Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 1, 2025
Воеводин Игорь Александрович родился в 1973 году в Москве. До семи лет жил в г. Миловице, пригороде Праги. Окончил музыкальное училище им. С.С.Прокофьева, Московский государственный университет культуры и искусств, аспирантуру. Работал шеф-редактором, зам. директора департамента в издательствах «АСТ», «Эксмо», «Питер». Живёт в Москве. В «Дружбе нфародов» публикуется впервые.
Наша экспедиционная «Нива-Шевроле» стоит на бревенчатом мосту без перил перед шлагбаумом из ржавых труб. Рядом в раздумьях замер Андрей Владимирович.
Я сижу в салоне. На консоли вверху приклеена фотография писателя Солженицына. На цепочке сверху свисает фигурка мальчика Нильса, оседлавшего белого гуся.
«В болотах Тверской области пропали двое чёрных копателей из Москвы. Как отмечают спасатели, они могли стать жертвами… Ежегодно в конце весны приезжают сотни кладоискателей, занимающихся нелегальным поиском артефактов без официального разрешения. И о погоде…» — раздаётся через помехи голос радиоведущей.
— Александрович, выключите шарманку и тащите саквояж, — командует Андрей.
Прихватив сумку с инструментами, выхожу из машины.
Под мостом бурлит и несёт воды река. По обе стороны реки раскинулся густой лес.
— Может, вернёмся? Ещё не поздно, — говорю я.
Андрей достаёт из сумки набор отмычек и, перебирая одну за другой, выуживает нужную и ловко открывает ржавый замок, перекладина шлагбаума уходит в сторону, точно приглашая нас.
Андрей встаёт в позу римского оратора, придерживая воображаемый хитон, накинутый на левую руку, а правую руку с отмычкой поднимает вверх и восклицает:
— Жребий брошен.
Мы едем по пустынной сельской улице. Я чувствую себя покинутым, как эта единственная дорога.
Я смотрю на избы, вросшие в землю, покосившиеся и с заколоченными ставнями, с участками, заросшими бурьяном.
Раздаётся карканье вороны, но птицы не видно. Меня охватывает тоска.
— Завидев родные сердцу избушки, Пушкин выпрыгнул из кибитки и побежал, раскинув руки. «А как же саквояж, барин?» — кричал ему вслед кучер. «Ах, оставьте, оставьте!» — с волнением отвечал Пушкин. Старая няня Время закончила вязанье, и обитатели села стали называть село — «Астафьево», в память о поэте, — рассказывает Андрей.
— Оставь его… — повторяю я.
— Заляжем на дно в Астафьево и будем наблюдать, из печной трубы как пороховой дым развеивается, — говорит Андрей. — Смотрите, какая здесь тишь и благодать.
«Нива» останавливается возле избы с зелёной черепицей, над которой высится красная печная труба. Избу окружает низкий зелёный частокол. Нас приветствует лаем трёхногая овчарка.
Андрей выходит из «Нивы». Я остаюсь в машине, опустив наполовину окно.
С крыльца к нам спешит крепкого вида поджарый старик, он берёт собаку за ошейник, и та успокаивается.
— Владимирович. Много слышал о вас. Писатель. Эксперт по оккультизму. И вдобавок чёрный копатель, — говорит старик.
— Искатель артефактов. Я бы предпочёл называть себя так, — отвечает Андрей. — Вы, верно, Сергей? Как по отчеству?
— Просто Сергей. Приехали к нам на поиски сокровищ? — спрашивает Сергей.
— Да нет. Проезжая Петровское, увидел на столбе возле сельпо, где собираются местные синяки, выцветший от непогоды листок с объявлением: «Сдам квартиру свою у судьбы на краю». И купил не глядя. Хочется, знаете, тишины и покоя. Буду работать над автобиографией, — отвечает Андрей.
— А кто с вами в машине? — спрашивает старик.
— Это — Игорь Александрович, издатель из Москвы. Страшный человек. Но боится собак, — представляет меня Андрей.
Я выхожу из машины и протягиваю руку старику.
— Может, и мои мемуары издадите, — улыбается Сергей.
— Александрович, — отвечаю я.
Пёс прячется за спиной хозяина и издаёт короткое рычание, в нём мне слышится испуг и в то же время предупреждение.
— Николай, — Сергей показывает рукой на собаку без задней лапы.
— Что с ним? — спрашиваю я.
— Волки. — И оборачивается к дому: — А это Полина, моя красавица жена.
На крыльце появляется длинноногая женщина, в прошлом, вероятно, модель.
— Ходят слухи, что вы нашли библиотеку Ивана Грозного? — обращается Полина к Андрею.
— Ну что вы! Это — слухи. Да и сама библиотека — красивый миф. Пожары, смуты. Кремль множество раз горел. А бумага такой же хрупкий материал, как и человек… — опровергает Андрей.
— Но Милорадович… — вставляет слово старик.
— А… вот откуда у вас эти байки… Милорадович — известный аферист от археологии. Он и вправду хорош. Был хорош, — отвечает Андрей.
— Был? А что с ним приключилось? — спрашивает Полина.
— Идёт молва, что он всё-таки нашёл библиотеку Ивана Грозного, — говорит Сергей.
— Софьи Палеолог, точней. Впрочем, я не верю в эту историю, — отвечает Андрей.
— Говорят, что спекулянт антиквариатом был последним, кто видел Милорадовича в день, когда тот привёз ему на оценку одну книгу из найденной библиотеки. Спекулянт успел рассказать об их встрече, утверждает, что даже держал книгу в руках, — с увлечением рассказывает старик.
— Я тоже слышал эти сказки, — комментирует Андрей. — А что ещё говорят про меня? Прямо-таки не ожидал давать автографы в такой глухомани.
— Про вас немногое… А вот про Милорадовича… поговаривают, после этой встречи следы всех свидетелей теряются. Милорадовича больше никто не видел. А спекулянт утонул вскоре при сплаве в одной из бурных северных рек.
— Байка вернулась в статус мифа, затянув с собой в воронку того, кто подобрался к ней ближе всех, — продолжает гнуть свою линию Андрей, слегка задетый.
— Может, Милорадович сорвал куш и залёг на дно? Я бы так и сделал, — замечает Сергей.
— Всё может быть… есть на этом свете вещи неподвластные нам, смертным, — вздыхает Андрей. — Мы когда-то были друзьями, но, как это бывает, разошлись наши пути.
— Получается, ты теперь номер один среди чёрных копателей? — произносит старик с уважением.
— Вряд ли в столь зыбком деле могут быть авторитеты, — говорит Андрей. — Да, впрочем… я давно повесил лопату на ржавый гвоздь и пишу мемуары в тиши кабинета… А я вижу, вы и сами не прочь пошурфить, коль следите за новостями?
— Я так, любитель, здоровья ради, а не прибыли для, — улыбается Сергей. — Но показал бы пару находок, вам, эксперту, может быть любопытно.
— Может быть… — отвечает Андрей.
— Как устроитесь, заглядывайте на обед, — приглашает Полина.
Глухой удар кулака по бревну.
— Дом этот ещё лет сто простоит, — звучит голос Андрея позади меня.
От неожиданного звука я вздрагиваю.
— Кря-а-а-а-а-а-а, — раздаётся с земли передо мной.
Шумно хлопая крыльями, испуганно взлетает из высокой травы белая утка, преодолевает накренившийся забор и летит к реке.
Представляю, что провалился сейчас в один из моих чёрно-белых снов. Грузный, я делаю попытку взлететь, взмахиваю крыльями снова и снова, поднимаюсь невысоко от земли, касаясь мысками туфель травы и кореньев, лечу вперёд, к водной глади, — со стороны наверняка это смотрится нелепо, словно невидимый грузчик тащит, взвалив на себя, обездвиженную и освежёванную тушу животного из бойни в рефрижератор, — я лечу к воде, несущей кувшинки, водяных пауков, опавшие листья, но пока ещё подо мною мелькают заросли камыша на берегу, тугие коричневые ёршики на стеблях хлещут по икрам, вот большой палец, виднеющийся в прорванной туфле на правой ноге, чуть стоптанной набок, касается воды, и белая утка, вспугнутая моим появлением, поднимается и летит вместе со мной на другой берег, может, и это — цель моего нелепого полёта, зачем бы я на него отважился наяву, когда и во сне полёт требует слишком много энергии и внимания; преодолевая реку, думаю о том, чтобы хватило сил не упасть, иначе утону, хотя и дно видно, но плавать я не умею, — вот и берег. Обессиленный, распластываюсь на прохладной мокрой земле, утка нерешительно делает несколько шагов ко мне, потом в сторону, но не улетает, чувствуя мою окончательную беспомощность.
— Улетела, — слышу голос, но не могу опознать, чей он.
— Возьмём одно? — предлагает Андрей.
Я вижу у ног гнездо, свитое из веток и травы, в нём в клочках белого пуха лежат восемь яиц.
— Не надо, — поворачиваю лицо к Андрею, стоящему возле бревенчатого дома.
— Подумал, не заметит, — говорит Андрей.
— Она вернётся.
Андрей обходит амбар и низкую пристройку, направляясь к залитой солнцем «Ниве» в яблоневом саду. Я иду следом, проводя рукой по шершавым доскам. Цепляю указательным пальцем занозу и отдёргиваю руку. На пальце набухает маленькая капля крови.
— А вы могли бы убить человека? — спрашиваю.
— На войне? — уточняет Андрей.
— И вне.
— А вы? — задаёт встречный вопрос Андрей.
Я стою в саду, состоящем из трёх рахитичных яблонь, растущих справа от избы и уходящих по прямой в низину, к реке.
На том берегу еле видно моё тело, раскинувшееся на песке. «Надо бы вернуть», — думаю я. Но чувствую себя совсем лишённым сил. «Теперь только во сне, где законы притяжения чуть подвластнее режиссёру», — вертится странная мысль.
— Надо спросить у тела, — отвечаю я Андрею, показывая лёгким движением головы на того меня, который пытается рассмотреть нас с противоположного берега.
Я полагаю логичным свой ответ.
Андрей смотрит на одиноко плывущую против течения белую утку.
— Опять читали Достоевского на сон грядущий? — с укоризной и ласково спрашивает Андрей.
— «Братья Карамазовы», — отвечаю я.
— Час от часу не легче. Не бережёте вы себя, — вздыхает Владимирович. — Ведь даже детям известно, что издатели не читают рукописи. Не может здоровый человек вместить в себя всё, что понаписали писатели.
Андрей заглядывает в окно избы, обрамлённое красивыми в прошлом наличниками в северном стиле, с резной жар-птицей. Поднимается на крыльцо и исчезает в избе. В окне зажигается электрический свет, ставни распахиваются.
— Александрович! — зовёт меня друг.
Я бросаю взгляд на реку и спешу к Андрею.
Он протягивает мне из окна топор топорищем вперёд.
— Смотрите, какой острый! Плотницкий. Подбросить лист бумаги — располовинит враз. В русской печи лежал с брежневской эпохи. Там ещё что-то есть в глубине, ящик, потом достану, только кочергу отыскать бы. При входе печка поменьше, растопим к ночи. Зайдёте в дом?
— Нет, как-то мне не по себе. Веет от этого среднерусской тоской и неприкаянностью.
— А что вы хотели? Одичал… Тридцать с лишним лет без хозяина, — произносит Андрей.
— Зачем мы здесь? — спрашиваю.
— На Земле? Не знаю, — как бы шутит Андрей.
— В Астафьево, — уточняю.
Но теперь уже не уверен, что хотел спросить именно об этом.
Андрей выходит, и мы располагаемся за раскладным столиком под яблоней. Чайник на горелке, подключённой к газовому баллончику, свистит. Андрей деловито мелет кофейные зёрна в ручной мельнице. Мне нравится смотреть, как ладно проворачивается ручка мельницы. Аромат кофе распространяется по саду. Андрей заваривает размолотый кофе в металлических кружках.
Я наслаждаюсь кофе, он придаёт мне сил. Андрей надувает щёки и выдыхает воздух в кружку, протягивает мне раскрытую плитку горького шоколада.
— Отдохнём немного и съездим на разведку, — говорит Андрей.
— За библиотекой Ивана Грозного?
— Библиотекой Ленина! — отвечает Андрей.
— Что? — удивляюсь я.
— Эти сказки аисты своим несмышлёным аистятам рассказывают. Какая библиотека? Спустя столько столетий? Тем более в местных болотах, — говорит Андрей.
— Тогда зачем же мы здесь? Что вы раскопали в архивах? Вряд ли вы стали бы покупать дом в этом покинутом Астафьево без веской причины, — произношу я.
— Есть одна книга… — перебивает меня Андрей. — Она могла сохраниться.
— Но как вы об этом узнали? — удивляюсь.
— Нашептала мне на ушко одна ведьма, — то ли в шутку, то ли всерьёз отвечает мой друг. — Она была раньше весьма любвеобильна, а теперь — ведьма. И имеет свой кабинет и Телеграм на миллион подписчиков. Сильные мира сего приходят к ней за советом. И видела она книгу, по её словам. Так же явственно, как я вижу вас, уничтожающего последние запасы походного шоколада, — говорит Андрей.
— Какая же это книга? — спрашиваю я, возвращая остатки плитки.
— Иван Грозный, вероятно, взял её в поход, когда отправился в один из северных монастырей. Есть свидетельства, что с ним была походная библиотека. Так ли это? Мы узнаем, если будем живы. Охотников — легион. Предприятие опасное. Одна из списка Тофлера — это целое состояние. Представьте полный текст «Жизни двенадцати цезарей» Гая Светония Транквилла. Единственный и считавшийся утраченным, начиная с шестнадцатого века. Вы как издатель можете это оценить, — рассказывает Андрей.
— Я в деле, — отвечаю невнятно, пережёвывая квадратики шоколада.
— Для начала нам нужны деньги. Много денег, чтобы продолжить изыскания, — объясняет Андрей.
— Что же делать?
— Здесь недалеко, в лесу, есть одно загадочное село, — сбавляет громкость голоса Андрей. — Оно вымерло ещё до революции. По картам со спутника видны развалины.
Он достаёт из нагрудного кармана отсканированную карту и разворачивает на столе.
— Что же там искать? Всё выбили копатели? — смотрю я на палец Андрея, остановившийся на карте там, за рекой.
— Может, и так. Но мой расчёт: не тронули. Не смогли. Слишком глубоко. Нужны профессиональные металлоискатели, а не каждый может их себе позволить, как вы понимаете. И они у нас есть сегодня в арсенале. В Астафьево ведёт только одна дорога. Через две реки, второй мост закрыт на шлагбаум. В Астафьево никого нет. Только Сергей с женой и собакой приезжают по весне — с ними вы уже познакомились. Да бабушка божий одуванчик выбирается летом — в доме напротив, там, видите, ставни заколочены? И всё. А кругом одни болота, — объясняет Андрей.
— И в село Серебряное путь только через Астафьево? — уточняю я.
— Да, раньше была ещё одна дорога, но болото наступало и поглотило её, там не проехать, я пытался и застрял. Еле выбрался. Пришлось вызывать спасателей, — отвечает Андрей.
— Значит, пошурфим здесь золотишка, и в погоню за библиотекой? Мне по душе ваш план, — говорю я.
— Будем надеяться, что фортуна на той же солнечной стороне улицы, где и мы, — кивает Андрей. — Мы больше не будем униженно просить, а решительно возьмём своё, — и бьёт кулаком по столу.
Топор подскакивает.
— Чего бы это нам ни стоило. Страданий и даже смерти, — поддерживаю я.
— Вот это — лишнее, — возражает Андрей. — Что вы купите, если найдём «Жизнь двенадцати цезарей»?
— Домик в Копенгагене, очень по душе датский сплин. Буду навещать русалку на набережной. А вы?
— Ферму в Подмосковье. Займусь выращиванием карпов, — произносит Андрей.
— Карпов? — спрашиваю я, понимая, что Андрей хочет чего-то другого, но, возможно, и сам ещё не осознал чего.
— Вам полезна средиземноморская диета, — отвечает Андрей.
— Владимирович… давно хотел предложить вам делить находки пятьдесят на пятьдесят. В каждой поездке, начиная с сегодняшней, — набираюсь решимости я.
— Замётано, — на моё удивление Андрей сразу соглашается. — При одном условии…
— Каком?
— За новый мой роман я хотел бы получить один американский доллар с каждого экземпляра как первого, так и последующих тиражей. Напечатанного тиража, замечу, не проданного. И стопроцентный аванс, равный роялти за первый тираж. С выплатой в течение трёх дней после того, как я отправлю вам рукопись. Что скажете? — быстро формулирует Андрей.
Он видит в моих глазах появившиеся цифры, как в игральном автомате в казино.
— По рукам, — подтверждаю я после мимолётных расчётов.
Мы скрепляем договор рукопожатием.
Я чувствую, что хорошо бы вздремнуть полчаса и вернуть во сне своё лишнее тело, одиноко бродящее по противоположному берегу реки. Перекатываю носком правой туфли камешек под столом — туда и обратно, язык упирается в шатающийся зуб. Я чувствую, что всё вокруг приобретает неустойчивость.
Андрей подходит к открытой калитке и делает жёлтого в угол. Я присоединяюсь. По улице Ленина журчит ручеёк.
— Я — дальше, — раздаётся голос друга.
— Ветер подул, не считается, — возражаю я.
— Вы же советский человек, побойтесь Бога. На дворе штиль.
— Вы подпрыгнули.
— Признайте поражение, упрямец.
— Предлагаю овертайм.
Пищат комары.
Пасторальное настроение нарушает шум моторов. По улице Ленина проносится колонна внедорожников. Я пытаюсь застегнуть заевший зиппер походных штанов. Машины возвращаются — я насчитываю пять: УАЗ «Патриот», Jeep Wrangler, Land Rover Defender, Mitsubishi Pajero Sport и замыкающий колонну уазик-буханку, который ещё можно встретить на просёлочных дорогах. Все пять тормозят перед деревянным домом с заколоченным крест-накрест окном напротив.
Из машин выходят люди в камуфляжной форме, как и у нас. Одни разминают затёкшие ноги, другие открывают багажники и выгружают припасы. Что-то позвякивает в пакетах, вслед за баклажками с водой появляются чехлы с оружием.
— Здорово, соседи, — приветствует Андрей.
— Здравствуйте. Майор Иванов, — представляется высокий худой мужчина лет сорока пяти.
— Владимирович, а этой друг мой — Александрович, — говорит Андрей.
— Сербы? — спрашивает Иванов.
— Из Белграда мы, — отвечает Андрей. — Универсам «Белград» знаете? Южно-административный округ Москвы. На охоту?
Майор смотрит на высокое безоблачное небо.
— Гроза будет… — щурится и косится на нас. — Форма у вас какая-то странная. На рыбалку?
На тёмно-зелёном кителе Андрея красуется чёрно-жёлто-красный шеврон, на погонах вышиты золотом четыре ромба и лавровый венец, знак отличия генерала бундесвера, мой китель такой же, только с одним золотым ромбиком и венцом, что соответствует званию бригадного генерала германской армии. Всё это, как наиболее удобная для раскопок одежда куплено по случаю в лавке «Форма Nato» на окраине Москвы.
— Почему на рыбалку? — отвечает Андрей. — Фермеры мы. Избушку купили. Гусей будем выращивать.
— С такими шевронами лещей ловить можно даже без удочки.
Голос майора Иванова спугивает старую растрёпанную ворону, дремавшую на карнизе охотничьего дома, и она с карканьем начинает наворачивать хаотичные круги над нашими головами.
— Александрович, кстати, старше вас по званию. Заходите на огонёк вечером, обсудим международную обстановку, — замечает Андрей.
