Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2024
Шапошникова Татьяна Викторовна — редактор, прозаик. Родилась в Ленинграде. Окончила Северо-Западный институт печати. Автор сборников рассказов «По чёрным листьям», «Последний аргумент» и книги прозы «Багатель». Печаталась в журналах «Звезда», «Урал» и др. Лауреат премии журнала «Звезда» за 2016 год. Живёт в Санкт-Петербурге.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2021, № 1.
Серёга из триста двадцатой квартиры был уверен, что к своим сорока пережил немало, хватит на его долю, так что какие бы бури ни сотрясали его и порядок его вещей, а хоть бы и до основания, всякий раз он находил силы и средства продолжить намеченный кем-то свыше для него путь. Убеждался, что фундамент цел, — и строился заново.
К последней встряске он оказался не готов.
Неприятности начались в конце сентября, когда Костик, сосед сверху, вдруг перестал в предрассветной тишине обрушиваться с кровати на пол. Серёгинский организм, помимо самого Серёги, по многолетней привычке просыпался за мгновение до этого падения, будто от толчка, по неслышному таинственному сигналу. Теперь же напряжённый, взмокший Серёга вслушивался в ночь — повисала неестественная, пугающая тишина, особенно та, что шла из квартиры сверху. Тишина эта никуда не девалась, Серёга ворочался, всё естество его недоумевало, ждало, когда Костик рухнет и можно будет, наконец, уснуть, теперь уже до утра.
А всё дело в том, что рухнула Костикова семья.
— Как в кино! Как в романе! — вращая глазами, восклицала Людмила Зиновьевна, бывшая учительница Костика и Серёги, в прошлом гроза местных школьников, как успевающих, так и не очень, а ныне старушка на пенсии, по четыре раза в день выгуливающая своего пуделя. Несчастный жался к ногам Людмилы Зиновьевны, сразу видно — устал, но Людмила Зиновьевна домой не спешила — не могла оторваться от созерцания подлинной жизни, бурлящей вокруг, а в её однушку уж сколько лет не заглядывающей.
Соседи волнение Людмилы Зиновьевны разделяли. Ещё бы! Столько лет прожить с человеком бок о бок, и вдруг оказывается, что совсем не знать его. Изумлённые, они беспомощно поглядывали друг на друга — не узнавали в Костике Костика. Даже помыслить не могли, что он оказался на такое способен! Неузнавание это и нервировало, и отрезвляло, и порождало панические слухи одновременно. Люди подолгу шушукались о произошедшем — во дворе, на подъездных лавочках, в магазинах, на кухнях.
На их отдалённой рабочей окраине Рыбацкого все друг друга знали как облупленных, во всяком случае, так казалось Серёге, родившемуся здесь. Четыре школы, три училища, две поликлиники, шайба — бывший универсальный магазин, теперь сборище арендаторов во всех коридорных кишках, как будто мало отдельно стоящих торгующих стекляшек. По две аптеки на каждой улице. МРТ всего организма — скидка семьдесят процентов. «Дом на набережной» — высотка, построенная на месте огромной спортивной площадки его юности. И, конечно же, церковь-новодел, куда без неё! Серёга родился в Рыбацком, жена его Ольга, их родители, Серёга из двести семнадцатой, Людмила Зиновьевна, Валерка из восьмого дома — всех не перечислишь. Это счастье, что теперь у совсем взрослого Серёги — машина. Пока добежишь до метро, сколько раз вынужден будешь поздороваться. Суровый, неразговорчивый Серёга общаться не любил.
