Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2025
Этот выпуск рубрики довольно естественно, как мне показалось, объединил мыслителей, которые не только действовали в примерно один период, но и имеют общее, если не прямо биографически, то степенью своего влияния на умы последующих поколений. Маргинального, но тем более важного, ведь они прокладывали дороги мысли в стороне от столбовых. Книги (о н)их, впрочем, довольно разноплановы. Так, основателю антропософии Рудольфу Штейнеру посвящена весьма свободная, даже бунтарская по духу монография. Автор книги об одном из, наравне с Рене Геноном, создателей интегрального традиционализма Юлиусе Эволе исследует определенный период его жизни, позволяя взглянуть на его фигуру в новом свете с учетом вновь открывшихся фактов. Первая отечественная биография главного философа отчаяния Чорана более традиционна и добротна, но и она может вызвать определенную полемику. Книга публициста и историка консервативной революции Армина Молера, вряд ли до сих пор широко известного в нашей стране, содержит не только его эссе, но и подробный очерк о нем.
Во всех же этих книгах мы увидим, что интенции всех рассматриваемых мыслителей сходились в пределе к чаянию кардинально пересмотреть устройство нынешней цивилизации и пути индивида в ней — то есть к тому, что и интересует нас прежде всего в этой рубрике.
Господин над идеями
Карен Свасьян. Рудольф Штейнер. Поволенное будущее / Пер. с нем. автора. — М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2024. 398 с.
Книга о Рудольфе Штейнере1 , основоположнике антропософии, ученом и оккультисте, переоцененном или недооцененном, оценки до сих пор расходятся. Сразу надо сказать, что это точно не биография. Даже, возможно, и не монография, а что-то другое. Такая импрессия погруженного — как в само учение, так и споры о нем — ученого, который, отталкиваясь от предмета разговора, «продвигает собственную повестку», как сейчас говорят. Инспирированную антропософией, безусловно, но уходящую в далекие философские и религиозные области. Что ж, тем интереснее. Хотя подчас и складывается впечатление, что сам Штейнер, как в клипах 90-х, только мелькает, проступает из тени в отблесках стробоскопов и зеркальных шаров.
Автор, в прошлом профессор философии, истории культуры и эстетики Ереванского университета, переводчик на русский и издатель Ницше, Шпенглера и Рильке, сам перевел свою книгу 2005 года с немецкого, конечно, специально её переработав. Об этом он пишет в предисловиях. А также — о своих взаимоотношениях с русским языком (родной — армянский; русский и немецкий — выученные), о том, что язык Рильке и Мандельштама «усиливают тишину», что русская философия стремглав пытается догнать западную, перейдя «от Домостроя к Хайдеггеру», и о многом другом. Отвлечения, которые ценил ещё Холден Колфилд? Да, в принципе, интереснее формализованного научного стиля.
Предисловие и эпиграфы (религиозное почти восхищение А.Белого и М.Цветаевой Штейнером) сигнализируют, призывают к особенному отношению к объекту исследования. Или хотя бы ко вниманию. «…Если на Западе Штейнера не воспринимают, читая его, то в России его не воспринимают, как раз не читая его»2 . А тот же Серебряный век, утверждает автор, занял настоящую «мою оборону» против доктора: «подступает уже настоящая бездна — Штейнер» (С.Булгаков). С чем уже можно поспорить, ибо автор несколько лукавит, приводя лишь анти-штейнерианские отзывы и соответствующе настроенных персоналий. Так, в книге упоминается ученик Штейнера А.Белый, но не менее трепетно к нему относились уже никак не упомянутые М.Волошин, М.Чехов, В.Кандинский, художница А.Тургенева, писательница и художница М.Сабашникова-Волошина, to name a few, как говорится… Упомянем ещё и беспредельный пиетет ко Штейнеру самого автора — кому интересно, а кому нет, так и вообще пусть книгу отложит: «Альберт Штеффен назвал однажды Штейнера “святым”, а мы всё ещё воздерживаемся от соответствующей оценки этого настоянного на терпком римско-католическом стиле, несмотря на всю его искренность».
Но всё же о стиле изложения, дабы понять, как здесь выстроена речь о Штейнере — и гораздо чаще о ноосферических материях вокруг него. Перед нами, если гипостазировать и обобщать, своеобразный очерк мысли с определенных (автором) позиций. От самого начала — «Advocatus diaboli Штирнер и doctor angelicus Фома отправляются туда, где немецкое идеалистическое Я должно родиться как ЧЕЛОВЕК ИЗ ПЛОТИ, и поднести новорожденному свои дары: один — спасти Я от языческо-философского среднего рода и обратиться к нему по имени, и другой — найти ему путь в рукоположенном самим Христом познании, которое может возникнуть только из чувственного мира…» И вот, например, вплоть до дадаизма, который, по мысли автора, своим маркетингово продуманным и просчитанным нарочитым отказом от смыслополагания («первофеномен бессмыслицы») «подводит единственно возможный итог нежелания мира считаться с Рудольфом Штейнером». Хотя это ещё подытог, «а вот ужо ягодки будут»: «Славную таблицу категорий западной философии от Аристотеля до Гартмана Жан-Поль Сартр дополнил категорией тошноты, а модный Слотердайк успел внести свой вклад в пускание ветров, которые он тщетно пытался заглушить кашлем мысли».
Некоторые наблюдения, впрочем, хоть и столь же субъективны, но любопытны: «На протяжении тысячелетий теологи заставляли Творца Неба и Земли страдать от аллергии на чувственное, телесное, земное, от которого они и защищали Его герметически-идеалистической броней».
Разбираются, по ходу и по случаю, отдельные вопросы штейнерианства. Свасьян касается вопроса эгоизма (он хорош, отрицательными коннотациями его наделили — негативным и сделав), критики Штейнера Гартманом (величайшим умом века, по Штейнеру) и отношения последнего к христианству. «Основание, по которому Рудольф Штейнер не мог быть христианином, было тем же, по которому им не мог быть и Макс Штирнер или Фридрих Ницше или Генрик Ибсен. Говоря вульгарно, несоответствие масштабов. Невульгарно: отсутствие христианства, отвечавшего бы их духовному уровню» (на вопрос о любимом идеале Штейнер как-то ответил — «Вместо Бога свободный человек»)3 . Если же формулировать не столь лапидарно и лозунгово, то «в философской традиции Запада, особенно в гуманистических её направлениях, в элементе начала мира стоит не человек, а Бог как последняя метафизическая инстанция», для Штейнера же, по словам Карла Баллмера, «в мышлении человек стоит в элементе начала мира, за которым искать что-либо другое, кроме самого — мыслителя — себя, для человека нет никаких оснований».
Или же вот такое наблюдение над одним из аспектов, позволяющих нам с гордостью припомнить достижения Фёдорова и космистов, которое выводит на то, что, на мой взгляд, и составляет главное идейное содержание книги: «Западная цивилизация, как теистическая, так и атеистическая, ни на чем другом не обнаружила свою несостоятельность более позорным образом, чем на своем отношении к умершим, которых она просто списывала со счетов, не имея ни малейшего понятия о всей степени их абсолютного участия в ней самой. Ещё раз: физика не находила для них места в своем мире и перепоручала их теологии, которая, в свою очередь, просто избавлялась от них, прописывая их в курортах неба или вечных мерзлотах ада. Оба раза силою и полномочием собственных дефектов: отсутствием восприятий и нежеланием прислушаться к тому, у кого они есть. Неслыханность и небывалость штейнеровского оккультизма не имеет ничего общего с реанимацией старых и забытых традиций, от египетской “Книги Мёртвых” или тибетской “Бардо Тхёдол” до Theosophical Society. Это, ещё раз, просто продолженное и додуманное ДО КОНЦА естествознание». При том, что та же «Теософия» Штейнера «полностью стоит» на «нигилистическом естествознании», «только поверхностное и безответственное отношение к труду Штейнера способно рассматривать его в терминах традиционного оккультизма и не признавать его прямую связь с историей западной философии, которую он завершает» (эту радикальную мысль Свасьян обосновывает, возвращаясь к ней несколько раз).