Ворона пикирует, выхватывает маленькую охотничью колбаску из пакета, выставленного на раскладном столике, и поспешно улетает к нашему амбару, чтобы разглядеть добычу. Вдогонку ей летит камень, пущенный одним из охотников, и падает в нашем огороде.
Мне наконец-то удаётся застегнуться.
— Честь имею, — прикладывает руку к виску Андрей, широко улыбаясь.
— Клоуны, — вздыхает Иванов и идёт к своим.
На дворе охотников кипит жизнь: двое ставят большую палатку, один хлопочет с мангалом, разжигая огонь, другой нанизывает куски маринованного мяса на шампуры.
— А продавец уверял, что Астафьево — тишайший уголок природы, — обращается ко мне Андрей.
— Сегодня они гулять будут, — отвечаю, — а поутру, освежившись огуречным рассолом, разбредутся с ружьями по лесу в поисках дичи. Вечером баре изволят пить, днём стрелять, пока не смешаются день и ночь.
— Александрович, как старший по званию, объявляю мобилизацию. Успеем пошурфить поляну в Серебряном, ради которой и затевалось наше предприятие.
Андрей забрасывает в видавшую виду «Ниву» два металлоискателя Garret Pro, пинпоинтеры, способные «увидеть» в земле находку размером с маковое зёрнышко, две складные оранжевые лопаты, лёгкие и прочные. Мы надеваем высокие болотные сапоги и отправляемся на раскопки.
На выезде из Астафьево старик Сергей приветственно машет рукой. Андрей притормаживает.
— За грибами? — спрашивает Сергей. — Сморчки пошли.
— Да, наберём корзинку — и обратно, — отвечает Андрей. — А что за переполох в Астафьево?
— Сезон охоты на уток открыт. Большие люди. Военные. Доктора с собой выписали вместе с «буханкой» и капельницами, — рассказывает старик.
— А доктора-то зачем в такую глушь затащили? — спрашиваю.
— Доктор на охоте, — объясняет Сергей, — вещь необходимая. Это как «скорая» на футбольном матче. Вдруг кто лишнего употребит, — доктор откачает. Или друга своего за утку примет кто да дроби отвесит пару унций из двустволки. По таким дорогам пока до райцентра доедешь, от потери крови швартовы, не ровён час, отдать можно.
— Доктор, значит, не пьёт, — уточняю я.
— Не должен, — отвечает Сергей, — иначе весь смысл его существования утрачен. Но он возьмёт реванш в последний день охоты. Это будет выпускной для доктора. Да не волнуйтесь. Они нормальные ребята, постреляют и уедут. И будет снова тишина.
— А если останутся? Леший их знает, — беспокоится Андрей.
— Лешего лучше не поминать, коли в лес поехали, — отвечает старик.
— А если встретим, что делать?
— Встретишь, надевай китель наизнанку, иначе водить будет оврагами и перелесками, пока в болото не заведёт.
— А как опознать, что леший? — продолжает Андрей.
— А кто ещё? Тут на сотни вёрст ни души. Особенно если задержишься после захода солнца, то в сумерках да на развилке встретится тебе человек, так это он и будет.
— Встречали? — любопытничает Андрей.
— Заглядывай на ужин. И друга бери. Поговорим, — Сергей не спешит отвечать. — Я петуха собрался резать. Полина пожарит с картошкой, луком, сморчками. Самогонка черносмородиновая есть, по моей рецептуре.
— Звучит неплохо.
— Далеко не забирайтесь. Места тут глухие. Искать никто не поедет.
Мы продолжаем наш путь.
Трёхногий пёс Николай выбегает из конуры и несётся за машиной, остервенело лая, останавливается лишь возле последней доски забора и воет нам вслед так протяжно, как волк в лунную ночь.
— Коля, молчать! Что на тебя нашло? — кричит старик.
— Быть покойнику, — тихо говорит Андрей.
В солнечном месте, где растут кусты орешника вперемежку с молодым барбарисом, мы оставляем «Ниву». Надеваем рюкзаки, регулируя натяжение ремней на плечах и груди, проверяем рации, в карманы брюк раскладываем пинпоинтеры, ножи, фонари, натягиваем хлопчатобумажные перчатки серого цвета с покрытием ПВХ против скольжения. Андрей надевает шерстяную вязаную шапку тёмно-зелёного цвета, я — фуражку арденского егеря, на кокарде которой изображён вепрь с короной сверху и двумя пересечёнными кинжалами внизу. Андрей тщательно обрызгивает аэрозолем «Антимоскит» сначала себя, а затем — меня. Каждый берёт в руки лопату и металлоискатель.
Андрей освобождает шоколадный батончик от обёртки и кладёт угощение для земляного дедушки в ямку под кустом орешника, чтобы находки были щедрыми, по старому поверью копателей.
— Мне не жалко, и ты — не жалей, — произносит мой друг.
Лес источает прохладу. Издалека доносится стук дятла. Сквозь высокие сосны проблесками долетают лучи солнца. Тропинка петляет, и мне уже не ясно, в какой стороне выход из леса.
Шаги Андрея легки и пружинисты, как будто зверь бежит по знакомой тропе. Я отстаю от него и скоро теряю из виду.
Металлоискатель Андрея, словно немецкая овчарка, взявшая след, надрывается, кричит, звуки Garret Pro слышны впереди, справа, слева — кажется, повсюду. Я прокладываю путь лопатой сквозь бурелом сухих сплетённых веток, оставляющих царапины на лице, смахиваю липкую паутину с бегущим пауком с очков и оказываюсь на солнечной поляне.
Возле кустов орешника ритмично взлетает в воздух и опускается вниз лопата Андрея.
— Есть что? — спрашиваю.
— Сигнал не чистый, — отвечает друг.
Он захватывает ладонью в перчатке порции земли из выкопанной ямы и проводит над рукой пинпоинтером. Если аппарат молчит, Андрей выбрасывает землю в сторону и захватывает новую порцию. Пинпоинтер подаёт сигнал, на лице Андрея — предчувствие находки. Он разламывает комок земли, в нём блестит мелкая монетка. Андрей очищает её.
— Смотрите-ка, птичка. Серебро.
С одной стороны овальной монеты изображена шагающая птица с большой головой, раскинутыми крыльями и хвостом.
Андрей переворачивает монету, и я вижу надпись русской вязью, буквы скачут, как мне кажется, хаотично, и я опознаю только одну — в виде стремянки с перекладиной — «А».
— Государь, — читает буквы на реверсе Андрей, в его голосе появляется уважение. — Царствование Ивана Грозного. Полуденга. В Москве печатали. Были ещё тверские, тоже с птичкой, на обороте так и написано — «тверская». Они ещё ценнее будут. Одно слово легко прочесть, а несколько… В те времена не делали пробелов между словами. Без пояснительной бригады не обойтись.
— Славная находка, — говорю я.
Андрей кладёт бережно монетку в маленький конверт и засовывает его в нагрудный карман.
Мой друг обегает поляну, водя металлоискателем слева направо, слева направо. Замирает на месте, услышав повторяющий звук Garreta, смотрит на его экран, прикреплённый на ручке, меняет режим поиска и снова продолжает движение. Я иду со своим Garret Pro следом за ним.
— Уберите режим «дискриминация железа», — командует Андрей. — Да, будет много шмурдяка, но вы обязаны уйти с находкой.
Я нажимаю клавишу «без селекции» на экране Garret Pro, медленно и ровно провожу катушкой на телескопической ручке слева направо и обратно перед собой на расстоянии двух сантиметров от земли. Появляется однообразный и ритмичный звук на одной ноте.
— Есть сигнал, — говорю я. — Красивый!
Вонзаю лопату в землю и снимаю первый слой. Garret по-прежнему подаёт ритмичный звук: находка внизу.
Через некоторое время вытаскиваю из земли металлический круг.
— Медь. Оберег от нечистой силы в виде солнца. Вешали на лоб лошади, на упряжь. Нечасто встречается, в отличие от разной конины-копанины, — говорит Андрей. — Берите не думая. Повесите над входной дверью, будет дом и вас оберегать.
— У меня нет дома, — отвечаю я.
— Чего ни хватишься, ничего у вас нет, — говорит Андрей. — Держите верёвочку, повесьте на шею, отныне буду звать вас Мистер Улитка.
Я отчищаю солнечный оберег от остатков земли и вешаю на шею.
— Кто знает, может, он спасёт вам жизнь, — задумчиво произносит Андрей.
Он проводит металлоискателем над ямой, из которой я достал оберег, прибор прерывисто пищит.
— Здесь, похоже, ещё что-то есть, но поглубже, — замечает он. — Александрович, что я вам всегда говорю?
— Надо проверять сигнал, даже когда находку достал, они любят ходить парами, как утки, — отвечаю я.
— Верно подмечено, — одобрил Андрей.
Он энергично орудует лопатой, яма растёт в глубину, и вскоре друг достаёт горсть земли, в которой блестит некий предмет.
— Александрович, лабораторию в студию, — командует Андрей.
— Айн момент, — отвечаю я.
Достаю из рюкзака походную лабораторию: деревянный ящичек с металлической застёжкой.
— Воду и салфетки, — продолжает Андрей.
Получив необходимое, он промывает находку и вытирает. На руке Андрея лежит большой крест из жёлтого металла.
— Пробирный камень, ассистент, — говорит Андрей.
Я подаю ему небольшой брусок тёмного камня, кремнистый сланец. Андрей трёт крестом по поверхности камня, на котором остаётся матовая жёлтая полоса.
— Азотную кислоту, ассистент, — говорит Андрей.
— Да, герр доктор, — отвечаю я.
Подаю склянку тёмного стекла с пробкой-дозатором, открутив крышку. Андрей капает каплю азотной кислоты на жёлтую полоску на пробирном камне.
— Если сейчас пойдёт дым, то всё пропало, — произносит Андрей.
Я ставлю обратный отсчёт таймера на своём айфоне 5S. Проходит две минуты. Сквозь прозрачную каплю азотной кислоты виден жёлтый след на пробирном камне.
— Что же мы наблюдаем, студент? — спрашивает Андрей.
— Герр доктор, полоска жёлтого цвета не исчезла и не изменила цвет под действием азотной кислоты, — отвечаю я. — А это значит, перед нами — золото. 56-я проба по стандарту дореволюционной России, из девяносто шести частей 56 — чистое золото. По современным стандартам, это 585-я проба.
— Давайте зачётку, пятёрка, — говорит Андрей. — С большой вероятностью крест — золотой. Дополнительные исследования проведём в стационарных условиях. Крест отходит ко мне, а к вам — солнечный оберег, согласно нашему флибустьерскому своду негласных правил. Всё делим пятьдесят на пятьдесят.
— Да, герр доктор, — отвечаю. — Закон есть закон.
Я сворачиваю походную лабораторию и запихиваю в рюкзак, мой друг бережно заворачивает крест в запасную рубашку и закладывает в свой вещевой мешок.
Андрей проворно взбегает на холм, я, пыхтя, карабкаюсь за ним.
С холма видно колокольню, одиноко стоящую посреди заросшего травой поля. Здание церкви не сохранилось. Домов не видно.
— Вот тут село Серебряное было, по названию реки Серебрянка, — поясняет Андрей. — Но на картах послереволюционных уже ничего нет. Ушли отсюда люди.
— Почему?
— Неизвестно. То ли чума, то ли пожар или иное стихийное бедствие. Смотрите, Александрович. Видите прямоугольник из крапивы? Что это значит?
— Что?
— Хозяин выходит из избы, выбрасывает золу из печки, выплёскивает помои. А это что?
— Что?
— Это азот. На земле, богатой азотом, хорошо растёт крапива. Избы уже сто лет нет. А крапива растёт по прямоугольнику, повторяя контур дома.
Андрей, сбросив рюкзак и подвернув рукава кителя, несётся вприпрыжку с холма вниз. Он срубает лопатой крапиву, Garret в его загорелых руках летает над землёй как птица. Андрей замирает на мгновение, слушая звуки земли, и вонзает лопату. Не выпуская Garret из правой руки, он левой вынимает целую горку грунта там, где услышал сигнал, затем проверяет яму металлоискателем, чтобы определить, найден ли объект или по-прежнему — в глубине. Понимая, что предмет ещё в яме, он выкапывает ещё лопату грунта.
— Высший пилотаж, — говорю я, наблюдая за виртуозными движениями друга.
— «Низший пилотаж» — был такой роман. Баян Ширянов его написал. О нелёгкой судьбе московских «винтовых» наркоманов. Роман издали, он даже антипремию получил «Полный абзац», каким-то чудом попал на полки книжных магазинов. Случился страшный скандал. Книгу изъяли. Дело открыли, но — закрыли. Оправдали. Времена были ещё не людоедские, конец 90-х.
— А что с ним стало? — интересуюсь.
— Проводил нечеловеческие эксперименты с веществами на себе и погиб в расцвете сил, — отвечает Андрей. — Оставил человечеству последний роман. Называется «Пробел». В нём из текста есть только один пробел — и всё.
— Да, полный абзац.
Друг оставляет Garret, сбрасывает китель и начинает лихорадочно рыть окоп у меня на глазах.
— Очень интересно. Вот здесь, похоже, была печь, — слышу я голос Андрея, погружающегося с лопатой в землю.
У меня появляется ощущение, что из леса кто-то пристально смотрит мне в спину. Я оборачиваюсь, щурюсь, снимаю перчатки и очки с толстыми стёклами, протираю линзы, пытаюсь разглядеть того, кто смотрит на меня. Прислушиваюсь. Но никого не вижу. Слышу отдалённое чириканье птиц, скрип дерева в чаще, звук вонзающейся в землю лопаты и согласное гуденье насекомых.
— Александрович, подсобите, здесь что-то есть, — зовёт Андрей.
Пахнет грибной сыростью от земли. Друг, казалось, за несколько мгновений выкопал целый котлован. Я беру лопату и встаю плечом к плечу с Андреем, комья земли поочерёдно вылетают из ямы.
На дне показываются тёмно-красные кирпичи.
— Кладка русской печи, — говорит Андрей. — Где-то рядом должен быть Емеля. Если на речку не ушёл с щукой побалагурить.
— Или Илья Муромец, — дополняю я.
— Не судите по себе, Илья-то всё-таки нашёл в себе волю, слез с печи и уехал в город, взял квартиру в ипотеку за МКАДом на двадцать пять лет, женился, завёл детей, посадил дерево, — шутит друг.
— Я тоже посадил дерево.
— Какое? — спрашивает Андрей.
— Клён.
— Когда? — уточняет Андрей.
— Сорок пять лет назад.
— Клён, наверное, вымахал большой, — говорит Андрей.
— Да. Выше пятиэтажного дома.
— Это хорошо. Вам теперь гражданство Канады дадут, у них на флаге изображён клён. Будете кленовый сироп контрабандой мне поставлять. Но мой вам совет, Александрович: не стоит останавливаться на достигнутом, — учительствует Андрей. — Слезайте с печи и следуйте за Ильёй Муромцем.
— Хорошо хоть не за белым кроликом, — отшучиваюсь я.
— И не надо, я вас из кроличьей норы потом не вытащу с вашей комплекцией, если провалитесь.
Под нашими ногами видны осколки фарфора — чашек, блюдец, кухонной посуды. Найти чашку в земле — это редкость, а найти и вытащить целой — удача вдвойне.
— Смотрите-ка, Александрович, — восклицает Андрей.
Он снимает перчатки и достаёт из земли флакон.
— Что вы нашли? — спрашиваю я.
— Фуфырчик. Аптечный. Целёхонький.
— Вот так везение! — поражаюсь.
— Не было гроша, и вдруг — алтын, — говорит Андрей.
— Что там написано?
Андрей достаёт из рюкзака бутылку с водой и отмывает находку.
— «Аптека Pharmacie», — читает он надпись на флаконе. — Буква «Ф» и двуглавый орёл. Чудны дела твои, дед Мазай! Это же конец XIX века! Целый шкалик. Знаете, это сколько?
— Шкалик — шестьдесят один и пять миллилитров чистой радости, — отвечаю.
— Смотрите-ка! Так точно. Моя школа, — усмехается Андрей. — А что значит буква «Ф»?
— Название лекарства? — предполагаю.
— Нет. Лекарство писали латынью на этикетке бумажной, но она не сохранилась. Сто двадцать лет как минимум флакону, делайте поправку на возраст, — рассказывает Андрей. — «Ф» — это клеймо Воковского стекольного завода братьев Федоровских, что во Владимирской губернии, построенного ещё при матушке Екатерине Второй.
Я беру находку в руки, ждавшую более ста двадцати лет встречи с человеком. Флакон имеет строгую прямоугольную форму, переходы между гранями его срезаны вертикально и образуют дополнительные узкие грани, плечики его чуть скошены, прямые, горлышко с валиком закупорено пробкой.
— Владимирович, там внутри что-то есть, белые кристаллы, — замечаю я.
— Хотите попробовать? — спрашивает Андрей.
— Лучше сразу мухоморами закинуться, — парирую я.
— Это мы завсегда успеем сделать, вокруг целый лес этого добра.
— Что там внутри, как думаете?
— Хинин от малярии для прекрасной дамы, — говорит Андрей. — Когда ракеты судного дня полетят в нашу сторону, поднимемся с вами, Александрович, на крышу небоскрёба в Москва-Сити, откроем флакон братьев Федоровских, примем экологически чистый порошок из неспешного девятнадцатого века и будем смотреть на звёздное небо в огне над нашими головами.
— Или примем мучительную смерть, — дополняю я рассказ.
— У самурая нет цели, он и есть цель, — формулирует Андрей.
— Страшные вещи вы говорите, мой друг, — замечаю я.
— Жизнь — вообще страшная вещь, полная боли, мучений и бессмысленных страданий.
— А ещё не любите Достоевского! Уж он-то знал в этом толк, — продолжаю я какой-то давний разговор.
— Достоевский — просто плохой писатель, — Андрей безапелляционен.
Он проводит пинпоинтером по дну ямы, прибор подаёт сигнал.
— Что это может быть? — спрашиваю я.
— Похоже на большой кусок железа.
Мы продолжаем интенсивно вгрызаться в землю.
Вскоре раздаётся характерный звук удара стального лезвия лопаты о ржавый металл.
Андрей понемногу вытаскивает со дна ямы тяжёлый большой предмет. Я помогаю. Очищаем его щётками. Перед нами — дверца для русской печи, на ней выкована повозка с возничим, запряжённая четырьмя лошадьми.
— Ты ли это, лучезарный? — говорит Андрей.
— Узнаёте?
— Аполлон, сотрясая поводья, деву безумную гнал и вонзал ей под сердце стрекало, — отвечает Андрей. — Давно не виделись, но как не узнать? Сомнений нет. Аполлон — бог света. Во всей красе, на двухколёсной колеснице мчится по небу в гости к другу Гелиосу, богу солнца, и шкалик заветный с хинином везёт.
— Вот это находка, произведение искусства, а не дверца, — говорю я. — Сколько за такую можно выручить на аукционе?
— Сначала бы дотащить её до машины, чугуна в ней будет не меньше полпуда, — кряхтит Андрей.
— Но откуда такое чудо могло здесь появиться?
— Поехал купец на бричке в Москву по почтовому тракту, — начинает сказ Андрей. — Отрез на платье французское купить для жены, высмотренное ею в журнале Lа mode парижского издателя Эмиля Жирарди, детям шоколадных конфектов из кондитерской товарищества «Эйнем», себе ящик пива Хамовнического завода, директором оного был, кстати, отец писателя Ильи Эренбурга. Если фортуна будет благосклонна и дальше к нам, Александрович, выкопаем тут ещё старинные фуфырики из-под пива или аптечных снадобий. Если только не побьём при извлечении.