Костик, конечно, отчебучил. В ночь, следующую сразу после объявления частичной мобилизации, Костик исчез и на связь не выходил. Как и его мамаша. Однако тишина в квартире сверху беспокоила Серёгу недолго. Скоро там начал кричать ребёнок — орать ночи напролёт. С удивлением и тайным негодованием Серёга узнал, что у Костика, оказывается, «уже трое». А возвращаясь с работы, Серёга стал чуть не каждый вечер обнаруживать на своей кухне Костикову жену Маринку с младенцем на руках. Тяжёлым взглядом Серёга выдавливал Маринку вон, но (неужели?) в соседней комнате, комнате его дочери Польки, продолжали раздаваться беспечные голоса старших Костиковых отпрысков. А когда Ольга, наконец, выпроваживала непрошеных гостей восвояси, то шла с ними и назад не спешила — кто же ещё поможет с новорождённым, пока Маринка сходит в душ?
Если честно, чужие дети Серёгу бесили. Раздосадованный донельзя, Серёга хлопал дверью в гостиной, он называл это «у себя», — там же он обычно укрывался от Ольгиных многочисленных подруг — и уговаривал себя потерпеть: «Уйдут же они когда-нибудь». Но подруги ладно — пришли и ушли. А что касается фактически поселившихся у них чужих детей — тут Серёга был категорически против. Он скрежетал зубами и прибавлял громкость телевизора. Чёрт бы побрал этого Костика! Не мог, что ли, играть в прятки дома: качал бы младенца, бельё развешивал, воду кипятил, картошку чистил! Звонок в дверь — сразу под кровать! А так его, дегенерата, ещё и с работы уволили.
И Серёга отчаянно тосковал по прежнему укладу. Когда он вваливался вечерами, как всегда, после трудового дня и пробок, злющий, издёрганный — в тёплое нутро своей берлоги и на него с воплем бросалась Полька и повисала, — Серёга молча терпел восторги и ласки дочери, никак не отвечая на них, мешающих ему раздеваться, да и нога гудела отчаянно. Он проходил в ванную, потом в кухню, Полька трещала без умолку, пока он ел, жизнь явно налаживалась — и вот он уже отвечал дочке и вступал в разговор, и скоро уже сам что-то бубнил. После ужина послушно шёл за дочкой к ней в комнату, потом к жене, — и всюду за ним с завидной настойчивостью следовал рыжий кот Людвиг, подобранный им четыре года назад на железнодорожных путях, не кот, а собака, честное слово. И да, Серёга приходил в себя. А иногда, глубокими вечерами, когда убаюканная Полька давно спала в своей постели и взрослые смотрели кино на диване с баночкой любимого пива в руке, Серёгу охватывало чувство, которое в романах, что нет-нет да почитывала его жена, называлось, он запомнил, полнотой жизни: он был счастлив.
Теперь же ночами, слыша вопли младенца и растравляя себя, Серёга снова и снова вопрошал кого-то невидимого: доколе?! Естественно, долго это не продлилось, и однажды Серёга перекричал младенца — высказал всё, что он думает: о Костике, о Маринке — и даже о жене своей Ольге. На какое-то время спокойствие восстановилось: Маринка, видимо, стала укачивать младенца подальше от комнаты, в которой Серёга спал. И детей не приводила, — или они толкались в Серёгиной квартире днём, в отсутствие хозяина.
Но тут бабахнуло снова. После двух месяцев отсутствия с выключенной телефонной трубкой Костик вернулся. И теперь Серёгу и Ольгу преследовали крики не только новорождённого, но и его родителей: скандалы сверху не прекращались ни днём, ни ночью, ни во время завтрака, когда невыспавшийся и опаздывающий Серёга метался по кухне и предметы падали у него из рук (нога давала о себе знать уже с утра), и он с руганью шарил по полу в их поиске.
— Убирайся! — вопила Маринка и топала ногами, неистово рыдая.
Младенец заходился криком, и Серёга с Ольгой многозначительно переглядывались.
И снова Маринка торчала на их кухне, проливала слёзы. Ольга учила её уму-разуму. Только вот чему одна дура могла научить другую?