По мысли автора, есть уникальный шанс-потенция у антропософии, то есть у самого человечества «в наше время, растянутое между двумя бешенствами, тоталитарным и либеральным, на фоне государственно субсидируемого слабоумия, вновь брезжит надежда, что подпольный человек ответит на проливающийся свет не чаепитием, а осознанием и осмыслением причин провала, после чего провал заменится прорывом в поволенное будущее». Эта возможность зафиксирована Штейнером в его «Философии свободы»: «Природа делает из человека исключительно природное существо; общество — существо, поступающее сообразно законам; свободное существо может сделать из себя только он сам».
Этот шанс особенно остро (может быть) востребован, инспирирован же он оказывается тем, что западная (читай, мировая, ведь восточную философию не рассматривал толком никто и никогда — заигрывания с ней, от Блаватской до различных учений New Age, не в счет) оказалась в глубоком тупике. Карен Свасьян отмечает, что «почтенный тупик философского Запада, в который он попал, едва начав ходить, продолжает все ещё оставлять впечатление беговой площадки. Эта двух с половиной тысячелетняя Псевдо-София, противопоставившая миру мир через деление его на “внутренний” и “внешний” (“субъективный” и “объективный”), просто ничего не желает знать о своей смерти и оттого продолжает бесстыдно и бесцеремонно жить. <…> На язык так и просится грубый вопрос-попадание, почти каламбур: как содержание мира (Inhalt der Welt) соотносится с профессорским окладом (Gehalt eines Professors)?»
На фоне этой господствующей мыслительной парадигмы Штейнер оказывается «невозможен» — «либо это полное безумие, либо такова вся моя жизнь на фоне только что прочитанного». Штейнер не только «говорит о “погашенном сознании Христа” в последней трети XIX века, непосредственно предшествующей появлению “Философии свободы”», но и действительно работает в этой ситуации. Ситуации амбивалентной, ведь, с одной стороны, Бог объявлен умершим, сознание его погашенным, но человек, номинируемый то обезьяной, то сверхчеловеком, неистовствует в этом ценностном зазоре с различными формами замещающей традиционную (идеальную, по мысли автора) религию идеи: «Ничего удивительного, что на фоне этой сорвавшейся с цепи твари старый Бог теизма и не собирается сдавать позиции, уйдя в смерть у Ницше или на покой у Леона Блуа. Как раз наоборот, и если уметь видеть вещи не в их наименованиях, а по сути, то можно будет назвать конец XIX века временем неслыханного реванша и триумфа теизма, выступающего уже не в прежнем обличии обанкротившегося богословия, а в новых и более успешных аватарах его талантливых, но слепых могильщиков: от естествознания, даже не замечающего, насколько его понятийный инвентарь списан со старых теологических шаблонов, до марксизма, материя которого просто скопирована с классических Сентенций Петра Ломбардского».
Ситуация оказывается на поверку даже макабричнее. Умер в ту эпоху (что уж, заметим, говорить про нашу) не только Бог, но и человек: «Но если потерянного Бога теологов можно было ещё заменить материей физиков или производственными отношениями обществоведов, то с ненайденным человеческим Я обстояло куда сложнее: человек был поставлен перед выбором между дарвинистской “обезьяной” и марксистским “ансамблем общественных отношений”, а по существу и безальтернативно — перед смертью и концом себя как человека».
Да и осознать — не то что исправить — эту ситуацию, исходя из её же логики, было невозможно, ибо, по Штейнеру, «интеллект не предназначен для познания. Большое заблуждение думать, что интеллект служит познанию».
Именно в этой ситуации Штейнер своим (на)учением стремился вернуть человеку давно, гораздо раньше указанных кризисов, утраченную им истинную природу, наделить онтологической свободой и поставить, вознести его на место Бога. «Итак, господин над идеями, почитатель случая, хамелеон. Вот слова, которыми мы, антропософские дети, — в пику возвышенно поэтическим, пропарфюмированным фразам штеффеновской эры — воздаем учителю почтение, которое хочет быть нашим пониманием».
Понимания фигуры самого Штейнера лично у меня после этой книги прибавилось не слишком много — лишь примерный абрис воззрений на него автора очертился. Возможно, так и предполагалось: речь, скорее, о следующем, продвинутом шаге, о его (не)признании и его причинах, а уж досконально знать и любить/ненавидеть Штейнера читатель должен по определению и априори, ещё до этой книги, дефолтово даже.
Недвижный воин в неподвижных поездах
Джанфранко де Туррис. Юлиус Эвола. Маг на войне / Пер. с ит. Е.Пудова. — СПб.: Владимир Даль, 2023. 1943—1945. 351 с.
Перед нами не полноценная биография, а настоящее расследование тех лет жизни Эволы, на которые нагнано, и им в том числе, больше всего камуфлирующего тумана. Впрочем, грех жаловаться, Эвола у нас переведен уже хорошо, а за жизнеописанием можно обратиться к его художественной автобиографии «Путь киновари»4 . Да и книги о самом Эволе у нас выходили — монография Дмитрия Моисеева5 несколько лет назад и в прошлом году работа Александра Дугина, которая, хоть и собрана по большей части из статей прошлых лет, но определенно относится к одним из лучших и самых ясных представлений творческих и жизненных стратегий Эволы и является весомым вкладом в эволаистику, в нашей стране уж и подавно6 . Так, в ней дан четкий, несмотря на всю страстность тона (разбор «Оседлать тигра» — это настоящая проза, если не поэзия), и подробный анализ всех основных книг Эволы, а также самая широкая картина контекста (от мыслителей, повлиявших на Эволу, до судьбы его переводов и рецепции в нашей стране, кроме того, что совсем не лишне7 , зная встречающуюся известную путаницу, определены интенции традиционализма, правой мысли и даже таких современных явлений, как правый анархизм, конформный традиционализм и прочего). А Д.Моисеев снабдил и это издание предисловием.
Из которого мы почерпнем много необходимой для лучшего восприятия материала этой книги информации. Например, о том, что сам барон8 Эвола занимал отстраненно-аристократическую позицию — о себе говорил мало, слухи иногда опровергал, но целенаправленно с ними не сражался. Их же вокруг него крутилось, и крутится до сих пор, очень много. С ними сражается уже автор книги де Туррис, благо чего только Эволе не приписывали — вплоть до того, что в эти «тёмные» годы (своей биографии и мировой истории) он и сам состоял в СС, и занимался вербовкой в ряды нацистской армии. Тогда как Эвола нигде не состоял, не входил и не привлекался: «Он не подвергался преследованиям или “чисткам” и никогда не привлекался к ответственности в гражданских или уголовных процессах, связанных с его деятельностью во времена фашизма или Социальной республики» (де Туррис). Что, кстати, опять же вызывало подозрение и служило поводом для инсинуаций — дескать, такую позицию занимал и связи имел, что умудрился себя и после войны «отмазать», обелить и сокрыться. Тогда как, возвращаемся к предисловию Моисеева, «не будучи членом фашистской партии и не занимая каких-либо административных должностей при режиме Муссолини, барон возобновил свои попытки оказания влияния на интеллектуальную атмосферу в Италии и Германии, однако этой работе был положен конец государственным переворотом 25 июля 1943 года — Муссолини был предан королем Виктором Эммануилом III и главой Палаты фасций и корпораций Дино Гранди, отстранен от должности премьер-министра и арестован». Эвола, если суммировать, лишь «принимал участие в обсуждении будущего Италии, оставаясь верным своим идеям, а именно — необходимости утверждения монархического, аристократического, традиционного порядка, сохранения Савойской династии». За это, кстати, его не жаловали сами нацисты, в своих отчетах — ложившихся для резолюции на стол самому Гиммлеру по его же запросу, — фашистские спецслужбисты из СС подчеркивали этот аристократическо-монархический вектор, чуждость Эволы идеям национал-социализма и фашизма — похоже, писали они, что глубинный мотив «римского реакционера» — «восстание старого дворянства против современного мира»9 , а «его политические проекты имеют утопический характер и могут привести к идеологическим осложнениям». Они рекомендовали, не подвергая прямым преследованиям (все же, как и Юнгер, Эвола был слишком заметной интеллектуальной фигурой), подвергнуть его своеобразному «теневому бану» (не давать доступ к лицам в правительстве Германии, более не приглашать). Гиммлер согласился и подмахнул своей подписью.
