Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 2, 2013
ОЛЕГ ЧУХОНЦЕВ. СВИДЕТЕЛЬ ВЕКА
«Поэт Олег Чухонцев родился в 1938 году» –
обычная строка из биографии. Но стоит остановиться и задуматься, как пробирает
дрожь от мысли, какой жизненный опыт кроется за этим простым фактом. Родиться
за три года до Войны, пережить страшные годы с 41-го по 45-ый, дождаться
великого возвращения солдат с фронта, увидеть этот «праздник со слезами на
глазах», взрослеть в то время, когда СССР огромным напряжением сил залечивал
раны, оставленные войной. Радоваться наступлению «оттепели» и через недолгое
время испытать острое разочарование от
наступления реакции, сменившейся долгим застоем… Да, Олегу Чухонцеву есть, о
чём рассказать читателю.
Хотя он написал не много стихотворений,
практически каждое из них точно попадает в нерв эпохи, каждое выражает – остро,
ярко – идеи, настроения и чувства, которые владели всей страной в те времена.
Чухонцев пишет в духе времени, пишет о том же, о чём писали и другие во второй
половине ХХ века, но его мысль обладает такой ясностью, откровенностью и
точностью, какой удавалось добиться отнюдь не каждому писателю или поэту. И
потому стихотворения Олега Чухонцева передают дух эпохи лучше любого учебника,
лучше мемуаров, газетных вырезок и кинохроники.
Над Кремлевской стеной сыпал снег
слюдяной
и кремнисто мерцал на брусчатке.
По кремнистым торцам грохотали
войска,
репетируя скорый парад.
Тягачи на катках и орудья в чехлах
проходили в походном порядке.
Я поодаль следил, как на траках катил
многотонный стальной агрегат:
он как ящер ступал, и ходила земля
от его гусеничного хода,
и казалось, народ только часа и ждет,
чтобы чохом отправиться в ад.
Стихотворение «Репетиция парада» написано в
1968 году, в тот переломный, решающий для истории СССР период, когда надежды
интеллигенции, связанные с коротким периодом свободы, развеялись окончательно, а
советская власть безжалостно раздавила танковыми катками «пражскую весну». Чухонцев
сравнивает армейский тягач с ящером – огромным, могучим, жутким, древним
ископаемым, невесть как вернувшимся к жизни, – и через этот образ проступает
советская государственная машина, которая в 1968 году вернулась к своей былой
сущности, к тому прошлому, которое казалось окончательно похороненным после ХХ съезда
и разоблачения культа личности. И теперь этот безжалостный механизм, по природе
своей не способный ни к переговорам, ни к компромиссам, катится по кремнистым торцам, готовый подмять любое
проявление свободы.
И в тоже время за тягачом-ящером,
демоническим полумеханизмом-полуживотным отчетливо проступает тень другого
«ящера», куда более древнего, того, который всегда сопровождал человечество и
который обретал плоть и власть, когда люди призывали его и начинали поклоняться
ему. Змей, эдемский искуситель, багряный зверь Апокалипсиса, он всегда
привлекает людей обещанием дать им силу, какой нет ни у кого, дать им хлеб,
чудо и власть, и люди следуют за этим зверем искренне и радостно, «чтобы чохом отправиться в ад». Они подчиняют
свою волю бездушному механизму, становятся его живыми частями и послушно давят
всё живое: «Нет ни лиц, ни имен. Где
друзья? Где враги? / С кем ты сам, соглядатай ночной? / Эка дьявольский труд –
все идут и идут / и проходят все дальше и дальше». В этих четырёх строках содержится
самая печальная и точная характеристика советского строя.
