Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2025
Гузель Агишева, журналист. Родилась в Уфе в 1956 году. Окончила отделение журналистики Казанского госуниверситета. Работала в республиканской молодёжной газете, в газетах «Комсомольская правда», «Известия», в настоящее время — редактор отдела газеты «Труд». Печаталась в литературных журналах «Казан утлары», «Агидель», «Бельские просторы», «Дружба народов». Автор книг «И птицы никуда не улетят» (2005), «Реставратор всея Руси. Савва Ямщиков» (2010; удостоена Всероссийской премии «Хранители наследия»), «Утренние слова» (2012). Лауреат нескольких премий Союза журналистов СССР и Союза журналистов России. Живёт в Москве.
Табачный дым подвижной сетью навис над креслом, в котором сидит человек. Он приник к большому радиоприемнику, издающему глуховатые звуки. Левая часть панели освещена, и этот магический свет уносит куда-то вглубь… В Бухарест, Лондон, Прагу… Но сейчас это не важно, даже Казань, которая иногда из глубин этой чудесной машины передает ему привет стихами Тукая или песней «Киек казлар» не важна. Говорит Андроников, он его никогда не пропускает, ждет, и потом ещё не раз возвращается к услышанному, дополняя сказанное собственными деталями. Их он знает великое множество, так устроен: улавливать детали, интонацию. Люди в разговоре с ним всегда ощущают неподдельный интерес и раскрываются с неожиданной стороны. Он потом ходит и размышляет об этом, другой бы сто раз забыл, но не он. Во многом это потому, что он давно, уж пару десятков лет-то точно, не может сам читать. Ему читает жена. Это последствия перенесенной в детстве болезни. Отец в 1915 или 1916 даже возил его к знаменитому Филатову в Одессу, но тот не смог ничего сделать. И слышит тоже плохо. Но глаза, глаза… Эх, если бы он мог видеть!
В комнату входит дочь Лира с коробкой.
— Пап, сейчас Гузеле будем банки ставить. Она здесь на диване полежит немного.
— Тогда пойду пройдусь. Не хочу, чтоб ребенок со мной отрицательные эмоции связывал, — простодушно говорит дедушка.
— Ну, ты, пап, хитрец!
Его хитрость лежит на поверхности, как и моя: «Дедушка, ты меня два раза звал, а я не слышала. Почему же в третий раз не позвал?» Может, поэтому мы с ним так близки.
Лира, мамина сестрёнка, часто повторяла, что дед любил меня просто болезненно. С первого дня появления на свет. А уж когда случилась драматичная история с ногой и я на полгода загремела в туберкулезный диспансер, дедушка просто места себе не находил.
Помню, как закованную в гипс по пояс, меня уложили в архинеудобную, тесную железную койку — высокую, напротив двери с окном, которое вечерами загоралось ярким жёлтым светом; за ним видны были тени крепких санитарок, пахнущих хлоркой, слышались их шаги. Можно было уловить отдельные слова или даже фразы, тонущие в громыхании железа, звуках льющейся воды. Никаких контактов с внешним миром, посещения не разрешались. Мне кажется, я порывалась подняться — со всей яростной энергией, на которую способен ребенок. Тут же фигура в белом властно произносила: «Лежи спокойно. Будешь елозить, останешься тут надолго».
Невыносимо было лежать плоско без возможности шевельнутся, неприятен был запах казенной пищи, точно по часам сочащийся из-под двери, никогда не хотелось ее есть, не хотелось разговаривать с теми, кто лежит на таких же кроватях рядом.
Сорок с лишним лет спустя прочитала дедушкины дневники о событиях тех дней. Сердце заныло от его наивной доверчивости: он верил всем этим туберкулезным лгуньям. Писал, что звонил в санаторий (слово-то какое!), куда родственникам не разрешено приезжать, и ему сказали, что ребенок веселый, контактный, отлично ест и вовсю болтает по-русски! Какая радость! Аппетит, желание общаться! И русский там выучила! Они называют ее Гузеленька, значит, хорошо к ней относятся. С такой бодростью дед пишет об этом. Он ждет не дождется, когда с Фарданой, моей бабушкой, они приедут ко мне на 7 ноября. Уже загодя получено согласие главврача, который пошел навстречу известному писателю.
Накануне дед в предвкушении — все мысли только о предстоящем визите.
7 ноября они приехали с бабушкой, которую он полушутя называл ханум, Фардана ханум. Тщательно выбритый — не электробритвой, а опасной пакэ, что до блестящей гладкости убирает со щек жесткую седую щетину, выраставшую за полдня. Слегка спрыснутый одеколоном, с маленькими желтоватыми от вьевшегося табака руками. И ханум под стать, костюмчик из дорогой шерсти. В пакетах фрукты, игрушки, к которым я всегда была равнодушна, и флажок — 43-я годовщина Октябрьской революции. Они настроились на щебетанье, шутки, а перед ними лежал ни на что не реагирующий ребенок. Они старались меня развеселить, дедушка протянул флажок. Пальцы его не приняли. Дедушка просто всунул его в кулачок, и тогда ребенок спросил: «Значит, я опять остаюсь одна?» Старики не выдержали и вышли в коридор.
Любительское фото запечатлело события тех лет. Пухлые ножки в ботиночках спущены с пышной кровати, чуть отросшие после бритья волосы, высокие брови — одна, с изломом, выше и изумленно застыла, глаза смотрят внутрь. Фото сделано в первый день после диспансера. Полгода лежания в гипсе оставили на гиперподвижной, звучной девочке глубокий след, так казалось на тот момент моим близким. Вместо болтушки и непоседы, которую при выходе из дома бабушка непременно «брала под уздцы» — крепко ухватывала за руку, вместо бесконечных вопросов, на кровати сидел смиренный человечек, погруженный в свою думу. К ужасу всех я ещё и ходить разучилась.
С этой минуты всё вертелось вокруг бапэс. «Пойду, пожалуй, воздухом подышу», — говорил дед, любивший вечерние моционы, особенно зимой. «А чем же я буду дышать?» — выбегала я из комнаты. «Ну, давай одевайся!» И вот мы уже бредем с ним в метельный, морозный вечер по Чернышевского с ее деревянными домиками. Дедушка ходит с палочкой. Ему нравится перкуссия легких шагов и деревянной трости. Иногда останавливается, что-то обдумывает, я не мешаю, тоже что-то придумываю.
На долгие годы я сделалась его хвостиком и уже тогда понимала: мой дедушка совсем не похож на остальных дедушек. С ним всем весело: почтарке, приносящей домой пенсию, дворнику, колющему во дворе лед, милиционерам, обходящим дозором нашу улицу — там жили важные люди, — машинисткам редакций, медсестрам, к которым он ходил на уколы. Домашние были спокойны, когда я неотступно следовала за ним, ведь дедушка не только плохо видел и слышал, но и был везде нарасхват.
Стоило нам завернуть в юмористический журнал «Хэнэк», как там всё приходило в движение. Я застревала возле машинисток, завороженная их ритмичным постукиванием, а взрослые подтягивались в комнату, где находился дед. Вдоволь настучавшись по клавишам, погоняв каретку, задаренная цветной копиркой, я отрывалась наконец от добродушных тетенек и, выйдя в пустынный, гулкий коридор, безошибочно находила нужную комнату. Это было просто: откуда доносились громкие возгласы и гомерический смех — там и он. Взору представала картина: стулья повернуты к тяжелым конторским столам, на них сидят разгоряченные мужчины, а на столе, как на подиуме, в клубах сизого дыма мой субтильный дедушка. Стоял, опираясь на палку, что-то рассказывал, рядом парила пепельница — кто-то услужливо ее подносил. Иногда дедушка закашливался, но продолжал солировать. Рядом что-то энергично булькало в стакан, и тут я вспоминала, что дома меня призывали бдить, действовать сообразно обстановке.
— Картатай, пойдем, да?
— Конечно, бапэс, — мгновенно откликался он.
«Бапэс» означает «внучка», но мне слышалось в этом слове ещё и другое, близкое по звучанию и очень уютное — «котенок».
Поздними зимними вечерами, когда бархатное небо полно звезд, а по скрипучей дороге метет поземка, мы брели с дедушкой по Карла Маркса, сворачивали на Чернышевского, и там, на углу Социалистической, стоял дом, который манил меня своей таинственностью. Он был сложен из небольших, плотно пригнанных кирпичей, над входом — кованый козырек. Я всматривалась в освещенное окно — через приоткрытую дверь комнаты видна была удаляющаяся перспектива загадочной глубины. Однажды я разглядела наряженную елку и совершенно голую пухлую тетку с длинными набок свешивающимися волосами. Будь я постарше, сказала бы, что мне привиделась ожившая картина Шагала или Кустодиева, но я ещё понятия не имела об этих художниках. Просто засмеялась и закрыла ладошками рот, словно она могла меня услышать. Дедушка был погружен в свои думы, и я его спросила:
— А что ты делал, когда был маленький?
— Учился в медресе.
— Что это — медресе?
— Школа для мальчиков. Только учит мулла. А потом эти мальчики сами становятся муллами.
— А-а, — сказала я. — Значит, ты должен был стать муллой?
— Да, но я не хотел и поэтому сбежал.
— И что было дальше? — оживилась и одновременно встревожилась я.
— Дальше меня поймали и вернули. Но я опять сбежал.
— И они тогда?
— Они тогда перестали за мной бегать. Сказали, пусть живет, как знает.
— И как же ты такой маленький жил?
— Работал мальчиком в магазине купца Каримова.
— Он был плохим, этот купец?
— Нет, был хорошим. Я должен был громким голосом зазывать покупателей, чтобы они заходили в магазин, покупали всякую всячину: ткани, нитки, пуговицы.
— А как же твои родители? Они разве не беспокоились?
— Беспокоились, наверно. Младшая жена отца даже продала свое монисто из серебра с бирюзой и кораллами, а деньги прислала мне через знакомых.
— Значит, у твоего отца было сразу две жены? Разве так бывает?!
— Так бывало. Отец был муллой, у него было две жены — старшая, моя мать, и младшая. Младшую я любил больше, она была добрая.
Я шла и переваривала услышанное.
Утром, ближе к полудню, мы иногда с ним ходили на базар. Деревянный, ветхий и скучный. Правда, там были вкусные ливерные пирожки и приятно шуршащие цветные шарики на резинках. Их продавал инвалид без ног. Он сидел на деревянной платформе с выставленными вперед культями и напоминал тряпичную куклу, а передвигался, отталкиваясь от земли деревянными колотушками.
