(о книге Михаила Свищева)
Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2014
Михаил Свищёв. Одно из трёх: Стихотворения. – М.: Водолей,
2013.
У
Михаила Свищёва, при его давней литературной
известности, не много крупных публикаций, но первым опубликовавшим его изданием
был, как ни странно, «Наш современник» (при этом однокурсник Свищёва, критик Данила Давыдов вспоминает, что «в условном
студенческом разделении курса на «постмодернистов» и «почвенников» Свищев был
среди вторых, и был единственным, кого ценили «идейные противники»). Если до
первой книги можно было гадать, имеем ли мы дело с признанием в различных
литературных лагерях или с эстетической неопределённостью автора, то сборник
«Последний экземпляр» (2009), составленный из написанного за двадцать лет,
кажется, доказал значимость его поэзии для представителей разных эстетических
«группировок». «Консервативный либерал» Игорь Шайтанов, отличающийся весьма
придирчивым и независимым мнением, в довольно скептической статье о современной
поэзии назвал книгу «вкладом в поэзию XXI века». Второй сборник – «Одно из
трёх» — появился довольно незаметно: на данный момент о книге отозвался только
«НГ Ex libris», и что-то
подсказывает, что обилие откликов вряд ли предвидится (здесь, впрочем, буду рад
ошибиться). Между тем перед нами – одна из сильнейших поэтических книг
последнего времени. Постараюсь обосновать это громкое утверждение.
Голос
Свищёва, узнаваемый с первых строк, кажется, со
времени выхода предыдущей книги кардинально не изменился, что объяснимо: поэт
находится в той счастливой поре, когда изменения происходят в рамках
сложившегося стиля, но, однако, и речи о самоповторах
нет. «Бродская» отстранённость, индивидуализированная личным «предсмертным»
углом зрения – со снайперской, фирменно-отмеряющей медлительностью.
«Раздумчивый» слог, произносимый словно сквозь зубы, с осторожным расчётом
(здесь вспоминается «живое» чтение Свищёва на
вечерах: чуть задыхающееся, похожее на закипание чайника, словно
подготавливающее финальный выдох). Но остановимся пока на одном катрене:
Там мы все
постарели и выжили,-
через медный
пройдя купорос,
кровь
становится лёгкой и рыжею,
словно бабкина
хна для волос.
Стихотворение
– с эпиграфом из Бориса Рыжего («Кусок элегии»), но вспоминаются строки из
другого его стихотворения: «…Кровь станет чистой, будет красной,/я сочиню стихи
о том,/как славно жить в стране прекрасной/и улыбаться красным ртом…» («Когда
вонзают иглы в руки…»). Прямая ассоциация с фамилией настолько неожиданна и естественна, что заставляет задуматься о
парадоксальности соотношения фамилии и эпитета. Может быть, кровь, пролитая за
поэзию, как и вообще героический пафос романтизма, из современных авторов
напрямую ассоциируется с именем Рыжего. Но, пожалуй, ещё более изумляет
ненавязчивое сравнение: «словно бабкина хна для волос». «Уравновешивающий» и
одновременно подводящий черту жест в концовке – фирменный знак Свищёва. Стихотворение часто строится как уравнивающий
семантический ряд, порой сочетающий вещи не то чтобы констрастирующие,
но с трудом представимые в одном ряду, чтобы прийти к единому знаменателю. «…и
корзинами вешенки/брали в дачном лесу не по чину,/как
на проводе вешался/и с размаху ножом перочинным/перекрещивал свастику/на стене
социального лифта…». Так, в одном из ключевых стихотворений книги, озаглавившем
первый раздел – «Вначале всё равно играет музыка…» — метафора музыки
последовательно реализуется на нескольких смысловых уровнях: сначала «третий
класс в корзинках и с цветами», затем – свадьба, после — «вечерняя арена» и
«утробный рёв вольера». Всё вместе оказывается плацдармом, подготавливающим
мощный и убедительный финальный эффект – как последний гвоздь, вбиваемый в
крышку гроба:
…вначале всё равно играет музыка,
и только после
– комья на лопате.
