Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 4, 2012
Геннадий Каневский. Поражение Марса. Нью-Йорк: «Айлурос», 2012
*
Внутри этой книги растёт нечто, как буран, как атомный гриб. Но что это за нечто, кто этот некий (буран? атомный гриб?). И что такое Геннадий Каневский? И что это за всеоружие, которым снабжено "Поражение Марса"? Чем больше вопросов – тем дальше от сути, говорят мудрые люди всех религий.
Марс – символ воинственности, значительности, чёткости восприятия, дисциплины и ярости. Можно сказать, что рассыпавшаяся на наших глазах страна жила под знаком Марса. И вот великий Марс поражён пушистыми зверьками с ленточками, населившими пространство, в котором ранее обитали гиганты. Однако мифологию – в сторону. После поражения Марса остался страх того, чего на самом деле нет и уже не будет. И осталась память того, что на самом деле было, и память эта пугает. Вот эти два впечатления – два страха – и дают полный ракурс книги Каневского.
*
Несколько слащавое, по-хорошему сентиментальное предисловие Николая Звягинцева настраивает на лирический лад. Но стихи открывают мир цинический (что сентиментальности не противоречит) и нервный. Нет, Геннадий Каневский – далеко не лирик, он только кажется лириком. Как Штирлиц. Он историчен и почти философичен. Он почти эпичен! Если в Серебряном веке был открыт "эффект Анненского", то в московском сообществе нулевых и десятых XXI есть "эффект Каневского".
она
москва её лепили бесы
где
шаг шагнёт подземные провалы
где
матюкнётся там холмы такие
что по пути домой зайди на рынок
купи
грудинку и горох для кати
я говорю а как горох о стену
Этот "эффект" – в тонкой инфантильности, которая невесть каким образом позволяет поэту услышать и мгновенно воспроизвести тот язык, на котором говорят его дети. То есть, авторы самого молодого поколения. И стать едва ли не преподавателем этого "языка непослушания". Что разительно отличает стихи Каневского от стихов более молодого, но укоренённого в более ранней почве Звягинцева. В этой книге – зародыши, мальки Робеспьера, Наполеона и Сталина. Недоразвившиеся, но ещё не вынутые чисткой харизматические задатки. Им можно дать и упомянутое выше имя – страхи. Страхи самого себя. Именно эти страхи дают поэту возможность прослушать – как боящийся человек преувеличенно слышит звуки за стеной – и изобразить в стихах контекст вещей – почти не касаясь контекста исторического. Пушкин развил "Капитанскую дочку" из анекдота. И открыл для вещи (хоть для домашнего чепца Екатерины Великой) путь в литературу. Каневский очень хорошо слышит и подбирает предметы, в согласии с Пушкиным. Предметы перекликаются.
теплоход плывёт по стеклянной реке
два гудка его два укола пирке
малый шрам на её руке
Зрение передаёт сигнал в мозг: шрам звучит как гудок парохода. Привет от футуризма? Возможно. Но футуризма нет и уже не будет никогда. Остался призрак футуризма и те, кому он является – и кто от него прячется. Футуризм требует смелости и верности – как красивые руки требуют праздности. Нет, смелость и верность – как человеческие явления – Каневскому не нужны. Или их нужно назвать по-другому? Например, ложный пафос?
*
Для того, кто часто читает стихи, стихотворение всегда неоднородно, как неоднородно и странно человеческое тело. Можно до самозабвения любить милые неправильности носика, но испытывать отвращение к узким плосковатым ступням. Так и в стихах Геннадия Каневского. Вот эти две строчки: "она москва её лепили бесы / где шаг шагнёт подземные провалы" – действительно замечательные. И как хрусталь молотом (или как Джойс – Беккетом) разбиваются третьей в трёхстишии, глупой и вульгарной: "где матюкнётся там холмы такие".
Жажда показать всю житейскую амплитуду – от эпоса до мата (матерный эпос) – не во всём себя оправдывала, но порой (как было в середине 80-х в прозе и только отчасти – в 90-х) преподносит довольно интересные художественные сюрпризы. В "Поражении Марса" есть патина, налёт, слизь шикарных опытов новой литературы 80-х. То слышится голос Виктора Ерофеева, то Валерии Нарбиковой, то раннего Михаила Айзенберга или, например, Александра Ерёменко. Хотя возможно, что Каневский познакомился с творчеством этих авторов довольно поздно. Почему внимание именно к этому слою: много настроений и речевых форм, которые характерны скорее для того времени, чем для 2012.
им – светить, а нам – отбрасывать тень
сквозь эти тонкие, тоньше, чем слюда.
снова и снова приносит. и как не лень.
будь проклят день
когда аниматором шёл работать сюда.
сравните у Ерёменко:
"Там невеста моя на пустом табурете сидит"…
Каневский, уже обладая этим первичным материалом – как обладают производными от нефти полимерами – создаёт пластиковый мир, в котором герои и фигурки движутся, делают забавные (или ужасные) гримасы, скачут, живут – почти вечно. Однако эта милая анимация озвучена драматичной музыкой. Названия стихотворений автор заключает в квадратные скобки. Написаны они по-английски. Некоторые воспроизводят надписи на кнопках плеера: "replay". Одно из стихотворений так и называется: "Аниматор".
В неоднородности этих стихов много привлекательного. Действительно возникает ощущение мультфильма – движущейся картинки, на которой возможна лошадь с двадцатью ногами. Этот яркий, будоражащий призрак – не то сама память, не то история искусства целиком – вторгается в эту книгу, довольно герметичную, и беспокоит. Интересен не только момент вторжения, но и то, что до него – и что после. Так бывает с фантомной болью. Есть секунды до её возникновения, и есть – после.
Японца-дизайнера и философа одежды Йоджи Ямамото называли певцом нищих. За основу Ямамото брал одежду средневекового крестьянина. Геннадия Каневского можно назвать – если называть выспренно, в духе прежних веков – певцом фантомной боли…
…у
страны моей заживи.