За несколько лет до Чухонцева образ ящера
как воплощения абсолютной власти Евгений Шварц использовал в своей пьесе
«Дракон». Шварц тогда предложил свой метод противостояния чудовищу – появление
героя, который объединяет врагов господина Дракона и силой прекращает его
правление. Чухонцев же в своих стихах уходит от насилия и противопоставляет
стальной зверомашине потайной мир деревянной Руси, которая пережила все
нашествия, все творимые с ней жестокости, и осталась неповреждённой, вечной,
идеальной:
Эко чудо – пахнет лесом тротуар,
пахнет тесом палисадник и амбар;
на болотах, где не выстоит гранит,
деревянное отечество стоит.
Свирепый ящер-тягач вязнет в вековечном
болоте и медленно проваливается в бездну, а лёгкие деревянные домики остаются,
и так же остаётся эта тихая, святая Русь – страна деревень и маленьких
городков, таких как Павловский Посад, где родился и вырос Олег Чухонцев. В мире
этой Руси нет места злобе и принуждению, нет желания всех победить и раздавить,
этот мир настолько идеален, что уже непонятно – существует он в реальности,
или, может, это идеал, который утешает и даёт свободу, Внутренняя Русь, которая
всегда ждёт своих детей.
Прочел – и в белом зареве
обуглился листок:
— Я жду, как ворон ярови,
домой тебя, сынок.
И вот, с глазами мокрыми,
по черной целине
бреду – а ты под окнами
как свечка обо мне.
Особенно ярко и драматично противостояние двух
этих начал отображено в стихотворении «…А в той земле, где Рыбинское море». Ярославская
земля, затопленная вместе с деревнями и монастырями, для того, чтобы построить
Рыбинскую ГЭС, становится символом старой Руси, уничтоженной и погребённой
советским государством. В стихах Чухонцева видно изумление, мучительная
растерянность перед лицом безжалостной власти, которая легко пожертвовала
гектарами плодородной земли, лишила родины множество людей (в процессе
строительства ГЭС были переселены около 130 тысяч человек). Мало того, в народе
ходили упорные слухи, что в ушедшем под воду монастыре остались келейники,
отказавшиеся уезжать. Но поэт не останавливается на описании трагедии, его
взгляд масштабнее и выше. Он видит в произошедшем надежду на будущее
возрождение. Затопленная земля становится новым Китежем, ушедшим от захватчиков
в царство вечности и ожидающим своего часа, чтобы вернуться на землю.
Я видел эти фрески
в Донском монастыре. Тяжелых плит,
как бездны, распечатанные книги:
Ной у ковчега с парами зверей
и белым голубем – я слышу крики,
и рев, и плеск, и рокот кораблей
уже других, шелка и багряницы
везущих в трюмах, вина и виссон,
вот Вавилон, великая блудница,
сидящая на водах и верхом
на звере семиглавом и багряном,
жена с блестящей чашею в руке,
паскудством переполненной и срамом,
я вижу обмеревших вдалеке
купцов, и корабельщиков, и кормчих
пред той, великолепной и нагой,
вмиг рухнувшей и околевшей в корчах<…>
Торжество безбожной власти неминуемо оборачивается
крушением. Господь попускает это наказание для земли, но Он же даёт и спасение.
Ной выпускает голубя, и тот возвращается с оливковой ветвью в клюве, вестником
о появлении новой земли, очищенной потопом от прежних грехов. Великая блудница
на багряном звере торжествует победу и тут же рушится, околевает в корчах, а
Царство Божье пребывает вовеки. Это и есть подлинно христианское мироощущение –
воспринимать временное торжество смерти как залог грядущей вечной победы жизни:
<…> и пусть колокола –
подводные – звонят, пусть бьются била
у побережий новых атлантид,
над Китежем, вздымающим стропила,
где хриплый петушок еще кричит…
Да, утонувшей Руси не видно, но от неё
остаётся звук, который слышит тот, чьё ухо настроено на звон подводных
колоколов, кто не сдаётся перед властью ящера и продолжает надеяться на
воскрешение и новую жизнь. И для них хриплый петушок, предвозвестник нового
утра, всё так же кричит из-под воды, разгоняя бесов.