Но мы невольно перешли к темам самой книги, тогда как из предисловия можем узнать, насколько обоснованно это исследование. Джанфранко де Туррис был и есть человек, давно погруженный как в литературные процессы (издавал сначала, представляя в Италии этот чуждый тогда для нее жанр, фантастику, потом переключился на правую, традиционалистскую тематику10 ), так и, собственно, близкий к Эволе (общался с ним, издавал о нем книги, брал у него интервью, писал и рассказы, а в Фонде Юлиуса Эволы хранится даже коробка из-под сигар, которые Эвола и другие идеологи Италии раскурили после встречи с германской верхушкой в «Волчьем логове»). «В ежемесячнике “Правая” де Туррис в начале 1970-х вел обзорную колонку, в рамках которой опубликовал статьи о таких важнейших для этого направления мысли авторах, как Юлиус Эвола, Юкио Мисима, Луи-Фердинанд Селин, Мирча Элиаде». И, к слову, можно отметить, что в этой монографии так же будет представлен весь спектр важных для этого (и не только) круга мысли имен: Юнгер и Кодряну, Элиаде и Шуон, Генон, разумеется, а также исследователей Дугина, Седжвика и «исследовательницы» Леньель-Лавастин11 (де Туррис, кроме очевидной для всех предвзятости её изысканий, пишет и об известном случае плагиата).
Над этой книгой автор работал 18 лет, добавляя в каждое последующее издание все новые материалы. Архивные находки и стали поводом для книги — найденные документы, особенно переписка, позволили выяснить (совсем недавно, когда это все обнаружилось, в 2014 году) многое: имена, факты и детали.
Книга, если бы было желание придраться, вообще излишне детализирована. Если Эвола куда-то летит, то непременно дается детальный итинерарий, указывается даже модель самолета. Когда обсуждается тот факт, что за научные (аналитику, как сейчас бы сказали) изыскания при Министерстве культуры Эволе в конце не заплатили, то приводится зарплатная выписка всех его коллег. Всё расписано по датам и, когда возможно, вплоть до часа.
Но желания придраться нет. Не впадая ни в залихватские исторические реконструкции (каковых, мы знаем даже по отечественному книжному рынку, весьма много), ни в апологию, а будучи захваченным азартом детектива или гончей, автор извлекает из-под пыли времен и бомбежек то, за краешек чего ему довелось ухватиться. Речь же о тех годах, когда Эвола после краха Муссолини (тот хотел его привлечь, Эвола же стремился наставить его на путь правильных идей, в общем, тесного сотрудничества заведомо не могло сложиться) бежал из Италии, посещал Германию и жил в Вене, где выполнял, как он кратко сообщал в переписке близким друзьям, секретную миссию. Жил он в Вене под вымышленным именем (Карло де Бракоренса, автор выяснил по больничным выпискам) и там же, в центре города, попал под бомбардировку, в результате чего несколько лет лечился и остался на всю жизнь парализован. Известно, как мы видим, мало, повода для измышлений — более чем достаточно.
И де Туррис работает именно с фактологической стороной, спасибо ему большое, в мифы если и заходит, то чтобы сокрушить их. Мифы же, повторим, просто роились — например, только о том самом ранении во время бомбардировки. Кто-то говорил, что Эвола хотел, как когда-то в ранней юности он писал Тцара12 о подобных же намерениях, покончить с собой, если во время массированных налетов союзной авиации вышел на улицу13 (наоборот, это было логическим шагом, ибо дом, где он жил, был разрушен — Эвола писал, что утратил свои бумаги). Кто-то же, что травму он получил, участвуя в каких-то теургических церемониях, описанных в тех документах, которые к нему попали. Кстати, очень любопытное про документы: вроде бы Эволе передали те архивы, касающиеся деятельности масонов по всей Европе, что нацисты изъяли у евреев. И с этим очень любопытно и даже, возможно, близко к какой-то правде, потому что Юнгер раз обмолвился, что поступил большой архив специальных документов, для работы с которыми нужен не менее специальный человек… И здесь мы приближаемся к правде. Эволу действительно несколько раз выписывали. Нет, про лекции Гитлеру, его приближенным и верхушке Аненербе, как всегда любили писать, это выдумка. А вызывали его для такого брейнсторминга, как сейчас бы сказали, о том, как бы нацистам обустроить Италию после ареста (и вызволения из плена и привоза туда же) Муссолини. Да и там Эвола, как он сам писал, по большей части просидел «в неподвижных поездах» (стоящих на запасных путях, где их поселили), а его идеи отклика не нашли. Вторая же «командировка» была связана с тем, что, скорее всего, Эвола действительно работал с некими документами, имеющими отношение к тайным мистическим обществам Европы в целом и масонским в частности — как мы знаем, Рейх интересовали такие дела, даже фыркала тайная полиция, что спецслужбы заняты не поиском врагов и тем, чем спецслужбы обычно заняты, а всякой мистикой и шарлатанством. По имеющимся воспоминаниям сам Эвола рассказывал друзьям, что «задание, порученное ему СС в конце войны и прерванное знаменитым несчастным случаем, касалось работы по очищению и “возврату к истокам” масонских ритуалов, найденных во время войны немецкими войсками в различных европейских странах, добавив, что он не знает, почему СС были заинтересованы этим». И да, приходит к выводу автор, Эвола «в рамках этого контракта» тайком, под прикрытием, бежал из Италии, жил в Вене и был агентом. «При этом он, конечно, не был шпионом или информатором, продававшим информацию полиции и немецким секретным службам, как некоторые изображают», а СД, служба безопасности СС, «не проводила реальных шпионских операций в оккупированной части страны, а только собирала информацию». Эвола действовал так, как, в его понимании, и действовал бы в схожем положении кшатрий14 .
Хотя, при всей стройности вывода автора, видится мне всё же здесь некоторая неоднозначность. Эвола действительно никогда не служил, не работал в итальянских или немецких фашистских структурах — но агентом всё же, скорее всего, был. С Гитлером виделся тогда, во время «неподвижных поездов», — но есть же ещё фотография, где весьма похожий профилем на Эволу человек присутствует вместе с Муссолини в ставке Гитлера сразу после известного покушения на того фон Штауффенберга. После войны его судили15 , но Эвола — цитировавший в своей защитной речи Платона, — был оправдан. Скорее всего, это та общая противоречивость фигуры масштаба Эволы в те времена. Да и про связанность всего со всем в те годы забывать не стоит — так, уже поминавшийся Юнгер был в курсе покушения и вполне мог быть за это уничтожен, если бы старое прусское офицерство не спрятало его переводом с глаз долой, а цепочка, ведущая к нему, не прервалась из-за гибели подозреваемых. И, конечно, здесь можно долго говорить про интеллектуала и власть, самомифологизацию и общественное мифотворчество и на прочие довольно избитые темы.
Которые мало к чему приведут, в отличие от фактов. И гораздо больше в данном случае характеризует Эволу та, другая, гораздо более важная для него активность, в которую он был вовлечен в те годы. Где Эвола и сражался, так это на «тайном фронте правых», «который он пытался координировать после 1935 года в Европе». Речь, с большей или меньшей степенью приближения и всей возможной конкретики, о «закрытом круге эзотерического или полуэзотерического типа, основанного в столице Австрии в конце тридцатых годов самим Эволой и сыном Отмара Шпанна Рафаэлем». По мнению Чиантеры-Штутте, «его связи с такими людьми должны рассматриваться в рамках общего для этих кругов проекта формирования наднационального европейского правого крыла, задача которого — довести фашистскую “революцию” до конца и придать ей духовный смысл, что национал-социалисты прекрасно понимали и всячески этому препятствовали». Таким образом, «венский “другой круг” был политическим кругом консервативной революции». Но ранние надежды на фашизм быстро сменились полным в нем разочарованием: «Позднее Эвола критически переосмыслит фашизм как явление (“Фашизм. Очерк критического анализа справа”), расценив свои надежды на возможность его эволюции в традиционалистском ключе как неоправдавшиеся»16 (не могло не фраппировать Эволу и то, что фашизм практиковали вайшьи и шудры с соответствующими устремлениями-чаяниями).
