Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2025
Есть в Плёсе некая вторичность жизни перед искусством. Левитан настолько почувствовал и исполнил тему лиричности русского пейзажа, что следуешь за ним, лишённый радости первооткрывателя, собственного «умиления». Всё было прежде уже выражено им в том или ином виде, мотиве, настроении. Все эти древние церквушки, волжские просторы, так эталонно явлены в его живописи, что в реальности, проходя по этим местам, и добавить-то нечего. Разве что повторно свидетельствовать: ну да, так и есть. Как у Левитана. Подобное ощущаешь в Питере: это литературный город, литература в нём убедительно побеждает жизнь. В Плёсе жизнь побеждена живописью. И пусть Левитан досочинял свои этюды с натуры, но им чутко уловлены те струны русскости в пейзаже, то самое своё, родное, благодаря чему Александр Бенуа поверил «в красоту, а не в “красоты” русской природы».
Среди местных отмечается та особая, самобытная нотка провинциальной жизни. Что-то шукшинское, с юморком в плёсской упаковке: тётка за свечным ящиком, по совместительству гид по храмовым достопримечательностям. Выходя навстречу очередной группе туристов, на глазах преображается в советскую школьную волевую директрису: «Мужчина, я кому это рассказываю, — укоряет отвлекшегося мужичка. — На кого вы там смотрите? Вы сюда смотрите. Поглядите, какая у нас Иверская! Красавица-то какая она у нас! Заглядение, а не Иверская! На неё вот смотрите!» После её призыва вслед за мужичком перевожу взгляд в указанный угол в надежде увидеть разве что кустодиевскую румяную, свежую купчиху, но никак не лик Богоматери.
В Музее Левитана (до революции дом принадлежал купцу Грошеву) рассматриваю комнаты, которые снимал в этом доме Исаак Ильич вместе со своей возлюбленной Софьей Петровной Кувшинниковой. В спальне рояль, стол накрыт к чаю, узкая кровать Кувшинниковой под белым покрывалом, рюшечки, изящные чашки, ажурные салфетки — Софья Петровна славилась домовитостью.
— А где же спал сам Левитан? — не находя второй кровати ни в гостиной, ни в спальне, простодушно интересуюсь у смотрительницы.
Та покровительственно, как простолюдинке, попавшей в «свет», объясняет:
— Левитан спал в гостиной на полу, на мешках, набитых соломой. Софья Петровна была замужем! И спала в отдельной комнате. — В этом месте интонационно она ставит меня на место: — Она была женщиной приличной!
Со своим будничным реализмом получаю урок светских приличий.
В этом же музее деликатно спрашиваю, где бы руки помыть. Уже другая сотрудница:
— Туалет, что ли? Тридцать рублей!
— Я же посетитель музея, почему платить дополнительно?
— Хотите бесплатно, идите в Музей пейзажа.
— А отчего у них бесплатно, а у вас тридцать рублей? — не унимаюсь я. — В чём преимущество платного туалета Музея Левитана?
— Нет преимуществ. Но входной билет у них 400 рублей и туалет бесплатный, а у нас 200, но за туалет 30. Вот складывайте арифметику и выбирайте, куда вам идти.
Такой плёсский люд в живом лице и слове…
Несмотря на очевидные финансовые убытки, иду мыть руки к пейзажам, поддерживая идею бесплатных музейных туалетов.
Бродишь поздним вечером среди чужих тёмных улиц, вдыхаешь густой настой свежего речного воздуха, стоишь подолгу в незнакомых переулках, надеясь услышать что-то недоговоренное этим местом, недослушанное.
Старый дом на углу Вичугского проезда. В подмороженной ночи стоит с разбитыми окнами, осевший, в недобром молчании, не нужный никому. Чёрный распахнутый проём вместо входной двери, ведущий в нутро всякой притихшей нежити. Местная старушка рассказала, как мимо этого дома в цветущую его пору девчонкой бегала с левитановской горы в школу. Тогда за забором был ухоженный сад. Где он, этот сад… Исчез, как безвозвратно исчезли те давние первые хозяева дома; сотня лет уже прошла, как встретили они здесь первое свое утро. С той поры день за днём дом копил в себе их думы, дыхание, тоску, слушал тяжёлые шаги хозяйки, ждущей первенца, хранил следы детских валенок на крыльце… Они ушли все, а он стоит, со скрипом несёт своё суровое, страшное одиночество в ожидании эпилога. На втором этаже тюлевые занавески робко колышутся, то приоткрывая, то пряча призрачные промельки давнего чужого бывания.
