(о стихах Ольги Ермолаевой)
Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 1, 2013
Странная всё же ситуация сложилась в
текущей словесности: язык не повернётся упрекать критиков, предпочитающих
«плыть по течению» и писать об уже отмеченных фигурах литпроцесса.
В море разливанном отыскать крупицы жемчуга, тем более у крайне мало
печатающегося поэта, – нелегко. А давно и плодотворно работающий автор словно
бы находится в категории «молодых».
В особенности ситуация осложняется, когда
речь идёт о вынужденной ангажированности ответственным постом. Редактор отдела
поэзии, а тем более в издании первой величины, – человек подневольный:
необходимость соблюдать коллегиальную этику и отвечать на запросы и капризы
авторов самых разных возрастов и статусов; «завязанность»
на интересах издания и своих подопечных, отнимающая массу времени… «Воздух
редакций невольно стесняет дыханье», – сказала Ольга Ермолаева в одном из
ранних стихотворений, в другом охарактеризовав себя как «на чужие рукописи
ухлопывающую жизнь».
Но движение по намеченному пути всегда
сопряжено с правом и обязанностью выбора – когда «казнить» или «миловать» надо
только себя. Ермолаева выбрала молчание. Долгие годы работая практически «в
стол» и оставаясь в тени собственных редакторских заслуг (начиная с 1978 года
через её руки прошло несколько поколений поэтов), она отказывается от интервью,
да и вообще, по собственным словам, относится к себе «наплевательски»,
«выбрасывая целые рукописные книги» и «не играя в игру «ты мне – я тебе»[1].
Сознательный и достойный выбор временами
огорчает. Последняя книга вышла в 1999-м, предыдущие – изрядно потрёпаны советской
цензурой. Несколько публикаций в «Новом мире» остались, по сути, незамеченными,
как бы не закрепив поэта в статусе легитимных, — ввиду отсутствия критических
откликов, если не считать таковыми считанные реплики: «А сами-то ее стихи
волнуют память…»[2] (Юрий
Беликов); «невыплаканность эпической печали»[3] (Геннадий
Красников); устные добрые слова Бориса Рыжего… Владимир Солоухин в предисловии
к первой книге Ермолаевой «Настасья» (1978) приветствовал вхождение в поэзию
«человека взволнованного, обогащённого опытом жизни, знающего, что он хочет
сказать, и – самое главное – умеющего это сказать на высоком языке настоящей
поэзии». Несмотря на некоторую размытость формулировок, свойственных
предисловиям, можно сказать, что его ожидания сбылись.
При первом же знакомстве с поэзией
Ермолаевой захлёбываешься мощностью звука, «сочностью» стиха. Чрезвычайное
богатство красок и насыщенность – мелодическая, цветовая, топонимическая –
ослепляют, как бывает, когда выходишь солнечным днём на мельтешащий знойный
луг. Любовь к жизни, создающая впечатление здорового органического целого
(какой уж тут «смехотворный печатный успех», по словам Ермолаевой в одном из
стихотворений!), отрезает путь к критическому препарированию. И поневоле
останавливаешься перед дилеммой: молча восхититься этим наплывом – или
анализировать? Возможно ли, да и стоит ли, разъять на части «виноградное мясо»?
полно вставлять
"очевидный крах",
жизнь, в двадцать пятый кадр!..
в Ялте проснёшься – а снег в горах,
в тучах амфитеатр.
воздух из многих пластов, пластин
чуден, неуместим…
(пусть их! – весенний холодный Крым
греками нелюбим!)
на эльсиноры татар плевать;
в номере дыбом
кровать;
меркнет, на доли разъят апельсин, –
съесть или поцеловать?
Ещё одна особенность стихотворной системы
Ермолаевой – обращенность, адресность многих текстов (эпистолярное обращение к
собеседнику нередко подразумевается, даже когда нет посвящения с инициалами,
например, «С.Г.» или «Б.Р.», – неявного, но понятного читателю, хоть немного
знакомому с литературной средой). Все стихи продиктованы сильным, порой
захлёстывающим чувством любви: к месту, событию, но чаще – к реальному,
присутствующему в личной биографии человеку. Процитирую одно из лучших её
стихотворений («Новый мир», № 12, 2005):
…Да, только один
соразмерен, как слепок руки,
вполне равнодушен ко мне и всецело в трудах…
И это отрадно. Он дальше
прорвется, чем я,
поскольку цветет, не впуская ни дребезг, ни лязг,
как дикий пунцовый гранат средь кладбищенского забытья,
нет, как золотистый шафран в азиатских предгорных полях.
Интересно заметить тут и
реминисценцию из Цветаевой («В мире, где всяк / Сгорблен и взмылен, / Знаю –
один / Мне равносилен») – интонационно значимому для Ермолаевой поэту, — и
неочевидную отсылку к Евтушенко («мне не забыть, что есть мальчишка где-то, /
что он добьется большего, чем я»), — с нотой доброго благословения свысока.