Кроме этого генерального изыскания Джанфранко де Туррис предлагает и много небольших, но важных находок (как мы знаем, в «Пути киновари» Эволу такие мелочи и даже ретуширование собственной биографии, как, скажем, Юнгер при последующих переизданиях своих книг фашистского периода изымал из них относящееся к политической повестке тех лет, не волнуют, он там занят духовным становлением). В спектре от того, что кодовым именем философа после оккупации Рима союзниками было имя Мария, до того, что во время лечения сопряженных с ранением болезней у Эволы начинался туберкулез и он был на грани смерти. О чем Эвола писал в качестве журналиста (публикациями и лекциями он зарабатывал на жизнь), что при объявлении войны Италии хотел пойти воевать добровольцем17 и почему поддержал Республику Сало («Я не чувствую, что могу принять фашизм Сало как идеологию. Тем не менее я не мог не признать воинскую и легионерскую доблесть сотен тысяч итальянцев, которые решили сохранить верность своим союзникам и продолжать войну, осознавая, что они ведут заведомо проигранную битву, но стремясь защитить честь страны»). Также мы узнаем, что версию травмы Эволы из-за неудачных теургических мистерий поддерживал даже Элиаде, выпустивший после смерти Эволы роман «Девятнадцать роз» с весьма похожим на того персонажем.
Сам автор не то чтобы добавляет щепотку от себя в общее варево мифов («Разом все вокруг котла! Сыпьте скверну в глубь жерла!», как стряпали ведьмы в «Макбете»). Нет, он, скорее, мыслит, действует в своем письме в духе логики, практической метафизики самого Эволы, когда говорит о всех идейных перипетиях того ранения. Опять же про ту прогулку под бомбами по венскому Рингу — Эвола верил не только в то, что человек до рождения выбирает основные события собственной жизни, но и в экзистенциальное самоубийство, предполагающее перерождение в новую стадию, своеобразную реинкарнацию при жизни18 . Паралич же, несмотря на долгое, изматывающее и самое разнообразное лечение, Эвола, как утверждают его преданные ученики, мог бы излечить сам усилием воли и магических потенций, вроде бы даже, кто-то видел, ему удавалось чуть двигать конечностями, но он выбрал не заниматься, не отвлекаться на это, потому что, как он писал, это совершенно не мешало его мыслительной активности и духовной работе19 . Про «неподвижного воина»20 же, как охарактеризовал Эволу его французский биограф Жан-Поль Липпи, говорили, что «то, что в нем, чтобы идти, не нуждается в ногах». «Парадоксально, но единственным стоящим вертикально остался тот, кто был прикован к инвалидному креслу. Судимый, затравленный, непризнанный, замалчиваемый, с расколотым надвое позвоночником»21 .
Футбол с черепом в раю
Роман Гранин. Эмиль Чёран. Приближение к ускользающему философу. — СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2024. 126 с.
Выход на русском первой книги о Чоране, самом изысканном и самом мрачном философе ХХ века, настоящем скальде одиночества, дегуманизации, крушения всех основ и того Апокалипсиса, к которому всё это неизбежно и безбожно приводит, — безусловное событие. Хотя бы и с оговорками. Парой мелких и одной крупной.
К мелким как раз относится это предложение очередной коррекции имени — к имеющимся Сиорану, Чорану и путанице в инициалах (как известно, рожденный Эмиль Мишель, уже живя во Франции, предпочитал указывать инициалы «пустые», без расшифровки, а к концу жизни подписываться и вовсе (без них) Сиораном, на манер Паскаля и Монтеня). Да, автор — себя, к слову (или к имени) обозначивший на обложке соответственно, Р.С.Гранин, — обосновывает это более точной передачей исходного румынского. Но у меня всегда возникает вопрос, как долго и насколько близко мы будем приближаться к исходнику, коверкая в угоду оригинальничающему переводчику (особенно это любит у нас М.Немцов) устоявшееся в русском произношение? Скажем, «Токио» будет произноситься как «Токё», с долготами соответственно? А китайский будем призывать передавать с тонами? Те же топонимы на общестрановом путунхуа или аутентичнее будет на диалекте данной провинции, отличающемся подчас, как другой язык? Или же, чем отращивать хипстерскую бороду всех этих лингвистических изощренностей, не лучше ли использовать бритву Оккама и не умножать сущности без надобности?
Сущности, впрочем, имеют склонность к неконтролируемому делению — но это ответственность автора. И вот, например, если нужно подчеркнуть беспочвенность Чорана, то уже в аннотации для этого используется неограниченный синонимический ряд: «Статус вечного апатрида, интеллектуального маргинала, метафизического номада, метэка, маррана Чоран носил осознанно и гордо, как аристократический титул, что наилучшим образом отражает его личность и способ мышления». Или — понятно, конечно, что объем книги не может быть минимальным, как афоризм, а в общем-то бессобытийная, в письме и мысли, жизнь Чорана этому никак не способствует — эти бесконечные подробности и экскурсы в историю примерно до образования Земли, если не Вселенной, когда речь идет о тех дальних местах румынской провинции, где родился и учился Чоран. Что именно для понимания Чорана нам добавляют сведения о том, что в Сибиу, где Чоран ходил в школу, «в 1292 году была построена больница, в 1330 году основана библиотека», а в XIV веке «насчитывалось двадцать пять ремесленных гильдий» и вся прочая информация из разряда путеводителя по мотивам Википедии? Сведения о том, с какой горки каталась малышня в родных краях Чорана, впрочем, милы и не лишены ностальгического флера. Ведь, как и все творцы, которым не дали созидать этот мир по собственным эстетическим лекалам и которые ненавидели предлагаемый без выбора набор из готового платья, Чоран, как и тот же Набоков, свою мизантропию и отвращение к окружающей действительности подкреплял отсылкой к райскому в полной мере детству и живым описанием изгнания из рая. Чоран скучал в Париже по снегу, веселил собеседников рассказами о почти Гамлетовском футболе с черепом (дом его отца, православного священника, выходил на кладбище, и местный служка давал детям старые черепа для доступного развлечения) и «вспоминал место своего рождения как место бесславного исторического начала, как рай, испорченный историей» (время versus вечность, тоже давняя, древняя даже тема).
К увеличению «пухлости» издания, в духе знакомого каждому нерадивому студенту метода, относится и целая пригоршня аппендиксов в конце книги — «В заключение», библиография и целых четыре приложения (список всех диссертаций о Чоране, его высказываний о России и прочая).
Всё это, разумеется, мелкие придирки, которые, как известно, не засчитываются, а вот что касается общего вопроса к тексту — здесь не совсем ясно, к кому его, собственно, адресовать? Потому что книга по большей части основана на единственной на данной момент более или менее полной (великим объемом не отличается и она, но это опять же претензии к самому Чорану) англоязычной биографии Чорана авторства американской исследовательницы румынского происхождения Илинки Зафирополь-Джонстон22 Searching for Cioran. Нет, автор проштудировал, кажется, всё то довольно немногое, что доступно, был честен (сноски на эту биографию на каждой странице и не в единственном числе). Однако, скажем, страницы о медленном угасании Чорана от Альцгеймера в парижской геронтологической клинике, когда он уже не узнавал собственных книг, но, в моменты просветления, признавал, что они недурственно написаны, его зеленые глаза ещё сияли на старом лице, как и прочие не очень обязательные для публичной трансляции детали вроде того, что его ноги опухли, кожа шелушилась, а сам он становился иногда тяжел для персонала и близких, — всё это от румыно-американского биографа, посещавшего с гражданской женой мыслителя Симоной Буэ его в те дни и оставившей эти свидетельства. Но что делать, если эпистолярий и дневники Чорана, в том числе из-за проблем с правами, до сих пор в полной мере не изданы, а после переезда во Францию вся событийность его жизни резко заканчивается, ограничиваясь письмом дома и прогулками по любимым кварталам с походами в гости и поездками, в поздние более благополучные годы, на каникулы на французские курорты? Дело, повторю, совершенно естественное, скажем, и я, когда писал о Чоране23 , держал эту книгу очень близко на столе.
