Два рассказа
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2025
Сологуб Евгений Андреевич родился в Петрозаводске в 1990 году, окончил филологический факультет Петрозаводского государственного университета. Печатался в журналах «Звезда», «Новый мир» и других. Живёт в Санкт-Петербурге.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2021, № 1.
Мастер-класс
Игнат вынырнул из тягучего сна. На нижней полке, уткнувшись в мамину щёку, спал ребёнок, на соседней, распахнув рот, храпел старик, и в бледных сполохах света то и дело мелькал провал стариковского рта. Игнат дотянулся до бутылки воды, жадно допил что осталось и несколько минут пролежал с закрытыми глазами — чудилось, из самого мозга прорастают плющи и стягивают череп. Затем он осторожно спустился, стараясь не глядеть на старика, и вышел. Крохотная девушка в мешковатом зелёном свитере тут же отпрянула в сторону:
— Боже мой, извините, простите, — пахнуло перегаром и бальзамом для губ. Девушка схватилась за голову, забирая обеими руками курчавые русые волосы; из-за пышного ворота голова казалась маленькой, мышиной, да и уши топорщились. — Правда, простите, я не хотела, я уходила, я сначала стучала, а потом задумалась, простите…
— Потеряли купе?
— Да-да, то есть нет, я к вам в купе, ну да, в купе к вам, но это глупо, понимаю, я вообще не хотела, но по ночам не сплю… В смысле я ночью сплю хорошо, это в поезде не очень, поэтому обычно в ночных не сплю, то есть меня укачивает, не могу в горизонтальном… и я тогда сижу в ресторане, и сегодня сидела, и, кажется, выпила лишний бокал, нет, бутылочку, ну то есть это совсем крохи, такие маленькие бутылочки на бокал, а одной сидеть не по себе, и как-то холодно, и всё такое снежное вокруг, и холодно, да, а ещё видела вас и вспомнила, видела, как вы так забирались в вагон, хмурились, ну я и пошла, думаю, а вдруг не спит, вот и узнаю, раз так сложилось, да, вот так сложилось… — Девушка завела руки за спину.
— Мы знакомы?
— Да, но нет-нет, сложно назвать это знакомством. Извините, я лучше пойду. Глупо, боже, ну глупо получилось.
Игнат вглядывался в тусклые, покрасневшие глаза, в сухие губы, тронутые тёмно-рубиновой полосой.
— Извините, я не помню.
— Конечно, конечно. —
Девушка сложила ладошки — на подушечке указательного пятнышко краски. Игната смущало, как это выглядит со стороны: угрюмый, дюжий мужик, нависший над хрупкой девушкой. Следом пришла и другая мысль, грязная, попутная — и он представил сцепление тел, пот, хмельное бурчание, похабщина, льющаяся через край, ощущения, но не картинка, нет, не может быть. И не в его вкусе. Игнат ощутил, как взмокли подмышки, почувствовал подлый запах тела. Она могла помнить, чего не помнил он.
— Да не берите в голову. Это всё вино, оно общительнее, а так бы я и не сунулась, не стала, простите, боже, ну глупо, извините.
Виновато улыбаясь, она, наконец, скрылась в дальнем купе.
Игнат порывисто ополоснул лицо, но вода казалась недостаточно холодной, тогда он раскрыл фрамугу и высунул голову в стылый поток.
— А башку столбом снесёт — мне потом это расхлёбывать?
В дверях туалета, сунув руки в карманы сизого кителя, стояла низкая проводница с перекрашенными глазами.
— Жарко, — виновато улыбнулся Игнат. — Извините.
— И закрываться надо. Извиникает он. А если вы, это, другое что и не из окна бы высовывали…
Игнат не спешил в купе. Ссутулившись, наблюдал, как иссиня-белый пейзаж просачивался сквозь лицо, вспыхивал огнями, растворялся, таял, порождая слова, даже голос: «Вот как ты так жил, дальше своего носа не видел, говно такое, а тут опомнился? Раньше надо было думать и разговаривать раньше…» Было — было — было — бухало в голове, вторя повизгивающему стуку колёс. Пролетел перрон, переезд с одинокой машиной, снова перрон, дома, лес. Сплошной лес в снежных помехах. Пальцы танцевали на поручне, сердце колотилось, голос настырно лез и лез: «Нет никаких нас!»
Тогда и он постучал.
Стоя в дверях в такой же, как и свитер, растянутой футболке, девушка щурилась, стопы в махровых носках лезли одна на другую.
— Я, конечно, ничего не вспомнил, но подумал, раз вы спать не можете, и я тоже не засну, мы могли бы и поговорить.