Стихотворение, превращаясь в разговор с видимым и конкретным адресатом, становится
и способом «остановки» прекрасного мгновения, и продолжением «очного» диалога,
– в отсутствие самого диалога (как в посланиях покойным – Борису Рыжему или
Юрию Беличенко). Уже не требуется присутствия читателя, чувствующего себя
свидетелем чужих личных перипетий (умеренно, впрочем, погружающимся в
биографические реалии). «Составила Вашу книгу: ошеломительны
мощь, / стремительность восхожденья, исторгнутый горем свет», – о
подготовленном Ермолаевой посмертном сборнике Рыжего «Типа песня» («Эксмо»,
2006). Не требует оно и собеседника-адресата, временно «выпавшего» из жизни, –
будто само населяет образовавшийся вакуум. Когда столь самодостаточно и
предельно чувство, уже не нужно взаимности:
<…> а впрочем, с ним можно и не говорить никогда:
ведь самодостаточен в
поле бумажном пасущийся знак
и от кислорода не
требует клятв боевая подруга — вода.
Несмотря на присутствие
«мира», его вещные и зримые детали, складывается странное ощущение творчества в
вакууме: можно «позволить» себе и избыточный, безграничный звуковой
«перехлёст», и сведение художественного пространства стихотворения до одного
конфидента, – либо вовсе монолог. Нет оглядки и на современные творческие
стратегии («от чифиря постмодерна отдраиваю бокал»), о которых Ермолаева в силу
профессии знает как мало кто.
Стихи пошагово словно бы
набираются железной выучки в «экстремальных» условиях – без надежды на отклик.
Нередко звучащая у Ермолаевой интонация – армейского «ротного», отдающего
приказы самому себе. Текст дарит себе рилькевскую
«минуту тишины», – в суете, бестолочи, наплыве рукописей и дел, прорывающихся
посторонних шумов («вечный звон, редакторский ропот, гам»), – и демонстративно
отвоёвывает и маркирует границы своей, «личной» территории и принадлежащих к
ней – от чужих, «не допущенных» быть в этом мире. В такие моменты особенно
интересна смена интонации: внезапная нежность, порой выраженная риторическим
вопросом («Спит в смертном сне Борис. И что ему там снится?») и подчёркнутой
безответностью жеста («А тот, неотрывно глядящий, не знает, что я ухожу, / что
я, ему улыбаясь, благословляю его»).
Отдельный этап в
творчестве Ермолаевой связан с потерей мужа, поэта Юрия Беличенко, – стихи,
посвящённые переживаниям этого сложного времени, составили подборку в седьмом
номере «Нового мира» за 2003 год. На смену ритмически расшатанному стиху
приходит выверенная строгость размера; «вдовий плач», отсылающий к целой
русской стихотворной традиции от Тютчева до Слуцкого и Лиснянской, сочетается с
мотивами стоической самодисциплины, самоприказа.
Надо быть в твою честь
по возможности твердой,
удержаться в ревущей
воронке гигантской,
если так же из Крымска
твой двести четвертый
будет в двадцать часов
приходить на Казанский.
Я должна постоянно
следить за собою,
не казаться по-вдовьи
несчастной и робкой
и не плакать над снятой
своей головою
в мерзлый день с
новогодней конфетной коробкой…
Но чаще стихотворение
строится как выхваченный из жизни фрагмент, без заботы о чёткости финала. Как
воспоминание, возникшее ниоткуда и сбитое внезапным отвлечением, оттого
намеренно торопливое, – либо ожидающее этого «сбива».
Подчас возникает двоякое ощущение: с одной стороны – прекрасного дилетантизма
(в прямом значении слова – от латинского «услаждать»), с другой – бесконечного
и головокружительного путешествия. Ермолаева любит тему дорог, воспоминания о
турпоходах, топографические подробности. Стих угловатый, взволнованный,
подчёркнуто неаккуратный – словно внезапный выдох или эмоциональный всплеск –
придерживающийся более-менее чётких ритмических и (всегда) рифмических
рамок, но лишённый педантизма, «сбивающийся» на живую речь. И сноска к
стихотворению о полёте «Костя Рупасов учил меня, что клеванты всегда должны быть на ладонях, их никогда нельзя
выпускать из рук!» обретает новый смысл: выправка, дисциплина стиха – при
относительной свободе и вариативности.
Поэтика Ермолаевой – это
поэтика резких штрихов, мазков, восклицательных знаков и цветаевских анжабеманов, и прорывов царственного гнева, пренебрежения к
«чуждому»: «…игрунам вашим, говорунам и политикам вашим мудацким / я уже не
поверю теперь ни за что. никогда, господа. никогда».
Ермолаева пишет
стихи, которые рождаются как выдох энергии, поражающей кумулятивным
воздействием и заражающей интонацией – после них хочется писать самому.
Творчество Ермолаевой – действительно настоящего, а не придуманного пиаром
поэта, – заслуживает того, чтобы находиться на
равных правах с завсегдатаями поэтических разделов толстых журналов. И
донесение этого факта до читателей, а конкретнее – подготовка избранного, – на
мой взгляд, должно стать задачей издателей поэтических серий, как бы утопично
ни звучало это предложение в эру коммерциализации литературы и
малой востребованности даже «широко известных в узких кругах» авторов.
[1] Из частной беседы
автора этой статьи с О. Ермолаевой.
[2] Ю. Беликов. Тучки
небесные // «На смену!» (Екатеринбург), 4 апреля 2008 г.
[3] Г. Красников.
Прекрасное не может быть не вечным// «Литературная Россия», № 14,
8.04.2005.