Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2014
Пусть Млечный Путь расколется
на Млечный Путь изобретателей и Млечный Путь приобретателей.
(Велимир Хлебников, Председатель Земного
Шара)
Когда-то давно, в моей
ранней и романтической юности, к нам в Литературный музей пришел Василий
Аксенов. Он был неотразим: киногенично голубоглаз, наплевательски весел и
по-молодому недобр. Он читал отрывки из своего нового романа «Поиски жанра», и
маленький зал Литературного музея сотрясался от смеха. Смеялся и сам автор,
потряхивая золотисто-рыжей гривой своих волос. Запомнился его смех, это золотое
свечение вокруг головы, а может быть, свечение только показалось, я слишком
далеко сидела, и даже не все слова до меня долетали. Иногда он переставал
смеяться и вдруг робко оглядывал публику (как все авторы, он был все-таки раним
и насторожен), но, видя только восторженные лица участников этого
полулегального литературного вечера, тут же успокаивался и продолжал читать.
Мой сосед, один из старых сотрудников, тихо шепнул мне: «А ведь и неприятностей
огрести недолго, в так называемых поисках жанра…»
О неприятностях
думать не хотелось, одно только имя писателя внушало уверенность в его
непобедимости: ВАСИЛИЙ АКСЕНОВ. Как красиво -ИЛИЙ переходило в АКСЕН, как
замечательно сочетались гласные и согласные звуки, а на фоне однообразных
Сергеев и Владимиров это простое и тогда почему-то редкое имя Василий было тоже
как веселый вызов тоскливой повседневности. Писал он не так, как другие, он
писал весело, с подковырками. Но самое замечательное было, что его печатали, со
скрипом, поругивая, но печатали, это была такая литературная форточка, в
которую можно было кричать и про «какие милые у вас тысячелетья на дворе», и
«домой пора» и «помогите!». А тогда, в маленьком зале, этот сквозняк, поднятый
новым романом, вдруг закрутился вихрем… Потом уже всем стало не до смеха.
Теперь самое время
задуматься о том, к чему привел поиск жанра и куда увел моего героя Млечный
Путь Изобретателя, о котором так страстно воскликнул Велимир Хлебников, имея в
виду не только себя и Маяковского, но и всех, кто пойдет следом.
Поиск сначала
привел к «Ожогу», и шум вокруг поднялся большой. Роман был настолько
«антисоветский», что художественные особенности мало кого волновали. Каждый
понимал по мере своей испорченности и политической лояльности. Роман не только
прошелся по нашему славному КГБ и не только поведал обалдевшему читателю, что
положительные герои бывают по-хамски циничны и сходу раздвигают колени молоденьким
лаборанткам, что до этого было исключительно прерогативой отрицательного
персонажа.
Новый роман
перечеркнул весь предыдущий обаятельный расклад юношеских надежд ранних романов
Аксенова. А сам автор каким-то образом съехал в сторону от инфан-террибля (хоть
и поругиваемого критикой, но приятно обнадеживающего читателя: критики всех
ругают, а все равно он наш) в сферу непредсказуемой писательской зрелости. А
тут, как это принято у русских писателей, начинаются поступки: опрощение и
поиски Бога, сжигание рукописей, балансирование на грани добра и зла – и все
это вдруг проступило в «Ожоге». Но проступило со смехом, с дурачеством,
свойственным этому «потерянному» поколению «шестидесятников» – сентиментальных
циников. Проступило, как проступает кровь на бинте, туго затянувшем живую рану.
Читатель
начал недоуменно задумываться над непонятным, круг поклонников сузился,
поклонники тоже появились специфические: жанровое своеобразие и художественные
особенности они не рассматривали. Как вспоминал сам автор: «…за три года до
отъезда ко мне пришли два товарища и сказали, что у них есть рукопись моего
романа «Ожог» и чтобы я не вздумал его печатать за границей. Я говорю: «А где
вы его взяли-то, этот роман?». Они говорят: «Это наша работа»…Давление было
ужасное и со стороны Союза писателей и со стороны Комитета (то есть КГБ —
М.С.)…Так что к конце концов они меня «уехали» с одновременным предложением
отправить совсем в другую сторону»[1].