— А что с купцом-то приключилось? — спрашиваю.
— С купцом? Отправился наш герой в Большой театр на премьеру балета «Лебединое озеро», взял билет в ложу, монокль, чтобы passe маленьких лебедей рассматривать, — продолжает Андрей.
— Хотел бы я быть на его месте в этот день, — говорю я.
— Не горячитесь. Кто знает. Может, утром купец наведался в трактир «Адъ», там его подцепили местные обитательницы и наградили экзотической болезнью, — отвечает Андрей.
— Бедная жена, — переживаю я.
— Се ля ви. Удивительная встреча нашего купца с Аполлоном состоялась вечером за час до премьеры. Бричка купца остановилась на площади, и он обратил лицо вверх перед колоннами театра, и с входного портика с двухколёсной колесницы на него вниз посмотрел сам бог света. Накидка покрывала лишь спину обнажённого Аполлона, ниспадая с правого плеча на руку, держащую невидимые вожжи, в левой руке бог держал лиру. «Здравствуй, купец, зачем ты пожаловал?» — спросил Аполлон. Купец открыл от изумления рот, и из него в ответ полились незнакомые ему ранее слова. «Да, смертных, подобных тебе, не видал до сих пор никогда я. Ни средь мужчин никого, ни средь жён, — изумляюсь я, глядя!» Ответил ему бог: «Это похвально. Но если хочешь увидеть меня снова, то вот тебе моё первое поручение. Когда воротишься в Серебряное, открой там музыкальную школу для крестьянских детей и театр, доступный для всех сословий. Жене платьев разных фасонов по французской моде закажи, не смотря на дороговизну ткани». Купец спросил: «Что ещё? Я всё выполню». Аполлон ответил: «Держи кошелёк свой при себе, в буфете стянут — оглянуться не успеешь». «Да, свет моей жизни», — ответил купец. Сюжет «Лебединого озера» не так тронул сердце купца, как слова и прекрасный облик обнажённого Аполлона, и он в смятении поспешил в буфет. И не успокоился, пока не опустошил шесть рюмок французского коньяка и не заполировал их чашкой кофея. А потом — в ресторан месье Оливье на Неглинной и уже под утро с цыганами и медведем к «Яру», ресторация такая была модная. Хорошо погулял. Как только возвратился наш герой домой, в село Серебряное, так повелел местному кузнецу Прокопьевичу сделать для печи точную копию Аполлона в двухколёсной колеснице с четырьмя лошадьми, всё как на фронтоне Большого Театра. И все наставления бога света выполнил: школу музыкальную и театр для крестьян открыл, учителей и актёров из Петербурга выписал. А перед домом распорядился пруд выкопать и маленьких лебедей выпустить в него.
— Удивительная история, — поражаюсь я.
— Сердце говорило мне, есть в этом призрачном селе нечто. Но ещё не вечер, — отвечает мой друг.
— Владимирович, я там на пригорке увидел или, скорее, почувствовал кого-то в лесу. Кто бы это мог быть?
— Леший? — ничуть не удивился Андрей.
— Шутить изволите, барин?
— Да какие шутки! Главное, до заката смотать удочки отсюда. А как это было?
— Спиной сначала почувствовал, что кто-то на меня смотрит. Обернулся. Всматриваюсь в чащу, где заканчивается орешник, и чувствую, что некто наблюдает за мной, но не вижу, кто это. С вами такое бывало?
— Однажды копался на чердаке в заброшенной деревне. Уже и вечерело, и машину далеко оставил, да и ночевать в разрушенной деревне не хотелось, мало ли какой лихой люд её облюбовал. А находки одна интереснее другой идут, как по закону подлости. И вдруг чувствую, что на меня кто-то смотрит. А никого не было в деревне, я все дома обошёл. Выглядываю на улицу, и в окне в доме напротив вижу, что прямо на меня смотрит лиса.
— Серьёзно? — Я ожидал чего-то другого.
— Да. Ставни открыты, и из чёрного проёма на меня глядит лиса. Потянулся к рюкзаку за фотоаппаратом, смотрю, а её уже и след простыл. До сих пор думаю: не привиделось ли мне она от переутомления? Бросил я чердак и убрался восвояси. Может, и предупреждение пришло. Доски гнилые, провалилась бы одна подо мною, мог зашибиться сильно и лежал бы, а помочь некому: ездил я в ту пору в одиночку на раскопки и далече, бывало, забирался от машины. Сейчас так не стал бы рисковать.
Андрей вручает мне чугунную дверцу.
Я выбираюсь из ямы. Андрея уже рядом нет. Только что был здесь и исчез. Лопата его воткнута в землю, к ней прислонён Garret, на нём висит шерстяная шапка, на которой замерла бабочка. Я рассматриваю её. На крыльях кремового цвета, видны пятна. На верхних крыльях — пять чёрных пятен, а на нижних — пять красных с чёрным контуром.
Я перевожу взгляд с бабочки на дверцу в моих руках и смотрю на Аполлона на колеснице, Аполлон смотрит на меня.
— Бессонница, Гомер, тугие паруса, я список кораблей прочёл до середины, — обращаюсь я к богу света.
Дуновение ветерка колышет траву, шапка Андрея падает в выкопанную яму. Бабочка с кремовыми крыльями улетает. Холод проходит у меня по позвоночнику. Я думаю о том, кто смотрел мне в спину из чащи.
Слышу крик Андрея откуда-то сверху:
— Еге-ге-ге-ей, Чингисхан у ворот!..
Передо мною в небо уходит высокая стройная колокольня из красного кирпича, с четырьмя ярусами, сужающимися к верху, на каждом ярусе — окно, освещавшее раньше лестницу, от которой к нашему времени остались только единичные выступы. Венчает башню луковая голова с крестом на шпиле. Колокольня стоит в одиночестве среди высокой травы — остатков храма не видно, — как будто она заповедная, и пески времени стёрли всё вокруг. На её заросших мхом отколотых ступеньках лежит брошенный Андреем китель.
Я захожу внутрь колокольни и ловлю суровый взгляд Архангела Гавриила на одной из сохранившихся фресок первого яруса. Смотрю в проём вверх, в свете солнечных лучей оседает взвесь пыли, на четвёртом ярусе ожидаю увидеть колокола, но их нет.
— Поднимайтесь, здесь фантастический вид на окрестности, — кричит мой друг и бросает верёвку.
Слова Андрея прерывает звук ружейного выстрела, эхо раскатывается по лесным далям.
Он ловко спускается с колокольни при помощи верёвки, последний пролёт преодолевает в прыжке.
Раздаётся второй выстрел.
— Александрович! Наши охотники вышли в угодья. Надо убираться отсюда, пока нас не приняли за тучных уток, особенно у вас есть все шансы, вы хорошая мишень, крупная и медленно движетесь.
— Есть шансы словить пулю? — спрашиваю я.
— Да нет. Стреляют дробью, а дробь имеет убойную силу на расстоянии до шестидесяти метров. Но не стоит недооценивать алкоголь. Раствор коварен, — предупреждает Андрей. — Нас ждёт марш-бросок до Астафьево. Готовы?
— Нашли ещё что-нибудь? — спрашиваю на бегу.
— Шмурдяк. Но то, что мы подняли, — фортуна разыгрывает в лотерею один раз на миллион, — отвечает Андрей.
— Фортуна любит выходить на бис, — замечаю я.
— Вы, Александрович, не болтайте, собьётесь с дыхания, а мне вас потом тащить, а вы, чай, не пирожное-безе «Анна Павлова» из буфета Большого Театра, а индийский слон из посудной лавки.
— Я — медведь, — отвечаю и закашливаюсь.
— Понесёте мою лопату, товарищ медведь. Справитесь с двумя? А я находочку прихвачу, тяжёлая штукенция, не оставлять же её здесь, неизвестно, когда снова выберемся.
В левой руке у Андрея — Garret Pro, в правой — найденная чугунная дверца с колесницей Аполлона, волочащаяся по земле.
Друг пробивается через кусты барбариса и орешника и исчезает в лесу.
Я оборачиваюсь посмотреть на солнечную поляну, выкопанные ямы с находками, стройную молчащую колокольню и бегу.
Цепляюсь за ветки молодого орешника и едва не падаю.
В лесу чувствуется разлитое беспокойство. Вспуганно кричат птицы.
Лучи солнца мелькают среди ветвей. Я чувствую поддержку солнца.
С бега перехожу на шаг и теряю звук бегущего впереди Андрея, по которому определяю направление.
Я тяжело дышу, рюкзак больно врезается в плечи, тянет назад. Две лопаты норовят выскользнуть из левой руки, металлоискатель в правой подаёт редкие сигналы — забыл выключить — и цепляется катушкой за корни и растения.
Ноги в тяжёлых сапогах разъезжаются в стороны в мокрой глине.
По-над лесом летит птица, я слышу шум её крыльев где-то высоко надо мною.
— Быть мертвецу, — повторяю слова Андрея.
Голос кажется мне чужим.
В лесу становится темнее.
Выхожу на узкую просеку. Возможно, здесь была когда-то дорога, но сейчас просека ведёт в синее с рыжеватыми пятнами болото, в какую сторону по ней ни пойди.
Тишина. На ветках орешника и барбариса у края просеки горят грустные лучи закатного солнца.
Я прохожу тоненький ручей в овраге, на дне видны следы сапог Андрея, я иду точно по этим следам. Я вижу большую кучу коричневых экскрементов на берегу ручья, из неё торчит что-то пушистое, похожее на хвост какого-то лесного зверька.
— Белка, — говорю я.
Тропу справа налево пересекают следы, как будто босой человек пробежал. Видны отпечатки круглой пятки и пяти пальцев. Нога явно больше моей, а у меня сорок шестой размер. У некоторых следов я вижу отпечатки когтей.
Вдалеке раздаётся автоматная очередь.
Я делаю шаг назад, нога скользит, оступаюсь и падаю, выбрасывая вперёд левую руку, и приземляюсь на раскрытую ладонь. Лопаты и металлоискатель летят в разные стороны. Лицо впечатывается прямо в кучу неопознанных экскрементов. В рот, ноздри, под очки попадает коричневая вонючая субстанция, перемешанная с крупинками песка.
Я думаю: «Еще тёплая, значит, только прошёл зверь».
Отплёвываюсь и пытаюсь встать. Ноги разъезжаются — скользко. В голове одна мысль — бежать. Наконец мне удаётся подняться. Я хватаю с земли одну из лопат и Garret Pro, поправляю съехавший рюкзак и бегу, прихрамывая. Чувствую сильную боль в левой стопе и в левой кисти, на которую я приземлился. Страх выбрасывает в кровь адреналин, и вскоре боль затихает.
Я вижу канат, свитый из конских грив и хвостов, выходящий из солнечного амулета на моей груди, уходящий вперёд, некто невидимый впереди ухмыляется, накручивает канат на локоть и тащит меня туда, к выходу из сумрака, к спасительному свету.
«Обернись. Посмотри на меня», — слышу голос в голове.
— Не оборачивайся. Беги, — говорю я себе вслух.
На периферии зрения вижу быстро пролетающие тени, поваленное дерево, опирающееся, как немощный старик, о соседний накренившийся ствол собрата по несчастью.
Сердце моё, кажется, выскочит из горла, в груди кто-то хрипит и клокочет.
Я вижу впереди свет фар и прожектора сквозь кусты орешника и барбариса. Когти леса нехотя соскальзывают и выпускают меня. Но сердце полно сумеречной хтони.
Ветки хлещут по лицу, выбивая слёзы. Нос заложен наглухо. Я хаотично глотаю воздух широко открытым ртом. Останавливаюсь, только дотронувшись левой ладонью до теплого капота машины, чтобы убедиться, что она — не призрак.
Андрей стоит, опёршись на открытую дверцу «Нивы», в руке его вафельный рожок с белковым кремом.
— Здравствуйте, дорогие телезрители! — комментирует он. — Финал чемпионата. Самые крутые монстры. Кто быстрее? Сто метров. Подзамкнуло левую руку, уже не разгибается. Из последних сил идёт Александрович в белых перчатках, сумоист-аристократ из Белграда, универмага в южном административном округе Москвы. Размах рук не тот. Хотя, смотрите, добирает. Добирает за доставку снега. Привычными движениями отбивается от картеля. Руками машет, аж в глазах рябит. Ещё чутка. Встаёт на первую позицию в рейтинге.
Андрей протягивает мне вафельный рожок. Я бросаю рюкзак, лопату и металлоискатель, иду вперёд ещё несколько шагов.
— Воды, — прошу я.
Андрей протягивает бутылку, и я пью воду жадно, давясь, большим глотками.
— Александрович, вас только за смертью посылать, — говорит мой друг, — я уже в МЧС хотел звонить, чтобы вертолёт высылали.
— Там… — отвечаю я.
— Медведь? — спрашивает Андрей.
— Следы большие с когтями, — говорю я.
— Вы своим топотом так напугали хозяина леса, что он обратно в берлогу залез и вход законопатил. Пишет сейчас жалобу в Комитет охраны животных, — продолжает он.
Я всматриваюсь в чащу, но в темноте ничего не видно.
— Что у вас с лицом? — спрашивает Андрей.
— Медвежьи экскременты — вкус русского леса, — отвечаю я.
— Смотрите, до чего вы бедное животное довели. Он теперь долго не выйдет в «Пятёрочку» за фуфыриком и сосисками, — произносит друг.
Андрей протягивает салфетки. Но руки дрожат, и я не могу справиться с ними.
Я снимаю болотные сапоги и заползаю в машину, лицо моё перекашивается от боли в левой ноге.
Андрей достаёт из аптечки коробку с таблетками и протягивает мне.
— Глотайте не разжёвывая, скоро отпустит, — говорит Андрей. — Подверните штанину и покажите мне ногу. Левая?
— Да.
Андрей сильно нажимает пальцами обеих рук на ногу, двигаясь от колена к стопе.
— Пошевелите, — командует он. — Больно?
— Колено ноет и пальцы, — отвечаю.
— Колено — это ушиб и растяжение связок, — заключает опытный Андрей. — Иначе до финиша бы не дошли. Стопа в норме, в целом. Пальцы — ушиб. Но исключить закрытый перелом в одном из пальцев нельзя. Нужна компьютерная томография, объёмный снимок, чтобы увидеть состояние мелких костей. Но это только в златоглавой. Если утром будете звать маму, то повезём вас в районный травмпункт к тёте Даше, сделаем рентген с двух ракурсов. Но, скорее всего, растяжение связок и ушиб. Держите гель. Это «Троксевазин».
Я наношу гель на ногу и руку.
— Спасибо, доктор, — говорю. — Вы спасли мне жизнь. А вы слышали автоматную очередь?
— Чудные дела творятся в Астафьево, — говорит Андрей, — словно коварный джинн вместо благодарности за освобождение перенёс нас в окопы на Западный фронт.
Андрей стирает салфетками грязь с моего лица.
— Я думал, что мне от страха показалось, галлюцинации, — признаюсь я.
— На охотничьем Калашникове заблокирована стрельба очередями, — отвечает Андрей. — Это функция только для войны, для штурма города.
— В кого можно стрелять в лесу очередями?
— Да не в кого, — продолжает Андрей. — Это игры пьяного разума. За это лицензии лишают пожизненно.
Андрей заводит «Ниву», и мы очень медленно едем по полю в сумерках. На каждой кочке боль стреляет мне сначала в стопу, потом в коленку и отдаёт по всему телу, как бегущие огни на ёлочной новогодней гирлянде.
Справа в открытое окно я вижу трёх охотников с ружьями с подствольными фонарями, стоящих в свете фар от внедорожников и обращённых лицами в сторону леса. Они медленно и синхронно поднимают ружья на уровень глаз, свет от подствольных фонарей бьёт в кроны деревьев, ближний к нам охотник, поворачивает голову и удивлённо смотрит на нашу машину, на моё измазанное лицо. Я медленно машу ему рукой в белой перчатке, испачканной медвежьими экскрементами.
Охотники стреляют из ружей по очереди.
— В кого они стреляют в темноте? — спрашиваю я.
— В уток, Александрович, в уток, — отвечает Андрей. — Потом в лунном свете по протокам и канавам, обгоняя обнажённых женщин в железных ступах, летящих на Лысую гору к своему повелителю, будут собирать подранков. Те, кто заблудится и забредёт на шабаш, в награду будет целовать козла в задний лик и предаваться всяческим непотребствам.
— Нелегка жизнь в русской провинции, — говорю я.
— С этим не поспоришь, — соглашается Андрей.
В свете фар перед машиной выскакивает белый заяц. Андрей резко тормозит, чтобы не наехать на зверька. Боль в разбитом колене искрами отзывается у меня в глазах.
— Lepus timidus, — комментирует Андрей.
— Заклинание?
— Душа человеческая является в облике белого зайца. Так говорили славяне. Это некий символ, архетип, который постоянно встречается в славянской мифологии.
Заяц резво скачет перед машиной и исчезает в щели забора возле дома Сергея.
— Вернулся к Сергею на постоялый двор, — говорю я.
— Старик что-то нам не договаривает, а сам собирает ковчег, — замечает Андрей. — Не хотите к нему присоединиться?
— А что, будут снова всех топить?
— Кто же нас спросит? — отвечает Андрей.
— Но вроде бы Он обещал, что второго потопа не будет? — говорю я. — Завет заключил с Ноем?
— Обещал, значит, не будет, — продолжает Андрей, — но второе пришествие никто не отменял. «Люди ели, пили, женились и выходили замуж до того дня, когда Ной вошёл в ковчег. Потом пришёл потоп и всех их уничтожил. Так же будет и в День, когда явится Сын Человеческий». Но вы, Александрович, не волнуйтесь, у меня на этот случай есть фуфырчик с хинином.
В темноте едем по Астафьево. Во дворе у Сергея тишина, окна не горят, пса Николая не видно и не слышно. Останавливаемся возле дома Андрея. Из-за туч появляется полная луна. Начинает накрапывать мелкий дождь. Я вижу в свете луны белое пятно на низкой пристройке, переходящей в амбар.
— Там что-то лежит, — говорю.
Андрей берёт большой прожекторный фонарь Navigator в багажнике и идёт к пристройке. В луче света вьётся мошкара. Я спотыкаюсь о корягу в траве, и утихшая было боль в левой ступне возвращается.
— Ах ты, чёрт! — произношу я и, прихрамывая, спешу за Андреем.
На серых досках пристройки лежит длинное белое тело птицы. Спина её обращена к нам.
— Утка. Вернулась, — говорю я.
Андрей молчит. У меня подкатывает комок к горлу. Становится как-то дурно. Вдыхаю ночной воздух с гнилым сладковатым запахом экскрементов, засохших у меня на лице, на очках, в волосах.
Слышу шорох. Поворачиваю голову в сторону реки. Вижу два силуэта, двигающихся к нам. В руках у них ружья.
— Они возвращаются, — говорю я.
— Я поговорю, — отвечает Андрей, — никто не имеет права убивать уток у меня в доме.
— Мне страшно, не ходите. Они пьяные.
— Останьтесь здесь. Я сейчас… — отвечает Андрей.
Он идёт навстречу силуэтам в ночи, освещая путь прожекторным светом фонаря.
Я остаюсь и смотрю, не отрывая взгляда, на утку. Её белое тело вытянуто на сарае. Она лежит на груди. Клюв обращён вперёд. Глаза закрыты. Перепончатые лапы свешиваются с пристройки.