В темных рядах под навесами деревенские тетки в шалях торговали каймаком и медом на розлив из больших алюминиевых фляг. Дедушка подошел к круглолицей башкирке, спросил, как торговля. Та в сердцах махнула рукой. «А вы сами-то, сестрёнка, откуда будете?» — «Из Бурзяна мы, бабай». — «Ну-ка, сестрёнка, давай свой фартук, — весело сказал ей дедушка, — я попробую!» И вдруг закричал на весь базар: «Народ, не проходи мимо! Попробуй лучшего в мире меда из самого Бурзяна! Зрение он делает острым, как у орла, тело сильным, как у медведя, ум проницательным, как у филина, а сердце мягким, как воск. Самые ароматные цветы и травы — в Бурзяне! Все лучшее — из Бурзяна! Пробуй, народ, и убеждайся!» Его голос был таким густым и энергичным, что абсолютно все принялись выискивать взглядами, кому же он принадлежит. И улыбались, поняв, что принадлежит он вот этому невысокому старичку. Он зазывал, не переставая, и при этом его кричалки не повторялись. Круг зевак ширился, люди, смеясь, протягивали молодухе банки, та с разгоряченными щеками, скинув шаль и оставшись в платке, только успевала поворачиваться. «Артист!» — сказал инвалид на деревяшке. «Нет, он писатель, — поправила я. — Это мой дедушка».
Как-то дедушка возле своего старинного «Ундервуда» с ятями водрузил большую фотографию в паспарту. Объяснил: «Знакомый фотограф увеличил старое фото, и видишь, как хорошо получилось». На меня смотрела женщина с напряженным лицом. На голове шаль, под ней белый платок, смоляные волосы разделены прямым пробором, руки послушно лежат на коленях. Рядом с ней мужчина в сапогах, белой рубашке и удлиненном пиджаке, на голове тюбетейка.
— Кто это? — спросила я.
— Мои родители, — ответил картатай.
Сведения о прадеде скудные. Ишмухамет с детства был очень шустрым и сообразительным, и когда в их селе прокатилась молва, что пришлые люди отбирают парней для обучения в столице, все в один голос стали говорить: вон Ишмухамета возьмите, он лучше всех подходит. Так что яицкий казак Ишмухамет Агишев был грамотным офицером. После революции 1917-го и начала Гражданской войны принял духовный сан — не хотел воевать ни за «белых», ни за «красных». К слову, среди бывших царских офицеров это было распространенное явление — нежелание выбирать сторону. Но и духовный сан ему не помог, может, потому что в бога он особо не верил. А мой дедушка, его сын, потому, наверное, и сбегал из медресе, что не унаследовал веры. И отец его, похоже, не очень-то этому удивлялся. Прадед дружил с русским священником, они вечерами играли на мандолине, чем шокировали окружение. Но не только этим. Во дворе у него обычно сидели попрошайки, подавая им, он говорил: «Как же вы не будете нищими? Вы же не работаете, только молитесь». А ещё там, в Оренбуржье, велел насадить лес, потому что степи и суховеи. Видано ли такое, чтоб башкиры леса сажали?
Меня же тогда в детстве волновало лишь то, был ли отец моего дедушки добрым, не обижал ли своего сына.
— А папа твой был хороший, добрый? — нетерпеливо спрашивала я. На что дедушка недоуменно отвечал:
— Конечно, хороший. И мать хорошая. Все были очень хорошие.
— А как умер? — задала я недетский вопрос.
Дедушка помедлил и нехотя произнес:
— Покончил с собой в 1921 году. Горло себе перерезал.
Дедушка насмешливо называл себя карманным вариантом мужчины. Несмотря на хрупкость телосложения и плохое зрение, он отхватил потрясающую девушку. Она квартировала неподалеку от того места, где жил Сагит Агиш вместе с приятелями, начинающими поэтами Али Карнаем и Баязитом Бикбаем. За миловидной зеленоглазой Фарданой с пушистыми косами ухаживал Али Карнай. По представительности с ним некого было поставить рядом. «Так чем же вы ее взяли?» — как-то спросил деда мой отец. Дед, смеясь, показал на язык: «Вот этим. Уболтал».
В 30-е годы его мучили те же страхи, что и практически каждого в стране. Товарищей забирали, и дедушка ждал своего часа.
Кто-то написал «куда следует», что Агиш носит галстук, подаренный врагом народа Баимовым. Вспомнили про «чистку» 1927-го — он вроде бы входил в националистическую литературную группу «Большая медведица» («Етегэн»), и по происхождению не пролетарий, а сын социально чуждого элемента. Жена — кулацкая дочка, отца и троих дядьев репрессировали. А ее с сестрой из-за этого отчислили из педтехникума. В общем, пошло-поехало. Сагита Агиша с женой и двумя дочерьми сослали в село Серменево Белорецкого района.
Зрение катастрофически падало, слух тоже стал садиться. Дед был под надзором. На его уроки часто приходили непрошеные гости. Дедушка их не видел, поэтому ученики его предупреждали: «Агай, сзади сидят!»
Деда взяли прямо с урока. Заглянули и поманили пальцем.
Вручили повестку в НКВД. Туда же вскоре пришел и его друг Исмагил Гафаров:
— Ну, какой он враг? Я его всю жизнь знаю, могу поручиться. Если выйдет, что враг, сам застрелю!
Смягчил ситуацию. Дедушке предписали срочно ехать в Уфу, там решат, что делать.
Подвод не дали. На дворе лютый мороз, перевалило за сорок, и до станции верст двенадцать. С двумя маленькими детьми добраться немыслимо. Весь вечер дедушка жег письма, дневники, книги, многие их авторы уже сидели. А ночью двое учеников постучали к нему:
— Агай, мы на лошадях! Поехали, пока темно.
Проводили и вернулись засветло. В этот же день парней исключили из комсомола как пособников.
В Уфе деда не посадили, сказали: иди пока, найдем, если понадобишься. И «забыли» о нем на год. Год он и бабушка были без работы. Форточку все время держали открытой, туда друзья иногда закидывали буханку хлеба. Всю свою жизнь бабушка удивлялась, как они тогда не умерли с голода.
…Если бы счастье можно было измерить в каких-то единицах, как силу тока или давление, я бы нарисовала картинку из кухонного окна на Карла Маркса, 57. Окно смотрело на сложную многоярусную крышу деревянного особняка, зимой покрытую высоченной шапкой снега. По этой пушистой шапке с выныривавшими печными трубами часто гулял ветер, издавая гулкое, протяжное завывание. В этом была завораживающая магия, недаром и бабушка, иногда стоя возле окна, что-то тихо напевала. Видимо, ее одолевали грустные воспоминания, которые нельзя было тревожить. Поэтому я бесшумно бродила среди развешанных по всей длине коридора белоснежных простыней, которые, как рисовые ширмы, разламывали и создавали новое пространство нашей небольшой квартиры. В этом белом, пахнущем свежестью пространстве было необычайно уютно и так хорошо сочинялось.
Бабушку свою я звала «олани», сливая два слова в одно с ударением на последнем слоге. Вообще-то «оло ани» — пожилая мама. Но мне казалось, что «олани» звучи куда мягче и теплее «бабушки», а именно такое обращение к ней и подходило, хотя внешне она была сдержанной и скупой на слова. Однажды во время моей болезни она скороговоркой произнесла «балам» (детка), что было ещё и созвучно с «болан» (олень) — а бархатистый коврик с трогательными оленями висел над моей кроватью, — и я шепотом спросила: «Я умру, да?» — «Что ты?!» — возмутилась олани. «Ты меня назвала “балам”…» Она беззвучно засмеялась.
Думаю, от нее я унаследовала неприязнь ко всевозможным «муси-пуси» с уменьшительно-ласкательными «пальчики», «трусики»… мне это и тогда уже казалось дурновкусием. Хотя, может, избирательность к словам была просто в мусульманской традиции или шире — в традиции прошлых поколений, так как однажды на мои слова мужу «а вот интересно, почему мы не обращаемся друг к другу “милый”, “милая”, как в голливудских фильмах?», он ответил: «”Милый” — это когда молодая жена хочет извести престарелого мужа-миллионера». И я его «заценила» ещё больше.
В жизни олани было много горестей — собственных и преодоленных вместе с мужем. Мучительно умирающая от рака мама, она, семнадцатилетняя девчонка, сутками возле неё без сна. Арест отца, смерть шестимесячной дочери Лиды, обвинения мужу: в 1927-м ему припаяли СОЭ (социально опасный элемент), а пытались навесить КРГ (контрреволюционная группировка) — за членство в литературном объединении «Большая медведица»… А потом надо было пережить ещё и 1938-й.
Складывая мозаику тех времен, задаю себе совсем несущественный вопрос: почему у дочерей сплошь русские имена? Лена, Лида, Лира. Моя мама даже в паспорте записана Леной.
Интересно, поскольку неожиданно, и то, что бабушка с дедушкой были, по сути, франтами. Хорошо одевались, практически всё шилось на заказ. Отчасти потому, что оба были мелкие, субтильные, «взрослой» одежды на таких было не найти. Мама с Лирой тоже никогда не носили «готовые платья», да и папе костюмы шились. Даже мне, начиная с первого класса, на заказ шились в ателье плиссированная форма, шелковые передники.
Анфиса Николаевна Гусева была не слишком умелой портнихой: всё оказывалось либо обуженным, либо коротковатым. Но была напористая, с подведенными бровями, что смотрелось грубовато. Неожиданно она заболела, перестала работать в ателье. И вот однажды в холодный, морозный день олани пропала. Уж к обеду-то она всегда возвращалась с базара, успевала ещё и суп сварить. Оказалось, ездила в поисках деревенской курицы, чтобы сварить портнихе бульон. Возвратилась продрогшая, тут же надела длинный дедушкин халат, сверху повязала крест-накрест шаль и легла с грелкой. На следующий день, упаковав в одну банку бульон с домашней лапшой, в другую курицу с картошкой, отправилась навестить больную. Вернулась без настроения. На дедушкино «ну как там дела» сказала недовольно: «Ничего хорошего. Взяла банки и заплакала».
Олани и картатай часто вспоминали свою жизнь в Уфе на Сталина, 49. Барачная двенадцатикомнатная коммуналка. Жили дружно и даже весело.
— Помнишь тётю Лизу, жену Саляха Кулебая? Как она рассуждала на кухне: я стараюсь Саляха кормить разнообразно — утром вермишель, днем макароны, вечером лапша.
— А Кулебай хороший? — тут же торопилась я узнать детали.
— Да, — отвечала бабушка. — Только жалкий, пьет.
Это «саляхкулебай» мною воспринималось не как имя и фамилия, а как какое-нибудь сихыр-мыхыр, часть заклинания. Иногда, уже после смерти деда, он звонил в дверь и стоял на пороге прямой и высокий. В серой каракулевой шапке пирожком, драповом пальто. Щеголеватый, если бы не виноватая улыбка. Бабушка приглашала его войти, но он всегда отнекивался. Она протягивала трёшку, его лицо освещалось невидимым светом, и он бесшумно исчезал, словно кто-то произнес магическое сихыр-мыхыр.
Там, во дворе Сталина, 49, располагался кинотеатр «Салават», маленькая Лира подгадывала окончание сеанса, когда людей уже начинали выпускать, и стремглав забегала в зал, чтобы спрятаться под сиденьями.
