Опубликовано в журнале Homo Legens, номер 2, 2012
Каменные
террасы бывшей усадьбы Горний Снов уходили вниз, к
заливному лугу. Два пузатых, мохноногих
коня паслись, — щипали потерявшую сочность траву. Сеном она застревала в глотке
и капала ядовитой слюной с губ. Четвероногие
работяги вместо чистокровных скакунов прежних
владельцев. Деревянный фронтон террасы сверкал окнами в облупленных переплетах.
Высокий фундамент и мощное крыльцо, на которое иначе, как с молитвой не
войдешь. Зато с тыла – скромная скрипучая дверь – пропуск в
преисподнюю. Смрадные коридорчики, узкие комнаты-палаты, звон и бой
немытой посуды. Больничка в провинции. Здесь от неведомой болезни умирал Генрих
Гартинг. И последним его желанием было, чтобы
затопили чудом уцелевший четырехметровый камин, обложенный фигурной плиткой с
орнаментом из цветов лотоса.
Тетка
в сером ватнике, в сапожищах по самые бедра пришла проведать больного Гартинга. В кульке апельсинов принесла. Вывалила на
тумбочку оранжевые солнца. Гартинг, не глядя на
посетительницу, зашевелил губами, неожиданно прорвался и запоздалый звук:
—
…вчера я почувствовал, что умираю. А ведь был всего-навсего понедельник. Я умру
в среду. На переломе недели моей смерти никто не заметит.
Как
будто и не слышала этого баба в цветастом платке с черной бахромой:
—
От чего помираешь, Генрих?
Он
вздохнул:
—
От забвения.
—
Полно чушь молоть. Всю уже в дым искрошил зубами-жерновами. Ты лучше
поправляйся, возвращайся к миру. Работа тебя ждет.
—
Ты что ли ждешь? – повернул к ней небритое лицо Гартинг.
—
И я жду, — легко согласилась баба.
Генрих
Гартинг – потомок знаменитого барона, владельца
местечка Снов слыл чудодеем.
—
И дал тебе бог одну с ним фамилию. Вообразил себя бароном. Конюхом твой прадед
при господах был, конюхом… Может, ты сын прижитый, внебрачный. Да они сбежали
давно твои Гартинги… — пояснила всем желающим баба,
раскланиваясь по сторонам, хотя в палате никого, кроме нее и Генриха не было.
На
кладбище за чугунной оградой сторожат покой черные обелиски. Ждут, когда с
усадебного холма переселятся в их обитель свежие души. Они переселяются, каждую
неделю по несколько штук. Ложатся под плиты, прикрываются венками из
искусственных цветов. Раньше хоть ельник был натуральный, теперь – пластиковый.
Ну, ничего, от воды не раскисает, не пахнет, все благодать, — вздыхают
утомленные подземной жизнью души. Выйти раз в год на исходе осени для них –
счастье нечеловеческое. Пройтись неузнанными в толпе
ряженых. Покусать конфеты в мрачных обертках, попить тыквенного сока,
смешанного с кровью Мэри, полузгать семечки. Подцепить под локоток девицу в драном подвенечном платье – невесту Дракулы, в чьем-нибудь
сарае распять ее на сене, корме для скота. Чтобы и сама она стала кормом для изголодавшейся по телу душе. Под утро подобрать
истлевшие одежды (повезло тем, кого в гроб в полиэстеровых
платьях кладут или в костюмах марки «Коминтерн», не так быстро они истлевают,
несколько лет можно без боязни по гостям ходить) и обратно под плиту. Бывает,
придешь, а на твоем месте какой-нибудь забулдыга
лежит, в разверстой-то могиле. Хорошо, если пьяный, турнешь
его и все дела, он, спотыкаясь и матерясь, вылезет из ямы, а если мертвый? Если
умер он в твоей могиле – обрел вечный
покой, а тебе скитаться до следующего года, пока также самовольным захватом не
осквернишь чужого жилища.
А
где скитаться? Снов – хорошее местечко. Небольшое. Трезвостью не избалованное. Кто алкашам поверит, что они Сидора, Манькиного сына, преставившегося в прошлом году, видели? С
ними пузырь разопьешь, они и забудут, что сами живые. Наймешься на ферму навоз
убирать. За год так лопатой намашешься, с радостью
обратно в могилу ляжешь. Зато чувствуешь, что жизнь вокруг. И почему только в
мертвом состоянии замечаешь, что весна там или дождь прошел? А запах, запах
после дождя…от земли, от травы, от навоза того же, проклятого… Клубами вверх,
свежестью и прением. Необходимый запах. Каждому нужный.
А только мертвецы его с нежностью вдыхают. И выдыхают, потому что ничто в них
долго не держится, ни еда, ни запахи, ни воспоминания. После года уже забываешь
своих, не можешь найти прежней хаты, а еще через год и
не ищешь. Не помнишь себя, мать на улице встретишь – не узнаешь.