Луна то появляется, то исчезает в тучах. Утка то появляется в лунном свете, то исчезает. Мне кажется, что в следующее мгновение, когда снова появится лунный свет, она исчезнет, как будто всего этого не было, и всё это был кошмарный сон. Дождь усиливается, я размазываю медвежье говно по лицу, оно смешивается с каплями дождя.
Какая-то нить вытягивается у меня в голове, что вот-вот сейчас я пойму, и внезапно обрывается, и концы разлетаются, растворяются, и становится снова ничего не понятно, не за что ухватиться.
В темноте со стороны реки слышны приближающиеся к дому голоса Андрея и двух незнакомцев. Они подходят к месту убийства. На головах у незнакомцев зелёные фуражки, они одеты в одинаковые зелёные куртки-ветровки с капюшонами, чёрные болотные сапоги. На рукавах видны нашивки «Минприроды России. Оперативная группа». На плечах у обоих оперативников висят самозарядные охотничьи карабины «Сайга».
Один — молодой, лет двадцати пяти, высокий, худой. Лицо красивое, но есть в нём некая отстранённость, как будто он ощущает себя не здесь и не сейчас. Он отчасти похож на актёра Джулиана Сэндза из фильма «Чернокнижник».
— Кто убил утку? — спрашивает меня молодой и светит в лицо фонарём.
Второй инспектор — крепкий старик с седыми бородой и бровями, высоким лбом, крупным носом картошкой, поджатыми губами, слегка впалыми щеками. Он напоминает Льва Толстого в старости.
— Как кто? Он и убил-с? — отвечает старик и направляет фонарь на утку.
— Я не убивал, — говорю, но не слышу своего голоса.
— Лицензия? Разрешение на оружие? — спрашивает меня молодой человек, похожий на Джулиана Сэндза.
— Мы не охотники. Оружия не имеем. Кто-то убил утку и положил на мой дом, — говорит Андрей.
— А почему он молчит? — спрашивает Лев Толстой.
— Тяжёлые роды. Тащили щипцами. Очень чувствительный. Как увидит кровь, падает в обморок, как кисейная барышня, — отвечает Андрей.
Молодой инспектор берёт утку в руки, осматривает тело.
— Следов пули не видно, — произносит он. — Крови не видно. Ещё теплая. Убили недавно, не больше получаса.
Молодой инспектор передаёт утку мне в руки. Я смотрю на неё, она, вся белая, раскинулась на руках. Красный клюв на маленькой белой голове, глаза закрыты, почему-то очень длинная шея, туловище, покрытое перьями, длинные красные лапы. Мех на грудке, как снег в начале зимы, совсем нежный, по сравнению с мехом на других частях, как пух, кажется воздушным, он тёплый и лёгкий. Я вспоминаю, что видел обрывки этого пуха в гнезде, восемь белых яиц были укутаны этой пуховой нежностью, это белой чистотой.
У меня набухает слеза и стекает из глаза.
— Она к детям летела. У неё за домом гнездо, — говорит Андрей.
— Может, от разрыва сердца умерла? — предполагает старик. — Услышала выстрел и упала замертво на сарай. От страха всякое божье создание умереть может. И человек, и утка.
Я сдерживаюсь, чтобы не разрыдаться.
— Пуля маленькая, не видно её, — замечает молодой инспектор.
— Человеческая жизнь тает, как облако от дыхания в холодный день, а что говорить про утиную! Словами не высказать, сколько в этом боли, скорби и отчаяния, — произносит старик Лев Толстой.
— Но это лишь птица, — говорит Андрей.
— Воробей, сбитый с ветки из рогатки, или город, стёртый с лица земли, — кто осмелится определить, что хуже? Зло оно и есть зло, вселенское зло, изобретённое злым богом, — отвечает старый инспектор.
— Смелое утверждение, — говорит Андрей.
— Это Кутзее сказал. Джон Максвелл Кутзее. Африканский писатель. В последние годы я стал снова много читать, как в те времена, что работал на почте. Какие же душевные письма писали раньше люди друг другу…
— Я знаю имя этого злого бога — человек, — перебивает его молодой инспектор. — Была бы моя воля, я бы их убивал на месте, без суда и следствия.
— Людей? — спрашивает Андрей.
— Браконьеров, — отвечает инспектор. — Ненавижу их. Подстрелят, бывает, лося из нарезного карабина, и идёт он, раненый, по лесу, оставляя кровавый след. Если найдут, то вырежут кусок мяса и бросят тушу. Наткнёшься на останки, и плакать хочется от бессилия. Смотришь в расширенный зрачок лося и видишь лица убийц. Садисты. И вернуть смертную казнь. За жестокое обращение с животными. Расстреливать.
Молодой инспектор, прищуриваясь и раздувая ноздри, приглядывается к багажнику «Нивы».
— А что у вас в машине?
— Ничего запрещённого не имеем, открыть багажник? — говорит Андрей.
— Нет. Пойдёте с нами, будете свидетелями? — продолжает молодой Сэндз.
— Свидетелем не буду, ничего не видел, — говорит Андрей.
— Вот мой телефон, — произносит инспектор, протягивая визитку. — Сигнализируйте, если заметите браконьеров. За вознаграждение.
— Не смогу, мы сюда на пару дней приехали, дом купленный посмотреть, — говорит Андрей, — а что нам с убитой уткой делать?
— Потушите с капустой и морковью, белого вина в кастрюлю плесните стакан, второй — внутрь себя, лука не забудьте добавить и лавровый лист, перца горошком щепотку да соли пол столовой ложки, и возблагодарите Господа за хлеб насущный перед трапезой, — отвечает старик, похожий на Льва Толстого.
Инспекторы возвращаются в темноту, направляясь в сторону реки.
— А с яйцами что делать? — кричит им вдогонку Андрей.
— С какими яйцами? — спрашивает старик Толстой, оборачиваясь к нам.
— Так у неё там за домом гнездо. Восемь яиц, — отвечает Андрей.
— Ну, что… сиди — высиживай, — отвечает инспектор.
— Никто не имеет права убивать уток в моём доме, — говорит Андрей и направляется к соседней избе, где раскинулся лагерь охотников.
Я, держа утку на вытянутых руках, иду следом.
Андрей отворяет калитку, оборачивается, смотрит на меня с уткой в руках и говорит:
— «Пьета» Микеланджело, мрамор, собор Святого Петра, Ватикан… Александрович, вы бы говно медвежье как-то достёрли бы с лица, вроде как культурные люди, в гости идём.
— Я вас здесь подожду. Страшно не люблю… всё это, — отвечаю я.
— Боитесь? Это правильно. Подождите меня здесь, возле калитки, — говорит Андрей. — Если услышите выстрелы, идите к машине. Ключи от «Нивы» и шлагбаума на мосту в бардачке. Там же газовый пистолет. Рация в рюкзаке.
— Отец в таких случаях говорил: «Если я не вернусь, считайте меня героем, а если нет, то нет». Присказка у него такая была.
— И что?
— Однажды сказал и не вернулся.
— Хозяин, есть кто дома? — спрашивает Андрей и заходит во двор.
Мне стыдно оставлять друга одного в опасной ситуации, но мне страшно, мои сапоги кто-то прикрутил шурупами к земле, они вросли намертво в землю. На руках — мёртвая утка. Меня тошнит.
Калитка передо мной захлопывается.
В голове почему-то всплывает странный стишок из мирной жизни:
Отвари потихоньку калитку,
Если нечего больше варить.
Отварил? Потихоньку от плитки
Отвали, дай калитке остыть.
Из дома слышно мужское пение.
Скорый поезд к дому мчится.
Прилетел домой, как птица,
Прилетел, как птица, я,
Снял погоны и петлицы
И уже успел напиться.
Демобилизация. А-а-а!
Пение замолкает.
Я слышу шаги позади себя и оборачиваюсь.
Со стороны реки в мою сторону шагает тёмная фигура, врезается в накренившийся дощатый забор нашего дома. Забор с треском падает. Фигура проходит по его останкам и движется по яблоневому саду, где мы днём пили кофе.
Калитка открывается, и на улице появляется высокий человек в плаще с капюшоном, на плече его висит охотничий карабин.
Человек смертельно пьян, одному Богу известно, какая движущаяся сила несёт его вперёд и какой встроенный гирокомпас не позволяет принять горизонтальное положение. Он движется ровно по прямой, словно на автопилоте. Я узнаю в нём нашего дневного собеседника.
Человек смотрит сквозь меня остекленевшими глазами, будто я прозрачный.
— Майор Иванов, — представляется человек с ружьём, — лицензия имеется.
— Утку убили, — говорю я, протягиваю вперёд птицу, лежащую у меня на руках. — Вы стреляли?
— Я? Не убивал, — отвечает майор Иванов, — это не моя.
Иванов заходит во двор дома охотников. Мне страшно, но я иду за ним. От запаха спирта, исходящего от него, к горлу подступает тошнота.
Во дворе стоит несколько походных раскладных столов. На одном я замечаю ручной пулемёт Дегтярёва с круглой коробкой для патронов сверху ствола, вид у него антикварный, оружие явно помнит оборону Сталинграда и штурм Рейхстага. На другом столе расположились бутылки с водкой «Талка», «Русский стандарт», «Архангельская», «Пять озёр», пивные жестяные банки Guinness, «Охота. Крепкое», «Жигули. Барное» и закуска на пластмассовых тарелках — куски мяса с мангала с кетчупом и горчицей, стеблями зелёного лука, кольца помидоров и огурцов, куски бородинского хлеба, одни со шпротинами, другие с краковской колбасой, плавленым сыром, и прочая снедь.
Возле столов собрались охотники в полукруг. У некоторых в руках металлические кружки, другие — курят сигареты. Перед ними стоит Андрей с прожекторным фонарём.
Майор Иванов и я с уткой на руках подходим к охотникам.
— Разве я похож на человека, которому можно положить убитую утку на дом? — спрашивает Андрей. — Мне неважно, кто это сделал. Но вы должны забрать убитую и больше не приближаться к моему дому.
— Мы люди мирные, — отвечает ему мускулистый охотник с обнажённым торсом, испещрённым татуировками. — Лицензия на охоту у нас имеется.
— Майор Иванов, — представляется человек с ружьём, — у меня есть лицензия.
— Майор, вы, конечно, герой, — произносит Андрей, — но скажите, уважаемый, зачем же уток убивать в моём доме?
— Я? Не убивал. Это не моя утка, — отвечает Иванов.
— А кто подвабил инспекторов? — говорит охотник в морской тельняшке и татуировке и кладёт руку мне на плечо. — Не ты ли это был?
Андрей убирает руку матроса с моего плеча и отвечает:
— Убери свои грязные шашлычные руки от моего друга. Он, конечно, слегка контуженный и тормознутый по жизни: на него в детстве упал олимпийский медведь на стадионе в Лужниках, прямо в день завершения Олимпиады-80, зашибить не зашибил, но помял. Обижать его имею право только я. Ради его же блага. И кто обидит малого сего, то было бы лучше, если бы ему повесили мельничный жернов на шею.
— Высокие отношения, — бросает реплику человек с сигаретой и лицом, поеденным ветряной оспой.
— А кто натравил эту свору на нас? — продолжает человек в тельняшке. — Может, тогда это был ты?
— Да вы устроили в этом зоопарке такую канонаду, что странно, что вас всех ещё не повязали, — отвечает Андрей, — но надо понимать: мы с инспекцией не сотрудничаем.
— Эти ищейки не успокоятся, пока не опустошат карманы всех охотников за версту отсюда. Какая теперь охота? — произносит полный и низенький охотник с красным и круглым лицом, похожий на колобка.
— За это вы можете поблагодарить только самих себя, — отвечает Андрей.
— Какая-то форма у тебя странная, — замечает полный охотник, приглядываясь к германским нашивкам на кителе Андрея.
— Не менее странная, чем твоя, товарищ, — отвечает Андрей. — Позволь попробовать напиток в твоей кружке?
Андрей берёт металлическую кружку у толстого охотника, отхлебывает глоток и тут же с шумом выплёвывает на землю, лицо его перекашивается от омерзения.
— Как ты пьёшь эту гадость? Отвратительное пойло, — говорит Андрей.
— «Кёнигсберг». Говорил я им, что надо брать «Арарат», — оправдывается толстый охотник.
— При Сталине за такой коньяк дали бы высшую меру и тем, кто выпустил, и тем, кто пьёт, — выносит вердикт Андрей.
— Нет, ты погоди, кто-то вызвал упырей, и сдаётся мне, что это был один из вас! — продолжает гнуть свою линию человек в тельняшке. — И за базар надо отвечать.
— Мужики. Час поздний. Я сейчас уйду, утку я положу на пристройку к моему сараю, где мы нашли её убитой. И к утру если птица не исчезнет, то я вернусь сюда, и не один. Это мой дом, и в нём не будет мёртвых уток, — говорит Андрей. И обращается к мне: — Александрович, уносите реквизит.
— Я — разочарован, — говорю я.
— В чём? — спрашивает толстый охотник.
— В жизни. Когда кто-то рядом со мной умирает, как будто я тоже умираю вместе с ним. Часть меня тоже закапывают вместе с умершим. Когда умер отец, Александрович-старший, я отказался верить в его смерть. Приехали из военкомата, отец был военный музыкант, привезли гранитный памятник, а на нём фото отца и ракета, улетающая в космос с реверсивным следом. А я говорю им: «Уносите памятник, мой отец жив, вы ошиблись адресом», — и закрыл дверь. Только сейчас, двадцать лет спустя, я признал, что отца больше нет со мной. Когда я увидел утром эту утку, она была жива, а сейчас — мертва. И я чувствую, что часть меня исчезает вместе с этой уткой, — говорю я.
— Моя бабушка, когда получила похоронку, тоже так говорила. Это — не он. Однофамилец. Война закончится и вернётся, — произносит толстый охотник.
— Вернулся? — спрашивает охотник в тельняшке.
— Нет. Но первые годы приходил ночью к бабушке и звал за собой в лес. Очень она мужа любила своего. Она откроет глаза, а он стоит на пороге, весь белый. Она подойдёт, чтобы обнять, а он во двор, потом в лес. Утром искали её в лесу. Стали дверь на ночь запирать, чтобы не ушла, — завершает рассказ толстый охотник.
— Зачем же вы её убили? — спрашиваю я.
Взоры собравшихся обращаются ко мне. Андрей бросает на меня косой взгляд. Толстый охотник ставит кружку на пластмассовый стул. Майор Иванов снимает ружьё с плеча и прислоняет его к столу, на котором красуется антикварный пулемёт Дегтярёва. На крыльцо избы выходит маленького роста охотник с повязанным для готовки фартуком и подносом, на котором лежат бутерброды с паштетом.
Калитка со скрипом открывается, и во двор заходит старик по имени Сергей.
— Послушайте, — говорит он и окидывает взглядом каждого.
Воцаряется тишина.
— Бог отвернулся от нас. И когда мы к нему обращаемся, он снова поворачивается к нам — к некоторым в полуха, а к избранным в полглаза, — продолжает старик. — У меня был друг. В Свердловске его тогда все знали. Уралмашевские, слышали? Большие дела. Полгорода держали. Рэкет, вымогательство, чёрное рейдерство. Ничем не брезговали. Кроме наркотиков. Губернатор в ножки кланялся. Заводы почти все были под ними. Однажды друг мой с пацанами сидел в кабаке на окраине города. И вышел отлить. А рядом с кабаком — кладбище старое и часовня при нём, закрытая ещё до войны. Делает это своё дело, значит. И вдруг слышит, что из часовни пение раздаётся, как будто ангелы поют, так чисто и хорошо на душе у него стало. А друг мой — неверующий, так воспитывали тогда. Заходит он в часовню. А там свечи горят. Люди собрались. Три священника в золотых одеяниях обряд совершают. Пение завершилось, народ один за другим подходит к священникам. И друг мой подходит. Священник такой старый, что весь светится и кажется почти невесомым. Проводит кисточкой с елеем по лбу друга, глаза его улыбаются, и говорит радостно так, как новость удивительную сообщает:
— Иисус воскрес.
И друг мой отвечает:
— Да, говорит, воскрес Иисус.
Выходит он из часовни.
А возле кабака менты, опера, «скорая», пожарные. Ресторан горит. И выносят из дыма Малыша и бросают на обочину, где уже другие пацаны лежат. А Малышом его в шутку назвали, это громила под два метра, на чемпионатах по боксу в тяжёлом весе побеждал более опытных. Стрелка часто заканчивалась, не начавшись, когда оппоненты просто видели его фигуру. И вот Малыш теперь лежит, как мусор, на обочине. Друг мой не помнит, как до дома доехал. Жену в охапку, она в слёзы, шубы, деньги, брюлики — всё бросили. Доехали до Москвы. Поселились в Измайлово, в гостинице, её к Олимпиаде построили. В газетах прочитал, что центровые всю его бригаду положили. И его имя есть в списке убитых, кто-то его опознал в сгоревшем теле.
Старик достаёт пачку «Беломорканала» и закуривает.
— И что дальше? — спрашивает матрос.
— Да ничего. Убили его. Спустился утром за газетами, а внизу его два киллера ждут. Один из Калашникова очередь дал, а второй из Макарова — контрольный в голову. Поднялись в номер и жену его застрелили, спящую. В газетах снова написали, что убит, дескать, такой-то, вор в законе и авторитетный человек… Доброй ночи, — говорит старик и идёт к калитке.
Мы с Андреем выходим за ним.
Старик удаляется по ночной улице Ленина, рядом плетётся Николай.
— Что он хотел этим сказать? — спрашиваю.
Мы подходим к дому Андрея.
Я бережно кладу утку на пристройку к амбару, на место, где мы её нашли.
— Но что он хотел этим сказать? — повторяю я.
Мы заходим в нашу избу, в ней холодно, сыро и неуютно. Я нажимаю выключатель, раздаётся усиливающееся жужжание, свечение нарастает до яркой вспышки, сопровождаемой звуком, как будто кто-то щёлкнул ногтем по стеклу. Дом снова погружается во тьму. Ставлю на крепкий дубовый стол включённый прожекторный фонарь. Андрей открывает вьюшку на дымоходе маленькой кирпичной печи, стоящей возле входа в избу, и бросает в топку дрова помельче, разжигает горящей щепкой огонь.
— В амбаре столько дров, что хватит переждать Третью Мировую, — произносит Андрей, — а в русской печи я нашёл ещё ящик с тушёнкой, эпоха поздних Советов. Перед нами капсула времени с посланием к благодарным потомкам. Была, знаете, в СССР такая традиция, закладывали в фундамент строящегося здания капсулу с указанием, через какое время её надо открыть. Русская печь — это первая машина времени.
— Если вы читаете это письмо, значит, меня нет на свете, — говорю я.
— Да, дорогой мой Робинзон. И на обломках самовластья напишут наши имена, — продолжает Андрей.
— Надо её похоронить, — говорю я.
— Банку с тушёнкой? Напишем записку «Алёша, мы всё пролюбили» и засунем обратно поглубже в печь, авось там, в прекрасном далёко, Илья с печи слезет, съест консерву с посланием из двадцатого века и всё за нас исправит, — произносит Андрей.
— Мать надо похоронить, — говорю я.
— Они вернутся за ней ночью, — отвечает Андрей. — Ровно в полночь.
Свет прожекторного фонаря медленно гаснет.
— Святые угодники! Аккумуляторы сели. В машине должны быть запасные, если не забыл положить, не посмотрите, Александрович? — говорит Андрей.
— Может, вы пойдёте? — спрашиваю я.