Сам того не
желая, автор из разряда художественной прозы перешел в обойму разрушительного
диссидентства и, получив клеймо агента ЦРУ, начал свои бесконечные странствия
уже не за жанром, а в поисках хлеба насущного. «В Америке я погрузился в
университетскую жизнь… Раз в неделю я приходил на «Голос Америки» и записывал
текст… Основная же подрывная деятельность заключалась, видимо, в моем обращении
к радиослушателям: «Добрый вечер, господа!»[2].
Но привыкать к
новой заграничной жизни «дойдя до середины» своей земной было не просто.
Так появилась
книга «В поисках Грустного Бэби», грустная и нежная повесть изгнанья. Время
Аксенова в нашей стране остановилось, и каждый читатель наверняка думал, что
отныне будет искать его в самопалах самиздата.
И вдруг – все это
взорвалось! Пошла так называемая «волна» Перестройки, забурлили, забили тугими
ключами журналы, и всплыл Градом Китежем «Остров Крым», одна из первых
подпольных вещей, обнародованных новой свободой слова. Народ читал и диву
дивился. За рубежом посчитали, что для диссидента автору явно не хватает
сжигающей злобы покалеченного борьбой поколения. В России между строк читали
другое. Фантасмагория переплеталась с милыми незабываемыми деталями крымской
русской жизни, обыкновенная любовь выпускала зловещие шипы и гнала героев совершать
непонятные поступки. Мне же, побывавшей к тому времени за границей, почудилась
в ностальгическом привкусе описания встреч и разлук персонажей замкнутая жизнь
русской эмиграции, этого экзотического «Острова Крым» посреди бурного
американского континента. Да, конечно же, это они, оставшиеся русскими и
советскими, образующие свои мир и свои знаки различия, с плохо говорящими
по-русски детьми, с усталой недоверчивостью к вновь прибывшим. Такой вот был
«Штат Очичорния», по шутливому выражению Аксенова.
В Светлое Христово
Воскресенье 1989 года Василий Павлович с обычной своей вальяжностью вошел в
церковный двор Вашингтонского православного храма Иоанна Предтечи и сказал нам,
скворцам перестройки и пионерам свободного въезда и выезда: «Христос
Воскресе!», весело приложившись пасхальным поцелуем. Спустя год ему вернули
гражданство. И он его снисходительно принял, и поехал проветриться на свою
сумасбродную Родину. Наконец-то стало понятно, отчего Александр Блок назвал
Россию женой, а не матерью. Только жена может так истерично-скандально
вышвырнуть за дверь с вещичками и со словами: «Убирайся, паразит!», а потом со
скорбно поджатыми губками звать – вернуться к деткам и не рушить семью. Детками
были читатели, семья предполагалась в виде родного и могучего русского языка,
неугасимой лампады культурного наследия.
Эта странная
установка считать эмиграцию нехорошим для писательства делом нерушимо держалась
на всех флангах российского менталитета. Сколько я себя помню – все статьи об
отъехавших назывались «Трагедия художника». Мысль о том, что, живя за границей,
нельзя оставаться русским писателем, так крепко вбивалась всем в голову, что
даже преуспевающие эмигранты с ходу начинали декларировать это перед вновь
прибывшими и уже свободно разъезжающими российскими гражданами.