— Только я вина больше не хочу.
— Я тоже. Я вообще вино не пью. Но можно чаю.
— Да, чаю можно.
— Вы наденьте что-нибудь, а то мокро, пока дойдём.
Ресторан уже пустовал, сутулый официант, парень с рябым лицом, сидя за одним из столов, водил пальцем по стеклу. Несло прогорклым маслом, зажаренными сосисками. Игнат коснулся костлявого плеча, и парень, не снимая наушников, усадил их за стол.
— Нам чаю, — брезгливо бросил Игнат.
Парень кивнул и поплёлся на кухню.
— Вам неуютно? — спросила девушка.
— Почему? Нет. Вы, может, есть хотите?
— Такая маленькая, что хочется накормить?
— Я не к этому.
— Да, простите, чушь, пошутить хотела.
Снег пошёл крупный, как марки; казалось, напрочь сорвали антенну — и слетели все каналы. Девушка сцепила пальцы: бордовый лак почти сошёл, оголив бледные ногти.
— Возвращаетесь или в гости? — спросил Игнат, ощущая, как злится на паузу и на себя.
— На выставку. В Севкабеле неделя керамики. Еду участвовать и продавать.
— Мастерите, значит?
— Ну да, леплю, вот этими вот руками.
— Я в Севкабель, кстати, в своё время часто захаживал.
— Я знаю.
— Да ну? Откуда?
— Фарфоровый сервиз с голубыми рыбками — помните?
— Быть не может! Это сколько же прошло…
— Года три.
— Три года… Ничего себе! А я вас совсем не помню. И это вы сами его, выходит?
— Выходит. Вы тогда переживали — понравится, не понравится. Я, наверное, переживание ваше больше запомнила. И руки. Всегда руки запоминаю, а ваши огромные вон, но безопасные как будто, то есть я хочу сказать, они такие грозные, но ласковые. Боже, ну не в том смысле. В общем, вы поняли, ну поняли же?
Официант поставил чайник, оставив ржавое пятно на скатерти, и вскользь заметил:
— Минут тридцать ещё.
Игнат тут же принялся разливать чай по чашкам.
— Так понравился? — хитро спросила девушка, убирая волосы под ворот свитера.
— Конечно, понравился!
— Обещали, а отзыв так и не оставили.
Устало-карие глаза улыбнулись над чашкой. Игнат тут же подумал, что и чашка, пожалуй, ей великовата.
— Всегда забываю про эти отзывы. Хотите, сейчас оставлю?
— Да забейте, всё хорошо.
Чай горчил и отдавал бумагой. Отчего-то мутило и мрело в глазах, точно снегопад ворвался и кружил, кружил, сливаясь с бормотанием и нелепыми запахами ресторана, а потом всё наладилось, голос обрёл плотность, зазвучал естественно:
— С глиной, наверное, удобно работать — она податливая?
— Не скажите, дама с характером, — хихикнула девушка.
— Смешное спросил?
— Да вспомнила, как мама сказала, что я на глину перешла, потому что из мужиков вылепить ничего не вышло.
— Мамы, они всякое говорят. Не стоит и внимание обращать.
— Ой, да я и не обращаю. И вообще-то глина грубостей не любит. Это всегда компромисс: ты одновременно делаешь что хочешь, но без давка, нежно. Это не про манипуляцию, понимаете, это про связь, про нежность, про сотрудничество. Это совсем другое. Как отношения, в общем, понимаете?
— Понимаю, наверное.
— А вы из Питера?
— В какой-то степени да.
— Возвращаетесь, значит?
— По делам, да.
— А приходите на мастер-класс. У нас всю неделю мастер-классы, а стенд прямо по центру будет. Меня Яна зовут, если что.
Игнат пожал холодные пальцы и спрятал глаза: на дне чашки плавали остатки мутного чая.
— Может, и доберусь.
— Любите дорогу? Я вот с самого детства люблю дорогу. Всегда и волнительно, и треморно как-то в дороге, но как едешь, сразу легко — как будто не принадлежишь никому. Не знаю, это, может, инфантильное что-то. Типа разобраться, там, не можешь с собой, вот и ездишь, но забавно, что дорога вообще-то на месте стоит. То есть сам путь, прямая-кривая, на месте стоит. Боже, простите, бред…
— Хотите сказать, никуда она не ведёт на самом деле? — сказал Игнат.
— Не знаю. Получается, мы никуда и не едем, а только кажется, что едем.
Полвагона ушло в темноту, парень в накинутом на плечи худи стоял в свете дверного проёма. Игнат ощутил, как сердце засуетилось в груди, разок соскочило с ритма.