— А помнишь, как она ела суп? Сначала заглядывала в кастрюлю, осталось ли там чего, и, если оставалось, ела торопливо, чтобы получить добавку. Если же кастрюля была пуста, ела медленно, растягивая удовольствие.
— А ты что, подкармливала пленных немцев? — удивлялась я. — Они же наших убивали.
— Война уже закончилась. Они были жалкие, а ведь тоже люди. Работали добросовестно.
Вообще связных рассказов о житье-бытье не было. Так, отдельные фразы, короткие ответы на вопросы. Тяжелые вздохи, их с дедом вечера возле приёмника, манящего сверкающими огнями, блеск в глазах на глубокое дикторское «Казан сейли» («Говорит Казань») или расслабленные и вмиг помолодевшие лица, когда звучала любимая татарская песня.
Было много «шуток юмора». Они привлекали в дом дедушки и бабушки людей разновозрастных. На Новый год собиралась уйма народа: мы с сестренкой Зульфией и мама с папой, Лира и ее школьные и университетские подруги (Лида Лев, Галя Рабинович, Ира Герасимова, Лия Пронина), бабушкина старшая сестра Фархана апа Жданова и ее дети, мои двоюродные тети и дядья: Роза, Ляля, Федя с Наилем и их женами — Надей и Эльвирой Борисовной, двоюродный брат Олег Мазин… Как мы умещались на 65 квадратах? Однажды кто-то спал даже в ванне, постелив туда тулуп, хотя жили все практически рядом. Никто не хотел уходить, потому что у стариков было весело, душевно и вкусно. Это было место силы.
— Вы знаете, что означает Фардана в переводе с арабского? — спрашивал дед у новичка в компании. — Единственный экземпляр!
Все смотрели на бабушку, которая хлопотала и похвалы пропускала мимо ушей.
Преданная моя бабушка. Стойкая моя бабушка. Замечательная моя бабушка. Единственный экземпляр.
В войну дедушка часто ездил с фронтовыми бригадами. Он гордился, что вступил в партию, когда оттуда наблюдался массовый выход — немцы стояли под Москвой. Как-то уехал с Башкирской кавалерийской дивизией и вдруг ночью вскочил в поезде:
— У меня дочь сильно заболела.
— Откуда знаешь? Ты же не мог весточку получить? — спросил Ахнаф Харис.
— Я сон видел, — ответил дед.
— Ты веришь снам? — изумился тот.
Но дед метался и на очередное увещевание Хариса не обращать внимания, сказал:
— Запиши дату.
Тот записал месяц, день и час.
Вернулся дедушка с фронта сначала в Уфу, к сестре своей жены. Мама вспоминала, как они с ее двоюродным братом Наилем бегали во дворе на Зенцова, 14 и вдруг увидели дедушку с вещмешком.
— Папа! — радостно закричала мама.
А дед, которого жизнь научила опасаться сюрпризов, озабоченно спросил:
— Ты почему здесь, а не в Саитбабе?
— Так я же сильно болела, лежала в больнице. Меня из Саитбабы тетя Нафиса Киекбаева привезла.
Дед схватил дочь за руку:
— Пошли!
И они прямиком направились к Харису.
— Ну-ка, — сказал дед, — вытащи свою запись!
Все совпало: и день, и час.
Он доверял своей интуиции, она его не подводила.
Я обожала дедушкины рассказы. Как правило, они были смешные, поднимали всем настроение. Он часто вспоминал Казань, у него там было много друзей, там он учился в театральном техникуме. Время было голодное, и один преподаватель, сердобольный состоятельный человек, подкармливал учеников. Дедушке он явно симпатизировал, и тот частенько получал приглашение на воскресные обеды. Дедушка вынашивал план, как бы расширить круг подъедающихся: его друг выглядел неважнецки. Ничего так и не придумав, сказал: «Пошли, там видно будет». Жена же того господина голодранцев не любила. Однако не то у парней было положение, чтоб возводить гордость в принцип. Так что пришли они много раньше обеда, и дедушка втянул учителя в надуманный диспут: задавал вопросы, спорил. Но проницательная жена господина учителя начала подозревать неладное. Наконец ее терпение лопнуло, и она громко позвала: «Обедать!»
Все трое вышли в гостиную, где их взору предстали две тарелки — на всех, естественно, рассчитано не было. Тогда дедушка вежливой скороговоркой произнес:
— Может, Марьям ханум, и вы с господином учителем к нам присоединитесь?
Пока та соображала, учитель дружелюбно сказал:
— Действительно, Марьям, и нам уже пора.
С большим юмором дедушка рассказывал, как работал инспектором народного образования. Приехал как-то в школу, пришел на открытый урок. Детям скучно, учительницу никто не слушает. Дедушка потом спрашивает ее: «Сестрёнка, вы сами-то что заканчивали?» — «Сами-то мы шестимесячные курсы, а ты?» Он ей про то, что уроки надо оживлять, шутить, чтоб удерживать детское внимание, а «сестрёнка» ему: «О, я постоянно шучу. Вот иногда сделаю вид, что пукнула, так они прямо падают со стула!»
У дедушки был шуточный альбом, который я особенно любила рассматривать. На вырезанные фотографии из журналов он наклеивал фото головок своих знакомых. Фигуристы Людмила Белоусова и Андрей Протопопов были с лицами бабушки и дедушки. Сам он фигурировал также в образе Чарли Чаплина. Моя мама в затейливой бархатной шляпке оседлала ракету и вместо Мурзилки мчалась в новый 1965 год. В этот альбом писали смешные стишки известные люди: Михаил Дудин, Расул Гамзатов, Ангам Атнабаев…
Конечно, самое интересное на свете — слушать дедушкины истории. Все это любили, он был потрясающим рассказчиком. Даже когда говорил об обыденном, все равно было интересно. Я больше не знаю таких примеров и поэтому сейчас пытаюсь понять почему. Почему это было интересно? Наверное потому, что все эмоции перемежал юмор. Любую ситуацию он как бы освобождал от драматизма и начинял легкостью. Поэтому в праздники дом был полон гостей: на 1 мая и 7 ноября, не говоря уж про Новый год. Тут в нашу небольшую квартиру набивалось столько народу, что вешалка в прихожей и «тёмная комната» ломились от пальто с чернобурками и цигейковых шуб — я любила там прятаться среди надушенных мехов и мечтала, чтоб меня потеряли и принялись искать. Но нет, всем было не до меня — звучал смех, звон посуды, громкие голоса, и среди них сильный дедушкин с сухими обертонами. Это были родственники, университетские друзья Лиры, парочка маминых школьных подруг, бывшие соседи по прежнему месту жительства, которые давно приписаны к ближайшему кругу.
Но больше всего мне нравились непубличные литературные вечера. Дедушка подолгу сидел в кресле в синем дыму — он очень много курил. Да, сидел, курил, поглаживал свою белоснежную «чеховскую» бородку, потом вставал и начинал медленно прохаживаться вокруг круглого стола, ища ритм внутреннему монологу. Так он сочинял рассказ, чтобы потом сесть и всё записать в один прием. Он не видел написанного, поэтому слова наезжали друг на друга, но бабушка их разбирала и переписывала. И вот в момент такого сочинительства я беспардонно вторгалась в его работу. Забиралась с ногами на широкий диван, клала на колени большую бархатную подушку — темно-коричневую с горчичным — и просила его почитать «Алтын тарак» Габдуллы Тукая. И он меня не прогонял. Читал эту драматическую историю про ведьму, Су анасы, обитающую в воде. У неё был золотой гребень, который похищал герой. Я и сейчас вижу деда в образе — когда хозяйка воды обнаруживает пропажу гребня, какая она страшная, кривая, с длинными космами. А наш герой бежит, у него выпрыгивает сердце! И у меня тоже. Дедушка мог стать прекрасным артистом. У него был низкий суховатый голос с богатыми обертонами. Между прочим, когда он учился в Казанском театральном училище, там у них как-то выступал Маяковский, которого дедушка боготворил. Дедушка подговорил нескольких парней написать Маяковскому записки: не могли бы вы, мол, Владимир Владимирович, послушать нашего студента, Сагита Агиша, он отличный чтец. Дедушка читал на татарском Такташа и Тукая, а Маяковский сказал, что он языка не знает, но тем не менее почувствовал мощную энергию, что говорит о даровании чтеца. Дедушка, рассказывая это, посмеивался, и веселые бесенята играли в его тёмных глазах и косматых бровях: «А что мог он ещё сказать?!»
Может, из-за излишней впечатлительности и додумывания обрывков взрослых разговоров, но иногда меня накрывало детское отчаяние, по ночам я просыпалась, захлебывалась от душивших рыданий: мне казалось, что миру придет конец, если я потеряю своих близких, а они такие уязвимые, хрупкие, немолодые.
— Сагит, своди ее к Даяновой, — попросила бабушка.
И мы с дедушкой отправились в совминовскую поликлинику.
Толстая, холеная Даянова спросила певучим голосом, как меня зовут.
— Гузеленька, — ответила я.
— Гузель, значит, — уточнила Даянова.
— Гузеленька, — поправила я.
Даянова велела мне постоять за дверью. Из-за двери я слышала, как она сказала дедушке:
— Очень уж она у вас изнеженная, Сагит Ишмухаметович.
«Ирке» же можно перевести и так, со знаком минус. А дедушка переводил со знаком плюс:
— Просто ласковая. Девочки уж должны быть ласковыми.
Я ходила в детскую художественную школу в Уфе. Меня приняли туда в восемь лет, хотя полагалось с двенадцати. Поэтому к тринадцати годам я ее закончила, но продолжала по инерции ходить. Наконец мне это надоело, и я твердо объявила бабушке с дедушкой, что всё, бросаю.
— Что ты, — изумился дед, — разве можно? Это же профессия! Допустим, ты не можешь говорить, онемела… — И он мгновенно вошел в образ: втянул руки в широкие рукава шелковой пижамы, неестественно выпрямил ногу и сразу же превратился в жалкое, хромоногое существо.
— А что, я ещё и хромаю, и у меня рук нет? — в восторге завопила я.
Но дед не мог так быстро выйти из образа: припадая на одну ногу, направился к выходу из гостиной и столкнулся с бабушкой. Конвульсивно открывая рот, он одной скрюченной рукой, сложенной в щепоть, стал показывать, что, мол, кушать, кушать очень хочется.
— Что с тобой? — одними губами спросила потрясенная бабушка.
Меня от этого ее испуга просто заклинило.
— Да ничего, — бодро ответил дедушка, — вот, показываю, что если она вдруг потеряет способность говорить, то умение рисовать всегда пригодится: нарисовал кусок хлеба, и всем понятно.
— Ты вообще думаешь, когда говоришь? — изумленным шепотом спросила бабушка, и я рухнула на пол от смеха.
Дедушка остался невозмутим.
Однажды в таинственный сумеречный час с лиловыми отсветами, когда дедушка с бабушкой устроились возле приемника «послушать Казань», случился у них импровизированный диспут, а в качестве затравки мой вопрос, чем татары отличаются от башкир. Бабушка была татаркой, дед башкиром.