А как же «Темные
аллеи» Бунина? Да что там наши родные, Хемингуэй строчил свои рассказы в
парижском кафе, и ему в голову не приходило начинать писать их по-французски. И
вот тут-то на нашей сцене и появился последний футурист XX века, перелетная
птица изящной словесности. И, как водится у футуристов, он спрашивает, вслед за
Велимиром Хлебниковым, пространство, именуемое жизнью: «Кто меня кличет из
Млечного Пути?» И, как принято у символистов, отвечает сам себе:
…вдруг показалось,
что за Трубной
море
шумит, как
продолжение кино,
и в этом мире я не
одинок…[3]
Василий Аксенов в
Америке неожиданно, или ожидаемо, но заново переродился. Он начал писать
романы, для которых можно долго придумывать определения. Такие многослойные,
сплошь ассоциативные, в которых русская ментальность и американская
действительность идут рука об руку к светлым далям будущих разборок и
непонятностей. В новых его романах – будь то «Новый сладостный стиль», или
«Кесарево свечение», или «Редкие земли» так заманчиво, бестолково и радостно
переплелось прошлое, настоящее и будущее автора.
Помните
«Бочкотару», которую все радостно читали, а критики также радостно ругали? Там
зазвучал за кадром простецко-ехидный голос автора: вроде бы и про нашу жизнь
ведет он рассказ, но и не про нашу… сказки рассказывает… Но почему тогда эти
сказки обрастают такими знакомыми и узнаваемыми не сказочными деталями и при
чем здесь, товарищи, эта дурацкая «бочкотара»? Был у Аксенова еще такой
замечательный рассказ «Жаль, что вас не было с нами». И это название, пожалуй,
подошло бы ко всем его книгам, это как рефрен к выдуманной жизни его выдуманных
героев.
А маленькая
повесть «Рандеву»? Какой там герой замечательный! Как он ловко и красиво все
успевает, как его все любят, уж не сам ли это автор, голубоглазый Василий со
своим саксофоном, баскетбольной реакцией на чужую глупость и пошлость, вечной
тоской по любимой… А вот и она, проходит по всем его романам, красивая, яркая,
стервозная, ускользающая, ведущая к гибели и счастью одновременно.
Потому что по большому
счету счастье это и есть погибель, если его не берут с боя, с кровью не
отдирают от себя; когда какая-то легкость необыкновенная вдруг в любви
наступает, то за нее расплачиваешься потом всю жизнь.
Вообще-то, я еще
не совсем поверила, что писателя нет в живых. Я еще спрашиваю у него совета,
стуча по клавиатуре. Я хочу посмеяться и поплакать над его романом,
поиздеваться над автором, хочу любить его «живого, а не мумию». Да, Маяковского
он очень любил. Тоже, как живого. Это вообще свойство писателя – не замечать
гибели другого, а вести диалог: мысленно или письменно. Но, проплакав на его
последней книгой «Таинственная страсть», где он сам оплакивал своих друзей и
юность, я все же хочу вернуться к его самому американскому роману и рассказать,
почему он остается еще и образцом русской словесности.
В «Новом
сладостном стиле» Аксенова все это снова оказалось: и авторское простецкое
ехидство, и замечательный герой, и любовь необыкновенная, и эта
артельщина-задушевная: «…и мне налейте, что ли» и веселый, слегка обескураживающий
подкол: «Жаль, что вас не было с нами…» Да нам самим тоже жаль, только Вы нас
почему-то не пригласили…
Мелкая
читательская обида на хитрый авторский трюк быстро сходит на нет, потому что
главное здесь не подколы и насмешки над дураком-читателем, а какая-то всё
понимающая и всепрощающая доброта. «Я смотрю добрей и безнадежней на простой и
скучный путь земной», вслед за любимым Александром Блоком может сказать автор,
оглядываясь во времени.
Кроме главного
героя, актера и режиссера Александра Корбаха – с его маетой в России и за
границей, взлетами и падениями, невероятными встречами и фантастическими
метаморфозами, есть здесь еще герои авторского любовного понимания – Данте и
Блок, Литература, которой автор служил самозабвенно. Не прошли даром
профессорские часы среди студентов: лирический герой романа, московский плейбой
и задира, вдруг задумался о смысле жизни, что не всегда бывает полезно, но
всегда интересно. По закону творческого воображения автор создает свой мир и
располагает в нем своих героев. Мир этот весьма похож на настоящий, даже детали
его вполне узнаваемы. Но он – сказка, выдумка, веселое представление на
подмостках.