— Не уверен, что стоит лезть в такие дебри, — улыбнулся он. — Но вижу, отсюда нас тоже гонят.
Женщина в купе не спала: укачивала сына, уткнув губы в его сонную макушку. Когда Игнат вошёл, она отвернулась к стенке и затихла. Старик лежал на боку и только подсвистывал носом, тревожно сомкнув рот. Игнат запрыгнул на полку, насколько возможно, подтянул колени к груди и, прикрыв глаза, вгляделся в кружение мыслей, как в снегопад. И вскоре совсем затерялся.
Поезд стоял уже десять минут. В пасмурном свете купе лежали крошки от пряника, позабытый алый носочек и горка постельного белья. Игнат вскочил, наскоро застегнув рубашку, схватил рюкзак и, на ходу набрасывая пуховик, спрыгнул на перрон. Карман недовольно вибрировал, но ответил Игнат, лишь когда зашёл в вокзал.
— Хочешь всё испортить?
— Да еду я, еду, Вик. Поезд опоздал.
— Почему тебе всегда нужно оправдываться?
Он выбрал в приложении ближайшую машину, весь перепачкался, сбрасывая рукавами сугробы со стёкол, но улыбался.
Старательно накрашенная, с остатками беспокойного сна на лице, в чёрном брючном костюме, Вика оглядела его неряшливый вид и, строго вскинув руку, посмотрела на часы:
— Мы должны были зайти час назад.
Игнат сбросил пуховик на подоконник, кое-как заправил рубашку и, забегая за Викой в кабинет, уловил сладко-розмариновый отголосок былой нежности. Он не смотрел в бумаги, не искал взгляда, просто поставил подпись там, куда указал высокомерный палец с ухоженным ногтем. На улице лишь хотел обнять напоследок — Вика увернулась:
— Я спешу.
— Один вопрос.
— Ну.
— А где тот сервиз с рыбками, который я тебе подарил? Там такие голубые рыбки минималистичные.
— Я помню. Я его в комиссионку отнесла.
— Зачем?
— Бить жалко было. Всё?
Игнат кивнул и спрятал озябшие руки в карманы.
Слушая, как утихает скрип шагов, он пусто глядел на промороженные бархатцы в белоснежных клумбах. Вдалеке, хохоча, поднялась в воздух утка, и тогда Игнат вспомнил: позабытые и спокойные, в обнимку с лабрадором, они лежали среди лютиков у бурой реки — и такая стояла тишина, что нельзя было не проснуться.
Время и нежность
Они молча смотрели, как догорал одинокий сарай во дворе, и Митя вдруг саданул по столу кулаком так, что вилка на пол сбежала:
— Мне жить всегда было тесно. Да что говорить, ведь я с краю всегда. Хотя меня и привлекают-то лишь те, кто с краю. Мне с ними проще, спокойнее. Ну, с теми, кто всегда малость растерян… Кто по улице идёт, словно душу нашёл, кому жизнь не сестра и не жена…
— А любовница, что ли?
— Работодатель какой-нибудь. С ней всегда договариваться нужно.
— Тогда — ца.
— Что — ца?
— Надо добавить ца: работодательни-ца. Она ведь женского рода.
— Да хер её разберёшь, какого она там рода.
— Смотри, приехали тушить…
— Приезжают, когда уже незачем.
Митя встал и закурил в форточку, наблюдая за отражением Вари на тёмном стекле.
Чтобы не слоняться одному, Митя приходил каждый вечер: они вместе ужинали, пили чай, иногда вино, и разговаривали о нелепом, далёком, нереальном. Варе нравилось, как Митя надувал губы, хмурился и обижался, когда мысли не слушались его. Она ждала, что когда-нибудь он останется, пусть даже просто ляжет рядом, и так они пролежат всю ночь, но он каждый раз уходил, оставляя лишь свой запах, виноватую улыбку и сумбур слов, а когда Варя опускалась в прохладную постель и лежала, глядя в хмурый потолок, по которому пробегали отсветы и блики, ещё слышала, как он ходил, скрежетал мебелью, точно каждый раз прогонял бессонницу перестановкой.
Варя проспала. Сначала спорила с гудящим проходимцем с пальмой под мышкой о необходимости скворечников: вокруг так грохотал город, что приходилось надрываться, до хрипоты кричать, вдобавок ко всему хромой мальчишка стал пускать ей в глаза солнечных зайчиков, и это совсем лишило её самообладания — она зашипела кошкой, пряча глаза от ярких бликов, — и проснулась.