— Видишь ли, — начал дед, задиристо поблескивая глазами, — башкиры никогда не были крепостными, они люди вольные, степные, а потому широкие. Вот ты придешь в гости к башкиру, он непременно барана зарежет. А татарин — только курицу.
Дед лукаво покосился на бабушку. Та, хмыкнув, сказала:
— Да, курицу. И начинит ее яйцами, сделает деликатес. Потому как татары люди культурные, а башкиры дикие.
— Ой-ё-ей! — с деланой театральностью рассмеялся дед.
— У татар Габдулла Тукай, Хади Такташ, Галимжан Ибрагимов, а кто у башкир?
— Мустай Карим! — бодро вставила я, подлаживаясь в тональность.
— Мустай Карим — татарин, — сказал дедушка.
— Вот именно! — рассмеялась бабушка.
— Как говаривал наш Даут карт, и собака рождается, не желая быть собакой. Вот так и татарин рождается…
— Хватит молоть чушь, — не дала договорить бабушка.
Поднялась с дивана и ушла в другую комнату, а дед сидел в кресле, улыбался, перебирал пальцами, считая, сколько выкурил, и громко нараспев произнес: «Алла-а саклаhын!»
У бабушки с дедушкой был, как сейчас принято выражаться, проект приобщения меня к культурным ценностям. Два пункта в нем были непреложны: мавзолей и Парк культуры имени Горького, где самое вкусное мороженое на свете. И вот такой подходящий момент: съезд писателей СССР, и дедушка входит в состав башкирской писательской делегации.
Мы остановились в гостинице «Москва» с мраморными пролетами и шикарными коврами в вестибюлях.
Начали с Парка Горького. Я надела черную плиссированную юбку, белую шелковую блузку, белые дырчатые чехословацкие туфли, что для подростка было верхом обувного шика. В парке мы с дедушкой сели на скамейку, а бабушка, деловито зажав под мышкой ридикюль, направилась к мороженщице. Ей казалось, что в этот день продают какое-то очень уж обычное мороженое, и оно внешним видом не может меня потрясти. Купили «Лакомку». Сидели и молча ели.
— Не откусывай, а то горло заболит, и остальные не сможешь попробовать, — заботливо предупредил дедушка.
А сам он кусал. Съел, помолчал и глубокомысленно произнес:
— Ничего вкуснее в жизни не ел.
В связи с этим вспоминается одно его письмо моей маме, ещё маленькой. Он уезжал в Москву, и она попросила: «Попробуй за меня там мороженое, и напиши, какое оно». И он написал: «Доченька, твою просьбу выполнил, перепробовал все виды мороженого и теперь могу с уверенностью сказать: все холодные, все сладкие».
Два слова о воспитании «доченьки». Она была непоседой, недаром ее прозвали Стрекозой. Больше всего бабушку с дедушкой беспокоила ее привычка шататься допоздна по подружкам. И вот однажды терпение лопнуло. Стрекоза, как всегда, вернулась позже положенного и ловко шмыгнула в дверь, обрадовавшись, что никто не торопится упрекать. Тут до ее слуха донесся интересный разговор:
— Фардана, у тебя в сундуке, помнится, был холщевый мешок? Большой такой. Доставай его.
Заинтригованная девочка вышла из комнаты и, с любопытством глядя на отца, спросила:
— Пап, а зачем мешок?
— Видишь ли, дочка… Тяжело нам постоянно пребывать в неизвестности, где ты и что с тобой. Ты любишь шататься по чужим домам, тебя там привечают. Давай договоримся, что отныне ты будешь жить в людях. Дадим тебе продуктов на первое время. Фардана, клади в мешок краюху хлеба и что там у тебя ещё есть…
Мама была потрясена.
А я тогда кое-как одолела парочку мороженых, чем, кажется, разочаровала стариков. Они сидели на скамейке маленькие, уютные, и с таким удовольствием уплетали лакомство, забыв обо всем на свете: кто они, сколько им лет.
Потом началось: «Ты должна попасть в мавзолей. Увидеть Его. А то мало ли — вынесут, как Сталина, и уже никогда не увидишь». «Я же, — говорю, — мертвых боюсь!» «Какие глупости, — сердится бабушка, — это же не мертвец обычный, он как живой там лежит».
Отбиться не удалось. И вот мы с ней уже четыре часа стоим в бесконечной очереди. А вокруг шелестят тихие, как шорох листвы, разговоры: «Там холод как в могиле и плесенью пахнет. А он ма-а-ленький, как мумия».
Меня охватывает ужас. Когда кого-нибудь хоронили в нашем доме, я не выбегала, как остальные мои сверстники, на улицу посмотреть на покойника, не привставала на цыпочки, чтоб заглянуть, кто там в гробу. Мне неприятны были бурные детские обсуждения внешности покойника. И случайно увиденное в гробу тело всегда пугало своей неподвижностью.
— Давай не пойдем, а? — взмолилась я.
Но тут как черт из табакерки появился деловитый и озабоченный дедушка, которого я даже не сразу узнала. Дело в том, что деловитость не была ему присуща, он ее иногда лишь умело имитировал. А присуща ему была мягкая, лукавая ирония. Как выяснилось, он стоит в гостевой очереди для делегатов съезда. Поэтому он берет меня за руку и ведет. И, к моему ужасу, подводит почти к самому входу, в трех метрах от нас стоит застывший караул.
Печально втекает в мавзолей очередь вьетнамских гостей. К вьетнамцам отношение почтительное, там идет война. А невысокого дедушку с золотисто-смуглым лицом в Москве часто принимали за вьетнамца. И одет он был под стать, хотя и в обычной своей манере: свободные парусиновые брюки, рубашка навыпуск, соломенная шляпа и неизменная кубачинская трость.
— Вьет-нам, — с какой-то птичьей модуляцией подыгрывает он.
Чуть наклоняет голову и прикладывает руку к сердцу. Дядька, поставленный блюсти порядок чуть поодаль от караула, величественно кивает головой. Дед лихо подталкивает меня, придав ускорение моим ватным ногам, и я успеваю заметить, какие пушистые ресницы у высоченного караульного.
Когда, оглушенные торжественностью момента, темнотой и сыростью, мы вышли на свет божий, то не сговариваясь вздохнули с облегчением. Эх, подумала я, вот сейчас бы я съела целый таз мороженого!
Как-то в Москве — дед был тогда без нас — несколько писателей сбились в тесную группу и вечерами выпивали. Сначала пропили деньги одного, потом второго, третьего. И тут один из них, кажется, Сюндекле, стал сторониться компании, даже предпринял попытку отколоться. А очередь-то раскошеливаться была его.
— Если что, у меня денег нет, — отрезал он с вызовом.
Товарищи молчали.
— Только те, что жена дала на пальто Марату.
Товарищи по-прежнему хранили молчание.
— Нате, — не выдержал Сюндекле и мелодраматично бросил деньги на стол, — пропейте пальто Марата!
Это выражение стало потом расхожим: нате, пропейте пальто Марата!
И все-таки мне всегда казалось, что дедушка не совсем писатель. Что он только играет эту роль. Он любопытный, смешливый, парадоксальный и очень беззащитный из-за своего зрения и слуха. Да, он потрясающий выдумщик, но разве писатель таким должен быть? Писатель должен быть вальяжным, иметь усталый взгляд, глубокомысленно взирать вокруг, красиво восседая в кресле. А дедушка был живчик. Садился в кресло, тут же закуривал и закашливался, сидел в синих клубах дыма и, шевеля пальцами, пытался сосчитать, сколько же сегодня выкурил. Потом вдруг вскидывался и приникал к огромному приемнику, который всегда вещал на предельной громкости — на всю комнату, на весь подъезд, на весь двор. Звук у него был глухой, и говорил он, будто закашливаясь, совсем как дедушка.
А как дедушка работал? Разве так должны работать писатели? Они должны чиркать рукописи до черноты, рвать их в неистовстве или сжигать в камине. А дедушка почти все время гулял по улицам. Порой останавливался и, подняв палку к небу, произносил громко, нараспев: «Алла сакласын!» (Боже сохрани!) И тут же, прищурив подслеповатые глаза, бросал кому-то вдогонку: «Очень здравствуйте!» Опять ходил и ходил по улицам. Слегка раскачиваясь, уловив какой-то ритм, по-балетному выворачивая стопы.
Приходил домой молчаливый, долго пристраивал палку в угол. Ступал совсем бесшумно, как кошка, словно боялся расплескать свои мысли. Опять ходил вокруг круглого стола, который, казалось, установлен в центре его вселенной специально, чтоб ходить-ходить-ходить, пока не поймаешь ритм, мелодию слова. Потом молча садился за стол и писал. Не видя, что пишет. Записывал для бабушки. Строчка наезжала на строчку. Он пытался подносить лист к лампе в определенном ракурсе, чтоб увидеть или скорее угадать последнее слово, на котором прервался. Не видел и продолжал дальше. Его нельзя было в этот миг тревожить. Он держал в голове строй повествования, писал как бы виртуально. Надо было всё продумать, проговорить, проинтонировать, сесть и записать в один присест. Но если его в этот момент кто-то тревожил, он никогда не говорил, что вот, мол, помешали…
И, конечно же, писатели не должны сами носить свои рассказы в редакции и радоваться, что они там понравились. К тому же настоящие писатели живут непременно в столицах, ездят в другие страны, а ещё лучше — путешествуют по всему свету. Разве будет кто-то после Майн Рида и Хаггарда читать «Голубую чашку» Гайдара? Конечно, не будет. Все это я как-то поведала дедушке. Он слушал с таким вниманием — ни разу не возразил, — что мне стало даже неловко от того, с какой беспощадностью я вынесла «всем им» свой приговор. Только обескураженно сказал:
— Интересное суждение.
Тут появилась бабушка и перешла в наступление: читаешь разную чушь, сказки, а надо читать современную литературу.
— Я читала «Четвёртую высоту», и «Васёк Трубачёв и его товарищи», и «Чука с Геком», и «Голубую чашку». Но это несравнимо с «Ариэлем» и «Головой профессора Доуэля», — не сдавалась я.
Сами они, бабушка и Лира, читали очень много, я вообще не встречала людей, которые бы столько читали. Все толстые литературные журналы: «Новый мир», «Москва», «Нева», «Знамя», «Октябрь», «Казан утлары», «Агидель» прочитывались ими от корки до корки. Я и сейчас вижу картинку: две полированные кровати, разделенные торшером, и обе полулежа читают. Словоохотливый дедушка, услышав что-то интересное по радио, спешит к ним поделиться новостью, но увидев, что женщины заняты, бесшумно уходит. Он им, конечно, завидовал, потому что не иметь возможности читать при его любознательности и энергичности для него было пыткой. Как ни странно, он всегда был в курсе литературного процесса — многое слышал по радио, и бабушка ему пересказывала прочитанное. Иногда он неожиданно читал наизусть вещи, которые совсем не были на слуху:
Скрипка издёргалась, упрашивая,
и вдруг разревелась
так по-детски,
что барабан не выдержал:
«Хорошо, хорошо, хорошо!»