Этот звук, «какой-то призвук резкий / как бы пилой по камню» (так ведь и
колокол тоже может звучать малиновым звоном, а может и набатом), тревожит душу,
раздражает, не даёт примириться с действительностью, напоминает о давно похороненном
мире. И в этом плаче по ушедшей стране, в надежде на её возвращение слышится непривычная,
можно даже сказать, антипатриотичная любовь
к родине, как об этом говорится в другом, более позднем стихотворении:
Не к этой свободе тянусь,
с годами люблю все сильнее
не родину эту, не Русь,
не хмурое небо над нею, —
и это, конечно! — но, взгляд
бросая на наши равнины,
взыскуешь невидимый град
из этой духовной чужбины
В поэзии Чухонцева нет и следа от
восприятия Родины (с большой буквы) как страны, которая всех лучше – краше, сильнее
и могучей, а потому имеет право навязывать свою волю. Напротив, Чухонцев видит свою
родину в странном сочетании: да, сейчас это безжалостный армейский тягач-ящер и
торжествующая Вавилонская блудница, но она должна быть и будет – человечной,
доброй, любящей, священной. Точно так
же когда-то воспринимали Израиль пророки Ветхого Завета, точно так же странная любовь
к стране и народу вынуждала их выкрикивать обличающие, шокирующие слова, но не
ради того, чтобы «ткнуть пальцем в рану», а чтобы показать, насколько страна и
народ отдалилась от своего предназначения, чтобы исправить их пути и привести к
Богу.
Я люблю свою родину, но только так,
как безрукий слепой инвалид.
О родная страна, твоя слава темна!
Дай хоть слово сказать человечье.
Видит Бог, до сих пор твой имперский
позор
у варшавских предместий смердит.
***
Сильной стороной советской литературы
60-70-х годов было умелое прорисовывание характеров через рядовые жизненные
события. Рассказы Казакова, Трифонова, Шукшина при всей внешней простоте стиля и
безыскусности фабулы западают в душу невероятно живыми и достоверными персонажами,
умением показать их трагедии и радости. И поэзия Олега Чухонцева наследует этой
традиции, идущей от реализма XIX
века: в нескольких строчках он
показывает своих героев во всей полноте и раскрывает через каждого из них судьбу
поколения, искалеченного лагерями и войной.
В полушубке, сидящем косо,
в черных чесанках, сбитых набок,
покрасневшая от мороза,
волочишь ты мужичий навык.
<…>
Ты приходишь в пару из стужи,
в белом облаке довоенном –
вот он, дом: ни отца, ни мужа,
только снимки – в упор – по стенам.
В этих строчках – обратная сторона войны, о
ней не любят вспоминать в торжественных речах и призывах. В них та цена,
которую платят обычные люди, несущие на своих плечах тяжесть войны: смерть
близких, тоска, одиночество. Даже если двое покалеченных войной сойдутся, они
никогда не смогут забыть горечь своих потерь:
– Привезли черепицу. –
Убирайся! – Задаром отдам.
Разреши, говорит, притулиться
инвалиду ко вдовым ногам.
Я не евнух, и ты не девица,
ан поладим с грехом пополам.
<…>
Дом стоит. Черепица на крыше.
В доме печь: изразец к изразцу.
Кот на ходиках: слушайте, мыши.
Сел малыш на колени к отцу.
А дымок над трубою все выше,
выше, выше – и сказка к концу.
Казалось бы, вот оно, вновь обретённое счастье,
но нет, заканчивается стихотворение горькими, страшными словами:
Ах, не ты ли – какими судьбами –
счастье русское? Как бы не так!
Сапоги оторвало с ногами.
Одиночество свищет в кулак.
И тоска моя рыщет ночами,
как собака, и воет во мрак.
