что я больше
тебя. Понял? Потому что сначала был я, вот. Потом тебя родил. Стало быть,
сначала всегда я.
— Пап! Ну, ты вообще! Меня мама родила.
— И я. Мы вместе тебя родили.
— Вот ещё. Пап, ну зачем ты? — с упрёком и
огорчением — мол, взялся зачем-то дурить. — Меня же мама родила, я знаю.
— А зачем тогда есть папа и мама? А? Вот
скажи, — глотая улыбку, Костя ввязался в неожиданную дискуссию. — Была бы
только мама. Так? Если б без папы дети рождались.
Сашка подумал немного.
— Ладно. Ты первый. Хотя так нечестно.
Потому что я придумал. Лучше, знаешь, всё-таки давай мы вместе скажем.
Спасибо, Господи, спасибо. Больше и не
нужно ничего, всё есть.
— Давай вместе, ладно. Уломал.
— И про ляльку скажем.
— И про ляльку.
— А что мы скажем, пап?
— Ну, как… Что мы ляльку тоже любим. И всё
для них сделаем. Всё, что потребуется. Для ляльки и для мамы.
— Ага, — оценил Сашка. — Я сам так и
думал.
Внизу хлопнула дверь.
— Эй!
И топот.
— Эй ты, умник!
Костя ухватил покрепче сашкины коленки,
пошёл, перемахивая через несколько ступенек.
— Догонит? — шепнул Сашка в самое ухо.
— Ни за что, — заверил его Костя.
Так и вышло, не догнал.