Да и чем не повод вспомнить или узнать яркие факты из жизни Чорана? Что, например, название его книги «На вершинах отчаяния» — не пафосно-романтично-вычурный образ самого Чорана, а его почти что постмодернистская ирония, ведь так звучал неизменный зачин газетных объявлений о самоубийствах в то время. Или что во время своей неучёбы — получив стипендию в Сорбонне, Чоран и не думал ходить на занятия и заниматься диссертацией, а путешествовал по Англии и объехал всю Францию на велосипеде — тот читал (Ницше, Зиммеля и Клагеса), что пользовался от нужды бесплатной студенческой столовой ещё добрых лет десять, пока ещё как-то мог сходить за студента, и выкуривал по три пачки в день. Или — тоже известно, но разговора, как добрый анекдот, не испортит — как сложилась рабочая карьера Чорана. На дипломатическом поприще Чоран продержался несколько месяцев. А вот в школе преподавал философию «по распределению» год — и вспоминал потом этот год как страшный сон в аду. В класс являлся настоящим дэнди и знаменитостью (его статьи тогда уже гремели по Румынии), вел себя, как тот же Розанов-учитель, экстравагантно (входя в класс и снимая шляпу, стучал ею по столу со словами «вот это и есть вся наша история, в двух словах!»), учениками был любим и уважаем, а с преподавательским составом сложнее: свою вышедшую книгу Чоран вручил с дарственной надписью привратнику, коллег-учителей обделил и, когда, наконец, уволился, директор школы на радостях напился.
Впрочем, все эти факты и фактоиды хороши не просто сами по себе, но и тем, что, при внимательном взгляде, складываются в определенную картину, помогают подсветить некоторые грани личности Чорана, этапы его становления. Например, Чоран рос в среде, как сейчас бы сказали, upper-middle класса, его отец был не просто священником (это и было тогда почти единственной для амбициозного румына профессией), но небедным человеком, уважаемым, общественным деятелем. С его образованием и зашкаливающими способностями перед Чораном открывалась блестящая карьера — как перед тем же Мисимой после его привилегированной школы, Токийского университета и службы в Министерстве финансов, на которой он продержался восемь месяцев. Чоран же начал бунтовать — совсем как Джим Моррисон в семье отца-адмирала — отказывался присоединиться к общей молитве за столом, начал пить с приятелями-студентами, посещать бордель, чуть ли не намеренно искал декадентскую и модную болезнь сифилис…
Или то, как после переезда во Францию Чоран, так сказать, долго учился, накапливался, готовил свое (триумфальное в итоге) покорение вершин французской литературы и мысли. Начитывался, путешествовал, шлифовал язык, переписывал свою книгу и даже, знаменательная сцена, с Сартром и де Бовуар проводил часы в их любимом кафе, но молчал, слушал, подносил Симоне спичку прикурить и галантно кланялся…
Получив же за свою первую французскую книгу премию, всем всё (честолюбиво-гордые письма близким домой в Румынию) доказав, от всех последующих премий и литературных призов последовательно отказывался. Имидж создан, он будет в таком векторе, теперь — только в отказ.
Или вот то, кем Чоран мог бы стать в пределе своего развития — тем мистиком, которые в их средневековом воплощении его очаровывали и были любимым чтением, а в современных воплощениях раздражали даже (сложные отношения с третьей уже Симоной на наш текст, Вейль). Центральной фигурой ещё «Слёз и святых», пишет Гранин, «является несостоявшийся мистик Чёран, который не смог отбросить временные связи: “Секрет успешного мистицизма в победе над временем и индивидуацией”»24 (опять тема времени и вечности!). «Голос утратившего веру мистика вводит в традиционный жанр житий новую перспективу — отчаяние — и тем самым придает мистическому опыту новый акцент».
Или же, переходя уже к сумме теологий, восстаний, еретичества и мистицизма, можно обрисовать вслед за автором общий вектор Чорана — великого ускользающего, как в песне Марка Болана The Slider. «Введение этого синтетического понятия потребовалось для объединения двух смысловых пластов: первый — “частный мыслитель” — это способ философствования, восходящий ещё к Кьеркегору (далее к Ницше, Шопенгауэру, Розанову, Шестову и другим); второй — отражает номадический характер судьбы мыслителя. Номад, метэк, марран, апатрид, интеллектуальный маргинал, свой внутренний подпольщик, языковой мигрант — всё это говорилось в адрес Чёрана. Частный мыслитель в отличие от интеллектуала-философа не интересуется актуальными трендами, не входит в академическую среду, а пишет для себя, следуя скорее своей “внутренней музыке”, чем повестке дня. Форма письма при этом — фрагмент. Фрагментарное письмо лирично, афористично и эссеистично, это обрывки смысла без начала и конца. Его отличают парадоксальность, абсурдность, ирония, гротеск. Автор пишет от лица литературного аватара, своего альтер эго, которое отличает глубокая лиричность, интимность, субъективность, что не обязательно совпадает с позицией автора…» Учтем тут, разумеется, и совокупность других побегов и отказов Чорана — из своего социального класса, семьи, языка, почвы (Blut und Boden — во времена увлечения Чораном фашистским движением Легиона архангела Михаила в целом и Корнелиу Зеля Кодряну в частности в Румынии весьма актуальный концепт для его публицистики и книг!), религии, страны, признания уже в другой стране. Всё это, конечно, через отрицание образует очень оригинальное конструирование своей сути, своего голоса вопреки истории, судьбе, самому себе и такой внутренней данности и исконности, как язык. Только отказавшись от всего этого, смог Чоран утвердить самого себя.
Третий человек над бездной
Армин Молер. Против либералов / Пер. с нем. Г.Сипливого, научная редакция и примечания Ф.Фомичёва; под общей редакцией Д.Житенёва, А.Цыганковой. — М.: Silene Noctiflora25 , 2024. 160 с.
Армин Молер благодаря своей долгой жизни (1920—2003) и неуемной подчас активности и любознательности, страстности даже к этой самой жизни и представлениям об её устройстве успел отметиться во множестве идеологических контекстов прошлого века, не говоря уже о более точечных пересечениях с другими персонажами нашей подборки. Так, в книге упоминается вальдорфско-штейнеровская педагогика, в парижском доме Молера бывал Чоран, а самого Молера я бы наравне с Аленом де Бенуа (они и были знакомы) вольно отнес к той условной третьей волне традиционализма (если считать первой Генона, а второй Эволу), что отчасти повторяла и формулировала для новой публики и новых обстоятельств идеи отцов-основателей. В несколько редуцированном, упрощенном — коррекция на время? — виде.
«Ветераном правоконсервативной сцены» представляет этого швейцарско-немецкого публициста и историка и аннотация. А эпиграф — один из, впрочем, — из Артура Мёллера ван ден Брука о том, что «либерализм — могильщик народов», настраивает на общий, и довольно боевой, лад.
«Редкое сочетание хаотической энергичности и сетецентрического мышления, многосторонней эрудиции и разноплановой компетентности, коммуникативных навыков на разных уровнях, бескомпромиссной убежденности в некоторых вопросах и вместе с тем абсолютной открытости к новому — совокупность этих противоречивых черт и составляет хорошо узнаваемый портрет», характеризует Молера в своем подробном портрете-послесловии Ф.Фомичёв отчасти в стилистике продвижения резюме успешного кандидата (не хватает ещё о стрессоустойчивости — но в тексте говорится и о том, что Молер успел поругаться со всеми и успешно грести по расходящимся медийным волнам).