А сам устал,
не дослушал скрипкиной речи…
И, конечно, именно от него услышала:
Как говорят,
инцидент исперчен.
Любовная лодка
разбилась о быт.
С тобой мы в расчёте.
И не к чему перечень
взаимных болей,
бед
и обид…
И просто не могла не выучить это «Всем» тут же наизусть. И после «Счастливо оставаться. Владимир Маяковский» приписку, прочитанную чуть дрогнувшим голосом: «Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным.
Сериозно — ничего не поделаешь. Привет».
А когда он впервые прочитал
Били копыта.
Пели будто:
— Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб. —
Ветром опита,
льдом обута,
улица скользила.
Лошадь на круп
Грохнулась…
я подумала, что лошадь похожа на дедушку. У него были «лошадиные» ярко-коричневые глаза с сиреневатыми белками и тоненькими красными сосудами. И он очень любил лошадей, сочно и точно их описывал — это уж я позже, повзрослев, оценила. А тогда он выпустил рассказ для детей «Гнедко». Помню, страшно довольный принес пахнущий типографской краской «сигнал» и очень гордился, что иллюстрации к книге сделал его племянник, ленинградский художник Рубен Агишев.
Дедушка любил отрывные календари. С утра подходил, отрывал листок и говорил мне: «Прочти-ка, что здесь написано». Так я узнала, что родилась в один день с Роменом Ролланом, он и в дневнике своем так запишет: «Сегодня Гузель 10 лет, Ромену Роллану 100».
То, что близится мой день, я начинала ощущать дня за два. Погода, как всегда, будет морозной, до минус 30, с искрящимся снегом. С вычищенной дорожкой к подъезду, с сугробами на улицах и во дворе. Бабушка с утра пойдет на рынок за ливером, окунем и клюквой, потому что обязательно будет стряпать клюквенный пирог. Открытый, чтоб на желированной поверхности непременно веточка из теста и надпись: «Гузель 10 лет». Придет с рынка озябшая, ещё полдня будет кутаться в шаль, затянув ее на груди крест-накрест и подвязав сзади на пояснице. Будет отодвигать крышку большой кастрюли и пробовать тесто — поднялось ли, не перекисло ли. Ну когда же уже, думаю я, можно звать гостей. Приготовления такие, что хоть двадцать, а то и больше человек зови. Но мне объяснили, что загодя звать друзей на день рождения некрасиво. Звать заранее — значит, дать человеку время на подарок, это почти что вымогательство. Не подарка же ради ты зовешь… Ничего себе, думала я, если не загодя, то как же позвать именно тех, кого хочу. Те, кого хочу, живут в частных домах на улице Энгельса и Дорофеева, у них и телефонов-то нет. Я хочу синеглазую хохотушку Наташу Трофимову и рассудительную Свету Багурину, они тоже собирают камни и старинные монеты. Но телефон есть только у Наташи Барановой с Коммунистической, 75, это соседний с нами дом. Она, конечно, придет, принесет бэушную чашку с блюдцем — это повторялось из года в год. Она мне не подружка, в школе мы толком и не разговариваем. Ещё кого-то я обзванивала — человек пять-шесть. Типа: приходи на чай с пирогами… ну в честь моего дня рождения. Человек приходил и обалдевал — это было видно по лицу — из-за запахов, обилия света, бесконечных телефонных звонков деду, его громкого низкого голоса, говорившего всегда о чем-то таком интересном, что именно это и хотелось слышать. Из-за того, что можно носиться по квартире, прятаться в тёмной комнате среди пальто, пахнущих сукном и надушенными чернобурыми воротниками… Бабушкина сестра, Фархана апа, которую я обожала, тоже, конечно, приходила, садилась на краешек кровати, как невесомая бабочка, и протягивала мне отрез или фланелевое платье.
Что странно: день рождения, который я с утра начинала хотеть, в какой-то момент мне изрядно надоедал. Приходили не те, не те, не те… «Смотри», — показывала я бабушке трещину на подарочной чашке, мне было неудобно, что принесли утиль. «Булыр инде», — говорила она, что можно перевести как «не бери в голову». И добавляла, что принесли то, что смогли. Потом тайком отправляла чашку в мусорку, так как нельзя хранить треснувшую посуду.
И вот когда все эти случайные подруги, наконец, расходились, наступало время взрослых гостей — бабушкиных, и дедушкиных, и тетиных друзей, которые как бы между прочим наведывались в душистый теплый дом. И я, грустно устроенная девочка, искренне радовалась им и, ещё не видя, прямо с морозного порога различала их по запахам: Райса апа, хирург, пахла «Красной Москвой» и йодом, этот запах никогда не выветривался с ее рук; Галя Рабинович пахла свежей пряжей — из-за новой связанной шапочки; Лида Лев — духами «Быть может». Дядя Наиль Жданов пах всегда чем-то дорогим и приятным: то ли одеколоном, то ли безукоризненным костюмом… И такая какофония звуков, всех этих «ой!», «ах!», и вот тут-то на законных правах солирует дедушка, и все его слушают и смеются. И про Ромена Роллана, и про то, что вчера был день рождения Чехова, который «Каштанка».
Вот бы, думала я ночью, люди заранее спрашивали: Гузеленька, что тебе подарить? Только не стесняйся, не говори, что тебе ничего не надо и что у тебя всё есть, всего же быть не может…
Про Ромена Роллана, думаю, он записал не просто из-за совпадения даты. А потому, что характером был похож на Кола Брюньона, неунывающего оптимистичного живчика. Он ценил в людях жизнелюбие, бодрость духа. Всегда подсмеивался над соседом Сайфи Кудашем, именитым аксакалом литературы, народным поэтом, к которому почтительно обращался «агай», хотя тот и был татарином и, значит, к нему должно бы — «абый». «Всё у него всегда плохо. Сколько его знаю, постоянно жалуется. Сегодня ему даже самому стало неудобно, и он из вежливости спросил: “А ты как, Сагит?” Как всегда, говорю, прекрасно, несмотря на слепоту, глухоту и три инфаркта».
Люблю рассматривать семейный альбом. Юный Сагит Агиш в свои 24 (это 1929 год) чем-то неуловимо похож на Маяковского — такой же глазастый, такая же короткая стрижка. Бабушкины роскошные косы, которые были вот только что на фото полугодовой давности, уже в прошлом. И теперь ее волосы короткие, но, как всегда, вьющиеся, в мягких колечках возле шеи. Шелковая открытая блуза с раструбами рукавов, юбка плиссе по колено. На стройных ногах туфли на высоком каблуке и с перемычкой на пуговке. Взгляд независимый и полный достоинства. Но уже очень скоро он наполнится тревогой и напряжением. Потом я эти фото показывала своей «взрослой» бабушке — хотела, чтоб она прокомментировала. Она подолгу их рассматривала и молча откладывала в сторону. Отца и трех его братьев арестовали по доносу в начале 1930-го. Сначала они сидели в пересыльной уфимской тюрьме на углу улиц Гоголя и Достоевского. В день этапирования бабушка с моей полугодовалой мамой дежурила у ворот — увидев отца, крикнула «эткей!» (папочка) и подняла над толпой младенца. Тот помахал: «Хуш!» (Прощай!) Всех четверых братьев отправили на Беломорканал. «Так ты у нас кулацкая дочка?» — как-то невпопад пошутила я, на что бабушка спокойно ответила: «У нас не было наемных рабочих. Только большая, дружная семья».
А моя семья? Она состояла из папы, мамы, сестрёнки Зульфии, Лиры, отчима. Дедушка понимал, что я предпочитаю жить не дома, а со стариками, предпочитаю их стариковские разговоры прогулкам во дворе со сверстниками, но, полагаю, не понимал почему. Там, дома, я должна была быть быстрой, ловкой, звонкой, короче, не собой.
…Пустой, дребезжащий троллейбус глубокой ночью домчал нас с Лирой до больницы на Тихорецкой. Все закрыто. На воротах навесной замок. Я подтянулась, наступила на замок и перемахнула через ограду. Потом перелезла Лира.
Над крылечками горел свет, но все закупорено наглухо. Мы встали возле клумбы, чуть поодаль, и принялись всматриваться в окна. В одном заметили неяркий свет и отчетливо увидели со спины бабушку и за ней кого-то в белом. Вдруг бабушка обернулась, и на мгновение мне показалось, что она сейчас к нам выпрыгнет, такое у нее было выражение.
Загрохотала входная дверь, и недовольная женщина в белом халате махнула нам рукой: «Айда, заходите».
Коридор наполнялся тяжелым свистящим дыханием.
Я вошла в палату и поняла — этот надсадный свист идет отсюда. Увидев меня, бабушка, кусая губы, вдруг беззвучно заплакала.
— Глотать не может, отек легких, так мучается. — Бабушкины ссутуленные плечи ходили ходуном.
— В сознании?
Бабушка кивнула.
Я опустилась на коленки перед кроватью и взяла в руки дедушкино лицо. Он не реагировал. Казалось, он не вдыхал, только выдыхал шумными толчками, как пловец. Я смачивала ему губы ваткой, он жадно глотал. Один раз — мне показалось — даже пытался задержать мою руку в своей. Бабушка стояла, отвернувшись к окну, и плакала. Какая она, оказывается, маленькая, и эти пушистые завитки возле шеи совсем как у девочки.
За стеной дедушкиной палаты, в ординаторской, две женщины говорили о всякой ерунде. Ну почему они дают ему так мучиться, неужели нельзя хоть что-то сделать, возмущалась я про себя. Ведь он хотел совсем другой смерти — уснуть и не проснуться.
В натужный ритм дедушкиного дыхания вклинился бодрый смех из-за стенки. Я отворила дверь ординаторской.
— Что тебе, девочка? — спросила толстая женщина.
— Сделайте что-нибудь.
— Он умирает, что тут сделаешь? — хрустально-певучий голос сразил наповал.
Даянова. Она тоже меня узнала:
— Гузеленька? Как же, как же, ласковая внучка…
Нехотя подняла свое грузное тело, достала варенье из шкафчика и вновь села.
— Слышь, — сказала сидящей рядом медсестре, — его привезли, давление двести тридцать, а он у нашей Земфиры спрашивает, откуда она родом. А-а, говорит, в Аургазах самые красивые девушки, моя жена оттуда. Хохмач.
Через несколько минут к деду в палату вошла-таки сестра. Сделала уколы, постояла несколько секунд, заглядывая ему в лицо:
— Сейчас будет полегче, — сказала.
Дыхание действительно сделалось тише и ровнее. Мы с бабушкой решили воспользоваться моментом и слегка изменить его позу. Под слежавшуюся подушку подоткнули, свернув валиком, ещё одну. Теперь он лежал чуть выше, и мы видели всё его лицо, не только профиль. Дедушка остановил на нас внимательный долгий взгляд.