Жена его, Ольга, не отличалась практической сметкой. Она, как это сейчас красиво называется, искала себя. Всю жизнь. Всё время чему-то училась. Результат — бесконечная трата денег и времени. Когда они поженились, она шила и мечтала о карьере дизайнера одежды. Потом посещала вокал. Дальше — курсы риторики. Затем выучилась фотографии, купила профессиональную камеру в кредит, даже не посоветовавшись с мужем. И вроде бы нашла себя: занялась портретной съёмкой. Так нет! Чуть больше года назад связалась с косметикой, распространяемой по каталогу. А это уже была секта, потому что продажа осуществлялась в команде, работа организовывалась среди женщин под видом обучения, совершенствования, девичников, совместных посиделок, дурацких праздников по поводу и без. Серёга запрещал, не давал денег, не отпускал, да только всё без толку.
— Займись ребёнком! — кричал он, когда жене следовало сесть с Полькой за чтение, а вместо этого она, расфуфыренная и наштукатуренная, в «проституточьих» серьгах, «выходила в эфир» с телефона. Пару раз он даже эффектно завершил эти «эфиры» — врывался в комнату и выхватывал у неё из рук телефон, как он надеялся, на самом интересном месте.
Серёге было стыдно, что его жена продаёт людям косметику. Ладно бы ещё в городе, но в родном Рыбацком, где их и так многие знали, а теперь, благодаря Ольгиным маркетинговым ходам, узнали ещё вот с такой стороны… Серёга гнал от себя противные мысли, но они сами лезли в голову. И он не умел с ними справляться.
Ольга же, как предписывали каноны трансатлантической фирмы, никакой неловкости не испытывала, ведь она помогала людям. Она дарила миру красоту, а всем желающим женщинам — ещё и свободу от мужчин, собственный доход; всё это, по её мнению, вело к пробуждению у прекрасной половины человечества таких утраченных ныне добродетелей, как красота души, отзывчивость и — не показная, а подлинная любовь к людям.
Ну а как же Полька? Серёге не давала покоя худоба дочери и бледность, отдающая голубизной. Жена же, по его мнению, только усугубляла болезни ребёнка. Придумала какую-то аллергию, да не простую, а такую, при которой лечиться надо только у гомеопата (пять тысяч за очный приём, три — по телефону). Серёга слушал Ольгины мудрёные объяснения, почему ребёнку нельзя дать лекарство, согласно рекламному ролику, помогающее всем и каждому, не понимал, начинал волноваться, стучать кулаком по столешнице, потом хлопать дверью.
Болела Полька каждые три недели. Когда температура у неё переваливала на четвёртые сутки, у Серёги начиналась истерика. В позапрошлый вторник, как только Ольга отвернулась, он добавил сироп ибупрофена ребёнку в чай — и с их порозовевшей сияющей Полькой тоже можно было бы снимать видео.
Отдушина поджидала Серёгу опять-таки в полумраке гостиной — в компании говорящего табло с баночкой напитка, расставляющего всё по своим местам. По телевизору с некоторых пор гоняли одно и то же: стрельба, карты военных действий, обучение новобранцев, свидетельства убийств гражданского населения, переполненные военные госпитали, оружие, военные заводы. И, конечно, разговоры в кабинетах: переговоры, аналитика, интервью. И, конечно, пышные похороны героев. Серёга уже не умирал к вечеру, а прямиком шёл к экрану, ловил каждое слово, шевелил губами. И однажды ночью волною сделанных открытий его ударило так, что прошибло броню, которой он столько времени защищался от жизни. От взрыва внутри него образовалась бездна, а когда дым рассеялся, он увидел себя, маленького, беспомощного человечка, балансирующим на краю этой бездны. Это был конец.
Теперь он точно знал, что сразу же после новогодних праздников будет объявлена вторая волна мобилизации. Точно знал, что его призовут. Как знал и то, что никуда не побежит и пойдёт, куда скажут. И знал, что будет убит.