Будущий автор статьи «Фашизм как стиль» и обобщающей работы «Консервативная революция в Германии в 1918—1932» (да и самого концепта, формулировки явления), возникшей из диссертации, которую он защитил под руководством Карла Ясперса, родился в Базеле. Увлеченно читая Ницше во всё практически время своей жизни («с ранних лет я, находясь под сильным влиянием школы Ницше-Шпенглера-Юнгеров…», как сказано в эссе «Об агональном начале»), он тем не менее увлекся «левым искусством» в Базеле, отличавшемся прогрессивными взглядами. Как вспоминал, «это была вовсе не лишенная искусности смесь из марксизма, психоанализа, абстрактной живописи, атональной музыки, архитектуры Баухауса и русских фильмов, покрытая сахарной глазурью либерального пафоса». Увлечение новомодным авангардом свойственно тем, кто хочет изменить мир, и быстро проходит, не удовлетворяя их своей поверхностной анемичностью? Во всяком случае, увлечение абстрактной живописью было не столь последовательным, как у Эволы, и прошло довольно быстро. На смену этому, как наркоманы мигрируют от легких наркотиков к более тяжелым веществам, пришел интерес к более серьезным субстанциям, примордиальным элементалям — Молер в пандан к Ницше и Шопенгауэру начал зачитываться трудами Мёллера ван ден Брука и Шпенглера, Никиша и Юнгера. Под влиянием нового круга чтения и немецкой пропаганды он ощутил пробуждение собственной «немецкости» и решил лично помочь немецкому народу в его начинающейся борьбе, и в 1942 году, в 21-летнем возрасте, пересек границу рейха. В войска СС он не вступил (а добровольцы из Швейцарии могли записаться только в них), вообще довольно быстро разочаровался в подноготной красивых было внешне идей и использовал свое время в Германии для сбора материалов для интересовавшей его темы по той самой консервативной революции. За что после возвращения Молера в Швейцарию его ждал суд, как Эволу после войны, и необходимость защищаться от обвинения в дезертирстве. После войны же Молер был вовлечен — хотя чем он только не занимался с его-то прометеевским энтузиазмом! — в одну любопытную деятельность: он на деньги изобретателя LSD Альберта Хофмана (!) помогал тем консервативным писателям, кто попал в опалу у новых властей: братьям Юнгерам26 , Карлу Шмитту, Готфриду Бенну и Фридриху Хильшеру.
Непосредственно с «идолом» (у Молера, как и у Юнгера, были такие эпитеты-обозначения важных для них людей) Юнгером Молера свело его стремление общаться с кумиром, вылившееся в одну из его активностей — несколько лет он проработал его секретарем, пока личные мотивы и непонимания не результировали в разрыв на грани ссоры. Схожим разрывом, заметим, закончилось и общение с «учителем» Шмиттом. Хотя от общения Молер брал много, использовал потом так или иначе.
Затем последовали долгие годы журналистской и научной работы. Во время жизни во Франции Молер, этот мятущийся дух, увлекался темой кельтов — и опять же довольно быстро её оставил (собрав, впрочем, со свойственной ему исследовательской занудностью большую библиотеку материалов). Одной теоретической деятельности Молеру, однако, было мало, и он пытался влиять на политику Германии, повернуть (вернуть?) её на консервативные рельсы и более непосредственно. Он то возглавлял think tank того времени (влиятельный Фонд Карла Фридриха фон Сименса), то через знакомых политиков пытался воздействовать на процессы в стране. Безрезультатно.
И продолжал писать о проблемах консервативного слова и дела. То отходя от них, то возвращаясь, оценивая и переоценивая. Например, один из этапов радикализации его взглядов был обусловлен знакомством с книгами израильского историка и исследователя правого радикализма Зеэва Штернхеля, по мнению которого «суть фашизма не объясняется одними лишь внешними — социальными и политическими — причинами, как и не может быть редуцирована и сведена к реакции на большевистскую угрозу и кризис либеральной демократии. Фашизм восходит к романтизму, идеализму и историцизму, к революционно-аристократическому пафосу Ницше и отходу от прогрессистских утопий просвещенного Модерна», как суммирует в своем послесловии Фомичёв. Не столько отход от консервативных идей, сколько их критику знаменовал выход статьи Молера «Консервативный 1962», в которой он противопоставил жестко им критикуемым всем имеющимся консервативным течениям и проектам («консерватизм садовника») и выступил с идеей витально-агонального консерватизма, что призван был нести в себе некий «дикий, опасный и иррациональный заряд». Гальванизация трупа не состоялась, но камень в болото он запустил большой — в полемику вокруг статьи включились буквально все причастные и не очень.
На смену разочаровывающему консерватизму чуть было не пришло увлечение постмодернистскими философскими учениями. «Молер во многом ошибался, но делал всё с таким динамизмом, что это вновь и вновь становилось интересным», как писал издатель новых правых Гётц Кубичек. И на смену подобным пагубным увлечениям приходили книги Сореля и публичный спор с Фукуямой, а бой с «врагом № 1» — либерализмом — не затихал. Молер вставал из окопа, бросался в атаку на хорошо защищенные редуты противника практически с голыми руками и звал за собой27 : «За последний десяток лет жизни Молер успел поконфликтовать, кажется, со всеми, с кем не повздорил раньше. Он все жестче требовал бескомпромиссности и категоричности от считающих себя “правыми”, более не принимал аккуратных шагов, объяснимых тактическими соображениями или стратегическим планированием, называл любую осторожность в публичном пространстве “рабским языком”, а всех такой “язык” использующих упрекал в том, что для них “чистота совести важнее отечества”».
В эссе из его поздней работы «Против либералов» (1990 г.) окопная и позиционная война продолжается и, что самое интересное, аналогий с буквально нашими днями здесь обнаруживается уйма. Видимо, противостояние разумных людей и оголтелых либералов — это такая же константа, как бытийная борьба добра со злом.
Кстати, сами либералы, в духе многих своих риторических подтасовок, любят довод, что выступающие против них тем самым сражаются с тем, что они олицетворяют — демократией, свободой взглядов и прочим светлым. Якобы олицетворяют, что знает каждый, кто хоть раз столкнулся с либеральной цензурой, шельмованием, травлей, культурой отмены и прочими проявлениями совершенно тоталитарного по своему складу ума. Молер констатировал это ещё в свое время — «лучшее, что вы можете сказать на это: “Именно потому, что я выступаю за свободу, я против либералов”». Воистину не изменилось ровным счетом ничего! Как и то, например, что даже «при особых обстоятельствах я ещё могу найти общий язык с человеком левых взглядов, поскольку зачастую левые могут сказать о себе хотя бы часть правды — но вот с либералами никакого взаимопонимания быть не может». Да со всеми умными и открытыми людьми можно найти общее, обрести взаимопонимание и солидарность, кроме либералов (за крайне редким исключением, тут человек должен быть или очень умен, или играть в либерализм, не скрывая, что он нужен ему для приобретения каких-либо выгод из обширного списка сопутствующего финансового и(ли) символического капитала, или же под гнетом тусовки-повестки).
Что же Молер вменяет им в вину? «Чего я не могу простить либералам, так это того, что они создали общество, в котором человек оценивается по тому, что он говорит (или пишет), а не по тому, что он собой представляет», ведь «достаточно устно заявить о своей поддержке этого каталога желаний — и вот ты уже принадлежишь к нему, даже если делаешь всё ему наперекор». Позиция не только весьма удобная, но и обязательная (в либеральном мире же нет и намека на возможность другого, отличного от него мнения) к исполнению. И вот уже «в сегодняшнем мире либеральны все, и даже племенной вождь пытается заявить о себе с помощью либеральных лозунгов».
В чем самая ирония, всего этого они смогли достичь только благодаря мягкости и интеллигентной терпимости традиционного общества! «Если говорить прямо: шесть консервативных веков позволяют двум поколениям быть либеральными, не навлекая при этом на себя беды». Самим же либеральным кругам менее всего свойственна рефлективная самокритика: «Как может человек, постоянно находящийся в плену своей ограниченности, несовершенства и конечности, вообще прийти к идее, что он способен охватить своим разумом весь путь развития мира во всём его разнообразии?» И если Молер говорит о глобальных вещах, то либеральный мир вспоминает о разнообразии (модное diversity вокистов), только когда это нужно ему для продвижения собственной повестки.
Либералы вообще предпочитают не видеть многих очевидных вещей. «Представление об автономном “индивиде”, столь дорогое сердцу либералов, — худшее из всех абстракций», ведь они предпочитают игнорировать тот факт, что «каждый человек является частью жизненного контекста». Всё это оказывается «заменено уходом в мир в высшей степени материальных гарантий», ведь если «на первом плане все ещё культивируется старый пафос свободы», то «подспудно под лозунгом “безопасность превыше свободы” строится совершенно другой порядок». За свидетельствами тотального ограничения свободы даже не обязательно смотреть в окно или монитор, они — антиковидные, антитеррористические, антикриминальные меры и прочая борьба со всем плохим во имя всего хорошего — уже в нашей жизни и практически в нас (ведь чипы как венец биометрии совсем не за горами). «Под этим подразумевается общество потребления со значительно сниженным уровнем благосостояния, регулирование которого осуществляется с помощью игры групп интересов. В таком обществе, страдающем от упадка жизненных сил, различные виды мафии, словно пиявки, призваны оживить кровообращение». Как поражался Александр Шмеман, «в сущности, “Запад” страшен. Страшен своим фарисейством, своим отождествлением свободы с наживой», и «удивительная вещь: “прогресс” создал, так сказать, единый мир и, одновременно, маленького человека, лишенного мировой перспективы. Против global needs человечество защищается уходом во всё “маленькое”, но совсем не в то раскаяние и самоограничение…»28 Да, всего лишь «дисциплинарный санаторий» (одноименный трактат Лимонова) или «мягкий концлагерь» (Дугин, «В пространстве великих снов»), у зверя множество имен.