— Картатай, это я…
Глаза у него были коричневые, с набухшими красно-фиолетовыми прожилками, как у покорной лошади старьевщика из моего далекого детства. Он смотрел не отрываясь. И вдруг приподнял маленькую, как у ребенка, руку и дважды слабо согнул пальцы. Всегда так прощался — «до свидания, бапэс», и делал ручкой. Затем перевел взгляд на бабушку и опять сделал такой же жест. Послышалось свистящее: «Ухожу…»
Ночью в постоянно открытую теперь дверь квартиры вошел высокий сухопарый старик с сучковатой палкой, Мажит бабай, один из дядьев бабушки, отправленный на Беломорканал.
— Ты уж прости, Фардана, — сказал, — но я ведь приехал Коран читать. Знаю, Сагит не верил, и билет у него этот был, но иначе нельзя. Ночь буду сидеть с ним.
И бабушка молча согласилась.
Сагит Агиш
Из дневника
В январе 1955-го на мое 50-летие сотрудники «Башкнигоиздата» подарили мне отличный альбом для записей со словами: «Если бы Вы эти белоснежные страницы исписали своим легким, пересыпанным юмором письмом, написав новый роман, то за нами бы дело не стало: тут же мы выпустили бы книгу и порадовали читателей!» Какие хорошие пожелания, и какие теплые слова. Лежал этот альбом долго, все ждал своего часа — когда же начнут его исписывать новым романом… Не получилось. Но эти страницы так манят что-нибудь написать, поэтому решил начать вести дневник. Не умствуя, коротко, день за днем записывать события жизни — чем не роман? Потом, наверно, интересно будет перечесть?!
1.01.66
Новый год встретил в клинике Совета министров. Накануне вечером сломал ногу. Но мою долю — полстакана коньяка — принесли.
Позвонил в редакцию «Агидели», поговорил с машинисткой. Оказывается, про мою ногу ходят легенды. Когда я был там перед самым праздником, пошутил, что, наверно, как и все, ногу сломаю. И сломал. Так что вначале известию не поверили.
17.01.66
Сегодня в больницу приходил товарищ Х., большой человек. Заглянул в пару палат, поинтересовался из вежливости здоровьем нескольких человек. Как ушел, все давай наперебой доказывать, что это именно к нему он приходил. А приходил-то, оказывается, к начальнику строительного треста Балабану, поскольку дачу строит. Вполне чеховская тема. Но и для нас, думаю, «ничаво»!
19.01.66
Перед отъездом в Москву приходил Рубен. И какая жалость — его не пустили. Передал кучу гостинцев и написал в записке, что для моей детской книжки сделал иллюстрации. Хорошая новость. Книга Агишева оформлена Агишевым, это впервые в моей жизни.
Сегодня два события: выписывается Цибульский, с которым мы очень подружились, и делают операцию Балабану, с которым так же подружились. Уж и не знаю, как он эту операцию перенесет, волнуюсь.
8.02.66
Закончил статью о Мусе (Саги Агиш учился с Мусой Джалилем в медресе. — Прим. авт.) для «Пионера Башкирии». Писать детям о большой работе большого человека тяжеловато. Не понравится, так пусть не печатают, и так я много в эти дни понаписал. Вспомнил М.Сюндекле: его как-то попросили написать стихотворение ко дню рождения Сталина, и он ответил: «Да я и так ему уже целых шесть штук посвятил!»
14.02.66
В 1921 — 25 годах в Оренбургском педтехникуме, тогда он назывался БИНО — Башкирский институт народного образования — нам русский язык преподавала Мария Николаевна Стефанова, которая сейчас живет в Уфе. К ее 70-летию от имени правительства Башкирии написали поздравительное письмо. Нас, оказывается, много. Есть люди, которые сейчас занимают высокие должности. Жаль только, что русский язык хорошо знают два-три человека. Видимо, в техникуме на русский мало обращали внимания. Как недальновидно.
16.02.66
В Казань на Дни Мусы поехать не смог. Сегодня об этом написал Заки Нурию. По телефону поговорили с Сайфи агаем, и он не может. От нас едет только Мустай, и Назар почему-то не может. А я так мечтал об этом! Не смог поехать на 50-летие Мусы, а сейчас вот и на 60-летие. На 60-летие Шарифа Камала тоже не смог.
19.02.66
Вчера в библиотеке слепых, что за углом нашего дома, провели вечер Мусы Джалиля. Поразил меня своим мастерством человек по фамилии Тухватшин. Виртуозно читает руками по Брайлю. Многие и глазами-то с такой скоростью читать не могут. Обучился, говорит, методике Брайля, когда ослеп, а сейчас преподает русский слепым.
Вчера Назар уехал-таки в Казань на торжества Мусы.
20.02.66
Первый раз в жизни смотрел по телевизору соревнования мотогонщиков. До этого неожиданно для себя поругался с некоторыми, которые уверяли, что мотогонки — это и не спорт, и не сцена, хотя я в этом, конечно, ничего не понимаю. Но такое увлекательное зрелище, черт возьми, что смотрел не отрываясь, забыв обо всем на свете.
22.02.66
Пытаюсь бросить курить. А во сне вижу, как курю. С ногами — то же: два месяца в гипсе, а вижу во сне будто хожу легко, можно сказать, летаю. Говорят же в народе: курица во сне просо видит.
24.02.66
Сегодня меня удивили два моих товарища, один со знаком «плюс», а другой со знаком «минус». Минский из Оренбурга прислал портретные рисунки, связанные с Мусой, среди них и те, что ему самому подарили. Знал, как я хотел там быть, и хоть так решил меня порадовать. А Наджми для меня дали памятный значок, выпущенный ко Дням Джалиля. Так он этот значок отдал Загиру Исмагилову! Что же, спросил я, ты Исмагилову свой не отдал. А я, говорит, свой потерял. Что на это скажешь? В этом возрасте человеку уже ничего не объяснишь. Мелочь, а осадок остался.
25.02.66
Народ в городе взволнован. В проходящих международных соревнованиях в Москве чемпионом мира стал молодой человек из Уфы, Габдрахман Кадыров. По телефону в связи с этой радостной вестью позвонили несколько солидных людей. Вышел на улицу, постоял возле ворот — все только об этом и говорят. Маленькие дети и пожилые старухи — все радуются победе земляка.
Обычно почтальон газеты просто кладет в ящики. А сегодня стучит в каждую дверь и сообщает об этой новости: наш татарин, говорит, победил!
27.02.66
Сегодня ни особой работы не было, ни приятных новостей не услышал.
Погулял на улице, встретил нескольких знакомых, что вчера были на торжествах Мусы Джалиля. Многим не понравилось выступление Гайнана Амири, который сообщил всем об отношениях Мусы и мадам З. Ей, З. ханум, это, конечно, тоже не понравилось. Возмущается: «Что за человек этот Амири? На одном съезде огласил письма Хадии, не предназначенные для широкой публики, и этим оставил у многих неприятное впечатление…»
10.03.66
Сегодня скончался Мухаметша Бурангулов. Заслуга этого человека, которому выпала нелегкая судьба, в том, что он первым выпустил книгу на башкирском языке. Первым написал либретто для оперы. Фольклорист-импровизатор с большим чувством юмора. Но его смерть многие восприняли равнодушно. Один слепой Батыр Валит не в силах скрыть свое переживание.
Целый день не выходит из головы М.Бурангулов. Со стариком в Давлеканово мы вместе работали. И в годы войны были вместе. В последнее время я к нему и пойти-то не мог, все болел. Говорили, что он никого не узнает. Похоронами занят Батыр Валит.
26.03.66
После вчерашнего такого теплого вечера с хорошим настроением вышел с утра на улицу. Встретил. З. ханум. Ругает татар. Ты, говорит, давно татарам продался, несет какую-то чушь, невозможно слушать. На своем веку встречал я женщин и бескультурных, и неграмотных, даже злых. Но такой, как З., встречать не доводилось. Все испортила.
10.04.66
Все думал с утра, чем же отличается сегодняшнее воскресенье. Оказывается, Пасха. Вспомнил нашего Даут бабая. Все, бывало, сидит возле своего окошка, смотрит на улицу. Там русские соседи наряженные идут кто в церковь, кто из церкви, и все ему: «Христос воскресе!» А он не знает, что отвечать. В очередной раз кто-то ему сказал про «воскресе», а Даут бабай в ответ: «Вот молодец!» Думаю, в таком контексте Христа ещё не поминали.
А ещё сегодня в Агидели лед тронулся. Многие ходят на реку. Возле нашего дома клуб слепых, и оттуда целая делегация отправилась слушать, как лед идет. Один все говорил: «В этом году лед тронулся очень быстро!»
17.05.66
Пригласили на встречу в школу для умственно отсталых детей. Не смог отказать. Вечер прошел живо. Один мальчик спросил: «А умственно отсталые люди могут быть поэтами?» Чуть не сказал, что только они ими и становятся.
21.05.66
Сегодня прочитал в отрывном календаре — Г.Кариеву, основателю татарского театра, 80 лет. Он умер в 1920-м 34-х лет отроду. Первый раз я увидел спектакль «Артист» в 1917-м, его поставили учащиеся высшего класса медресе «Хусаиния»…
5.06.66
Все мы, и дети, и внуки, приехали в палаточный лагерь ВТО, недалеко от санатория «Юматово». Утром сходил в санаторий, принес две бутылки кумыса. По дороге встретил Сайфи агая. Он критиковал записи Юсуфа Гарея о Тукае.
С Зайтуной Бикбулатовой вспоминали прошлое, было весело. Здесь же отдыхает и режиссер Шаура Муртазина. Умница, приятно с ней говорить.
Приехал сюда на отдых из Москвы отставной подполковник Галим Мухамедьяров. Он каждый год здесь. Его все очень ждали. Интеллигентный, приятный человек.
Сначала дни тянулись медленно, хотя мы с Зайтуной ханум Бикбулатовой коротаем время за разговорами — она тоже любит поговорить. А сейчас — ничего, привыкли. Вечером собираемся всем табором у костра, тут же — студенты Шауры. Я им дал прозвища. Один — Леонардо да Винчи, а другой — Эпоха Возрождения. Им моя выдумка пришлась по вкусу, они любят общаться. Женя Петров, который Да Винчи, весьма симпатичный и, чувствуется, одаренный. Шаура подтвердила, сказала: самый талантливый.
21.06.66
Сегодня отплыли на пароходе в Казань. Сайфи агай, Назар Наджми с женой и мы с Фарданой и Гузель.
Только отчалили, Назар пригласил в гости в свою каюту. Отличный стол организовал. Здорово посидели. Из серебряных рюмок пили коньяк, ели курицу. Болтали обо всем на свете. Очень взволнованно — о Тукае.