Оставались какие-то жалкие несколько недель.
Смерть Серёга знал довольно хорошо. Когда-то ему с ней даже удалось сторговаться.
Её звали Нелька, и она училась в б-классе. Она лежала на продавленной койке, почти всегда под капельницей, укрытая больничным байковым тряпьём и, чтобы не мёрзнуть, ещё какими-то кофтами, и даже полотенцем. Серёга помнил, бутылка стоила двести долларов: месячная зарплата матери — и недельный заработок отца (если бы у него был этот отец, но у Нельки был). Живительная влага, капля за каплей, поступала Нельке прямо в кровь — только Нелька становилась, капля за каплей, всё прозрачнее… Это было его единственное желание — чтобы Нелька умерла мгновенно, во сне. Мальчишка, он день и ночь уверял кого-то неведомого, но всемогущего, что если будет услышан, если ему помогут, то впредь он у того, кто сильнее, больше ничего и никогда не попросит — за всё будет биться сам…
Разборки наверху более Серёгу не волновали. До сна ли ему было? Он раздумывал об ипотеке, тянуть которую ещё предстояло четыре года и четыре месяца. Состояние безденежья упрямо отсылало во времена его юности, к матери, и иной раз у него так что-то сдавливало за грудиной, что он крепко стискивал зубы, чтобы не охнуть. Он отодвигал от своего мысленного взора мать-покойницу, Нельку, заставлял себя сделать глубокий вдох, выдох, и так три раза, как диктовали какие-то умницы его жене, а жена учила его, дальше он осторожно, чтобы не разбудить Ольгу, поворачивался на другой бок — и отчего-то покрывался липким потом. Приходилось дышать снова. И так до утра. До пяти, пока он не забывался в болотистой дрёме то ли видений, то ли снов. А в семь тридцать пикал будильник. Серёга вскакивал, подавленный, растерянный, предчувствуя, что и сегодня на работе сваляет дурака. Кое-как завтракал и прислушивался к звукам, доносящимся из детской: Полька кашляла и сопливилась, и он кожей чувствовал: жена колеблется — собирать в школу или оставить дома. И Серёга, вступив в сделку с совестью, выносил вердикт: дома. Ничего, первый класс первое полугодие, считать до десяти сами научим. Жена вздыхала озабоченно, Серёга — с облегчением.
Превысить свою известную ему дозу алкоголя, иными словами, хлопнуть на ночь, он не решался, в противном случае у него непременно начинала ныть его проклятая коленка. А если совсем везло, так на неделю боль заряжала берцовую кость и стопу — настолько, что он забывал про коленку. Кажется, это называлось «подагра». Но разве мог он бюллетенить, когда жена у него дура, а ребёнка одноклассники до сих пор окликают «девочка, а девочка»?!
Снова опускалась ночь — и снова Серёга вертелся на простынях. Сменить работу на ту, которая обеспечила бы ему бронь? Поздно. К тому же, он умеет только то, чем занимался всю жизнь, — обслуживать газовое оборудование. Смыться в какой-нибудь Казахстан или на Кипр, как это сделал, по слухам, Серёга из двести семнадцатой, дружок его закадычный в далёком прошлом? Серёга бессемейный, может себе позволить. Перспектива выживания в краю, где ни слова на родном языке, когда все его мысли в детской с температурящей Полькой, казалась извращением и пугала едва ли не больше, чем гибель.