(Ещё скотный двор или птицеферма с курами-несушками и крупным рогатым скотом, которым ставят хорошую музыку для лучших удоев и качества мяса. Это же традиционалисты считают, что «в конечном итоге человек не вынесет роль птицы, механистично несущей яйца на индустриализованной ферме. Он вырвется в свободный полет — поднявшись ввысь или рухнув вниз», — но их никто не слушает.)
И вот здесь — с либералами, в конце концов, всем всё понятно — интереснее с мафией. Мафия, такой непроявленный официальный актор в собственных интересах, характеризует, по мысли Молера, современное устройство западного мира. Для восточного (Россия, Китай) мира он предлагает — не шибко оригинально, но уж как есть, — концепт ГУЛАГа. Оба два, как говорится, хороши, тем более что — то, что контролирует простых людей под красивыми лозунгами, — оказываются весьма сближенными и синонимичными почти. «О том, насколько сблизились либеральный Запад и Россия, можно судить по тому, с каким воодушевлением русские поклонники перестройки подхватили те характерные для “общества вседозволенности” безумные идеи». Либералы, собственно, и подхватили, да и весь мир, как указывал Молер, ныне либерален насквозь и повсеместно, зон безопасности не осталось (разве что где-то в совсем патриархальных уголках, куда ещё не дотянулись руки капитала и ноги туристов).
Еще интереснее и принципиальнее с тем рецептом, к которому приходит Молер. И не только он один, к слову, ибо в условиях, когда и правое, охранительное движение приобрело довольно уродливые и далекие от изначального идеала формы (во многом под воздействием либеральной системы, дискредитирующей и зачищающей всех возможных противников и просто оппонентов, но и, будем объективны, благодаря имманентным негативным тенденциям), мысль о третьей силе неизбежно посещает тех, кто беспокоится о несущемся к чертям в бездну апокалипсиса мире.
Молер так и говорит о «третьем пути» (к которому можно приблизиться, оказавшись «в особо парящем состоянии», в котором след быть «по-серьезному несерьезным» — здесь, кажется, допустима отсылка к юродству и трикстерству завсегдатаев Южинского переулка) и «типе третьего человека», который «полагает, что есть и другой путь».
И он даже описывает этот тип — здесь уже очевидна отсылка к уже совершившим или ещё только вставшим на юнгеровский путь «Ухода в Лес». Этих людей отличает очень трезвое и стоическое отношение к жизни. «Больше всего в этих людях меня поражала скептическая жизнеуверенность, которая, как правило, шла рука об руку с решительным умением жить. Это абсолютное принятие “мира как он есть”, без восторгов и лишних иллюзий. Страдания, несчастья и человеческие слабости были для них само собой разумеющимися. Что самое характерное, эта жизнеуверенность была совершенно безмолвна». «Эти странные люди — странные для меня в моем тогдашнем душевном состоянии — к счастью, не были светскими святыми. <…> Они словно стояли над бездной и храбро смотрели в самое сердце ужаса». Сама невозможность приравнять их «к существующим группам, будь то консерваторы, правые, язычники или кто бы то ни было еще» сподабливала, одаривала их своеобразным светским стоицизмом. Стоицизмом в современном мире, которому жизненно необходимо придумать и выработать альтернативу.
ПРИМЕЧАНИЯ:
1 Существенное распространение имеет и более соответствующее оригиналу написание Штайнер. Однако, кроме традиции (не произносим же мы Ляйбниц и Хайнрих Хайне), следует иметь в виду и то, что Штейнер — австриец, а в австрийском произношении ei звучит не так отчетливо, как в собственно немецком, посему есть свидетельства, что Штейнер сам представлялся как Штейнер, а не Штайнер.
2 С тем, что Штейнера крайне вряд ли можно назвать архиактуальным для наших широт и эпох автором, спорить я, конечно, не буду. Но вот, например, что в Москве и других крупных городах действуют вальдорфские школы, где детей обучают по методе педагога Штейнера, помнить было бы не лишним, мне кажется. Да и, признается автор, в проблемах рецепции антропософии виноваты далеко не в последнюю очередь и сами антропософы: «История антропософского движения есть история антропософских детских болезней, диагноз которых сегодня столь же неизменен, как и вчера, и который пребудет актуальным ровно столько же времени, сколько понадобится для того, чтобы молодые, как и пожилые, антропософы переболели наконец названными болезнями и вышли из своего пубертатного возраста».
3 Но «всё не так однозначно», как сейчас говорят. «Обретший же искупление, имеющий действительное отношение к Христу человеческий разум, — такой разум вступает в духовный мир. Проникнуть в духовный мир в этом смысле — это и есть христианство сегодняшней эпохи. И это столь мощное христианство, что оно пронизывает до внутреннейших фибр то, что является человечеством». Штейнер Р. Философия Фомы Аквинского // Штейнер Р. Искупление разума: от спиритуальной философии и новейшего естествознания к современной науке о духе / Пер. с нем. А.Лейбина, А.Конвиссера и Г.Фресмайер. — СПб.: Азбука-классика, 2004. С. 49.
4 См.: Чанцев А. Присутствуя при крушении мира // Книжная ярмарка ДК им. Крупской (https://krupaspb.ru/zhurnal-piterbook/retsenzii/prisutstvuya-pri-krushenii-mira.html).
5 Моисеев Д. Политическая доктрина Юлиуса Эволы в контексте «консервативной революции» в Германии. Екатеринбург: Кабинетный учёный, 2021. См. о книге в предыдущем выпуске нашей рубрики (№ 6, 2021) «Пьеро ди Козимо — собрат де Кирико: дадаизм, импрессионизм и традиционализм» (https://magazines.gorky.media/druzhba/2021/6/pero-di-kozimo-sobrat-de-kiriko-dadaizm-impressionizm-i-tradiczionalizm.html).
6 И не только в нашей. Автор пишет, что в своем докладе, сделанном в 1994 году в Риме на чествовании двадцатилетия со дня смерти Эволы, «суммировал доктринальные пункты теории Юлиуса Эволы, требующие пересмотра. Это было встречено массовым недоумением эволаистов, многие из которых знали Эволу лично. Но постепенно идеи, изложенные в этом докладе, были усвоены, и в новых изданиях книг Эволы (в частности, с предисловием профессора Джорджо Галли) ссылки на этот доклад фигурируют как “взгляд на Эволу слева”». Дугин А. Юлиус Эвола: политический традиционализм. — СПб.: Владимир Даль, 2024. С. 201.
7 В ситуации, когда и раньше существовавшие размытость и миграция позиций усилились, некоторые тенденции привносят подчас парадоксальные констелляции и общий морок тяжек, четкие определения и установки особенно необходимы. Так, традиционализм Эволы, «эта совершенно оригинальная и в каком-то смысле антифашистская идеология была ошибочно квалифицирована как атипичный маргинальный фашизм», а «“правые” ценности, которые должны были бы быть близки традиционалистам, стали отождествляться с капитализмом или интересами государственной бюрократии, а среди “левых” ценностей, которые должны были бы быть, напротив, совершенно чужды традиционалистам, появились мотивы справедливой, верной и глубокой критики современной антитрадиционной цивилизации. Таким образом, пропорции между “правым” и “левым” были смещены и размыты. Кроме того, “подрывные” силы контринициации, той таинственной организации, которая, по мнению традиционалистов, управляет негативными процессами в цивилизации, старается путем интеллектуального, финансового и пропагандистского контроля поставить себе на службу самые разные концепции, исказив их изначальный смысл в соответствии со своими надобностями. Поэтому Эвола в конце концов пришел к убеждению, что единственным критерием подлинности для человека, стремящегося противостоять современному миру, остается качество внутренней обособленности, дифференцированности, а также органическое неприятие всех ценностей актуальной цивилизации, всех её мифов и лозунгов, всех её псевдосвятынь и псевдозаконов». Дугин А. Там же. С. 295, 242—243. Как тут не вспомнить цитату-девиз из Юнгера о том, что и на самых дальних и забытых рубежах есть свой часовой? Или скорбное рассуждение Александра Шмемана: «И вот выбор: ужасная “правая” и ещё более ужасная “левая”. С тем же, в сущности, абсолютным презрением к человеку и жизни. И нет, до ужаса нет — “третьей идеи”, которая должна была бы быть христианской. Но христиане сами разделились на “правых” и “левых”, никакой своей идеи они уже не чувствуют!» Шмеман А. Дневники, 1973—1983. М.: Русский путь, 2021. C. 113.