26.06.66
Ездили в Кырлай, на родину Тукая, там его музей. Был большой митинг. Вечером в кырлайском лесу устроили шикарный банкет. Я выступал. Когда уж собрались уезжать, подошла группа людей, попросила опять выступить. Прочитал «Пар ат» Тукая, встретили на ура. Гузель вдруг вылезла, я, говорит, тоже могу прочитать стихи Тукая. Прочитала «Кубэлек» и «Безнен Гали бигрек тату кяжя белен…».
6.07.66
Удивляюсь я Мустаю. При встрече только и ждет, как бы побыстрее слинять. Массу причин находит: то обед уже приближается, то дождь вот-вот пойдет… А он был первый, кого я встретил после Казани, хотелось поделиться впечатлениями. Удивительный, короче, человек. Может, должность его портит. Мои слова, сказанные о нем на съезде от души, с беспокойством, полностью оправдываются. А когда-то был простым, свойским.
28.07.66
Сын Асмана Галеева с матерью и женой пришли к нам. А.Гали был очень интересным писателем и артистом. Виль рано осиротел, сейчас ищет людей, хорошо знавших отца. Я ему отдал рукопись пьесы Асмана, которую хранил у себя. Пьеса называется «Ответ». Она ставилась на сцене, но никогда не была опубликована. Её практически никто и не знает, может, я да ещё пара человек. Виль заплакал.
30.07.66
Прошли сутки, как повредил поясницу. Лежать могу лишь на спине. Только этого не хватало! Недавно избавился от гипса и костылей, и вот опять.
Единственная отрада — радио, его будто специально для таких, как я, изобрели. Слепых и тугоухих. Сейчас передавали стихи Бёрнса в переводе Маршака. А так ничего интересного. Курю одну за другой и вспоминаю прошлое.
Съел лежа три пирожка, попил чаю. Лежа может есть только корова.
17.09.66
Назар Наджми написал очень хорошее стихотворение «Татарский язык». Как бы ответ Смелякову. Обещали напечатать в «Кызыл тане». Обрадовался. Думал, побоятся.
21.10.66
«Тяжелые дни настали для башкирского народа» с пафосом писал Юлай Азналин. Вот и для меня настали тяжелые дни. Нет радости. Мне 62 года, вся радость в литературе. Раньше частенько случались хорошие стихи и рассказы… Хотя всю жизнь моей радостью была Фардана. Всю жизнь я ее люблю.
25.10.66
В Союзе похвалили пьесу Зайнаб. А я не верю. Разве можно с таким нутром написать что-то хорошее?
31.10.66
Прочитал в календаре: «Видному татарскому драматургу Мирхайдару Файзи исполнилось 75 лет». Вспомнил, как в 1928 году в летнем театре, что в парке Луначарского, я играл в спектакле «Галиябану» роль Исмагила, когда вдруг прилетела весть о смерти Мирхайдара Файзи. Мне поручили объявить эту тяжелую весть со сцены. Я объявил. Ему было всего 37.
10.11.66
Получил письмо от редактора журнала «Огни Казани». Просит написать воспоминания о Галимжане Ибрагимове. Я его видел лишь один раз в 1926-м, но даже сейчас будто слышу его голос. Незабываемое впечатление оставила та встреча.
13.11.66
Был в библиотеке для слепых. Встретил там музыканта Муртазу Зарипова. Мы с ним шесть лет не встречались. Удивительный человек. На мое «здравствуйте, Муртаза агай!» ответил «очень хорошо, Агиш!». Узнал по голосу.
17.11.66
На авторитетном собрании, прошедшем после заседания Верховного совета, почему-то мне поручили написать статью «Башкирская литература за 50 лет». Для сборника. Чтобы написать такой солидный труд, нужно прочитать много современных вещей, ведь нужно показать, как и с чего начиналась эта литература, к чему пришла. А я сейчас вообще читать не могу, абсолютно не вижу. Так что это была неправильная идея мне поручать. Думал много на эту тему, решил написать так, как подсказывает собственное чутье. Начал сердечно и шутливо, перечитал — вроде бы живо получается. Суметь бы до конца выдержать эту интонацию. А знаю-то, оказывается, достаточно прилично.
9.12.66
Сижу, пишу для сборника к 50-летию Октября. Тяжелое это дело. Если уж сшил халат, то трудно его переделать в костюм. Им нужен парадный «костюм»: чтоб язык был казенный, совсем нечеловеческий.
5.01.67
Злополучная статья о башкирской литературе директору «Башгиза» Куватову покоя не дает. Убери, говорит, весь юмор. Разозлился и написал рассказ о таких, как он. Назвал «Знак препинания».
20.01.67
Сегодня опять пригласили в «Башгиз». Попросили, чтоб в статье «Башкирская литература за 50 лет» назвал некоторые книги и фамилии и похвалил их. Но я же, говорю, этих книг не читал. Зачем же, отвечают, читать? Прочти статью секретаря обкома Сайранова в книге «Очерки истории Башкирии», и напишешь. Я сказал, что Сайранов сам писал не читая. Да и не писал вовсе, за него написали люди, о которых в книге говорится. Смешно и стыдно мне этим пользоваться. Людям, говорят, надо верить. Демагогия, в общем. Что касается литературы, я ничего на веру не принимаю, слишком к ней серьезно отношусь. Короче, опять никакого взаимопонимания, и откуда только на мою голову свалилось это задание!
23.01.67
В жизни такого человека, как Куватов, не встречал! Хочет, чтоб в статье были упомянуты все сегодняшние писатели, чтоб никто не обиделся. Так их 75 человек! Ради чего писать такую статью?!
26.01.67
Вчера прислали пригласительный на банкет Загира Исмагилова. А сегодня приехали, чтоб я заплатил 15 рублей. И к Баязиту, оказывается, приезжали. Баязит позвонил мне и говорит: «Давай не пойдем на платный банкет!». Ну и дела…
31.01.67
Вышел гулять и дошел до райотдела соцобеса. Пенсия выходит 120 рублей, но гонорар, говорят, не должен превышать 100 рублей. Если бы пенсия была по партийной линии, то гонорар не ограничен. Что же это за закон такой, если он сдерживает творческую инициативу?
4.02.67
Большое событие дня — торжество, посвященное 50-летию Загира Исмагилова. Приехало много гостей из Москвы, Алма-Аты, Казани, районов. До сих пор такого юбилея ещё не было!
В докладах и в выступлениях, на концерте творчество З.Исмагилова связывали с творчеством Б.Бикбая. К операм «Салават», «Шаура», «Кодаса» либретто написал Баязит, да и многие песни написаны на его слова. Вообще, З.Исмагилов всю жизнь подпитывается творчеством Б.Бикбая. А Баязита нет даже в президиуме, и ни одного теплого слова о нем! Да и на банкете Бикбай сидел где-то у двери. А когда попросил слово, ему его предоставили не сразу, а после долгих просьб. И сам Загир ни одного слова о Бикбае не сказал. Только композитор из Уйгура упомянул Бикбая, сказав, что без либретто оперы нет.
8.02.67
Заглянул в «Башгиз» узнать судьбу своей статьи. Просят написать об изменении алфавита. Я думаю, успехи или неуспехи литературы никак не связаны с каким бы то ни было алфавитом. Вон, говорю, грузины, армяне, латыши никогда буквы не меняли, и литература их не менялась — была и есть хорошая. Тукай всю жизнь писал арабскими буквами, от этого татарская литература ничего не потеряла. Мои слова не понравились. Зачем, говорят, ты против русской культуры выступаешь. А из чего это следует? Просто хотел объяснить, что дело не в буквах. Это же вроде так понятно?
10.02.67
В Верховном Совете прошло обсуждение сборника к 50-летию Октября. Из Москвы приехал некто Казаков. Практически все забраковал, сказал, что очень плохо. Мою статью похвалил, ту, что так не нравится Куватову. Настроение, конечно, поднялось — иначе ведь «Башгиз» и не убедишь. А коль уж московский товарищ одобрил, промолчали.
20.02.67
Ничего не слышу. Дома мертвая тишина, на улице — тишина. Мимо меня проезжают машины, автобусы тихо-тихо. Зашел в магазин — там народу как в муравейнике, но полная тишина. На улице двое дерутся совсем беззвучно, народ вокруг стоит, наблюдает тоже молча. Только один ребенок плачет — на лице гримаса, и рот то откроет, то закроет. Бежит навстречу собака, но не поймешь, то ли лает, то ли просто ласкается.
К 16 часам пойду к врачу. Если к слепоте добавится ещё и глухота, это будет вообще катастрофа. Хасан Мухтар был глухой, но он не был слепым, и мог считывать слова с губ. А я что буду делать?
3.03.67
Утром погулял, подышал свежим воздухом.
Днем прошло правление Союза писателей. К 50-летию Октября государство подкинуло кое-какие деньги. И мне перепало. Хотели дать 150 рублей, но я сказал, что и 100 достаточно, и предложил поделиться с другими, не членами правления. Мое предложение прошло, дали денег и А.Ихсанову.
20.03.67
Вечером, к 6 часам нас с Фарданой позвала в гости Рагида Янбулатова. На ее 60-летии мы не были, я болел. Она постоянно твердила, что все равно мы обязательно должны к ней прийти.
Кроме нас у Рагиды был ещё приехавший из Казани Риза Ишмуратов. Весело гуляли. Вспоминали с Ризой встречу с Маяковским в 1928 году. Вспомнили и литобщество «Етеген». Нас шестеро, а оцениваем те события все по-разному.
21.04.67
Сайфи агай сообщил о смерти жены Наки Исанбета Гульсум апы. Я это известие воспринял тяжело: в молодости часто ходил к ним и очень уважал эту женщину.
Не находя себе места, дошел до «Башгиза». Оказывается, моя статья к 50-летию по-прежнему им не дает покоя. Я уж думал, что после похвалы московского товарища цепляться перестанут. Предлагают убрать стихотворение Бабича «Почему мы не присоединились к красным». Говорят, в оригинале есть хвалебные строки в адрес З.Валиди. Но нельзя же задним числом подчистить прошлую литературу, сделать по чьей-то воле более красной и большевистской.
Затем повели какие-то странные разговоры о том, чтоб продлить стаж З.Биишевой. Аргументация ни в какие ворота не лезет: она, мол, женщина скандальная и не потерпит того, что ее приход в литературу был позже Катибы Киньябулатовой. Тогда, говорю, приход в литературу М.Гафури, А.Тагирова, Д.Юлтыя тоже надо продвинуть вперед. Она, говорят, и против этого будет возражать. Смех, да и только! Вычеркнем Габитова, подчистим Бабича, отодвинем Гафури и Тагирова и будем считать, что башкирская литература началась с Биишевой. Эта бесталанная, страшная женщина запугала всех. Что же за времена такие настали?
13.08.67
Здесь один человек, Каткеев, не может держать голову. Очень печальное зрелище. Сам он человек светлый, много читает, пишет в газеты. В сегодняшнем номере «Кызыл тана» вышла его заметка о наших встречах. Такое у него было приподнятое настроение, и так он хотел сфотографироваться со всеми. Но люди, находя всякие причины, не взяли его фотографироваться. Народ пошел жестокосердный. Каткеев страшно переживал это унижение. Я ему сказал: «Не переживай. Завтра найду фотографа, и мы снимемся столько, сколько захотим». Он даже покраснел от удовольствия. Господи, человеку так мало надо.