В кабинете директора она играла в гляделки с портретом одинокого сумасшедшего на стене, пока плотный и подтянутый Анатолий Анатольевич, по воле случая ставший её начальником, устало говорил:
— Ваша жизнь, Варвара Алексеевна, видать, была словами сказок. Моя — причитанием очередей. А в очередях не рассказывают сказок, там говорят о времени, что его нужно уважать…
И лекция, и портрет были скучными, пустыми. Варя положила объяснительную на стол и вышла. В коридоре она выглянула в окно: Митя стоял во внутреннем дворике и хмуро с кем-то говорил по телефону. От мысли, что уже вечером он принесёт эту хмурость к ней, Варе стало просторно. Разве могли быть сомнения? Он мастерил обувь, она укладывала по коробкам. Вот уже лет пять они действовали сообща.
Вечером Митя не пришёл. И на фабрике не появился. Такое тоже бывало. Варя ждала три дня, а потом пошла по квартирам. В одной, трёхкомнатной, с папирусными обоями в цветочек и потолками цвета желтухи, работал бывший краевед-археолог с тяжёлыми глазами и сонной улыбкой — Павел Дерюгин. Его высокий лоб, впалые щёки и большие утомлённо-удивлённые глаза немного пугали Варю, но человек он был интересный: низким голосом говорил о настоящем так, как будто оно было давним прошлым. Митя нередко записывал их разговоры на диктофон и называл Дерюгина вестником, а что это значило, объяснить не мог и злился, что вообще приходится объяснять. Во второй жил патлатый мужчина с холодными глазами, и походка, и движение дёргающихся рук источали суматоху и тревогу, а сама квартира с синими стенами, провозглашавшая безразличие к быту, походила на обшарпанный кукольный домик, Митя не раз называл Варе имя тревожного человека, но она так и не запомнила. В третьей жил молодой вольнорабочий Гришка то ли из Мурманска, то ли Архангельска, с которым Митя любил поиграть в шахматы под крепкий чай, иногда чай разбавляли коньяком, и тогда время останавливалось, бальзамировало их, и Митя перебирался на диван, тяжело вздыхал под грузом собственной жалости, которая пропитывала воздух чем-то промозглым и пресным, пока Гришка выдумывал королевскую партию. В четвёртой жил одинокий старик, ветеран, к нему Митя шёл, когда чувствовал, что не живёт, а с жиру бесится. Ветеран рассказывал о чеченских годах, играл на балалайке и баяне под аккомпанемент Митиных шмыганий. До пятой Варе добираться не приходилось: там жила Митина одноклассница, Сашка Пескарёва — учительница в местной гимназии, женщина студёная, как первые заморозки.
Было странно коснуться совсем позабытого звонка, услышать гнусавый треск. Обитая дерматином дверь дрогнула, дохнуло сонными, простуженными запахами — эвкалиптом и молоком. Лицо Сашки, свободное от макияжа, всё равно было ярким и запоминающимся: колкий, упитанный, но аккуратный носик, который хотелось кусить, большие глаза цвета темнеющего неба, почти карие, и губы плотные, пухлые, всегда приоткрытые, — их тоже хотелось попробовать на вкус. Сашка даже не спрашивала ничего — лишь дверь слегка приоткрыла, чтобы запустить гостью. Варя споткнулась о неряшливо сброшенные ботинки в ошмётках засохшей грязи — словно их выстругали из дуба, такие они были тяжёлые, грозные, — и почувствовала чужой для Сашки прогорклый и резкий запах старой кожи.
— Когда пришёл? — резко спросила Варя.
— Ну-ну, не кусайся. У меня вот отпуск начался, немного отмечаю.
Сашка провела её на кухню, хитро нащупывая призрачный мотив — смесь хмельной радости и разочарования. На столе без скатерти, с въевшимися полумесяцами подтёков, стояла початая бутылка мятного ликёра и одинокая хрустальная стопка на длинной ножке, а на широкой тарелке в мутноватом соке плавали остатки ананаса. Сашка усадила гостью, ненадолго пропала и вернулась со второй стопкой. Не спрашивая, налила тягучего ликёра, села напротив и подмигнула:
— Ну что, за свободу на ближайшие две недели?
Сашка резко опрокинула стопку, Варя едва коснулась губами приторной, жгучей сладости — и отодвинула стопку от себя. Облако мошкары под окном клубилось под зудящей лампой, и мелкая собака тявкала на железную ракету на детской площадке.
— Это ты зря, — фыркнула Сашка. — Продукт качественный, финский.
— Можно я его заберу?
— Так вместе и разопьём.
— Я про Митю. Можно я Митю заберу?
— Я его сюда не звала, сам пришёл.
— Зачем пустила?
— Не приучена отказывать. — Сашка скривилась и наполнила стопку.