Только
храмов стоит избегать. Как в колокола ударят – так продерет
звон по всей спине от копчика до макушки. В голове два дня гудит. Дурной
становишься и до крови жадный. Так-то ничего, не
тянет, а лишь дин-дон услышишь, хочется жрать и пить. Умные говорят, эффект резонанса. Еще в древности были
колокола придуманы, чтобы мертвецы церковь не захватили. А зачем им церковь,
скажите на милость? На золото или свечи падки? Опять же, умные говорят, что
мертвые могут из одной вредности
осквернить святое место, особенно те, кого без отпевания схоронили. В советские-то
часы все умирали атеистами. А как умирали, в Бога начинали верить. Кто бы на их
месте не поверил? Но поживут на кладбище, среди мертвых потолкаются,
пообтешутся чуть, и снова верить перестают.
—
Мы проигрывали в карты дома, вставали из-под могильных плит, мы ходили, как
ходит волна. Мы смело ложились под нож.
И пили вместо водки прозрачный эликсир снов, — цитирует Гартинг то ли себя, то ли местного пьянчугу-поэта.
—
Когда это было… — баба в задумчивости запустила в апельсин черные ногти и
давила, пока он не брызнул соком желтым, жгучим.
—
А что теперь? – продолжал взывать к замогилам Гартинг.
—
Агрогородок.
—
А был город Снов.
Снова-здорово…
Город Снов. Ты посмотри, мясо-молоко исправно поставляем. Мясо – ладно, от
мертвых коровешек оно, от
убиенных. Проку от него мало. Но молоко-то от живых. И в молоке-то, в молоке,
особенно в том, что в бело-голубых картонках, растворена наша кровь, наши сны.
Вот когда от церковников не убережешься, жор на тебя нападет, прежде чем на
живых бросаться, молока попей. Литра три выпьешь, пронесет тебя, вроде голод
отступил. А если не отступил, ну, тут уж ты сам себе судья. И девки бегают на огороды плод травить, и дети стайками
осенние листья жгут, и парочки мельтешат по дорогам, в галошах грязь по весне
топчут. Бери их за полушубки, за локти, за косы. Тяни в рот. В эту яму красную,
кровавую, с каплями молока на губах. Не обсохло ведь. От жара дыхания оно не
сохнет, а утереться рукавом воспитание не позволяет. Иногда и рукава не
позволяют – коротки. Плечом, плечом утрись, — подсказывают. Но груз мира лежит
на плечах, переплавленный в золотые эполеты. Такими не утрешься – оцарапаешься.
Кошки
полосатые дерут душу когтями. Вынимают. Даже псы от них в страхе разбегаются.
На такую животину набредешь, живо пожалеешь, что на
свет родился. Но и кошек молоком умаслить можно. И суп
травяной им забелить – милое дело. Когда соберемся тройками-четверками,
разложим костер посреди бывших графских лугов – котелок на огонь, траву в
кипяток. Пакет молока наизготовку. Ложка у каждого своя. Столовская. С дырочкой
в черенке. Их веревками привязывали. Потом перестали. Мол, и так всем понятно,
если с дыркой, значит, из столовки снес. Стыдись. И тычки
пальцем принимай. Но нам не стыдно. Бесстыжие мы.
Полежи под землей, претерпи и снег, и дождь. И псов, на твоем гробу кости
хоронящих. Всякий стыд потеряешь.
—
А в Дольнем Снове теперь
военный госпиталь. Солдаты в копны сено сгребают. Агит-щитки.
Пруды в тине. Под колоннадой инфекционники ходят.
—
Надо же им где-то ходить… — резонно возражает баба.
—
Надо, — капризничает Генрих, кривит губы. – Шла бы ты.
—
Пойду, — обещает баба, но сидит. Постукивает ногой по табуретке, как дворник в
колотушку.
—
Чего еще надо?
—
Чудо последнее сотвори, — бесстыдно просит она умирающего чудодея.
—
Какое тебе чудо?
—
Чтобы муж не пил.
—
Экое чудо… Баба.
Казимир
Рдултовский жил в том дворце, что под госпиталь нынче
отдали. Было у его жены проверенное средство, как заставить мужа домой трезвым
вернуться. С порога спрашивала:
—
Как тебя зовут?
И
если он бодро, в темноту, отвечал без запинки:
—
Казимир Рдултовский, — допускался до белого жениного
тела.
Если
блеял, икал, заикал:
—
Рул – рдул— рыл-товский…, — получал поленом
по голове. Мозги-то ему, похоже, отбила супружница
его, потому что проиграл он дворец в карты. Наверное, этим самым офицеришкам проиграл. Или прадедам ихним. А может, и не он
проиграл, а сын его или племянник… Прошлое – зыбкая субстанция, не упомнишь
всего.
Нашла
о чем просить чудодея, глупая. А, впрочем, о чем его
еще просить…
Ранним
утром в среду Генрих Гартинг спустился с больничного
холма. Омыл росой ноги. Трава – по колени. Семена на штанах. К черту, к черту… Даже стряхивать не стал. Пусть уж, как есть. Чугун калитки
скрипнул. Масло бы надо. Сновского. Жирного. И
поднялись навстречу кладбищенские обитатели. Жали руки. Все ладони отжали. Приглашали
лечь к себе за компанию. Но он искал родовую могилу. Не нашел. Свалился в безымянный склеп. И проспал без снов тысячу
лет.