— Сходите, звёзды посчитайте, — отпустит. Я печь пока растоплю. Захватите термос с чаем и аптечку. От «Нивы» далеко не отходите, там во тьме инспектора рыщут по следам браконьеров, и охотники с добычей тайными тропами крадутся в лагерь, словно багдадские воры, стараясь не попасть опергруппе в фокус инфракрасных биноклей ночного видения, и всех их водит в двух шагах от забытой богом деревни леший, водит и посмеивается, лишь медведь ваш спит и видит свои звериные сны, как он Александровича в берлогу затаскивает, тужится, а тот не пролезает. «Кто-то слишком много ест, — ворчит медведь, — и придётся, верно, по частям, по кусочкам, по закоулочкам, потом по пятилитровым банкам закатывать на зиму, а по весне менять у знакомой Бабы Яги на самогон и гречишный мёд».
Обитатели фотографий на стенах избы смотрят на меня осуждающе. Я слышу возмущённый гогот гуся, сидящего на руках у хозяйки дома на ближнем к двери фото.
— Я сейчас… только присяду… на дорожку… — говорю я.
Тяжело опускаюсь на ветхий деревянный стул с тонкими изогнутыми ножками, стоящий возле окна, он скрипит и качается под моей тяжестью, лунный свет проходит сквозь пыльное стекло и сквозь пыльного меня. Я ловлю на внутренние катушки сигнал лунной радиостанции. Ноет разбитое колено, отзываясь болью в затылке. Трещат, разгораясь в печке, дрова. Тени пляшут по стенам избы. Андрей заворожённо смотрит на языки пламени в печи и подкидывает, и подкидывает внутрь ветки, щёки его раскраснелись. Я проваливаюсь в темноту.
Снится, что мне восемь лет. Я стою возле окна и вижу через жёлтые занавески яркие вспышки молнии. Слышу раскаты грома где-то близко. Мне страшно. У меня жар. На столике возле кровати стоят микстуры. За окном раздаётся сигнал клаксона. Я открываю окно. Косые струи дождя падают на подоконник, брызги летят на моё лицо. Напротив дома остановились зелёные жигули, незапамятная «копейка» ВАЗ 2101.
— Дядя Витя! Дядя Витя приехал! — кричу я и бегу ко входной двери.
Ветер сбивает кактус в цветочном горшке с подоконника. Горшок падает на пол.
На пороге нашей просторной квартиры на улице Серебрянской возникает улыбающийся и загорелый дядя Витя, молодой и жилистый, с красивыми курчавыми рыжими волосами.
— Где мой племянник? Что такое? Ты опять болеешь? — слышу я быстрый южный говор дяди Вити. — Тыща вёрст позади. Солнце сменило луну. И снова взошло солнце. Я мчался так, будто за мной гналась тыща разбойников. Обогнал скорый «Ростов-на-Дону», летевший в столицу. Промчался прямо у него перед носом. Вж-ж-ж-ж!!!
Дядя показывает рукой крутой манёвр, как он обгоняет поезд.
— Бобры соорудили за ночь плотину, и воды Дона затопили шоссе до горизонта. И я плыл на машине, как на подводной лодке, изредка высовывая рот из-под воды, чтобы глотнуть воздуха. Балалайкой грёб, как веслом. Под светом луны на всю округу раздавалась игра моей балалайки со дна реки. Лишь две фары верой и правдой освещали мне путь под водой.
Дядя надувает щёки и выпучивает глаза, а левой рукой изображает, как он грёб балалайкой. Мы смеёмся. Дядя протягивает мне картонную коробку. Она совсем невесомая. На дне её замер крошечный белый кролик, прижав ушки.
— Кролик! — восклицаю я.
— За время пути кролик успел подрасти. Это девочка, ей неделя от роду, — говорит дядя.
— Я буду звать её Вика, — шепчу я.
Опускаюсь на колени, вынимаю Вику из коробки и ставлю посреди комнаты. Смотрю с удивлением, открыв рот. Меня переполняет радость.
В комнату заходят взрослые: мама, отец и дядя Витя.
— Ветер разбил кактус, — говорит мама. — Страшная гроза. Давно не помню такой. Скорее в кровать — с таким жаром надо лежать.
Вика замирает посреди комнаты, всё её мелкое тельце и ушки дрожат от страха.
Когда взрослые уходят на кухню, Вика устремляется под кровать — только белые подушечки лапок мелькают в воздухе, — за ней остаётся дорожка из мелких пахучих чёрных шариков. Я забираюсь под кровать, протягиваю ей руку. Она тычется в неё носиком, чёрные внимательные бусинки глаз смотрят доверчиво в мои глаза. Весь крольчонок помещается у меня на ладони.
Я лежу на диване под тремя одеялами. У меня снова жар. За окном крупными хлопьями падает снег. Слышны весёлые крики детей с ледяной горки напротив дома.
Я выползаю из-под одеял, роняю пузырьки с лекарствами с прикроватной тумбочки, они катятся под диван.
Возле окна стоят два больших мешка с капустой, кролик поглощает её в астрономических количествах.
Я пишу синим карандашом на тетрадном листе в клетку большими буквами: «Я люблю тебя, Вика». Открываю балконную дверь. Зимний холод обдувает меня и врывается в комнату.
На балконе стоит большая высокая клетка, сколоченная из досок, с крупной решёткой вместо одной из стенок. В клетке в траве сидит Вика и жуёт капустный лист, она выросла в красивую большую крольчиху.
Мне холодно, но я улыбаюсь ей и прикрепляю пластилином листок к решётке так, чтобы Вика видела моё послание.
Ночью возвращается отец с концерта, который он отыграл вместе с ансамблем.
— Наш сын влюбился, — слышу сквозь температурный туман голос матери с кухни.
— В кого мог влюбиться наш восьмилетний сын? В учительницу немецкого Бройде Агнешку Октябриновну? Я его — понимаю. Есть в ней изюминка, — отвечает отец и смеётся.
— Не смешно, — отвечает мать.
Я стою в большой комнате перед закрытой дверью на балкон и смотрю сквозь пыльное окно на большую сосульку на козырьке, роняющую капли. За окном нещадно льёт лучи весеннее солнце. Всё радуется жизни. Чирикают птицы на ветках молодого клёна, который я прошлой весной посадил перед балконом.
— Яму копай подальше от дома, ветки будут стучать в окно, — говорил мне тогда отец.
Но я не послушал его, и сейчас лёгкий ветер качает ветки клёна, и они стучат о балконное стекло.
Я вижу через окно моего дядю Николая, стоящего на длинном застеклённом балконе. У дяди мужественное лицо бывалого морского волка, обожжённое северными ветрами, с морщинами на лбу и возле глаз, с седыми усами. В юности он строил посёлок Мирный на Крайнем Севере, ходил на медведя в одиночку. Дядя прижимает мою Вику к плоской доске, в руках у него самодельный нож, лезвие ножа сделано из тёмной стали. Луч солнца попадает на лезвие, и на нём переливаются цвета побежалости — светло-синие, фиолетовые, жёлтые, рыжие. Нож подарила матери бабушка на свадьбу, он сделан из стальной косы и всегда наточен предельно остро на точильном камне, который стоит у матери на кухне.
Я изо всех сил дёргаю ручку комнатной двери, ведущей в коридор, она отрывается и остаётся у меня в руках. Я хватаюсь за ручку балконной двери и пытаюсь её открыть, краска на ней засохла, дверь заклинило. Я разбегаюсь и ударяюсь плечом о балконную дверь, ручка проворачивается, и дверь открывается. Я выскакиваю на балкон и вижу дядю Николая с ножом, на котором играет радуга, и крольчиху Вику.
Голоса родителей слышны на кухне. Дядя Николая заносит нож над горлом Вики.
Я открываю рот и кричу:
— Не убивай!
Но голос мой не слышен мне. Дядя ударяет ножом, Вика вырывается из его рук. Он пьян. Крольчиха бежит в комнату.
— Аня, принеси молоток, — кричит дядя.
На пороге балкона появляется моя мать, в руках у неё страшное с деревянной ручкой. С одной стороны это топор, а с другой металлический молоток с шипами для отбивания мяса.
— Не убивайте! — кричу я.
Мать подаёт дяде Николаю топор-молоток.
— Держи её, — кричит дядя Николай. И зовёт моего отца: — Саша, помоги поймать.
Но отец не отзывается и не появляется.
Мать обнимает меня сзади и шепчет:
— Потушу с капустой в чугунной кастрюле, мясо нежное. Потушу, вкусно будет. В нём сила для тебя. Поправишься. Смотри, как ты у меня исхудал. Весь год болеешь. Измучилась я с тобой. Поешь мяса свежего и поправишься.
— Я ненавижу тебя, — плачу я.
Вырываюсь из рук матери и бегу к входной двери. Она закрыта. Бегу по длинному коридору в кухню. Оборачиваюсь и вижу в проём двери в маленькой комнате дядю Николая. На лакированном паркете под ним следы крови. Дядя Николай медленно заносит молоток-топор над головой Вики, которая лежит прямо посреди комнаты, на табуретке, на постеленной газете «Пионерская правда», в ней рассказ Кира Булычёва про Алису Селезнёву, гостью из будущего, прибывшую на машине времени в СССР 1980 года, я не успел вырезать рассказ для сшиваемой мною книги, теперь и не успею, думаю я, на полу лежат также газеты; мои глаза встречаются с чёрными бусинами глаз Вики.
Дядя замахивается — раз, — но не ударяет, замахивается — два, — примеривается. И бьёт по голове Вику. Я выскакиваю в кухню.
— Отец! — кричу я.
«Отец добрый, — говорю я внутри себя, — он остановит мать и своего брата, он отвезёт, как когда-то меня, Вику в больницу, и её вылечат после удара молотком по голове».
Но отец меня не слышит. Кухня пуста. На столе стоят бутылка водки и два стакана, плавленый сырок «Дружба» лежит в развёрнутой фольге.
«Отец, почему тебя нет, когда ты нужен мне?» — говорю я внутри себя.
Окно открыто. Я запрыгиваю на подоконник и смотрю вниз. Высокий первый этаж. Страшно прыгать. Мать догоняет и хватает меня за рубашку.
— Что с тобой не так? — кричит она.
Я освобождаюсь от неё и прыгаю вниз. Рубашка остаётся в руках у матери. Больно приземляюсь в заросли крыжовника и, хромая, бегу прочь от дома, в парк, к детской площадке. Вокруг шумят дети. Я сижу на подвесных качелях, покачиваясь, пока не стемнеет. Меня никто не ищет. В домах через дорогу зажигается свет, парк пустеет.
— Отец, всё ещё можно исправить, — говорю я вслух, в пустоту.
Я открываю дверцу высокого белого холодильника с янтарным значком «ЗИЛ», включается лампочка, на решётчатой алюминиевой полке стоит чугунная кастрюля с оранжевой крышкой, с нарисованными на белой эмали красными и оранжевыми цветами по бокам. Я открываю тяжёлую крышку. В застывшем холодце с белыми пятнами жира в окружении кругляшей моркови торчат косточки Вики. Мне в нос ударяет запах тушёного кроличьего мяса. Я роняю крышку и бегу прочь от холодильника, тонкий ручеёк от растаявшего льда стекает на пол из-под незакрытой дверцы и ползёт за мной в коридор.
Я бегу по коридору в большую комнату, там, где стоит старинное чёрное немецкое пианино с раскрытой клавиатурой, на которой лежат мои ноты. Закрываю за собой дверь в коридор и держу ручку, как будто за мной кто-то идёт. Вижу, как в щель под дверью подтекает струйка жидкости. Я пячусь от неё у окна.
…Я сижу возле кухонного стола, передо мной стоит белая фарфоровая тарелка, в центре её изображены два прогуливающихся белых гуся с оранжевыми клювами и лапами, на шеях у гусей повязаны синие в белый горошек платочки, вид у гусей весёлый, под ними по кругу идёт надпись «Bohemia. Praha». Мать кладёт на тарелку тушёную капусту и кусочки мяса. Я ем капусту и мясо, пока тарелка не пустеет.
— Вот и умник. Вот и молодец. Будешь здоровеньким. Какой же ты у меня упрямец, с раннего детства, — говорит мать. — Мы с отцом уже всю кастрюлю съели за неделю. Хорошо, что я оставила немного мяса про запас в морозилке, как знала. Пять дней сидел на воде и хлебе. Как узник. Исхудал. «Ешь, пока естся», — говорила моя покойная матушка, бабушка твоя Наташа. А она-то всю войну прошла, троих на ноги поставила… Ешь, ешь. Ещё добавки, сынок?
Лето. Ярко светит солнце. Мне пять лет.
Я сижу возле горки песка в тени старого дуба. Рядом на фоне голубого громадного неба — великолепный пятиэтажный дом в стиле модерн с улыбающимися и печальными лицами, вперемежку на фасаде. У них то открытые, то закрытые глаза. В одной из комнат коммунальной квартиры дома живут отец, военный трубач, красавица мать, тряпичный одноглазый медвежонок и я.
Напротив меня сидит на коленях в белом платье девочка лет пяти. У Вики оливкового цвета длинное лицо ангела, словно с картины Леонардо да Винчи, большие зелёные глаза с острым изгибом бровей над ними, прямой римский нос со слегка опущенным кончиком, большой рот с яркими губами. Под белой шляпой видны тёмно-каштановые локоны.
Улыбающееся круглое лицо почтальона пана Петра, украшенное седыми усами, показывающими семь двадцать, наклоняется надо мною и Викой, как циферблат падающей башни.
— Это будет городская ратуша? — спрашивает циферблат.
— Нет. Пан Пётр. Я строю самую высокую башню на свете, — отвечаю.
— Выше звёзд?
— Самую высокую.
— Вика, а я давно не видел тебя?
— Пан Пётл, я болела. Иголь подалил мне медведя, и я поплавилась.
— У тебя хороший друг.
— Иголь — холоший длуг.
Вика улыбается, смеётся и берёт меня за руку.
— Вика смеётся лучше всех. Никто так не умеет смеяться, — говорю я.
— Я вижу: вы друзья не разлей вода, — говорит пан Пётр.
— Да. Пан Пётл, — говорит Вика.
Мы все смеёмся. Почтальон Пётр уходит, хромая, разносить почту.
Я продолжаю строить самую высокую башню в мире. У меня есть всё для этого: игрушечные красный кран, зелёный грузовик, металлические маленькие ведёрки для воды и песка, разноцветные лопатки, пластиковая бутылка с водой. Строительство кипит.
Вика наблюдает за строительством. Девочка протягивает указательный палец к верхушке башни, верхушка тянется навстречу к пальцу Вики. Сначала осыпается верхушка, а затем и вся башня.
Я беру в ладонь горсть сухого песка и бросаю изо всех сил в ангельское лицо Вики, целясь в её зелёные глаза. Вика продолжает улыбаться мне, рот приоткрыт, её глаза тоже улыбаются мне. Песок долетает до лица Вики. Её лицо сменяется удивлением.
— Почему? — говорит Вика.
Рот кривится, слёзы льются из глаз. Ей больно. Я смотрю на её лицо и не могу оторвать взгляда. Вика закрывает глаза, залепленные песком. Ей становится ещё больнее и от песка, и от обиды. Из носа вылезает сопля, смешанная со слезами.
Я испытываю волнение. Радость, что отомстил за разрушенную башню, которая так и не стала самой высокой в мире.
«Так ей и надо, этой Вике!» — слышу я голос внутри себя.
И радость смешивается другим чувством. Я чувствую, что Вике больно. И что боль ей причинил я. И что я не хочу, чтобы Вике было больно.
«И что делать: как вернуть обратно? До момента, когда я бросил ей песок в лицо? Я бы теперь не бросил», — говорю я про себя.
Я бегу из песочницы. Оборачиваюсь. Вика по-прежнему сидит возле песочницы, её худенькое тело содрогается, даже отсюда слышно, как она горько плачет и не может остановиться.
«Вика — мой лучший друг, а я сделал ей больно, — слышу я голос внутри себя. — И я — единственный её друг. У Вики есть мать. Но мама — это мама, и она редко бывает дома. Отца у Вики нет. Есть, конечно, Пан Клякса. Он живёт на картонке в подъезде, и с ним дружат все, и взрослые и дети. Но Пан Клякса — такса, самая дружелюбная собака в мире, чёрного цвета с белыми хвостом и лапами».
Я быстро бегу к нашему дому. На пути возникает угловой подъезд, из-под его французского псевдобалкона на меня в гневе смотрит красивое женское лицо с широко открытым в крике ртом, над которым развеваются вместо волос змеи.
— Почему? — кричит лицо Медузы Горгоны.
Я бегу дальше, к автобусной остановке, поворачиваю голову и вижу, что зрачки женщины со змеями повернулись в мою сторону. Она смотрит на меня.
Полдень. Ярко светит солнце. Оно обжигает открытые лицо, руки, ноги. Печёт голову.
К остановке подъезжает зелёный армейский автобус. Из автобуса выходит отец, ещё совсем молодой, сильный, большой и красивый, в военной форме, в фуражке, в одной руке он держит футляр для трубы. Отец — военный музыкант и вернулся с гастролей ансамбля. Я с разбегу утыкаюсь в отца, обхватываю его ноги, тянусь, чтобы поцеловать его лицо. Лицо нагибается. Оно — в щетине, солёное от пота. Отец целует меня и берёт за руку. Счастье переполняет меня, и я забываю на мгновение о моём преступлении. Но тут же вспоминаю. Мы идём к дому.
Я спрашиваю:
— Папа, а если кто-то бросит песок в глаза девочки? А девочка его лучший друг. Это плохо?
— Очень плохо, — говорит отец, — обязательно надо сказать «прости».
— И всё?
— Да, сказать: «Прости». Это всё исправит, — говорит отец.
Я вырываю руку из руки отца и бегу к дубу.
Но возле дуба Вики уже нет. И нигде нет.
— Вика, — кричу я. — Вика, прости.
Никто не отвечает. Ветер поднимает песок от разрушенной башни, не ставшей самой высокой в мире, и несёт его на асфальтовую дорожку.
Я отступаю от дуба спиной, и песок струйкой ползёт за мной. Я пячусь, пока не упираюсь спиной в стену дома. Песок подползает к моим красным лакированным туфлям с золотистыми застёжками и касается их носков. Мне больше некуда отступать.
«Почему?» — шепчет песок.
Последние дни жаркого августа. Раннее утро. Ночь ещё отползает, втягивая внутрь свою тень. Мне семь лет. Я просыпаюсь и вижу своё отражение в старинном немецком пианино, стоящем напротив дивана. На закрытой клавиатуре лежит мой первый школьный портфель, с портфеля на меня смотрит антропоморфный олимпийский медвежонок с медалью «1980» на шее. Сквозь светло-жёлтые занавески проходят первые лучи солнца, занавески из тюля голубого оттенка открыты и подвязаны. За окном чирикают воробьи, расположившись на ветках сирени. Тень одного смелого воробья мелькает на балконе. Я некоторое время наблюдаю за прыгающей по бельевым верёвкам тенью птицы.
Я поворачиваю голову и вижу в углу большую деревянную кровать на вычурных ножках, на балясинах изголовья вырезана птица с человеческим лицом из чешского фольклора, на краю кровати крепко спит мать, и в глубине, закинув руку на лицо, похрапывая, видит сны отец. Я опускаю взгляд ниже. На полу стоит большой пень. Я вижу кольца на пне, его коричневую затвердевшую кору, его корни. Пень шевелится. Он — живой. Корни, как ноги, движутся медленно, словно водоросли в реке, но пень остаётся на месте. С корней на покрытый лаком паркет медленно сыплются кусочки земли, глины, тёмного цвета мелкие листья.
Я заворожённо и в ужасе смотрю на оживший пень, не в силах кричать и позвать родителей.
Я закрываю глаза.
И слышу мужской шёпот, это тенор, отстранённый, плавный, словно кто-то читает молитву или заклинание.