Та же тема незаживающих ран войны есть и в
стихотворении об одноруком учителе, который рассказывает детям историю мести
княгини Ольги:
Седой учитель начальных классов в
пиджаке с заложенным рукавом
рассказывает о княгине Ольге и ее
хитроумной мести древлянам,
а я гляжу за окно, где крыши косым
отсвечивают огнем
и голуби уличные, кружась, над
городом носятся деревянным.
Война не просто оставила свой след на
людях, прошедших через неё, она ещё и показала, что пожар, смерть, страдания
всегда где-то рядом, всегда готовы вновь обрушиться на деревянный город. Хрупкое, относительное благополучие может исчезнуть
в любой момент, а голуби, символы мира, когда-то были оружием, несущим огонь. И
это точно переданный дух эпохи, когда каждый человек при виде изображения
голубя с оливковой веткой в клюве осознавал, что за ним кроется старое недоброе
«хочешь мира – готовься к войне»: гонка вооружений, милитаризация страны и
постоянная готовность к смерти в пожаре атомной войны.
Умение Олега Чухонцева двумя-тремя
штрихами набросать портрет персонажа достигает особенной силы в стихотворениях,
рассказывающих о семейных отношениях. Это своего рода романы в стихах, семейные
саги, сжатые до размера небольших поэм. В стихотворении «Из одной жизни.
Пробуждение» муж, жена, дочь, бабушка произносят друг за другом свои внутренние
монологи о радостях и горестях, мечтах, обидах, страстях. Из четырёх голосов
вырисовывается единая картина семьи со всеми её сложно переплетёнными
внутренними отношениями, взаимными претензиями, копящимися годами, и в то же
время с каким-то странным, непонятно откуда берущимся единством.
«Пробуждение» развёртывается в одно время и приоткрывает
внутренний мир персонажей, а поэма «Свои. Семейная хроника» представляет
историю жизни большой семьи от Первой мировой войны до 80-х годов и
сосредотачивается исключительно на внешних событиях. По этой семье ХХ век
проехал как танковые гусеницы, а, впрочем, по какой семье в России он не
проехал? Так что эта «хроника» показывает судьбу всей страны и всех семей.
Мужа её, мальчишку, белого офицера,
после гражданской, помаяв
годок-другой,
взяли по разнарядке и расстреляли.
Даша узнала и рухнула где была.
Нашла бельевую верёвку и, не сказав
ни слова,
не оставив записки, пошла ослепшая в
лес
и долго ходила там, ходила, ходила,
сук не могла найти, и когда она,
не разбирая ни дня, ни местности,
вышла из леса,
вышла уже другой…
***
Одна из особенностей российской жизни
состоит в том, что поэту, писателю или художнику, тому, кто пишет о людской
судьбе, вовсе не обязательно идти «вглубь народной жизни», ездить по далёким
рыбацким посёлкам или глухим деревням. Достаточно поговорить с соседом или даже
случайным знакомым, с бабушкой на лавочке, с людьми, стоящими в очереди в
поликлинике, и узнаешь столько разных историй, порой таких причудливых, что
никакая писательская фантазия не способна придумать ничего сравнимого. Часть
этих историй будет смешной, часть нелепой или вовсе абсурдной, но больше всего
будет трагедий, рассказанных с тем спокойным, ровным, безнадёжным отчаянием,
которое страшнее любого крика. Жизнь России ХХ века это «Реки слез и горы горя.
/ Как у всех. У большинства».
Россия ХХ века – страна иовов, страна
миллионов мучеников, несущих на себе тяжесть войн, раскулачивания, репрессий,
выполнения «интернационального долга». И лишь немногие, те, кого в советские
времена именовали номенклатурой, находятся над этой юдолью скорби, но поэту
найдётся, что сказать и тем, и другим.