Последний раз они виделись на похоронах Сашкиного отца. В тот морозный и звонкий ноябрь снег падал тихо, ложился на чёрный костюм покойника, словно затирал человека, как описку, неудачное слово. Об этом Варя, конечно, не думала, об этом чуть позже Митя сказал, но Сашка с тех пор изменилась: обособилась, побелела, заострилась, стала колоться.
— Зачем он тебе, ну правда?
— Да закидывай на спину и тащи к себе, что пристала, ей-богу? Только сначала стопочку допей, добро не переводи.
В соседней комнате Митя скульнул, гамкнул на сонном языке. Варя судорожно задышала.
— Ну, истерики-то не начинай.
— Страшно мне.
— Вот же дура ты!
— Знаешь, мне же до него жизнь хуже пресного пирога была, а он точно новый рецепт изобрёл… Заново испёк, да так мягко, пористо, что всё во рту пузырится, сердце в груди прыгает. Чего ему надо, я ж не знаю. У меня всегда для него постелено, а он…
— А он мудак, да?
— Нет-нет, не мудак, странный какой-то, пугливый. Вот он нарочно к тебе пришёл…
— Ну и дура же, господи! Забирай — и успокойся. Мне это неинтересно. И солнце твоё, и пироги пресные. Я сама такие жую. Вон с ликёрчиком. Давай-давай, не отсвечивай, если болтать не хочешь…
Варя взглянула на складочку, вырезанную на Сашкином лбу, и ощутила, как от складочки повеяло холодом. За время, что они не виделись, глаза у Сашки точно пылью поросли. Захотелось её стереть. Сама не ожидая, Варя допила рюмку и подвинула её к Сашке.
— Во, другое дело!
Говорили по очереди, точно доставали позабытые вещи из брошенного на антресолях чемодана. В конце концов голоса слились, как будто заплелись в тугую девичью косу.
— Ты думаешь, я хочу мигериться? Думаешь, хочу рожей хмурой отсвечивать? — Сашка уронила голову на плечо Вари, и шёпот её напомнил Варе шорох листвы.
— Конечно, не хочешь.
— Не хочу. А жизнь заставляет.
— Это какая?
— Какая-какая! Вот эта вот, коммунальная!
— А ты её не замечай.
— Это как же?
— А вот так. — Варя закрыла глаза и надула щёки.
Сашка захохотала.
— Знаешь, Сашка, люблю я тебя!
— Да иди ты!
— Нет, правда! Давай Митьке Новый год устроим!..
— До Нового года ещё как до…
— А мы подгоним! У тебя хлопушки есть?
— Ты на меня-то посмотри. У меня только ушки, — прыснула Сашка, ущипнув себя за бёдра.
В волосах Мити ползали гусеницы, копошились жуки, а ноги затянуло чёрным сырым песком. И чья-то морская лапа давила на грудь, сбивала дыхание. Митя подпрыгнул на диване, открыл глаза и поморщился от бликов хрусталя на люстре. В квартире было прохладно, по коридору на пару со сквозняком, позабытый в колонках, бродил цыганский романс. В лакированной и расцарапанной столешнице журнального столика Митя встретил расплющенное отражение, но больше отражения его поразила записка тучным почерком: «Мы скоро вернёмся. Уйдёшь — пожалеешь! Варя».
Митя покатал имя на языке, прорычал его вслух, даже представил, какой интонацией Варя говорит «пожалеешь!», и улыбнулся. Он мягко опустился на спину, закрыл глаза. И подскочил от громкого хлопка! Снова! Снова!
— С Новым годом, Митя! С новым счастьем!
— Вы чё?!
В дверном проёме, усыпанные конфетти и вымазанные глистером, стояли обнявшись Сашка и Варя. Сашка куталась в растянутый кардиган и пьяно улыбалась, а Варя в пуховике нараспашку, желая заполнить ошарашенную пустоту, взорвала ещё одну хлопушку и захохотала.
— А то! — бросила Сашка. — Нечего чужие спальные места занимать, уважаемый! Вам в другом месте постелено. Переезжаем! Вот, — подтолкнула Варю, — к хозяйке.
Варя робко протянула руку и шепнула свалявшимся голосом:
— Пойдём?..
Угловатый и грубый, Митя прикасался к ней, точно ветер. Веял, где хотел, и ещё долго потом бродил от живота к груди и обратно — от груди возвращался в живот. Солнце за окном расцветало под россыпь поцелуев, мрело горячей лужицей, и, утопая в родной теплоте, Митя бурчал сквозь сон: «Варя, Варя, что у нас будет?» — а Варя шептала: «Время и нежность, время и нежность…»