Вот сочинил Данте
«Божественную комедию». Поди проверь, все ли верно? Оттуда не вернешься, а он,
Данте вернулся. А уж про Америку написать – хоть и возвращаемся мы оттуда время
от времени, но у каждого она своя. Своя она и у Василия Аксенова. Поди
проверь… «Какое отношение я имею вообще к этому материку, когда подлетаю к
нему в разгаре, вернее, в распарке его лета и вижу с высоты его берега,
томящиеся в жарких парах? Какое отношение я имею к шкурам его лесов, в которые
как ни войдешь, так сразу тебя и охватывает чувство непричастности к моткам
непроходимых колючек и висящим без движения ветвям?»[4] Вот именно, какое?
Главный герой –
Александр Яковлевич, или, как автор его называет символически-сокращенно, АЯ –
пожалуй, единственный классический атрибут романа. Сам роман ни в какие
традиционные рамки не укладывается, завязки-развязки не соблюдает, но все-таки
герой на месте и даже кого-то напоминает.
Писать о
художниках – трудное и неблагодарное занятие. Они пьют, вступают в
беспорядочные связи, обижают хороших людей, лезут на рожон, ведут разговоры о
Высоком в неподходящей обстановке, например, в баре среди подозрительных
личностей, а когда надо «образованность свою показать», прикидываются дураками
и помалкивают или злобно отругиваются. В обычной жизни это утомляет.
Единственный выход – искать себе подобных. Ну и, разумеется, творить, творить
все равно где, с кем, но нести перед Богом оправдание своей грешной жизни. И
этот процесс творчества, который заставит читателя простить герою его хамство и
неврастению, весьма трудно описать словами. Но феномен таланта так
притягателен, что именно художника-мастера-артиста чаще всего делают главным
героем многие авторы.
В начале романа
образной скороговоркой проговаривается путь АЯ до заграницы, и здесь мы
угадываем знакомые черты тех, кто озарял нашу застойную жизнь вопреки всем
идейным установкам советского обывательского тоталитаризма. В хриплом голосе
героя, подпольных концертах, неизбежной гитаре вдруг появляется Владимир
Высоцкий. В скандальных постановках русского постмодернизма, замешанного на
театре абсурда по системе Станиславского, видятся первые постановки Таганки и
Современника с их спортивно-изнуряющей борьбой на поражение…
Героя выпихивают в
эмиграцию, и способ избавления от вечного штрафника тут уже роли не играет. И
хотя автор своим примером доказывает способность таланта к выживанию не
физическому, а творческому, хотя история мировой культуры помимо трагических
страниц преждевременной смерти может представить вполне благополучные исходы,
но каждый конкретный Исход – таит в себе свою трагическую подоплеку. Покидая
страну, артист теряет не привычный пейзаж, не яркую заплату славы, он теряет
свой круг общения, выпадает из контекста себе подобных, утрачивает тот
неповторимый язык полутонов и полумеждометий, созданный за годы общения на
личном отвоеванном Олимпе. Несмотря на имя и известность жизнь уехавшего
начинается с пустоты, которая поначалу оглушает и сводит на нет уверенность в
своем предназначении. «Прискорбная история, ничего не скажешь, особенно для
советской знаменитости с измученной вегетативкой…»[5]
Затем начинается