«Посмотри на меня», — произносит голос.
Я открываю глаза и по-прежнему вижу шевелящийся пень.
Крепко закрываю глаза и зарываюсь под подушку.
Мне пятнадцать лет. Ночь. Ярко горят лампы в хрустальной люстре, освещая большую комнату. Я играю на немецком пианино Edward Seiler, помнящем эпоху Рихарда Вагнера, пьесу Tomaso Albinoni «Adagio in g minor». Из ванной комнаты слышен звук льющейся воды.
Лампы в люстре гаснут, и комната погружается во тьму. Я прерываю исполнение пьесы.
Взяв большой фонарь и освещая дорогу, я иду по длинному коридору, ведущему к ванной комнате. Я смотрю в темноту.
Вдалеке видна узкая полоска света из-под двери. Звук льющейся воды прекращается. Полоска света гаснет.
— Мама? — зову я.
Никто не отвечает.
Я иду по тёмному и сырому коридору в свете фонаря к ванной комнате. Коридор кажется бесконечно долгим.
Я поворачиваю ручку в виде оранжевого утёнка и заглядываю за дверь.
В свете луча фонаря я вижу мать в фартуке спиной ко мне.
Мать поворачивается, в руках она держит большую чугунную кастрюлю с рисунком красных и оранжевых цветов на внешней стороне и оранжевого цвета мочалку.
— Измучилась совсем. Уже час тру, а большое чёрное пятно не исчезает. Вот — здесь, смотри, на дне, — говорит мать.
Она протягивает мне кастрюлю. Я свечу фонарём внутрь посудины, но не вижу пятна.
— Мама, здесь нет пятен, — произношу я.
— Как же нет? Вот они, — говорит мать. — Никак не могу отмыть.
На лице матери — отчаяние.
Свет фонаря гаснет.
Я стою в полутёмном холле на полу из белых и чёрных ромбовидных плиток, похожих на шахматную доску. Из-за приоткрытой двери выпадает полоска холодного света. В комнате в свете ярких ламп на металлическом столе лежит обнажённое крупное женское тело. На теле виден шов.
— Подойдите ближе, — раздаётся женский голос. — Посмотрите на неё.
Фигуры говорящей я не вижу.
Я делаю один шаг и останавливаюсь на пороге между холодной темнотой и флуоресцентным светом, дальше не двигаясь.
— Это она? — спрашивает невидимый голос.
— Это моя мать, — отвечаю.
Лампа сверху качается.
— Мама, прости, — говорю я.
Слёзы текут по щекам. Комната и стол с телом становятся размытыми.
— Хороший спектакль, — говорит тело моей мёртвой матери.
— Мама, прости, — повторяю я.
— Зачем же так убиваться? — слышу я отстранённый голос матери.
— Мама, прости, — шепчу я.
Выхожу на дневной свет. На улице мороз и лежит снег. На входной двери прикреплена табличка «Морг. Психиатрическая московская областная больница № 5».
— Мама, прости.
Дверь в морг за мной захлопывается. Я пытаюсь её отворить, но у меня не получается: кто-то как будто держит с другой стороны. Я поворачиваю и дёргаю ручку, но не могу открыть дверь.
Оснеженное кладбище на окраине Москвы. Я тащу за собой на тележке небрежно сколоченный дощатый гроб по длинной аллее, сзади его поддерживает дядя Витя; оборачиваясь, вижу, как дядя в своей лёгкой куртке периодически поскальзывается на обледенелой земле, изо рта вырываются облачка пара, за фигурой его развевается заметь.
Я слышу скрип наших шагов по снегу и стук колёс повозки. Позади нас остаются высокие ржавые ворота, длинное административное одноэтажное тёмно-кирпичное здание с гигантскими синими сосульками, свисающими с карниза.
Металлическая тележка на расшатанных колёсах подскакивает на каждой неровности, и гроб норовит соскользнуть на землю.
— Далеко ещё? — раздаётся голос матери из гроба. — Как увидишь столб восьмидесятый, поворачивай направо, не мешкай, мне туда.
— Восьмидесятый, да, мама, — отвечаю.
В сумрачной глуши впереди маячит тень, приблизившись к которой, мы видим брошенный пустой уаз-буханку с дверцей, открытой со стороны водителя.
— У рабочих вчера перестрелка была, нескольких завалили, есть и раненые, — говорит дядя Витя.
— Почему?
— Делили, чьи покойники, — отвечает дядя Витя.
— Поворачивай, — раздаётся голос матери из гроба. — Как увидишь железный крест и табличку «Наталья Карпачёва», это бабушка твоя, значит, я на месте.
Мы поворачиваем, ноги разъезжаются на льду, и я падаю в открытую могилу. Гроб соскальзывает с тележки. Рядом я вижу покосившийся ржавый железный крест с табличкой, на ней видно имя — Наталья. Буквы фамилии стёрты дождём, снегом и ветром.
— Приехали, — говорит голос матери.
— Я еле нашёл место, фамилия стёрлась, — произносит дядя Витя.
— Всё исчезает. Человек, имя, все его следы в мире, — слышу я свой голос.
Я лежу на спине в деревянном гробу и ничего не чувствую. Мне на лицо падают снежинки.
Я вижу вверху лицо юноши, он протягивает руку ко мне и кладёт рядом с моими скрещенными руками жёлтого одноглазого медвежонка — растрёпанную временем игрушку.
Сверху опускается прямоугольная доска. Наступает тьма. Я слышу звук молотка, забивающего гвозди в дерево.
Мой гроб опускают медленно вниз в полной темноте.
Слышу звук падающих комьев замёрзшей земли на деревянные доски, потом — звук лопат, захватывающих землю и бросающих её на меня.
— Мама, прости меня, — раздаётся сверху юный голос.
Мне пятнадцать лет. Я сижу перед окном в нашей большой квартире и играю на регистровом баяне хоральную прелюдию f-moll «Ich ruf zu dir, Herr Jesu Christ» Иоганна Себастьяна Баха. В окно стучат капли дождя, ветер колышет зелёный кленовый лист, прилипший к стеклу.
Сыграв неверную ноту, я прекращаю исполнение.
Сквозь однообразные звуки дождя я слышу плач.
Иду по длинному коридору, на полу разлита вода.
Окно в кухне распахнуто, порывы ветра развевают жёлтую шёлковую занавеску, и струи дождя стекают с подоконника на пол, образуя лужу.
Я вижу отца, сидящего на табурете за кухонным столом.
Отец плачет, закрыв лицо ладонями.
— Папа, когда ты вернулся? Ходил с утра встречать тебя на станцию, поезда приходили и приходили, но ты так и не появился на платформе, — говорю я.
Отец не отвечает. Ему пятьдесят лет. У него седые виски. Он одет в военную форму, на кителе пришиты погоны прапорщика и эмблема «Военно-воздушные силы СССР». На столе валяется фуражка с красной звездой.
На полу в луже дождевой воды лежит полураскрытый продолговатый футляр, на нём — этикетки: New-York, Paris, Berlin, Madrid, Vien, Praha, Helsinki. Внутри на вишнёвом бархате расположились труба, мундштук, ноты, зелёное яблоко. За окном вспыхивает молния, её свет попадает в футляр и медно-золотая труба ловит его, оживает, огни бегут по стенам, мебели, потолку и полу.
Полароидные снимки моей памяти не сохранили отца плачущим, но теперь я высылаю сновиденческого представителя с айфоном 5S и через него ясно вижу на маленьком экране краткие видео.
На первом видео — я, пятилетний, неуклюже наступаю на большой белый гриб в лесу в предместье Праги и смотрю с удивлением на смеющегося отца с корзиной в руке. Я слышу его голос.
— Это волшебный лес. Сначала Игорь ходит за грибами, потом они за ним.
На втором видео я, шестилетний, мчусь в карете Rychlа zаchranna sluzba в клинику в Праге с переломанной правой рукой — проехал на вираже по крутым перилам модерновой лестницы в подъезде нашего дома, — отец сидит напротив меня, рыдающего, изображает в лицах бравого солдата Швейка в госпитале, и я смеюсь, забыв о травме.
На видео номер три отец толкает огромный велосипед «Урал» со стальными рамой и крыльями и меня на нём, семилетнего, с крутой горки, это мой первый заезд, я лечу, обгоняя редкие машины, под звуки клаксонов, ноги с трудом достают до педалей, слетают с них, педали бешено вращаются, и я влетаю в заросли камышей. Отец достаёт меня и велосипед с погнутым колесом из болота, на моём лице ряска, в спутанных волосах кувшинка. Мы смеёмся, и я забываю о боли.
На видео номер четыре я и отец на велосипедах несёмся наперегонки с той же горы. Подо мною — довоенный английский велосипед с эмблемой из трёх перекрещённых винтовок и надписью B.S.A. на руле, у отца — тяжёлый «Урал».
Из-за крутого поворота навстречу нам ползёт рота солдат, возвращающихся со стрельбища в низине.
— Тормози! — кричит отец.
Я нажимаю на тормоз переднего колеса, руль вылетает из рук, и велосипед несётся в камыши, я лечу кувырком через раму и падаю в болото.
Следом за мной в болото падают «Урал» и отец.
Мы поднимаемся под хохот солдат. Мы тоже смеёмся.
Ветер разбрасывает по кухне листы нот из футляра отца.
— Меня никто не любит, — говорит отец.
— Папа, — говорю я.
Отец берёт в руки трубу из футляра.
— Труба, которая у меня в руках, куплена твоим дедом Фомой после Второй Мировой Войны во Франкфурте-на-Майне у американского военного музыканта. Его звали Александр Мартинес.
— Александр Мартинес, — повторяю я.
— Да, — говорит отец. — Это Bach Stradivarius, она сделана Винсентом Бахом на 41-й улице в Нью-Йорке в 1940 году. «Страдивари» — так прозвали за уникальный звук духовики всего мира эти трубы, сделанные Винсентом.
— Страдивари, — повторяю я.
— Да, — продолжает отец. — В начале войны дед Фома был первой трубой в первом в стране Государственном духовом оркестре СССР, часть музыкантов оркестра погибла, а часть — попала в плен в окружении под Смоленском в сорок первом. Твой дед был угнан фашистами в Германию и работал в плену на авиационном заводе в городе Галле, вошедшие в город американские войска в сорок пятом освободили деда и других пленных. Дед Фома играл джаз в клубах Франкфурта-на-Майне и купил на заработанные деньги трубу у Александра Мартинеса. Мартинес был известный трубач, играл в оркестре Глена Миллера. Дед вернулся с трубой домой в СССР. В первый год его приняли в труппу Большого Театра, но вскоре пригласили на разговор в учреждение и, если бы не вмешательство имеющих статус в культурных кругах родственников, деда за пребывание в плену ждала бы ссылка. Так тогда поступали. Но дед Фома был отправлен за сто первый километр от Москвы и до конца жизни не имел права нигде официально работать, шабашил на похоронах. А эту трубу Винсента Баха он подарил мне. Я хотел бы тебя попросить.
— Да, папа.
— Когда я умру, передай эту трубу своему сыну. Он будет трубачом. Таким же, как твой дед Фома.
— Обещаю, отец.
Он берёт в руки трубу и играет первые ноты хоральной прелюдии g-moll Иоганна Себастьяна Баха «Ich ruf zu dir, Herr Jesu Christ».
Отец одет в чёрный костюм и белую шёлковую сорочку с серебряными запонками на манжетах, на голове у него белая шляпа Borsalino, на шее повязан концертный галстук с неравномерными чёрно-белыми ромбами в модернистском стиле.
Мы стоим на краю высокого берега. Вниз к реке с остатками снега на выцветшей траве склона по крутому спуску уходит железная лестница с решётками на месте ступеней и трубами-перилами.
Из-за поворота реки среди плывущих осколков льдин появляются две серые утки, за ними — восемь окрепших за зиму утят.
— Папа, ты совсем не изменился, — говорю я.
— Тебя давно не было, — отвечает отец.
— Двадцать лет, — говорю я.
— Как мать? — спрашивает отец.
— По-прежнему, болят ноги, трудно ходить.
— Не обижай её, — просит отец.
— Хорошо, папа, — соглашаюсь я.
— Мне жаль, что она не приходит, — говорит отец. — Мы могли бы изредка видеться. Место здесь тихое и спокойное.
— Я скажу ей, — отвечаю я.
— Ты играешь гаммы медленно перед тем, как браться за сложную пьесу? — спрашивает отец.
— Я совсем оставил музыкальные занятия, — отвечаю.
— Нам с матерью было бы грустно слышать, что у тебя ничего не получается, — сетует отец. — Мы очень надеялись, что твои дела будут идти хорошо.
— Да, отец.
Утки с выводком выходят на серый песчаный берег. До нас доносится встревоженное кряканье.
— Рано вернулись, — говорит отец. — Ещё холодно. По ночам температура опускается ниже нуля. Одевайся потеплее. Держи ноги в тепле, а голову?
— Голову — в холоде, — отвечаю.
Отец кивает.
— Мать продала мою трубу? — спрашивает отец.
— Нет. Она у сестры.
— У сестры? — переспрашивает отец. — Я нашёл тут протезиста среди местных. Подработаю денег и поставлю передние зубы. В ансамбль уже не возьмут. Соберу группу, поиграю на похоронах. Пойдёшь со мной?
— Пойду, отец, — отвечаю я.
— Тысячу долларов хотя бы дали матери за трубу Винсента Баха? — спрашивает отец.
— Папа, прости меня.
Отец снимает Borsalino, ветер колышет его седые волосы.
На первом полароидном снимке виден я, двадцатилетний, с футляром для музыкального инструмента на фоне вывески «Серебро на Арбате», на втором — продавец держит в руках трубу отца, на третьем — долларовые купюры в моих руках.
Раздаётся вороний грай.
— Пора мне, — говорит отец.
— Отец, подожди, — произношу я. — Почему ты всегда уходишь, когда нужен мне? Я хочу спросить, что мне делать дальше?
— Задержался я. Ждут меня, — отвечает он.
Отец, придерживая шляпу от весеннего порывистого ветра, поспешно огибает кирпичный забор, выложенный ромбом, за которым возносится в небо церковь Покрова Богородицы, построенная в начале двадцатого века в псевдорусском стиле, с изящной, словно лебединая шея, колокольней с уходящими рекурсией вверх ярусами-домиками и воздушным куполом, парящим как бы самим по себе.
Фигура отца исчезает в тишине среди голых деревьев, крестов и оград, за кирпичными воротами с аркой и ржавой железной вывеской на ней со стёртыми временем буквами.
Я делаю несколько шагов вслед за отцом. Апрельский со смурыми пятнами снег вперемешку со льдом скользит под моими потрёпанными кроссовками, ноги проваливаются и застревают в мокнущей глинистой грязи.
— Папа, я люблю тебя, — говорю я.
Но отец уже не слышит меня.
Ночь. Я лечу где-то ниже звёзд и выше земли. Подо мною несёт свои воды река. На дне колышутся водоросли. Плывут задумчиво хищные рыбы. В камышах возле берега видят сны лягушки.
Прохладу и свежесть дыхания воды сменяет тепло камышей и шёпот ирисов на сумеречном берегу. Лёгкое дуновение ветра уносит лепестки цветов подо мною. Я чувствую и понимаю всё, что живёт в ночи.
Внизу, в нежной майской траве, пахнущей спелыми орехами и грибами, — укрытие рядом с человеческим домом. Земля приближается. Всё ниже и ниже. Капли воды, чистые как слеза, застыли на травинках. В траве и нежном пуху гнезда белеют овалы яиц. Я слышу голоса, зовущие меня из каждого овала. Громко бухает звук опасности и разносится эхом по берегу реки, отражается от противоположного берега и летит обратно. Сквозь меня проходит тонкое остриё боли. Прохладный ветер с реки больше не держит меня. Кузнечики смотрят на меня из травы. Лягушка очнулась ото сна и глядит на меня молча из-под лопуха. Тело моё падает вниз. Я не вижу больше ничего. Не чувствую больше ничего.
Я просыпаюсь. Жалкий, расслабленный, бессильный. Руки трясутся. В избе жарко. Душно. Противно на душе. Пахнет, как говорили раньше, скоромным духом. Словно открыли западню с кольцом в подпол и пошёл из него сладковатый аромат гниющей картошки. Печка раскалена, языки пламени вырываются из открытой топки, как изо рта огнедышащего чудища.
Андрей сидит в углу и что-то рисует на бревне. Я подхожу и вижу, что стены избы покрыты белыми меловыми крестиками.
— Что вы?.. — спрашиваю. — Послушайте, надо уезжать отсюда подобру-поздорову.
— Очухались? Утро вечера мудренее. Солнце взойдёт, все придут в себя, забудут, что было накануне, — говорит Андрей. — После шухера с инспекцией, может, уедут охотники.
— Надо нам выбираться отсюда. Прямо сейчас. Дороги пустые. Засветло будем на окраине Москвы.
— Давайте я вас, Александрович, к Сергею отвезу, переночуете у него, а я — в избе. Первая ночёвка в моём доме, я давно этого ждал, — говорит Андрей.
— Чувствую: приближается беда. Владимирович, друзей у меня не осталось. Вы — последний. Вы моложе меня и сильнее, но во мне сто сорок килограммов чистой материи, я не позволю вам остаться. Видите бабушкин ковёр с клопами? Упакую вас аккуратно и вывезу отсюда.
— Ну, вы даёте, Александрович, — говорит Андрей.
Я выхожу на улицу. Возле калитки дома охотников стоят инспекторы Лев Толстой и Джулиан Сэндз, курят. У Джулиана в руке металлическая кружка.
Из дома охотников доносится песня:
Я на тебе, как на войне,
А на войне, как на тебе!
— Не люблю русский рок, — говорит Андрей. — Суррогат для нищих.
Он стоит на крыльце, застёгивая китель. Долетают нестройные голоса охотников:
А мы живём…
А нам с тобою повезло назло.
— В бабушкин ковёр, значит, с клопами, — говорит Андрей.
Мы сидим в «Ниве», Андрей заводит машину.
— Погодите… — говорит мой друг.
Он бежит за дом и возвращается с кителем в руках.
В кителе в остатках травы и пуха лежат восемь утиных яиц. Они, кажется, светятся в темноте, отражая лунный свет.
— Утки нет. Кто-то вернулся и забрал её с пристройки, пока вы храпели, — говорит Андрей.
— Охотники? — спрашиваю.
— Это мы не узнаем, — отвечает Андрей.
Мы медленно едем на «Ниве» по улице Ленина и останавливаемся возле дома Сергея.
Андрей стучит в дверь и спрашивает:
— Хозяин, есть кто дома?
Слышен лай Николая.
Старик выходит на крыльцо, придерживая за ошейник пса.
— Сергей, прости нас за ночное беспокойство. Решили мы выдвигаться в столицу. Скажи мне, добрый человек, у тебя ведь есть курица-несушка? Возьмёт ли она этих сирот? Вознаграждение гарантируется, — говорит Андрей.
Он протягивает старику китель с утиными яйцами.
— Эхе-хе! Что ж ты будешь делать? Несушки-то есть. Курица — птица незлобивая и не шибко умная. Удивится, но примет, и на ноги поставит, как родных, — отвечает Сергей.
Андрей достаёт мятую пятитысячную купюру и засовывает Сергею в нагрудный карман рубашки.
— Пособие по уходу кормилице. Если вырастут, отпусти их ради Бога на реку.
— Ну как?.. Летать они не смогут, не выживут на реке, — говорит старик.
Андрей достаёт ещё одну пятитысячную купюру.
— Ты… это… научи их, что ли, — говорит Андрей и подкладывает вторую купюру в карман старика, — своди на курсы полётов.