А вот два дома на Никольской, два неравных соседа: один большой двухэтажный с крепким кирпичным низом и бревенчатым верхним этажом, глядящий на улицу всеми пятью окнами, а рядом — смиренно принявший свою малую долю и оттого весёлый, выкрашенный в неунывающий зелёный, почти игрушечный домик с двумя крошечными, уютно светящимися в темноте окошками. Погостить бы здесь, заразиться его стойкостью.
Набережная Плёса отдана Кувшинниковой. За Левитаном оставили Петропавловскую гору (сегодня — Левитановскую), где он писал виды на Волгу и Петропавловскую церковь, сгоревшую в 1903 году. А Кувшинникова царит на набережной: скульптура «Дачница», ресторан Кувшинниковой, есть еще кофейня Кувшинниковой, где неизбежно додумались печь «любимое печенье Левитана». С этим печеньем, вероятно, искусство должно входить в дом каждого доброго обывателя.
У «Дачницы» заговариваю со старушкой — старожилом из местных, — она тащит тяжёлую сумку, присела передохнуть. Рассказывает, что в Плёсе всего теперь живёт 1700 человек, и в школе лишь 8 выпускников 11-го класса в этом году. Все они разъедутся, — кто в Иваново, кто в Москву, а кто и дальше.
— А ваши-то где? — спрашиваю, отмечая про себя, что от хорошей жизни тяжёлые сумки в таком возрасте таскать не будешь.
— Сын умер, внучка в Энгельсе фельдшером. Тоже не сложилось у неё, родила без мужа, растит теперь ребёнка в одиночку.
— А здесь она не устроится фельдшером? К вам поближе.
— Так есть у нас фельдшер. А если что-то серьёзное, всё равно в Иваново ехать. Фельдшер — это так, укол сделать да таблетки от простуды выписать. Некуда тут приткнуться молодым. Нету дела для них.
Как все старики, она охотно, неторопливо ведёт разговор. Одиночество. Иногда за день не с кем слова сказать. С порога заходит — и к телевизору — не слышать тишины.
— А я вот водки купила, день рождения скоро, — продолжает, будто сама с собой. — Двух подруг приглашу. К ним ходила, теперь они ко мне. Дети-то разъехались у всех. А у меня вот умер сын, Андрюша мой… — повторяет, вздыхая.
— А вы всю жизнь в Плёсе? — спрашиваю.
— Да, и родилась тут. А потом работала в санатории, кислородные коктейли отдыхающим давала. Одной дорогой ходила — с левитановской горы и вдоль набережной прямо к санаторию. Летом после работы с сыном и мужем на речке купались. А муж тоже умер. Давно уже.
В провинции своё вынужденное постоянство: одна работа, одна дорога на работу, и муж один. Где тут второго найти.
На следующий день подвозим женщину-повара из гостевого дома до Волжска, где она живёт. На работу ездит в Плёс — готовит завтраки для туристов. Летом каждый день встаёт в четыре утра, чтобы в пять быть на месте — тесто поставить для гостей; те просыпаются, а на столе уже горячие пирожки с капустой и с яблоками. С мая по сентябрь приходится подниматься почти затемно, и весь сезон без выходных. Зимой отсыпается, проживая летние деньги.
Познакомились с владельцами местного ресторана. Эти молодые, чуть больше сорока. Местная буржуазия. Деньги есть, ресторан хорошо идёт. Но они его продают. Спрашивают, нет ли в Москве покупателя. Хотя сами и оговариваются: понятно, для Москвы наш доход — не деньги.
— Зачем продаёте, раз хорошо идёт?
Отвечают уклончиво: невоинственные мы. В Австралию поедут. К родственникам…
А в Плёсе остаются местные старухи и старики, на лицах морщины, в выцветших глазах — печаль и скука. Собираются друг у друга на дни рождения, водку пьют, затягиваются папиросой или просто тихо, сонно на Волгу смотрят и ждут своего ухода. А имена их детей и внуков вписываются в новую историю Америки ли, Австралии… И так без конца?