обретение нового контекста, вернее, нового себя самого, «нового сладостного
стиля», ведущего из лабиринтов преисподней творческого небытия. Счастливый
вариант жизни артиста автор называет «карнавалом» и эта карнавальность
просвечивает, постепенно проявляется, как на фотобумаге, а к концу романа просто
все собою заслоняет – не случайно новые американские герои, счастливые
попутчики нашего АЯ, похожи на диковинные маски средневековой комедии
«танцующих вокруг фонтана»: богач-бедняк Гаргантюа-Стенли Корбах, яппи-хиппи
Арт Даппертат, бывшая жена-ведьма Анисья. Все мимо идущие герои, пропев свои
арии, отходят в сторону, чтобы в конце слить свои голоса в Оде Радости, и если
в начале они еще похожи на настоящих, потом уже трудно поверить в их
реальность. И только герой неизменен, хотя и непостижим. «Хули я вообще-то
возомнил себя артистом высокого искусства, всего этого нашего жалкого
окуджаво-галичевско-высоцко-тарковско-любимовско-козловско-параджановско-корбаховского
ренессанса? Хули ж я среди всех таких же все мечтал о каких-то там Зурбаганах,
о каком-то «острове Крыме», где можно укрыться от красных чертей, о всех этих
пролетающих образах греко-иудейской прародины среди оливковых рощ, хули я?»[6]
Самым
замечательным изобретением «нового сладостного стиля» оказалась любовь. Хотя
принято считать, что «о любви все сказано», но главное все-таки не произнесено.
Даже великий Дант споткнулся в Аду на истории Паоло и Франчески, даже он не
вынес окончательный приговор, оставив нам право выбора: войти в любовь земную,
даже если это приведет в Ад, или избрать любовь небесную и встретить свою
Беатриче в Раю, где, как известно, нет ни жен, ни мужей. И вот, в мире,
выдуманном лирическим героем-футуристом, где женщины это те, кому уготовано
быть объектом страсти, а не субъектом, где друзья-мужчины говорят «о неверном понимании
России большинством американцев… о русском непонимании Америки… о машинах,
о лошадях, о собаках, о картах, о пьянках, о проститутках, с которыми были
знакомы в разные периоды своей жизни…»[7], начинается брожение ума,
половодье чувств и завязывается конфликт с буйством плоти, которая у героя, как
и у всех аксеновских героев, всегда была фантастически неуправляема и
непобедима.
В героине по имени
Нора соединилось новое осмысление жизни лирического героя и новый внутренний
мир автора. Нора это и есть новая жизнь; наконец-то ибсеновский мир женской
души, смахнув карточные домики Приобретательства, влетел в беспорядочную
половую жизнь трудовых пчел футуризма. Оказалось, что за время, проведенное за
«картами и лошадьми», родилось новое поколение женщин. Это новое поколение,
неважно, где появившееся на свет: в Америке или в Швеции, Москве или в Париже,
– вдруг сломало структуру русского языка, в которую «не заложено равенство
партнеров»[8].
Что такое любовь в
новом романе Аксенова? Это история перерождения героя, а заодно и автора. Они
перестают быть пресловутыми «шестидесятниками», для которых, по меткому
замечанию Вайля и Гениса, «больная печень была несовместима с дружбой…. а
любовь считалась лишь филиалом дружбы. И настоящий шестидесятник никогда бы не
променял "водку на бабу". И полюбить он мог только женщину, которая
бы одобрила этот выбор»[9].