Дружок его, не разлей вода. Это для дворовых ребят и их родителей он значился «Серёга из двести семнадцатой», а для него с ясельной группы он был Баранос — так ему слышалась и выговаривалась фамилия друга Волостнов. В школьные годы там, в раю за гаражами, на пустыре за железной дорогой — о, сколько благословенных часов они провели там, в затопленном березняке, играя в войнушку! С брызгалками из-под бутылок с болгарским шампунем в руках вместо калашей. Баранос вопил задиристее всех: «За Родину, мужики!» И всегда в их партизанском отряде Баранос был командиром. Помощником командира — Валерка из восьмого дома. Герка Молозёмов, конечно же, ходил в разведку и почти всегда бывал убит. Частенько за их компанией увязывался маленький Костик. Почему-то считалось, что Серёга за ним присматривает. Костику отводилась роль местного населения возле воображаемой избы, у гаражей, но Костик своей роли недопонимал, бестолково возникал то у одной высоты, то у другой в самый разгар стрельбы. «Беги, недоумок!» — кричал Баранос.
Серёга начал брать на работе дни за свой счёт. Ходил с Полькой с утра в аквапарк, по музеям, даже в театр однажды. В городе обязательно кормил дочку всякой запрещённой едой. А потом брал её за руку и вёл дальше по «культурному маршруту», маленькую, худенькую, но вёрткую и цепкую, как мартышка. Вёл, держа за ладошку, спрятанную в варежку, и осторожно прощупывал пальчики, и молча ужасался — какие крохотные всё-таки эти пальчики. Кончался день тем, что они возвращались домой, нагруженные подарками.
— Что это с тобой творится? — наконец тихонько спросила Ольга, встречая однажды их в коридоре после такого загула и помогая дочке раздеться. (И гоняя Людвига, путающегося, как всегда, под ногами. Усталый Серёга мог и поддать ему. Собака, а не кот, честное слово.)
Надо же, заметила — в погоне за американской мечтой.
Серёга так и сказал, как думал:
— Хочу с ребёнком провести время напоследок.
Вот! Вот! Наконец, жена его шлёпнулась с небес на землю, начала соображать, что к чему. Вон как вытаращилась.
— Убьют меня после Нового года на этой войне. — Серёга ещё что-то хотел сказать, но не сумел найти нужных слов и только по-дурацки улыбнулся.
Полька разревелась. Стаскивала рейтузы, прыгая на освобождённой ноге, при этих последних словах замерла, и вдруг веки, брови, нос, щёки — всё мгновенно сделалось красным, припухло, затрепетало, и задрожала на шее большая голубая жилка. Так плачут только дети. А ещё жена его Ольга.
— Да вы чокнулись, что ли, оба! — сердито воскликнула Ольга, подхватила Польку на руки, унесла в комнату, и Серёга услышал оттуда: «Это папа так шутит. Мы вчера кино смотрели. А вы куда сегодня ходили, не в кино, случайно?»
Протрезвевший Серёга (он и правда тяпнул в городе незаметно от Польки) сидел в кухне и слушал, как дочка за стенкой с рёва переходит на всхлипывания, между всхлипываниями рассказывает про коллекцию бабочек из Латинской Америки, которую они сегодня видели, про тыквенное пюре, которое они ели. Ольга хлопочет рядом, виртуозно отвлекая ребёнка, за тыквенное пюре не ругает — и вот уже Полька смеётся над Людвигом, который забрался на верхотуру шведской лесенки, принял стойку и готовился прыгнуть на аквариум с золотыми рыбками. Только аквариум-то уже без крышки второй год (Серёга разбил, когда чистил, да так новую и не купили). И рыбок не четырнадцать, а всего три — шельмец Людвиг прошлой весной всё-таки нырнул. Интересно, помнит ли об этом рыжий негодяй? Помнит, собака: прыгнуть не решается, только урчит на полусогнутых с горящими глазами и водит хвостом из стороны в сторону.
Дальше они с Ольгой сидели в их любимом кафе-ресторане. Расставленные там и сям вертикальные модные обогреватели не спасали от холода, но уходить с застеклённой веранды не хотелось. Господи, как же привык Серёга ко всему этому: к ветрине, Неве без гранита, Неве раскованной, вольной, в обрамлении чёерной чавкающей жижи из земли, пожухлой травы и первого снега. Кажется, этот спуск к реке оставался единственным нетронутым властями. Только здесь и дышалось полной грудью.