Похоже
– и в прекрасном «Рембо в Марселе» каждое эпифорическое
повторение «я умру» (пророчески противопоставляемое взгляду в будущее: «а ты…»)
выглядит как вколачивание гвоздя в стену читательского восприятия и подготовка
к последнему удару, не оставляющему сомнения в достоверности эмоции. (В
«Последнем экземпляре», кстати, это узнаваемое raison
d’etre поэтики Свищёва –
при всей ударности концовок – ещё не достигало столь пронзительного эффекта,
хотя были отдельные замечательные приближения).
Но какая бы
нас ни ждала благодать,
всех
предательств обычней и ниже:
я умру, а тебе
повезёт увидать
всё, что я не
увижу.
Слово
«обычней» переворачивает восприятие катрена (а с ним – и всего стихотворения),
низводит трагическую эмоцию на подчёркнуто бытовой уровень – не меняя трагизма,
но придавая всему зданию принципиально иное интонационное измерение. Снижение в
поэзии — не редкость, но превращение его действительно в искусство стоит
отметить отдельно, а особенно — встречающийся нечасто случай, когда речь идёт
не о прозаизмах, но — об интонации показного безразличия, которая становится
плотью и кровью поэтики. «Всё
равно» (у Свищёва – неологизм «послевсё»)
– таким выражением можно было бы обозначить один из ключевых психологических
мотивов книги. Или – предельно откровенным признанием: «темней уже не будет».
Иные в этой лирической ситуации уходят в абсурд; Свищёв
со снайперским хладнокровием подводит и уравнивает итоги:
…но можно
пробираться только ощупью,
поскольку
больше нечем пробираться.
Приём
последовательного уравнивания реализуется Свищёвым
разнообразно: путём соотношения то предельно вещественных элементов (аккаунта в
социальной сети и гроба: «так в гроб заходят с телефона/и ставят лайки»), то
составляющих устойчивого выражения («пробираться ощупью» — почти тавтология, но
в сочетании с «больше нечем пробираться» высказывание оборачивается иным
смыслом); то страшного и обыденного – отчего первое приобретает свойства
второго, и наоборот: «а вся любовь – лишь пальцем в небо, /гвоздём в розетку». Свищёв – мастер энергоёмкого и неожиданного сравнения:
«весна снимала показанья, / как бинт с нарыва». Что удивляет — сухость эмоции,
придающая силу этим вещам: ни всплеска истерики и – с виду – даже элемента
оценки — при обнажённо страшной сути произносимого. «… ткнуть иголкою под дых/нелюбимую пластинку» дано вроде бы как полуслучайный жест в череде житейских пустяков; тут же – и
игривое «я успею два стиха/написать ещё про осень», и «переводные картинки» с
«лошадкой» и «зелёным клевером», но и – «чёрным ходом впопыхах/лето мёртвое
выносят» (значимо здесь это «впопыхах», — вроде бы «невзначай») как
эмоциональный камертон пейзажа.
Книга
предлагает «самозащищающий» угол зрения, при котором
и «жажда/под горло подступает как вода», и, кажется, ничего уже не страшно –
поскольку каждое слово выговаривается как последнее:
…если жить не очень долго
в самый раз на
жизнь достанет
Концовка
становится деавтоматизирующим принципом по отношению
к стихотворению, контрастирующе «ударяя» то
очевидностью ответа (эпиграф из Сэлинджера – «Куда деваются утки в центральном
парке?» — и заключительная строка: «…- не грусти, родимая, — улетели…»), то
парадоксальностью афоризма. Все элементы стихотворения крепко спаяны и работают
для создания единого смыслового пространства, а само пространство словно бы
проходит через «вещественный» ряд операций в бесстрастных руках хирурга для
заключительной семантической метаморфозы. Знатоки раннего Алексея Цветкова
наверняка вспомнят при чтении цитируемого ниже стихотворения его «Несло осенними
пожарами…»: та же структура с бесстрастным с виду перечислением примет пейзажа
и «разрушающей» заданное пространство концовкой (ср. у Цветкова: «И ты,
испуганная, плакала,/Меня навеки отпуская»), но закрученная в ещё более сложный
смысловой ряд:
Так пашня
назначает колосу
от смерти
первую прививку.