Пусть те, кого оставил Бог,
цветут и пыжатся в гордыне,
пускай бобы у них как дыни,
где у других – сухой горох;
<…>
Но тот, кто тянет на горбу
свою недолю – и выносит,
кого косой неправда косит,
а он лишь закусил губу;
кто нищ, бездомен и гоним,
он, прах гребущий по дорогам,
как Иов, не оставлен Богом,
но ревностно возлюблен им.
Задача поэта – пересказать то, что он
услышал, поведать миру и Богу о страданиях людей, стать тем рупором, через
который русские иовы кричат к небу. А если страдания людей будут столь сильны,
что никакие слова не смогут их передать, поэту достаточно показать на те
свидетельства горя и слёз, которых, увы, предостаточно на русской земле: «А где язык запнется у поэта, / при свете дня
или ночной звезды / пусть встанет как восьмое чудо света, / белеясь, колокольня
из воды…»
Верхушка Калязинской колокольни
возвышается над Рыбинским морем немым свидетелем трагедии. И в этом символе
открывается поэтическое кредо Олега Чухонцева: поэт должен быть свидетелем произошедшего,
отображать ту реальность, которая говорит сама за себя, не нуждаясь ни в
приукрашивании, ни в очернении. И точно так же, как колокольня служит символом
объединения земли и неба, поэт должен звучать так, чтобы его стихи были слышны
и на земле, и на небе.
Поэтому крест русского поэта состоит в
том, чтобы переживать то же самое, что переживает его народ. Как сказала
однажды Анна Ахматова: «Я была тогда с моим народом, Там, где мой народ, к
несчастью, был». Поэт в России обречён пропускать через себя людские страдания,
и потому он точно так же, как все прочие, гоним и презираем власть имущими:
И за эти мучения поэт получает особый
пророческий дар, возможность обращаться к Богу от имени всего народа с жалобой
и мольбой, что Чухонцев и делает в молитве бабушки (стихотворение «Из одной
жизни»), по силе и глубине приближающейся к псалмам.
спаси нас от душевной тесноты,
и так по горло сыты мы презреньем,
князья земные, их глаза пусты,
а их столы обильны всяким хлебом,
за свой паек положат животы,
а наш кусок соленый им неведом, –
не откажи и Ты слезам моим,
не для себя ищу Твоей поддержки,
истаяли деньки мои как дым
и кости выжжены как головешки,
не оставляй, прошу, мужей и жен
и огради детей Своей десницей,
отставь от тех, кто алчет, самогон,
а тем, кто выпил, дай опохмелиться
слезами их, и если грех наш весь
перед Тобой, Тебе метать и громы:
что со слезами мы посеем здесь,
потом с великой радостью пожнем мы.
В своих стихотворениях Олег Чухонцев
никогда не занимает позицию отстранённого хладнокровного наблюдателя. Пишет ли
он о противостоянии деревянной Руси и государственного монстра, о человеческих
судьбах или о призвании поэта, он всегда вкладывает в стихи глубоко личное отношение,
делится с читателем своим уникальным переживанием.
Эта способность переживать чужую судьбу и
выражать её делает Олега Чухонцева идеальным свидетелем перед людьми и Богом.
Людям он рассказывает о той истинной реальности, которая скрывается за гранью
нашего мира, противостоя злобе и разрушению кротостью и смирением, о надежде на
то, что наши земные кратковременные страдания в том горнем мире обращаются в
вечную славу.
Перед Богом Олег Чухонцев свидетельствует
о жизни России в 20 веке, об отдельных людях, о своей судьбе (поэтической и человеческой).
Он обращается к Богу, ожидая от Него если не помощи, то хотя бы утешения, ведь ни
в том, ни в другом нет смысла рассчитывать на земных властителей. Поэт ищет в
Боге милосердия для своей больной, измученной отчизны, для тех, кто искалечен
душевно и телесно, для самого себя. И кто знает, может, только потому, что в
России ещё остались такие поэты, Господь до сих пор щадит нашу страну и не даёт
ей окончательно погибнуть.