Дед был предан Рыбацкому беззаветно. Говорил учительно, что это она, красавица Нева, их всех спасла в войну. Уходя навсегда, мучил их: всё просил хлеба «на невской водичке». Они покупали ему чудесные кирпичики в пекарне у метро, а он качал головой и плакал: «Не то». Вон там, где Нева слегка поворачивает, за плотно высаженными тополями, до войны устраивали мостки, и бабка ещё девочкой ходила туда с матерью и сёстрами полоскать бельё — себе и на заказ. Пальцы ныли, руки немели, девчонка плакала, а спину разогнуть лишний раз боялась — вдруг мать увидит, как младшая дочь отлынивает: хлестанёт при всех по лицу тяжёлым полотенцем, стыда не оберёшься. И замуж не возьмут, раз лентяйка.
А вместо игрушечного вида церкви-новодела слева от ресторана простирался пустырь. Однажды зимой здесь они с Ольгой сыграли костюмированную свадьбу. Вышли перед изумлённой публикой (впрочем, весьма немногочисленной) вон из того перелеска, ведя лошадь под уздцы, она в белом платье и босиком, он без пиджака. Серёга противился всем нутром, сердился, ворчал, но покорно шёл, проваливаясь в мокрый снег и держась за лошадь, хотя и тогда уже подозревал, кого в тот день охомутали. Впрочем, снимки вышли преотличные и по сей день приносили Ольге заказы, служа рекламой.
— Ну и с чего ты решил, что тебя заберут и именно тебя непременно убьют?
У Серёги руки зачесались грохнуть кулаком о стол. Жена-инопланетянка не понимает. И ипотеку никто не заморозит, несмотря ни на какие обещания. А кто заплатит за его бесполезное тело?!
Он долго подбирал — ночами — слова, предназначенные Ольге, способные выразить хотя бы половину его чувств. Ночами это у него получалось, и довольно складно. Но теперь, когда он сидел напротив неё, он не мог двух слов связать. Чтобы он, Серёга из триста двадцатой, ковырялся в своих болячках и рисовал справки о непригодности? Чтобы он, Серёга из триста двадцатой, подличал и изворачивался в надежде, что пуля попадёт в соседа? Легче самому сдохнуть. И вообще: тот, кто сильнее, давно уже присматривался к нему, подбирался ближе, ближе, и вот теперь под видом этой войны явился — за ним.
— За других сказать не могу, но ты останешься жив и здоров, — вдруг произнесла Ольга, и прозвучало это так ясно и спокойно, словно по-другому быть не может.
Он и рассердился, и испытал облегчение одновременно. Набрал воздуха в лёгкие побольше, чтобы попытаться всё-таки объяснить ей, что к чему, но она не позволила:
— Тебя не убьют. Я секрет знаю.
Он посмотрел в её смело распахнутые навстречу ему и жизни глаза, как-то непонятно светящиеся, улыбающиеся, что ли, — почти с отвращением. Нет, объяснять было бесполезно.
Нелька являлась под утро, какой он никогда не видел её при жизни, присаживалась к нему на краешек постели, торжествующая, с лёгкой улыбкой на полнокровных губах, со смешинкой в карих с крапинкой глазах, отчего-то ликующая, и выходило так, что иной, лучший мир, знакомый Серёге лишь понаслышке от чересчур фантазийных творческих личностей, — мир этот так же реален, как сам Серёга и вся его жизнь. Нелька — в наивной тоненькой ситцевой ночнушке в голубой лепесточек и тошнотворным жёлтым пятном почему-то на плече. Нелька — с высушенными бесцветными губами в страшных вертикальных трещинах. Нелька — с неровно обкусанными до мяса ногтями. Почему же, в самом деле, он тогда за неё не боролся? Почему так легко отдал? Почему не верил и тогда, в больничном коридоре, просил у того, кто сильнее, не жизни, а смерти?!