К холодной
проволоке голоса
сухой щекой
почти прилипнув,
я сам о том,
что не ослышался,
узнал не
раньше, чем оглохнув.
<…>
и голый провод
правду голую
тянул от
Бреста до Ямала,
и ты, как
платье через голову,
с себя
ответственность снимала.
Метафора
«обнажения» проходит, как свойственно Свищёву, через
ряд «волшебных изменений»: дважды – холод обнажённой кожи (речь о прививке — в
первых двух строках, блестящих, на мой взгляд, даже в отрыве от контекста – и,
далее, о прикосновении холодной щекой к проволоке; тут же – ассоциативная
параллель с колючей проволокой); одновременно – обнажение как прояснение
глухоты — в смысле человеческого непонимания («провод» — слово, этимологически
подразумевающее и «проволоку»); и, наконец, обнажённый провод, — как
оттягивание страшной развязки, финального отклика, обнажающего последнюю
правду, сравнимую, в свою очередь, со снятием «платья через голову». Всё вместе
– вроде бы обычно-бытовая (не побоюсь даже сказать – «тривиальная») жизненная
история, но поданная именно поэтически, то есть не денотативно, а через
усложнённый смысл, через ассоциативное богатство, где предельная плотность
сочетания всех частей «работает» на предельно ясный – и в то же время медленно
разворачивающийся — смысл целого.
Интонационное
равнодушие (а точнее – сдержанность) Свищёва порой
принимает характер позы, но не перерастает в стиховую атрофию. При кажущемся
внешнем «традиционализме» Свищёв работает с традицией
мастерски, идя поперёк разговорам о наличии поэзии вне качества стиха (подобная
риторика нередко оправдывает не что иное, как вкусовой произвол). Слова Ильи Фаликова о Денисе Новикове – «рыцарь формы» — можно с
уверенностью адресовать и Свищёву. Свои приёмы
индивидуализации привычных размеров у Свищёва есть:
это, в первую очередь, работа с женскими и дактилическими рифмами,
оттягивающими читательское ожидание (в отрыве от контекста говорить о рифме –
дурной тон, и всё же не удержусь от замечания, что Свищёв
– один из немногих мастеров изысканного созвучия («велосипедное» —
«второстепенное», «покадрово» — «меркатора»,
«нарушим» — «наручник», «цепко – церкви»). Продолжая разговор о традиционном
метрическом репертуаре, добавлю, что единственный вольный стих в книге – «На Нагатинском метромосту» — кажется оправданным исключением,
поскольку передаёт сбои сердца – и одновременно «кардиостимулятора мобильника».
(В «Последнем экземпляре» был раздел верлибров – видно, что экспериментальных
и, похоже, теперь оставленных за ненадобностью).
На Нагатинском метромосту
закемаришь запнешься
позабудешь дышать
так и ляжешь
<…>
и уже не услышишь
как остановится поезд
как брякнут ключи за подкладкой
как под левым соском
трепыхнется
кардиостимулятор мобильника
с припозднившейся её смс-кой
Жуткие
стихи – будто бесстрастное фиксирование показаний на невидимом датчике героем,
провидящим всё, за час до взрыва или конца света. Спешащим по делам ни холодно
ни жарко от этого «всеведенья», но и самому герою
всё равно от их безразличия – и от этого у читателя пробегает мороз по коже.