Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 3, 2013
мои мужчины
1.
Начнем живописать семейный герб:
дед (он еще не дед) в глухой тайге
долбит лопатой мерзлоту, и хвоя
лицо его щекочет молодое.
Два конвоира с мраморной тоской,
пропахшие блядями и Москвой
(точней, парфюмом Красная Москва),
внимают крику вспугнутой вороны,
пастозному дыханью заключенных,
тьмутараканьей пляске снеговой.
Здесь — светозарен, вечно оснежён,
прекрасный город будет заложён:
дома многоэтажные, театр,
и даже церковь для неверных жен,
чей взгляд глубок и влажен… Ира, Ира…
когда влюблен в супругу конвоира,
смерть не страшна, и мир не так уж дик.
Жизнь-проза оперяется до мифа,
и «кровь-любовь» испуганная рифма
надсадным кашлем рвется из груди.
Вот с ненавистью, чистой, будто совесть,
срок отмотав, мой дед спешит на поезд.
С ним Ира — белокаменность лица,
в дрожащем чреве — личико отца.
2.
Жизнь это свет, крадущийся во мраке,
как мой отец к общажному бараку,
с букетом хризантем наперевес.
Румяные, хрустящие — со стройки —
галдят девчонки, расправляя койки,
из радио волнует полонез.
Огинский чуть растерянный, во фраке,
витает в спёртом воздухе барака.
И средь слепящих городских огней
сам деревенский (потому не в тему)
испуганную рифму, хризантемы
несет отец для матери моей.
3.
Не помню брата. Помню тишину
И отзвуки оборванного смеха,
Когда он навсегда от нас уехал
На сызнова воскресшую войну.
То свойство детской памяти — вперёд
Запомнить детство радостью пустяшной ,
А все, что слишком больно или страшно
До срока спрятать в бабушкин комод.
Достану: мяч, костер на берегу,
Вишневое варенье, запах детства.
А то, на дне, тяжёлое наследство
Не помню, нет, не вспомню… не смогу…
4.
Жизнь — это вместе два стучащих сердца,
сердитый рёв голодного младенца.
Пусть впитывает сын мой с молоком
любовно-кровный материнский код:
испуганную рифму, колкость хвои,
над поездами облаков конвои,
вишневый полдень, суету барака
под полонез Огинского… из мрака —
свет хризантем, костер на берегу.
и даже то, что вспомнить не могу.
Аутичная элегия
Когда бы нам (в провинцию у моря)
Из центров – областных или столичных
Возили бы не ёперных певичек,
Что надувают трепетные губы,
В полупустом чистилище культуры,
А привезли бы невских львов-красавцев…
Какой поднялся бы ажиотаж!
Народ валил бы толпами на действо:
Вопили бы разнузданные дети,
В экстазе тыча пальцами во львов.
А львы смотрели б с царственным презреньем
На мелкий люд, толпящийся у клеток.
О, взгляд их немигающий! О, спины
В величественной бронзе и граните!
О, сколько под челами их томится
Рассказов о саваннах Петербурга,
Где за полночь гуляет Гумилев,
С улыбчивым не в меру Достоевским,
Вернувшимся (уже некстати) Бродским.
Они хохочут, разглядев в монокли,
Как мальчик, окрыленный эпигонством,
Над набережной силится взлететь.
Но львов всё не везут…
Смотрю другое действо
С толикой ироничного злодейства:
Опять Провинцию мою
(На блюде с пенной голубой каемкой)
Орде туристов смачно подают.
Те, рыхлы и воздушны, как безе
Копаются в огурчиках, кинзе.
Торговки сыплют пурпуром креветок,
Дымится в лужах грязная вода,
Мошну опустошив, спешит орда
На побережье — хапнуть моря, солнца
До пузырей кровавых на плечах,
Чтоб после, как заржавленные гвозди,
Под шляпками грибов безвылазно торчать,
Смотреть завистливо на местную меня,
зажаренную на отборном масле,
По технологии открытого огня.
Не протыкайте взглядом (в зависти напрасной)
Красивейшую корочку мою –
Под ней глухого межсезонья неуют:
Пустынный пляж, линялый зонт от солнца
Немного отмороженного зла
И отрастающие крылья эпигонства.
Сивка-Мурка
Рысачит на помойке Сивка-Мурка.