Старик вздыхает и идёт с утиными яйцами, сложенными в кителе, в амбар. До нас доносится беспокойное кудахтанье.
Пёс Николай облизывает кроссовок Андрея и виляет хвостом. Друг мой гладит собаку по голове, та переворачивается тремя лапами кверху.
— Хороший ты барбос, Николай, — говорит мой друг.
Андрей проводит рукой по груди и животу собаки, к вящему удовольствию оной.
— Кто там? — спрашивает Полина.
С заспанным лицом, зевая, она стоит на пороге, держа в руке длинный фонарь.
— Доброй ночи, хозяйка, — отвечает Андрей. — Не обессудь за беспокойство.
— Случилось что? — спрашивает Полина.
— Друга моего призраки сталинской эпохи одолевают, — отвечает Андрей. — Чувствую, говорит, как из меня выходят каждый час по каплям и силы, и молодость. В Москву. Продать дом, покончить всё здесь и — в Москву… Да! Скорее в Москву.
— Так и говорит? — спрашивает Полина.
— Да. Карету мне, говорит, карету, — декламирует Андрей.
— Какую карету-то? «Скорой помощи»?
— Какую подадут. Александрович — учёный человек. Но случилась с ним оказия. Засунул он голову в большой адронный коллайдер, чудо советской атомной науки, — рассказывает Андрей.
— Зачем? — удивляется Полина.
— Хочу услышать мысли Бога, — отвечает Андрей. — Сказал и заглянул в камеру ускорителя частиц.
— Услышал? — уточняет Полина.
— И услышал, и увидел, — отвечает Андрей. — Но что ему сказано было, никому не сообщает.
— Вы правда увидели Бога? — обращается ко мне Полина.
— Не видел. Вспышка яркая, как сто солнц, и всё померкло, — отвечаю.
— И ничего он вам не сказал, Бог? — спрашивает Полина.
— На Бога надейся, а сам не плошай, — неожиданно произношу я.
— Так и сказал? — говорит Полина.
— Так и сказал.
— А какой у него голос был, старческий? — уточняет Полина.
— Нет. Это был голос моего отца. Он часто мне в детстве это говорил, присказка у него такая была. Я поэтому и спрашиваю: «Папа, это ты?» — продолжаю я всерьёз и как бы не.
— А что он ответил? — произносит Полина.
— Я услышал: «Ты усомнился, что я есть?» И тогда я спросил: «Боже, но что мне делать?»
— А дальше что было?
— Дальше? Вытащили меня из камеры ускорителя частиц, — я невольно перенимаю балагурский стиль Андрея. — А к лицу моему приклеился тетрадный листок в клетку, и написано на нём синими чернилами детским почерком: «Потерялась кошка Муся! Она очень добрая, но всех боится, упала со второго этажа. Прошу, помогите найти, знаю много добрых и неравнодушных людей». А снизу страницы на меня смотрит кошка, нарисованная оранжевого цвета карандашом, и номер телефона написан под ней. Как вышел из палаты, вижу: на крыльце кошка оранжевая сидит и лапу облизывает. Подхватил её под мышку и отвёз хозяйке по объявлению.
— Та самая потерянная кошка оказалась? — удивляется Полина.
— Та самая, — подтверждаю.
— Что же всё это значит?
— Не знаю.
— Ох, москвичи, — шебутной вы народ, такой бред нагородите, а нам всем расхлёбывать, — произносит Полина.
— И то верно, — соглашается Андрей. — Всё искры летят из златоглавой, и если бы не сплин окрестных городов и сёл, такой пожар разгорелся бы, что всё истлело бы. Куда-то Сергей запропал.
— Сергей! Где ты? — зовёт мужа Полина.
Старик возвращается из амбара.
— Что случилось-то? — спрашивает Полина.
— Да вот, соседи пришли. Яйца утиные принесли. Мать, утку, кто-то убил. Сироты. Я их к нашим курам подложил. Андрей просит, чтобы я их летать научил, когда время придёт.
— А я омлет сделаю со сморчками. Куда вы в ночь поедете? Оставайтесь у нас, всем места хватит, — говорит Полина.
— Ступай в дом, женщина, ступай, — отвечает старик.
Андрей отдаёт честь старику и садится в «Ниву», захлопывая дверцу. Николай спешит за ним и пытается пролезть в машину с другой стороны, с явной просьбой забрать его отсюда.
— Хороший ты человек, Андрей, — говорит старик. И обращается к собаке: — Николай, как это понимать? Куда ты собрался? А дом кто будет охранять?
«Нива» трогается, едем медленно, чтобы не застрять в одной из канав с водой. Старик машет рукой нам вслед.
— Что он сказал? — спрашивает Андрей.
— Что? — переспрашиваю я. — Гроза будет.
Дорогу «Ниве» преграждает шлагбаум перед бревенчатым мостом, отделяющим от мира село Астафьево, окружённое лесом, двумя реками и болотом. Перед нами в свете фар уходит в лес единственная дорога из Астафьево.
На другом берегу в небо возносится страшное доисторическое животное. Андрей включает прожектор на крыше машины, и передо мною предстаёт оранжевый вездеход инспекции с шестью огромными колёсами высотой в половину человеческого роста и высоко посаженной массивной кабиной, сверху которой вмонтированы два мощных прожектора, дополняющих огромные глаза-фары на бампере. Борта вездехода забрызганы грязью, из колёс торчат еловые ветки и пучки травы.
Мы вылезаем из машины и подходим ближе к механическому чудовищу.
— Глядите, какой пепелац! — говорит Андрей. — Трекол — страх и трепет браконьеров, на нём можно переплыть средней ширины реку, пройти по болоту аки по суху. Любое бездорожье преодолимо.
— Нам бы такой пепелац для копа, и прощай, выбитые места и лунные пейзажи, — произношу я.
— Заметный очень, а это минус, когда едешь с покопушек и надо на цыпочках пройти под носом у инспекции, — объясняет друг. — Да и тяжеловат: почти три тонны, а моя «Нива» с полной снарягой и с вами на борту всего полторы.
— Зато в тундре без него не проехать, — замечаю.
— Если поедем на раскопки тунгусского метеорита, то попросим у наших друзей-инспекторов напрокат, — говорит Андрей. — Смотрите, Александрович!
Андрей стоит справа от трекола, где из земли бьёт фонтан, вода его стекает в реку. В свете фонаря вода пузырится, шипит.
— Что это? Утром вроде бы не было? Или мы не заметили? — спрашиваю.
— Чёртова бабушка забыла закрыть кран там, под землёй, взяла плетённую корзинку и пошла на рынок за свиной колбасой для своего внука к ужину, — комментирует Андрей, — но вскоре она вернётся. Не стоит здесь долго задерживаться.
Я подхожу и подставляю ладонь под фонтан. Напор такой сильный, что я не могу удержать руку на месте.
— Как гейзер. Только вода ледяная, как бывает в ручье или озере высоко в горах, и шарашит без остановки, — говорю я.
— В 50-е годы, рассказывают старожилы, приехали геологи, начальство высокое из Москвы, хотели реки вспять повернуть, наделали скважин, ядерный заряд заложили, — рассказывает Андрей.
— И как? Повернули?
— Повернуть не повернули. Бухнула, значит, под землёй, их штуковина. Несколько деревень затопило, только купола над водой напоминали, что здесь люди когда-то жили, но и купола вскоре погрузились на дно. Да, вот такая аномалия появилась, — рассказывает Андрей.
— Быстро природа втянула в себя всё, что человек натворил, — говорю я. — Наберём воды в дорогу?
— Можно, но я бы не советовал. Кто знает, живая она или мёртвая, — отвечает Андрей.
Андрей открывает шлагбаум, объезжает вездеход.
Внутри кузова в треколе зажигается свет, и я вижу, как в заднем окне появляется лицо человека, который смотрит вслед нашей уезжающей «Ниве».
— Думаю, не стоит нам останавливаться, чтобы продолжить дискуссию, — говорит Андрей.
Вездеход исчезает вместе с его обитателями в лесной тьме. Порой я оглядываюсь, чтобы удостовериться, что трекол с инспекторами и конфискованною у охотников дичью, не следует в погоню за нами, чтобы подвергнуть и нас строгой каталогизации.
Мы едем по ночному лесу, какая-то птица, возможно, козодой, несётся в свете фар в обгон машины, пока не сворачивает с нашего маршрута в неизвестность. Сквозь открытое окно влетает, привлечённая светом, мошка и бьётся в лицо, очки, лезет в нос и уши. Ночная прохлада успокаивает.
Из зарослей папортника выскакивает белый заяц и скачет во всю прыть перед машиной.
— Сменил птицу на посту, — говорю я.
— Они здесь все в сговоре, — отвечает Андрей. — Босыми лапами по ельнику — и ведь ладно ему.
— Босой, Босой, не стрыкай колбасой, — произношу я. — У матери в детстве овчарка чёрно-белая была по кличке Босой. А когда цыгане пришли в село, то сначала дразнили так собаку. А потом, когда табор ушёл из села, то и Босой с ним пропал, как ни искали — не нашли.
— Говорят, до сих пор крестьяне видят на пыльных дорогах табор и чёрно-белую собаку, семенящую за повозками, — комментирует Андрей. — Как думаете, это тот, первый заяц, который нам сегодня попался, или другой?
— Брат двоюродный, тот Косой был, а этот — Босой, — шучу я. — Как Вам такая rabbit-навигация?
— Выводит нас из сумеречного леса, — отвечает Андрей.
— Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу, — говорю я.
— Очутился он! Хотите остаться здесь на ночёвку? — спрашивает Андрей. — В багажнике есть палатка с обогревом.
— Нет, если только машина застрянет.
— Не накаркайте, — отвечает Андрей.
Заяц, как будто услышав наши слова, уходит налево и исчезает из вида.
Андрей прибавляет скорость, «Нива», подпрыгивая на кочках и корягах, несётся вперёд. Водитель резко крутит руль, объезжая дерево, растущее посреди тропинки. Я стукаюсь головой о потолок машины, очки мои падают.
«Нива», прорвавшись сквозь кусты, каким-то чудом не застревает и летит вперёд.
Перед нами снова появляется река. Мост сделан из старых бетонных плит, между которыми чернеют провалы, и частично затоплен водой, она журчит, переливается через плиты: видно, дождь тому причина, и река вышла из берегов.
Я выбираюсь из машины и перехожу мост, стараясь не упасть в темноте. Ледяная вода мгновенно затекает в мои найки, и я жалею, что снял сапоги.
Возвращаюсь и встаю лицом к машине, медленно отступаю, показывая Андрею направление движения.
«Нива» ползёт на меня по мосту, покрытому текущей водой. В свете фар перед машиной проходит волна, и мне кажется, что она сносит внедорожник с моста. Глубину реки в темноте невозможно определить. Переднее колесо попадает в провал между бетонных плит, а второе съезжает с моста. Но Андрей чудом выравнивает машину, дав задний ход, и она продолжает ползти к суше.
Уже на берегу я наступаю на скользкую глину, ноги разъезжаются и я, словно балерина Большого Театра, сажусь на шпагат, да прямо в лужу, пытаюсь встать, падаю лицом в грязь.
Я поднимаюсь в свете фар, с трудом находя опору, по лицу течёт грязь, смешанная с водой, глиной, остатками травы. Во рту ощущаю вкус грязи. По лбу мечется жук, которого я подцепил в луже. Сбрасываю его в траву.
Андрей выходит из машины и аплодирует.
— Неожиданная грация. При вашей комплекции сложно предположить, что вы на такое способны. Можете повторить для моего блога? На бис?
— Если бы не я, «Нива» ваша сейчас лежала бы на дне и вращала беспомощно колёсиками, как Грегори Замза сучил лапками в одно прекрасное утро. И никакой шноркель бы не помог, — отвечаю.
— Не злитесь. Это правда очень смешно, видели бы вы свой пируэт со стороны, — произносит Андрей.
Он идёт ко мне, смеясь и снимая на айфон. Левая нога Андрея едет в сторону, он хватается за невидимый поручень, пытаясь удержать равновесие, но это не получается, айфон летит вперёд, продолжая запись, а мой друг падает лицом в лужу. Вскакивает. По лицу его течёт струйками вода и грязь. На круглые стёкла в металлической оправе налипли куски глины. Он снимает очки. Плюётся в разные стороны.
— Чертовщина какая! Заколдованное место, — говорит Андрей.
Я нервно смеюсь. Андрей присоединяется. Мы стоим в свете фар у чёрта на куличках и смеёмся сумеречным смехом как больные, одни в диком лесу, возле полузатопленного моста.
А потом мы ползаем с фонарём по луже и кустам, ищем айфон Андрея и мои очки. Айфон находим. Продолжаем поиски очков.
— Вспомнил, — говорю я. — Очки я уронил в машине.
— Отлично. Там, видно, и Страшила потерял соломенные мозги, — едко острит Андрей. — Хотите занять вакантное место правителя Изумрудного Города, мой Трижды Премудрый друг?
— Не хватало нам ещё поссориться среди дремучего леса на радость лешему и кикиморе, — говорю я. — Вовсе не выберемся отсюда живыми.
Раздаётся треск сучка за моей спиной.
— Накаркали всё-таки, — говорит Андрей.
Из чащи леса прямо на нас выходит худенький лосёнок. Ноги у него непропорционально длинные. На мохнатой мордочке — любопытное и доверчивое выражение. Андрей отступает к машине, показывая мне рукой, чтобы я последовал за ним.
Лосёнок рассматривает «Ниву», преграждая нам дорогу. Он совершенно не боится ни нас, ни машины. Но явно удивлён, вероятно, видит впервые внедорожник, ему интересно.
— Первый поход подростка на ночную гей-дискотеку, пока родители спят, — говорит Андрей. — Но вот проснётся мама, и нам не поздоровится, если она решит, что мы обижаем ребёнка.
Андрей нажимает коротко на сигнал. Лосёнок водит головой из стороны в сторону, как бы определяя, откуда раздаётся звук, но не уходит.
— Хорошенькое дело, — говорит Андрей, вытирая грязь со лба. — Похоже, мы тут долго будем стоять, пока ему не надоест.
— Или пока родичи не подтянутся, — добавляю я.
— Да, это вам не на Лосином острове одомашненных лосей кормить хлебушком, — говорит Андрей.
— Объедем? — спрашиваю я.
— Рискованно. Там с обеих сторон глубокий овраг, полный воды. Можем встрять, и лебёдка с тросом не поможет. Только ждать трекол инспекции придётся, — отвечает Андрей.
— Я бы не встречался ещё раз с инспекцией без лишней необходимости.
— А мне кажется, что вы понравились им, — произносит Андрей. — Они смотрели на вас с любопытством, как на редкого зверя, занесённого в Красную Книгу.
— Подождём, ему скучно станет, и уйдёт, — обещаю я.
Лосёнок подходит ещё ближе к машине и заглядывает с интересом к нам сквозь лобовое стекло.
— Ему не скучно, — говорит Андрей.
Вдали раздаётся шум и хруст, как будто пара лосей ломится сквозь бурелом. Мы с Андреем насторожённо прислушиваемся к пугающим звукам и обмениваемся полными тревоги взглядами.
— Надо подкупить стража миров, — говорит Андрей. — Дайте мне датское печенье с клюквой, которое у вас заныкано в правом кармане кителя и которое вы в одно рыло хрумкаете каждый момент, когда я отвернусь.
Я протягиваю Андрею начатую пачку датского печенья, привезённого мне в подарок переводчиком из Копенгагена.
Андрей медленно открывает дверь и выходит из машины к лосёнку.
— Лапа, иди сюда, — зовёт Андрей и поднимает впереди себя на уровне груди руку, в ладони которой держит несколько печенюшек.
Лосёнок подходит к Андрею, нюхает датское печенье, размыкает мягкие губы. Андрей кладёт ему туда сначала один, потом второй и третий кругляши печенья.
— Так. Всё. Руку мне не откуси, друг, — произносит Андрей.
Раздаётся: «Хрум, хрум».
Андрей гладит мохнатый нос лосёнка.
— Нос тёплый.
Андрей отходит в сторону от дороги и поднимает руку с несколькими печеньями в ладони.
Лосёнок смотрит на меня в открытую дверь.
Я развожу руками.
— У меня печенья нет, — говорю я.
Лосёнок сходит с дороги и идёт к Андрею. Друг мой отходит ещё на пару шагов от дороги. Лосёнок идёт за ним, протягивает мордочку и получает оставшиеся печенья.
За спиной Андрея совсем близко слышны зловещие хруст и топотание.
Андрей бежит к «Ниве», запрыгивает, и машина трогается. Я вижу сзади большую тень взрослого лося, выходящего из зарослей на дорогу. За ней выходит тень поменьше. Андрей захлопывает на ходу дверь и включает прожектор на крыше. Мощный свет бьёт вперёд на двадцать метров, освещая лесную дорогу. Машина проваливается в небольшие ямы с водой, подскакивает на крупных корнях, но Андрей не сбавляет скорости: весь его разум, интуиция и тело включены в управление «Нивой», как у гонщика спортивного ралли.
Мы выезжаем на просёлочную дорогу, а затем — на бетонку. Начинается сильный дождь. Его косые струи падают слева направо, стуча по крыше, капоту и окнам машины.
Мы проезжаем через ветхую деревеньку на пригорке. Мелькают покосившиеся избушки с белыми и голубыми наличниками. Света в окнах нет. То ли не живут здесь люди, то ли все спят. Когда выбираемся на трассу, дождь льёт, словно наверху прорвало плотину и все воды мира низвергаются на нас.
«Нива» несётся на высокой скорости в наше будущее.
Сквозь стену дождя возле пустынной автобусной остановки дорогу не спеша перебегает двухметровая прозрачная тень и исчезает в сплошной полосе деревьев. Андрей притормаживает, как будто пропуская её.
Я смотрю на удивлённое лицо друга. Вид у него такой, как будто он на несколько мгновений задремал и очнулся от встречи с наваждением.
— Что это? — спрашиваю.
— Хозяин, — отвечает Андрей.
— Вы тоже это видели?
Андрей молчит. Он отхлёбывает из фляжки остывший кофе и протягивает её мне.
Машина снова набирает скорость. На спидометре стрелка колеблется возле ста десяти километров в час. Мотор напряжённо урчит, каждый болт вибрирует, и эта вибрация передаётся моему телу. Оно дрожит, словно осенний лист на ветке в ненастье, готовый сорваться в пропасть.
Скорее домой — в спасительный город больших бульваров, утренних поливальных машин, эспрессо с миндальным круассаном на фрюштик и зверей в зоопарке!
Дождь постепенно замолкает. Туман опускается на дорогу и окрестные поля. Фары встречных машин появляются во мгле, когда они уже почти рядом.
«Нива» спускается с горки в низину, и сумрак проникает в салон. Потом внедорожник с натужным гулом поднимается в гору. Навстречу несётся «скорая помощь» с включённой мигалкой, но без сирены и уходит в полную тумана низину, откуда мы только что выбрались. Фонари вдоль дороги притворяются призраками и упрямо освещают нам путь, словно мы бабочка, летящая на тусклый свет.
— Есть такие места на земле, где зовёшь отца, а он не слышит тебя, — говорит Андрей.
— Вы про Астафьево?
— Много таких мест, в которые лучше не попадать, — продолжает Андрей. — Когда мне было шесть лет, я жил у бабушки на двенадцатом этаже в панельном доме. Однажды я вышел на балкон, поставил табуретку, перелез через перила и повис вниз головой над пропастью. Держусь ногами в рейтузах за перила и одной рукой за металлическую перекладину поверх обивки балкона. Как акробат под куполом цирка. Только без страховочного троса. Бабушка увидела меня и втащила обратно.