23.11.67
День с утра не заладился. Но тут принесли «Учительскую газету» со стихотворением Назара «Татарский язык». Это давно написанное стихотворение до сих пор никто из редакторов не отважился напечатать. И вот «Учительская…» решилась. Правда, смягчили немного, но все равно хорошо. Я на Назара обиделся было, а тут позвонил, хотел поздравить, но нигде его не нашел.
Да, если б не стихотворение, день был бы совсем бессмысленным. А так ничего.
27.11.67
Встретил Назара, поздравил его с вышедшим в «Правде» стихотворением. Для меня это тоже радость, ведь сам факт появления в главной газете страны говорит определенным образом о башкирской литературе. Вообще последние дни Назару принесли много успеха, да он и не скрывает этого. Отметили событие в ресторане коньяком. Потом ещё дома слегка добавил. Фардана тоже рада за Назара. Она молодец, умеет радоваться чужим успехам, независимо от того, как к человеку относится.
19.01.68
Вчера все думал, что сказать о Зайнаб, что б и душой не покривить и ей настроение ненароком не испортить. Придумал. А тут мне и говорят: Биишева сказала, что юбилей Загира Исмагилова открывал секретарь обкома партии, и что она не хуже. Пусть, мол, и ее юбилей откроет Ахунзянов. Я страшно обрадовался. Никогда бы не смог сказать, что ее творческий стаж составляет 40 лет. На банкет тоже не остался. Фардана купила чекушку, выпил и лег спать. Так отметил ее юбилей.
10.03.68
Узнал из газет, что скончался старик-библиотекарь Мубарякьан Амиров, и его сегодня хоронят. Пошел его проводить.
Вечером сидел в кресле, думал. Все мысли о старике. Ему было 84 года. Это первый библиотекарь, встретившийся мне в жизни. Причем библиотекарь по призванию, до мозга костей.
28.04.68
С февраля отпустил было бороду. За три месяца выросла порядочно, а Фардана говорит: «Сбрей». Пошел в парикмахерскую, девушка-парикмахер уговаривала не сбривать, но я был настроен решительно. Сбрил и как-то успокоился. А то сидел в кресле и все поглаживал ее.
После обеда пошел в больницу показаться Фардане. Ей понравилось. «Вот и хорошо», — сказала.
Вечером по радио слушал передачу о Марсе. Завораживает!
2.01.69
Вчера вышел первый номер новой газеты «Вечерняя Уфа». В Союзе, куда я завернул по пути на укол, только и говорят об этом.
Пришел из больницы, послушал радио и опять пошел гулять. Милиционеры перегородили Социалистическую, говорят, пожар, и будто бы горит «Вечерняя Уфа». Неужели такая ирония судьбы — вышел один только номер!? Да, точно! «Вечёрка» горит — Лира звонила, подтвердила. Сказала, что на обед прийти не сможет.
Приехал Мажит агай. Сидели, разговаривали. Он говорит, что у них пожарные Бузовьяза за час любой пожар тушат, а у нас целый день один дом потушить не могут.
5.01.69
Встал поздновато, погулял. День очень холодный, минус 33. После чая позвонил Батыр Валит. Бедняга совершенно слепой, а все знает. Первого ночью ходил на Советскую площадь, «смотреть», как люди гуляют по ледяному городку вокруг елки. Второго услышал, что горит редакция «Вечёрки», и, несмотря на то, что живет далеко, потащился смотреть пожар. Не хотят слепые поддаваться недугу, стараются быть, как все.
В том году такой же слепой мой друг Тухватшин рассказывал мне, как он в Пятигорске ходил по Лермонтовским местам. Так же знает все новости, все мною написанное отлично знает — жена ему вслух читает.
16.01.69
День страшно холодный. Слушал радио и телевизор, даже видел кое-что. Показали, как космонавты из одного корабля пересели в другой. Удивительно! Какие дела, а?!
Сходил в Союз. Из Казани приехал Гази Кашаф. С ним посидели поговорили. Но недолго, хотелось скорее домой — послушать, что передают о космонавтах.
18.01.69
Дни все холоднее. На улицах никто степенно не ходит, все передвигаются исключительно бегом. Одна старуха с клюкой бежит как угорелая. И зачем ей клюка, если она так бегать может?
В час дня по радио был репортаж о прилете на «Союзе-5» Волынова. Заходил в библиотеку слепых — там, естественно, все разговоры только о космонавтах.
28.02.70
Сегодня день рождения Шарифа Камала. У меня было очень много любимых учителей. Шарифа агая я любил больше всех. В 1921 году в Оренбурге он у нас преподавал литературу. Когда я начал писать, особенно когда со стихов перешел на прозу, очень хотел на него походить.
До войны в Казани проводили юбилей Ш.Камала. Так я хотел тогда туда поехать, увидеть его, сказать, что стал писателем. Но Юсуф Гарей не отпустил. В те годы все писатели подчинялись ему.
Сегодня весь день гулял и вспоминал. Так и день прошел.
1.03.70
Начало марта — начало весны.
И на душе становится веселей!
Эти простенькие строчки Тукая я каждый год записываю в дневник. Днем поговорил с Ленинградом, Лиру хорошо было слышно. Назар отдыхает в Янган-тау, ему написал письмо с шутками-прибаутками. Если, конечно, не обидится. С ним шутить надо осторожно, характер такой.
Слушал по радио «Огненный вихрь» Мирзагитова. Не в первый раз слушаю, и всегда с большим удовольствием. Бесспорная удача не только Асхата, но и театра.
19.12.70
Ну, на редкость бестолковый день. Сколько ни гулял, никого путного не встретил. В шесть вечера вдруг передали по радио стихи Назара. Вернее, он сам их читал. Потрясающие стихи. Сразу я его простил. А то ходил злился на него. Мало того, что сам втихую уехал, так по приезде ещё и не звонит — ведь наверняка мои казанские друзья мне тысячу приветов передали! А сейчас думаю, может, как раз в это время он эти замечательные стихи писал. Отличный поэт он, этот Назар, черт возьми!
24.01.70
Воскресенье. Позвонили из библиотеки слепых. Они сегодня отмечают 80-летие Эренбурга. Пригласили лектора, и меня просят рассказать что-нибудь. Сидел в кресле, думал. Вышел на улицу, встретил Ахунзянова, и он рассказал интересный эпизод об Эренбурге.
К четырем пошел в библиотеку. Рассказал кое-что об Эренбурге. Они, даром что слепые, столько знают сплетен, мне и не снилось. Задавали много вопросов, я старался отвечать дипломатично. Один слепой рассказал, как он встречался с Эренбургом в Бирске.
Пришел домой — слышу по радио свое выступление о романтизме, я и забыл про него совсем. Несколько лет назад, помню, что-то говорил на эту тему.
Вечером пришел Рамазан Усманович, принес газету, издающуюся в Оренбурге. Там написано, что мы с Мусой Джалилем (мне 12 лет, ему — 11) руководили движением оренбургских шакирдов. Кто поверит этой глупости? Ученые порой совершенно не думают, что пишут.
12.03.71
Погулял, попил чаю, послушал радио и к 11-ти пошел на выставку Ахмата Лутфуллина. Талантливый художник и талантливый человек. Я его хорошо знаю. Как-то ему позировал. Но у меня не хватило тогда выдержки, и это, видимо, отражалось на его работе. Он постоянно рвал и начинал заново. Потом сказал: «Да, что-то не заладилось…» А потом мы оба пожалели, что не довели дело до конца.
Выставка оставила приятное впечатление. Есть замечательные портреты. Портрет Хадии Давлетшиной хорош. Волнение целый день не покидало меня. Гулял несколько раз, а перед глазами — Лутфуллинские портреты. Думаю, и завтра загляну на выставку.
21.03.71
Погулял совсем недолго, позавтракал и пошел позировать Лутфуллину. Весь день пробыл у него. Правда, трижды отдохнули по часу. В каждый перерыв приходил домой. Не могу без движения.
Лутфуллин закончил и, кажется, доволен. Действительно, похож. Вечером вместе со мной пришел к нам. Настроение у него приподнятое. Когда работа ладится, я бываю такой же. Проводил его и сел слушать радио. Потом вышел подышать воздухом. Лутфуллинские портреты по-прежнему со мной. Мысленно обращался к его героям и моим хорошим друзьям. Да-а, жизнь проходит…
С башеирского. Перевод Лены Агишевой.
Вместо послесловия
Эти дневники, переведенные моей мамой с башкирского, я читала накануне его столетия в 2005-м в ФРГ. Союз писателей республики обещал издать их, но обещание заболтали. Он вел эти свои записи с педантичной аккуратностью с 1966-го по 71-й. И ещё есть отдельная тоненькая тетрадка, посвященная мне. Я тогда сильно болела, а дедушка, оказывается, жутко переживал.
Читала ее понемногу, смакуя, как хороший коньяк. Почитаю, похожу, повспоминаю — и на воздух! Совсем как он сам когда-то.
Под ногами подмороженная листва, белки носятся у самых ног, не боятся. Легкие, как пушинки, с раскосыми загадочными глазами. Я рисую. Просто так, от полноты чувств: так лучше думается. И эти его строчки звучат для меня как молитва.
— Я в поезде. Думы о Гузель. Только думаю и думаю о ней.
— Я в Москве. Вечером улетаю в Баку. Где ты, Гузель?
— Я в Баку. Гузель так далека. Встретил Расула Гамзатова, он приехал с дочерью. Очень похожа на Гузель.
— Я уже в Москве. Дал телеграмму домой. Ничего о Гузель не знаю.
— Еду в Уфу. Думаю о Гузель! Скоро, уже совсем скоро ее увижу!..
…А я сижу на замшелом основании каменного католического креста, чудом уцелевшего в городе гугенотов, и думаю о тебе, дедушка. Штрихую шероховатую бумагу и опять думаю о тебе. Вижу, как ты стоишь, щурясь от солнца, и крошишь хлеб на утрамбованный, пахнущий арбузами и весной снег. Потом поднимаешь палку к небу и с удовольствием цитируешь Тукая. Что-то насчет птиц, которые никуда не улетят, останутся здесь, с нами.
Лес совсем не похож на Юматовский. Ни одной березки. А я все равно думаю о той жизни и о тебе. И о твоих записях. Простых по форме, безыскусных, как деревенский ситчик. Веселенький, вбирающий в себя окружающие запахи и долго их хранящий. И не могу не подивиться тому, как практически незрячий и глухой человек пытался реализоваться, как мог оставаться таким добросердечным, внимательным к людям, быть таким оптимистичным и совсем независтливым! Как умел радоваться чужим успехам, восторгаться чужим талантом. Прощал за талант и дурной характер, и личные обиды. Редчайший дар.