Мелькнёт её свалявшаяся шкурка
то в ржавом баке, то среди берёз,
что встали у помойки в полный рост
в покоцаных берестяных кольчугах.
У Сивки-Мурки полна пасть забот:
еды достать — в подвале ждёт приплод.
Пять душ орущих… разве то — котята?
Замызганные дикие зверьки,
и ненависть — в глазах подслеповатых.
………………………..
Ищи-рыщи… так что же замираешь,
хвост опустив? По блюдцам твоим карим
свербит печали гнутая игла,
когда сосед слезливое включает:
«Эй, кольщик, наколи мне купола»
………………………
Я думаю, когда-то Сивка-Мурка
была, (точнее, был) наркошей, уркой —
Сивцом Олегом со второго этажа.
За жизнь прожженную — всю абы как и мало,
назначен был жиличкою подвала,
чтоб крыс душить и без конца рожать.
Кормить дитятей рыбьим молоком,
учить их прятаться и лазить высоко.
………………………..
Что чувствуешь, когда дойдешь до края,
и чуждой кожей мясо обрастает?
Вполуха изувеченного — сон
сужается до темноты подвала,
до шороха, до проблеска металла
крысиных шевелящихся усов.
Но жизнь слепая теплится, растёт,
покусывая, тычется в живот…
…………………………………….
Рысачит на помойке Сивка-Мурка.
И дождь – последний выкормыш тепла,
гундосит: «наколи мне купола»,
по лужам топит грязные окурки,
и, увлечённый песней и игрой,
встаёт стеной, как лист перед травой.
Как волчий блеск в глазах у Сивки-Мурки.
Садовая элегия
Роняет сад запретные плоды,
И сквозь костров неугомонный дым
Покажется — не яблоки, а птицы,
Что так и не успели опериться
Срываются с ветвей… им, молодым,
Такая участь — не взлетев, разбиться.
А я? Не Ева… даже не Лилит —
Заныканная на краю земли
Да Винчи утомленная константа.
Сгребая в кучи палую листву,
Переплавляю медную руду,
С величественной статью Россинанта
Тащу свой сад сквозь осень на горбу.
Но как же постоянна яобоже…
Ношу всё то же и люблю того же,
И, вопреки себе, который год,
Как яблоко последнее — за ветку,
Всей страстью жизни в сахаристых клетках
Отчаянно цепляюсь за него.
Последний плод запретный в сизой прели
Упал… и на простуженной свирели
Над ним играет сонная оса
Прощание славянки, блюз Армстронга.
Скрипят суставы древнего шезлонга,
И сыплется листва, как словеса…
Но осияна долгая дорога
В открытые (на осень) небеса.
в городе цветущих фонарей
1
в этом городе ночь с октября по май –
сезон расцветания фонарей,
и какую дорогу ни выбирай
для прогулок, вернешься к ней —
ветхой церковке, там — на двери замок.
встань под стебель фонарный, молчи
и смотри, как подслеповатый бог
по карманам ищет ключи.
2
в этом городе серафимы в жестянках разносят сны:
юлям, настям и серафимам — цветные сны
сладкие… желтые, красные монпансье
высыпаются из жестянок, отскакивают от стен
облезлых домов, вывалявшись в грязи.
плачут глупые серафимы — снова не доннессли-и-и-и….
юли, насти и серафимы засыпают, не досчитав до ста,
в полуоткрытые рты их течет прогорклая пустота…
3
в этом городе у каждого мальчика на темечке
выдавлен порядковый номер девочки —
будущей супруги, дата помолвки
под левой подмышкой (в виде татуировки),
количество детей прописано черным по нежному
(извините за подробности) в области промежности
у их будущих сыновей подсчитаны заранее:
пальцы, волосы, родинки, аттестаты об образовании.
вся выбраковка, и не поддавшиеся учету,
отправляются вагонами обратно на заводы,
перебиваются порядковые номера, сроки годности,
дорисовываются родинки, досаживаются волосы.
если образец не подлежит переделке в срочном порядке —
он переплавляется на урны, памятники, оградки.
4
Мы сбежали из этого города в феврале,
Продирались сквозь стебли меркнущих фонарей,
Подворотня грязной полой укрывала нас
От объятий ночи, её неотступных глаз,
А потом, как ялик качал нас вагон пустой,
На глубоком небе… и пахло весной, весной.