Лирический герой
вступает в другое время, выруливает к вечности, откуда ему понимающе кивают
Данте и Блок. Советская ментальность, отрицающая любовь к женщине как
единственную ирреальную ценность в мире грубых реалий, схлестнулась с
ценностями иного порядка и в них запуталась. Из этой путаницы и выплывает
любовь, начинаются метанья, ревность, «дикое чувство… Никакого апофеоза от
него не жди. Горит черная жирная нефть, облепляет и уничтожает… любую любовь,
увы, где-то поблизости подстерегает предательство… Ревность для Алекса и Норы
была синонимом предательства, она то приближалась, то отдалялась от них, словно
армия филистимлян, вихри хаоса…»[10]
Автор ищет не
ответа на извечный вопрос, что лучше: вместе очутиться в Аду или поодиночке
подняться в Рай, неся в душе любовь небесную. Ответа на него нет. Автор ищет
решения – он добр, ему хочется найти компромисс. И в этом поиске уже не жанра,
не «грустного бэби», а компромисса, мы обретаем нового Аксенова, взошедшего на
Млечный путь и пытающегося стать добрым, а не карающим богом хотя бы для своих
героев. Конечно же, физическая близость сводит на нет любовь, вернее, не имеет
к ней никакого отношения, скорее это поединок роковой. И героиня чуть не
умирает от этого поединка – по-настоящему. Конечно же, рутина повседневной
жизни тоже размалывает это трепетное чувство. Тогда автор начинает раскидывать
героев по разным странам. Он хочет вывести их из тупика неизбежного охлаждения
и скуки и заставляет страдать. Но потом ему становится жалко этих земных
радостей и любовники обретают друг друга на священной земле Израиля,
умудрившись в разлуке каким-то образом зачать и родить дитя, ослабить свое
либидо и начать новую жизнь на высоком духовно-семейном уровне. И только
последней вспышкой совкового мужского шовинизма была мысль, промелькнувшая у
главного героя во время научного триумфа его возлюбленной: «Почему она так уж
сильно волнуется? Неужели такое честолюбие?» И в этом была разгадка всех
любовных страданий: она была не Беатриче, не Франческой, она была им самим,
воплощенным в женском обличии. Не случайно они оба урожденные Корбах.
Прочитав роман
Аксенова, я поняла: Америка все-таки страна больших возможностей, если героиня
Нора, разменяв четвертый десяток, полетела в космос… Хотя теперь и в
России это можно – за деньги. Но это тоже часть русской жизни, у нас за деньги
можно всё. И это печально. Потому что когда-то были вещи, за деньги не
покупаемые и не продаваемые: честь, вера и отечество. Честь особенно. Веру и
отечество иногда меняли. А вот честь… У Василия Павловича эта категория
существовала. Он пытался ее восстановить в России, как одержимый наукой
археолог пытается восстановить скелет мамонта.
Мы уже забыли этот
энтузиазм, радостное ожидание перемен, нам уже все не так, и демократия не та,
и жить стало не легче и не веселее… Но кто первый откликается на призыв, кто
верит в невозможное и кто ошибается больнее других? Они, они, наши футуристы,
странники Млечного Пути, Грустные Бэби российской словесности. И последний
футурист, наш любимый professor Vasiliy Aksonov, замыкает веселое шествие своих
и не своих героев, все такой же вальяжно-красивый, синеглазо-неотразимый, в
изысканном плаще, с золотым свечением вокруг когда-то рыжих волос… Он уходит
от нас по Млечному пути изобретателей, уходит туда, откуда никто еще не
вернулся во плоти, но его насмешливая мысль и свободолюбивый дух возвращаются к
нам. Не только книги. Не только воспоминания. Он действительно рядом. Он
заставил меня вытащить из зарослей файлов мои записки, часть из которых со
смехом и одобрением им была прочитана. И я, вспомнив завет своего Учителя
Василия Павловича: «Ничего не оставляй недописанным. Всегда заканчивай свои
начатые вещи, даже если они тебе надоели», завершаю сей опус его строкой:
«И в этом мире я
не одинок…»
[1] Василий Аксенов «Зеница ока». М.: «Вагриус», 2005 — с.422
[2] Там же стр.423
[3] Василий Аксенов. «Новый сладостный стиль». М.: «Изограф», 1997 — с. 57
[4] Там же, с. 429.
[5] Там же, с. 38.
[6] Там же, с. 428.
[7] Там же, с. 240.
[8] Там же, с.429.
[9] П. Вайль, А. Генис «60-е. Мир советского человека». США, «Ардис», 1998.
[10] Василий Аксенов. «Новый
сладостный стиль», с. 209.