8 На самом деле Эвола никаким бароном не был, а происходил из семьи служащих. Этот «титул» родился из его дадаистской выходки. Затем он не опровергал его, но и нигде так не подписывался. Однако «барон» пустил столь глубокие корни в общественном сознании, что выкорчевать его оттуда невозможно, да и вряд ли стоит. См.: https://www.academia.edu/44163709/Julius_Evola_Was_He_a_Baron_or_Not_English_
9 Рапорт практически повторял название одной из самых известных работ Эволы — «Восстание против современного мира». Что же касается идей Эволы по возрождению старой кастовой, иерархической, вертикальной системы организации общества, то эта интенция не в последнюю очередь была мотивирована тем, что на дворе была «эпоха бунтующих рабов, сменившая эпоху высокого “послушания” свободных людей». Шмеман А. Там же. С. 180.
10 Симптоматично отчасти — для этого самого современного мира идеалистическая доктрина примордиальной традиции едва ли не фантастичнее самой фантастики (из той хотя бы заимствовали роботов, искусственный разум и рапидное стремление к концу света).
11 См. разбор книги: Чанцев А. Побег из отеля будущего в униформе тюремщика // Новый мир. 2008. № 6 (https://magazines.gorky.media/novyi_mi/2008/6/pobeg-v-otel-budushhee-v-uniforme-tyuremshhika.html).
12 Такой корреспондент не должен удивлять, ведь мы же помним о раннем увлечении Эволы радикальным дадаизмом, который олицетворял для него возможность аннигиляции установок этого мира. Эвола писал дадаистские стихи, поэмы, рисовал, его работы до сих пор выставлены в Галерее современного искусства в Риме в зале, отведённом дадаизму. Дугин свидетельствует, что и у пожилого Эволы загорались глаза при воспоминаниях о делах давно минувших дадаистских лет. На русском доступна книга, посвященная этим годам, работам и их проблематике: Эвола Ю. Абстрактное искусство. DADA. — М.: Евразийское движение, 2012 (http://books.4pt.su/sites/default/files/pdf/evola-arte.pdf).
13 Так же невозмутимо прогуливался под бомбардировками в Париже ещё один исполин консервативной революции Юнгер. «Бытие-без-укрытия-в-максимальном-риске» (Schutzlossein-im-wagende-Wagnis) Хайдеггера было свойственно всем, разглядевшим свою миссию в надимманентном?
14 «Эвола воплощает в себе именно кшатрийский воинский дух. Там, где у Генона констатация, у Эволы — призыв, где у Генона утверждение, у Эволы — прямое политическое действие, у Генона разоблачение, у Эволы — идейная и физическая битва». Дугин А. Там же. С. 4.
15 За «реабилитацию» фашизма уже после войны, попытку его «реставрации» и причастность (по версии следствия) к террористическим группам FAR в 1949—1951 гг. Обвинители называли его «идейным наставником террористов». Суд присяжных вынес оправдательный приговор.
16 Там же. С. 27.
17 В просьбе было отказано, так как он не был членом Национальной фашистской партии.
18 «Быть “благородным”, “арием”, значит быть “дважды рожденным” (двиджа) — один раз рожденным в теле, а второй раз — в духе, на новом уровне, то есть на территории онтологии, отделенной от материи». Дугин А. Там же. С. 51.
19 Как писал Эвола в «Пути киновари», «импульс к трансценденции порождал чувство отстраненности от реальности и чуждости ей, а в юности даже стремление к уклонению или освобождению, не свободное от мистических недостатков. Предрасположенность кшатрия, напротив, привела меня к действию, свободному утверждению возможностей, сосредоточенных на эго. Возможно, примирение этих двух тенденций было фундаментальной экзистенциальной задачей моей жизни. Выполнить её, а также избежать краха стало возможным в тот момент, когда я стал воспринимать сущность обоих импульсов на более высоком уровне». Легко допустить, что свою обездвиженность Эвола воспринимал в подобном ключе (хотя, приводит автор свидетельства, в самые тяжелые дни лечения травмы и сопутствующих заболеваний Эвола был беспокоен, доставлял хлопоты как врачам, так и другим пациентам).
20 «То, что считалось “неподвижным”, оказывается насыщенным головокружительной жизнью. Другие — это те, кто не устоял, упал, потеряв центр. Становленчество, историцизм, эволюционизм и т.п. — всё это своего рода наркотики, которыми опьяняют себя жертвы кораблекрушения, это истины, пригодные для убегающего (оu fuyez-vous еn avant, imbeciles? Бернанос), для того, что лишено внутренней прочности и пренебрегает как всем, что ею обладает, так и источником всякого истинного возвышения и подлинного завоевания — тех завоеваний, которые не ограничиваются чисто духовными достижениями, нередко незримыми и неосязаемыми для окружающих, но находят своё выражение в событиях, в эпопеях, в циклах цивилизации, даже редкие немые каменные останки которой таят в себе нечто над- временное и вечное. Здесь же можно вспомнить и некоторые традиционные произведения искусств, монолитные, суровые и излучающие силу, чуждые всякому субъективизму, нередко носящие анонимный характер, в которых как бы продлевают себя сами стихийные силы», писал Эвола, телом и словом сам став монолитным и суровым, излучающим силу, произведением искусства и евхаристией. Эвола Ю. Лук и булава / Пер. с ит. В.Ванюшкиной. — СПб.: Владимир Даль, 2020. C. 40.
21 Дугин А. Там же. С. 20.
22 К сожалению, рано умершей от рака в 2005 году в возрасте 52 лет. Приведем в память о ней некролог: https://newsinfo.iu.edu/news-archive/1825.html.
23 Чанцев А. Чоран: невыносимое бытия // Перемены. 2016, 24 июля (https://www.peremeny.ru/blog/19790).
24 В свое оправдание Чоран мог бы привести — или где-то и приводил? — слова из дневников Леона Блуа: «Мое здоровье не позволяет мне стать святым». Впрочем, у уже упоминавшегося отца Александра (Шмемана) можно встретить и такую версию «идентичности» Чорана: «Человек, годами пишущий элегантнейшие, отточенные афоризмы — об абсурде, отчаянии, разумности самоубийства, не может быть серьезным». Шмеман А. С. 495.
25 Отметим для себя это новое издательство, которое и в дальнейшем собирается знакомить с ключевыми авторами немецкого послевоенного консерватизма. В частности, уже анонсировано издание двух работ австро-немецкого консервативного мыслителя Герда-Клауса Кальтенбруннера. Воспользовавшись случаем, поблагодарю главного редактора издательства Даниила Житенёва за его просветительскую деятельность в целом и наши беседы в частности.
26 О совместных трипах Хофмана и Юнгера см.: рецензию на юнгеровские «Приближения. Метафизику опьянения» Чанцев А. Новые тонкие связи мира // Перемены. 2023. 15 февраля (https://www.peremeny.ru/blog/27517) и один из предыдущих выпусков этой рубрики «Стеклянные самолёты внутри» в «Дружбе народов» № 3, 2023 (https://magazines.gorky.media/druzhba/2023/3/steklyannye-samolyoty-vnutri-ili-tripy-s-ernstom-yungerom.html).
27 В духе «Значит, мертвые — встать!» из песни Сергия Калугина «Последний воин мёртвой земли».
28 Шмеман А. Там же. С. 171, 117.