— Наверное, есть такие места. Но, думаю, не только от места это зависит, а от нас самих. Место — зеркало. Посмотрел на себя со стороны и ужаснулся. Главное — от пропасти успеть отползти. Всё своё носим с собой, как улитка раковину. И ад, и рай. И Бога, и дьявола. Всё, что человек может вообразить, и даже больше, всё внутри есть, — говорю.
— Полагаете? — спрашивает Андрей.
— Не знаю. Я там, в доме, в зеркало заглянул. А в нём моё отражение. Не понравилось мне то, что я увидел. Не понравился я прежний себе, и нынешний не понравился. А прошлое уже не исправить. И «прости» сказать некому. Да и настоящее поздно исправлять, если замешкался, оно — раз! — и стало прошлым. Не угонишься за ним. Но ещё можно что-то успеть, пока всё не застыло, не схватилась реальность. Одна надежда на будущее, не испоганить бы совсем.
— Прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко, жестоко не будь, — напевает Андрей, но умолкает, когда я включаю радио.
«Новая фрагментарная мобилизация исключена. Войска Гая Юлия Цезаря одержали победу над мятежниками в битве при Мунде, предводитель которых Гней Помпей Младший бежал, но был настигнут и убит, а голова его доставлена диктатору. Гай Юлий Цезарь отпразднует свой пятый триумф и первый в римской истории триумф в честь победы римлян над римлянами. Наш глашатай Антоний ведёт прямой репортаж с арены. “Антоний? Как обстановка?” — “Корнелия, лучшие гладиаторы Рима в клетках, охраняемые тринадцатью чёрными медведями, выезжают на повозках на главную арену. Все ждут выхода Цезаря, который объявит начало празднества триумвирата…”»
— Новости в мире тревожные, — замечает Андрей.
— Да, — подтверждаю. — Выехали пошурфить на уик-энд, а картину мира не узнать.
— Сходили за хлебушком, — произносит Андрей.
Я переключаю частоту. Ведущая говорит:
— Lemon Incest est une chanson йcrite par Serge Gainsbourg en duo avec sa fille Charlotte Gainsbourg.
Звучит песня. Мы слышим дуэт мужского глубокого бархатного голоса и нежного голоса юной девушки.
Un zeste de citron
Lemon incest
Je t’aime, t’aime, je t’aime plus que tout
Pa-pa-pa-ppa
Naive comme une toile du nierdoi sseau rou
Tes baisers sont si doux
Я пою:
— Lemon incest.
Андрей продолжает:
— Pa-pa-pa-pаa!
Я делаю музыку погромче.
— Хорошая песня. Душевная. Вы понимаете по-французски? — спрашивает Андрей.
— Нет, а вы? — отвечаю я.
— Pa-pa-pa-pаa, — поёт голос девушки.
— Pa-pa-pa-pаa, — подпеваем мы.
На иссиня-чёрном небе появляется первый предутренний свет, из открытых окон внедорожника разносятся наши не попадающие в ноты голоса.
Поливальные машины ещё не вышли на маршрут на улице Госпитальный вал, и двери старого немецкого кладбища в немецкой же слободе, ныне Лефортово, где находится мой дом, заперты для ходоков с обеих сторон. От тягостного сна, навеянного чтением странных рукописей, присланных в издательство, меня будит стук в дверь. Гостей я не жду.
Я открываю дверь, в нос ударяет запах гари.
На пороге стоит Андрей с потемневшим от времени медным самоваром в руках, на друге старый верный немецкий китель.
Андрей поспешно входит, сбрасывая большой рюкзак цвета хаки на пол.
— Друг мой, на вас нет лица, — говорю я.
— Александрович, помните, вы уговорили меня уехать из Астафьево?
Я беру у Андрея из рук самовар и ставлю на подоконник на кухне. Андрей сбрасывает китель и футболку, забегая в ванную комнату, оттуда раздаётся звук льющейся воды.
— Случилось что-то страшное? — беспокоюсь я.
— Благодаря вам не случилось. Ваша интуиция спасла мне жизнь, — отвечает Андрей.
— Да что произошло-то? — спрашиваю.
— Ясно помню, что я не желал возвращаться в Москву в тот сумрачный день, когда убили утку. Прямо кто-то держал меня в доме. Я хотел заночевать там, — отвечает Андрей. — Думал: отвезу Александровича к Сергею ночевать, а сам буду кемарить у себя в избе. И это была бы моя последняя ночь! А если бы вы остались со мною, то — и ваша. Но в ваших движениях было столько решимости и дерзновения, что я очнулся от наваждения, и мы уехали. И Бог знает как добрались до Москвы, я ведь накануне сутки не спал.
— Я просто хотел жить. Но без вас я не выбрался бы, ведь я не умею водить машину. Оставалось только убедить вас любым способом, — объясняю я.
— Как бы там ни было… — замечает Андрей.
— Вы решили вернуться в Астафьево? И столкнулись с охотниками?
Андрей выходит из ванной. Я ставлю на плиту чугунный чайник.
— Вы недалеки от правды, — говорит Андрей.— Итак, я вернулся в Астафьево, чтобы забрать находочки, которые мы оставили при поспешном бегстве.
— И никому не сказали, куда едете?
— Ни душе, — отвечает Андрей. — Сначала всё шло хорошо, я приехал с небольшими приключениями в Астафьево, пара поломок по пути. Охотники после встречи с инспекторами досрочно завершили сезон и отбыли восвояси. Было холодно, и я затопил маленькую кирпичную печку, помните, ту, возле входа?
— Помню я эту печку, у неё вьюшка ещё с трудом открывалась.
Я наливаю чай в большие пиалы, добавляю ложку цветочного мёда, как любит Андрей, и подаю чашку другу.
— Да, накидал я дров в печь от души. Окна закрыл, чтобы тепло не уходило. Находочки упаковал в «Ниву». А дверь в избу закрыл и пошёл проведать Сергея. Сижу у старика, пью чай с пряниками. Слово за слово, морковкой по столу. Женщин и машины обсудили, перешли к международной повестке. Сидим — спорим. И тут Полина как закричит со двора: «Пожар!» Мы с Сергеем выбежали на улицу, старик на босу ногу. А впереди на трёх ногах Николай скачет, ему больше всех интересно. Вижу: дом мой охвачен пламенем. Сергей вызвонил пожарных из ближайшего города. Я на колодец с вёдрами за водой побежал. Сергей и Полина помогают, суетятся, тянут шланг от колодца. Да куда там! Полыхает так, что близко не подойти. Пожарная машина каким-то чудом проехала к нам. Вы помните эту дорогу?
— Такое вовек не забыть.
— Именно! Там на внедорожнике можно увязнуть, — продолжает рассказ Андрей. — Приехали быстро, хотя и далеко было добираться.
— А из-за чего пожар-то случился?
— Доподлинно не узнаем, как и многое в истории с этим домом, — отвечает Андрей. — Но один из пожарных сказал, что, скорее всего, кирпичи под печкой разрушились от времени, и огонь из печи перекинулся на брёвна в полу. Обои, фотографии, занавески, мебель — всё вспыхнуло мгновенно и исчезло безвозвратно.
— А крыша цела?
— Крыша держалась до последнего, как стойкий оловянный солдатик, и упала в финале, когда совсем невмоготу ей стало от жара, — отвечает Андрей. — Но никто не пострадал, к счастью. И, главное, огонь не перекинулся на соседние дома, там же рядом деревянный забор, трава сухая. Пять часов продолжалась война с огнём, и когда дым развеялся, перед нами предстал печальный вид моей сгоревший избы. Как сказал пожарный: «Хорошо, что были недалеко. От села Иваново остались одни головешки, намедни тоже москвичи приехали на рыбалку».
— Дом жалко, конечно. Но хорошо, что вы остались живы, — говорю.
— Да, Дашенька моя плакала бы, — отвечает Андрей.
Я подаю ему датское печенье с брусникой.
— А вы, Александрович, кажется, приняли эстафету? — неожиданно спрашивает Андрей. — Как успехи в ночной охоте на маленьких человечков?
Андрей показывает на фонарь и мухобойку, лежащие на подоконнике, рядом с самоваром. На стенах кухни по углам, на полу нарисованы неровно белые крестики мелом.
Я прячу фонарь и мухобойку в ящик стола.
— Комары, — отвечаю. — Река рядом.
— Да-да, конечно, понимаю, комары, — произносит Андрей.
— А если и не комары? Что вам до чужих человечков?
— Да я помочь хотел, как претерпевший изуверство ранее, — отвечает Андрей. — Дать вам телефон батюшки из Ростова Великого? Надо бы углы окропить святой водой, иначе света белого не увидите.
— Давайте, конечно. Todo modo, все средства хороши, как говаривали ваши друзья-инквизиторы Генрих Крамер и Якоб Шпренглер. Позвольте узнать: а что стало с утиными яйцами? — спрашиваю я.
— Вылупился только один утёнок. Он был такой слабый, недоношенный, что ли, что никак не мог сам выбраться, и Сергею пришлось помогать ему, — говорит Андрей, — но когда вытащил, то утёнок мог только лежать и жалобно пищать с закрытыми глазами. Когда Сергей ставил его на пол, ножки утёнка разъезжались в разные стороны, и он падал на клюв. Тогда Сергей, уже поставивший на ноги трёхлапого Николая, надел утёнку на ножки манжету, вырезанную из мягкой обтёртой кожи кошелька. И стал он учить утёнка ходить. Утёнок падал, пищал, страдал. Сергей тоже страдал. Но когда он снял манжету, утёнок побежал по траве уже сам, качаясь из стороны в сторону, но сам. И все радовались: и утёнок, и Сергей, и Полина, и пёс Николай. Что получилось у него. Что смог.
— Ну и терпение у Сергея, — сказал я.
— Я ведь оплатил школу утиных полётов. Но кто знал, что придётся сначала учить ходить? — ответил Андрей. — Сергей ему имя дал Никифор, в честь деда, он теперь у них член семьи, как и пёс Николай.
— Никифор? Утёнка назвали Никифор?
— Никифор, — отвечает Андрей.
— Правда? — спрашиваю я.
Андрей молчит.
— Нет. Это ведь не сказка Ганса Христиана Андерсена, — говорит Андрей, — никто не выжил. К сожалению.
— А я вот уже поверил. Хотел, чтобы это была правда…
— Я бы тоже хотел, — пробормотал Андрей.
Он прислонился к стене и задремал.
С первыми лучами солнца за окном поползли поливальные машины, разбрызгивая воду с хлоркой, гостеприимно открылись ржавые ворота немецкого кладбища, выпуская обитателей на прогулку, приглашая новых постояльцев.
Мне семь лет. На улице лето. Я сижу на высокой табуретке и смотрю в открытое окно на уходящую вдаль липовую аллею. За окном я вижу вишнёвое дерево с крупными тёмными ягодами, посаженное моим отцом. Ягоды у отцовской вишни мягкие, сочные, сладкие, душистые.
Передо мною на подоконнике стоит тарелка, на ней лежит большой кусок пирога с чёрной смородиной. Пальцы рук и губы у меня перепачканы его тёмно-красной начинкой.
— Hans Fogel, — говорит мама. — Его звали Hans.
Мама стоит позади меня на кухне, я слышу её распевный голос. Раздаётся быстрый и однообразный звук ножа, стучащего по деревянной доске — мама готовит котлеты, закидывая в мясорубку поочерёдно мясо и лук. Я не люблю запах мяса и лука, лицо моё обращено в распахнутое окно, из которого ветер доносит голоса играющих детей и тепло летнего дня.
— Ганс, — повторяю я. — Ганс Фогель.
— У него были длинные руки, как у тебя, — продолжает мать.
— Длинные руки, как у меня, — бормочу я.
— Да, длинные руки. Ганс смеялся звучным заливистым смехом, как это бывает с совершенно беззаботными людьми. Особенно заразительно он хохотал, когда подкидывал меня в небо, я была лёгкая, словно пушинка, взлетала выше его головы, было страшно и весело, и он ловил меня. И — смеялся. И я — смеялась. И все вокруг — смеялись.
— Выше головы, — повторяю я.
— Выше головы, да, — говорит мама. — Ганс был худой и длинный, как каланча, рукава его кителя не доставали ему до запястной косточки, китель был ему мал. У него были красивое худое лицо с голубыми глазами, светлые волосы, тонкий нос.
— Красивое лицо, — говорю я.
У меня во рту — большой кусок смородинового пирога.
— Ганс лучше всех на свете делал бутерброды. Не так, как мы делаем бутерброды: толстый кусок хлеба и сверху колбаса или сыр. Нет. У него был длинный нож с очень острым и тонким лезвием. Сначала он нарезал чёрный хлеб, очень тонко. Потом клал на него слоями ветчину, сало, огурец. Всё было порезано так тонко, что светилось. Потом снова клал чёрный хлеб, и снова всё повторялось: тонкие слои ветчины, сала, огурца.
— Всё очень тонко, — повторяю я.
— Да, очень тонко, — подхватывает мама, — и это было очень вкусно. Я помню этот вкус даже сейчас. Другие дети боялись выйти из бараков, где мы все жили. Это был лагерь в Белоруссии. Взрослых и детей постарше отправляли вагонами в Германию, в лагеря. Здесь были женщины и дети помладше, как я. Меня забрала из барака семья белорусов. Я работала у них по дому, помогала по хозяйству. Спала с коровой в хлеву. Было очень голодно.
— Голод, — говорю я.
— Да, кружилась голова от голода. «Ветер дунет и унесёт», — говорила хозяйка, отправляя за водой.
Однажды я пошла на колодец и упала. Мороз был и скользко. Разлила воду из ведра. Надо было снова опускать ведро в колодец. А сил не было даже встать. Я расплакалась. А напротив колодца была изба, в которой жили немецкие солдаты. Я услышала голос: «Komm! Komm hier!»
На пороге избы стоял высокий молодой немецкий солдат. Он улыбался мне по-доброму и махал рукой, чтобы я подошла. Я сделала несколько шагов к нему. Потом ещё несколько. И вошла за ним в избу. Там, возле окна, сидели другие немцы.
Ганс, а это был Ганс, начал делать бутерброд. Немцы притихли и тоже с удивлением смотрели, как у него мелькает в воздухе нож. И тонкие ломтики падают на стол один за другим. Когда бутерброд получился таким высоким, что его взрослый человек не смог бы засунуть в рот, Ганс разделил его пополам одним точным движением. И затем отрезал крошечный кусочек и протянул мне. «Hans!» — сказал немец и показал указательным пальцем на свою грудь, а потом протянул палец в мою сторону. «Wie heiЯen sie?» — спросил Ганс. «Wie heiЯen sie?» — повторяю я. «Анна», сказала я, — продолжает мама. «Hanna und Hans», — засмеялся немец.
И остальные немцы засмеялись. Он посадил меня на колени и дал ещё кусочек бутерброда. Достал губную гармонику и стал играть мелодию, а потом петь, а я подпевала ему. O, du lieber Augustin, Augustin, Augustin. O, du lieber Augustin. Alles ist hin! — поёт мама.
— Alles ist hin! — повторяю я.
— Лучше Ганса никто не играл на губной гармонике, — говорит мама.
— Он был лучший, — повторяю я.
— Да, немцы хорошо играют на губной гармонике. У Ганса гармоника была маленькая, изумрудного цвета, в мягком тканевом футляре, он носил её во внутреннем кармане кителя, — говорит мама.
— O, du lieber Augustin, Augustin, Augustin, — продолжаю напевать я.
— Осенью всех детей согнали к большому сараю, где раньше держали скот, — говорит мама, — у детей забирали кровь для раненых немецких солдат. Я была худенькая и измождённая от голода и бесконечного труда. Платье на мне развевалось, как лоскут на веточке. Мне было семь лет. Я тогда очень хорошо поняла, что сейчас я умру. Это была очередь за смертью. На входе стояли полицаи — белорусы. У них было немецкое оружие в руках. В их глазах не было жалости. Вереница детей быстро двигалась. И никуда не убежать. Подошла моя очередь, я захожу в барак. Вдалеке стоят женщины в белых халатах и колпаках. Сквозь щели между досок в крыше пробивается солнечный свет. Я подняла голову и смотрю, как он струится. Очень хочется видеть этот солнечный свет снова и снова, чтобы он не прекращался. И я слышу шёпот. «Hannа, komm, komm hier». Возле стены стоит большая бочка с водой, чуть в стороне — Ганс Фогель.
— Ганс, — повторяю я.
— Да, это был Ганс, — говорит мама, — он показывает рукой на бочку. Я не понимаю. Но слушаюсь его, иду к ней. Ганс отодвигает двумя руками тяжеленую бочку с водой. Она еле-еле сходит с места. И я вижу щель между земляным полом и досками сарая. В эту щель не пройдёт и кошка, как мне кажется. Но никогда у меня не было такого сильного желания жить, как тогда. Я просовываю голову в щель. Она не идёт. Ганс опускается на колени и толкает меня. Голова проходит. А значит, проходит и тело, и руки, и ноги. За селом — лес. Я долго бежала, пока совсем силы не оставили. Наступила ночь, и я услышала волчий вой. В ту осень волков было много в лесу. Я забралась на берёзу и думала только о том, как не упасть. А внизу под деревом собралась стая волков. Тощие и злые. С зелёными огнями глаз. Они выли, топтались под деревом и ждали, когда я спущусь. Было холодно и страшно. Но не так страшно, как перед сараем. Ведь я была жива. И что мне волки теперь? А утром они ушли, не дождавшись меня. Я слезла с дерева и вернулась в село. Я не знаю, что стало с другими детьми, погибли ли они в сарае или их угнали в Германию. Но я помню. Его звали Hans. Hans Fogel. И он лучше всех на свете играл на губной гармонике. Хочешь ещё кусочек пирога со смородиной?
— Да, мама, — говорю я и поворачиваюсь к ней. — А ты купишь мне губную гармонику?
— Хорошую губную гармонику надо поискать, — отвечает мама.
Я представляю, как я буду играть на губной гармонике, и все во дворе будут меня любить и говорить: «Посмотрите, как играет на губной гармонике этот мальчик. Лучше всех на свете. Лучше всех».
— O, du lieber Augustin, Augustin, Augustin, — поёт мама и улыбается.
Я подпеваю ей.
— О мой милый Августин. Всё прошло, — звучат наши голоса.
Я поворачиваю лицо к матери, она вытирает руки о фартук с рисунком красных маков. На настенных часах маленькая чёрная стрелка на белом циферблате замерла на цифре «девять», а большая стрелка послушно лежит на нижнем краю часового овала — моих рук дело.
— Часы встали, — говорит мама. — Отец обещал починить, но всё в спешке, всё на бегу, то репетиция, то концерт. Каждый день свежая белая рубашка. Отнесу в мастерскую. Живём без времени.
— Мама, — говорю я.
— Да, сынок?
— Папа просил передать тебе, что ему жаль, что ты не приходишь. Он сказал, что вы могли бы изредка видеться, и что место у него тихое и спокойное, — продолжаю я.
Мама моет руки в холодной воде и лепит из фарша первый шарик котлеты.
Тяжело даются слова из-за нахлынувшей и крутящейся внутри меня взвеси вины, сожаления, стыда и любви.
— Мама, я люблю тебя, прости меня, — говорю я и вижу, как ветер качает ветви, и листья, и налитые ягоды на отцовском дереве.
Пчела от вишнёвого дерева летит к моему лицу, привлечённая запахом пирога или движением, но никак не может влететь в окно с широко распахнутой рамой, она безуспешно бьётся о невидимое и непроницаемое стекло…