Он резко сел на кровати и неловко свесил ноги — и в ушах сразу же застучало, прямо-таки забухало — оглушительно и неровно. Спасибо, в глазах не потемнело — или в чёрной комнате всё равно не видно?
Жена его, Ольга, то ли всхлипнула, то ли всхрапнула, он опасливо покосился на неё, и снова сделалось не по себе. Неужели правда пора к кардиологу? Он не был уже несколько лет, а шумы, обещавшие исчезнуть к двадцати пяти годам, со временем только возрастали.
Ольга ещё раз всхлипнула. Совсем не плохая девчонка, ничуть не хуже Нельки, если честно. Как же так случилось, что он женился на ней? Припомнилась встреча после школьного выпуска: двенадцать лет. По-прежнему смешная, неловкая чёлка, румянец во всю щёку, голубые глазищи, и смотрят так прямо и бескомпромиссно. И да, за те годы, что они стали взрослыми, она не утратила своей дурацкой, непонятно откуда берущейся жизнерадостности. Зла не хватало, на неё глядя: как её жизнь не обломала! Он знал, что какой-то женатый мужик морочит ей голову уже лет пять или семь. Вот свинья, с какой-то особенной ругательной силой подумалось ему тогда: как же можно так бесчеловечно поступать с человеком! И он позвал Ольгу в кино. Просто так позвал, чтобы хоть как-то отвлечь. А потом пригласил к ним домой. Мама у него была мировая, кого угодно развеселит.
Может, жена его никакая не дура? Как виртуозно она умела утешить перепуганного ребёнка или плачущую у них на кухне какую-нибудь маринку! И с матерью его поладила замечательно. Вон жена Валерки из восьмого дома — до сих пор встречается со свекровью только на остановке общественного транспорта, и гордится этим! И весь квартал над ней ухахатывается, кроме Валерки. А ежедневная-еженощная рутина, называемая бытом, в котором приходится лавировать между ним, таким вспыльчивым Серёгой, вечно болеющей Полькой, хитроумным Людвигом, черепашкой Аксиомой, рыбками в аквариуме… А в перерывах между завтраками, обедами и ужинами — ретушь фотографий, — и всё это изо дня в день, безо всяких каникул, даже без выходных, и так, чтобы не сорваться (при Польке же нельзя)…
«Я секрет знаю», — сказала она. А в глазах — готовность номер один. И сияют они, эти глаза. Любит она его, что ли? И с любой войны он вернётся, потому что она его не отпустит? Вырвет из лап даже самого сильного? Вот он упустил Нельку, а Ольга его — нет?
Накануне Сочельника, только-только они с Ольгой обсудили ёлку, угощение и подарки, в Серёгином мирке снова произошёл взрыв.
Жена объявила, что у них родится сынок Никита.
— Так что об ипотеке можешь не беспокоиться, — так и сказала она с непередаваемым чувством превосходства, лишающим дара речи. — Выброси свои глупости из головы и спи спокойно.
Если бы он мог, он бы заплакал: всё-таки жена его безумна.
Она и раньше говорила, и не раз, что, кроме Польки, хочет мальчика Никиту, но ведь не всегда то, что люди хотят, исполняется, и когда им минуло сорок, он полагал, что вопрос этот сам собой отпал. Проклятый основной инстинкт! Сердце ноет, нога отваливается, а вот поди ж ты! Полтора раза в растрёпанных чувствах приласкал жену — и пожалуйста: мать-природа с женщиной обо всём договорились.
В тот вечер под предлогом проверки масла в машине он выскользнул из дома и пошёл к реке.
Глобальное потепление, похоже, сравняло Петербург с Европой. Никакого снега в ночь накануне Сочельника. В резиновых сапогах Серёга по чёрной жиже пробрался на берег ныне незамерзающей реки. А ведь когда-то на ту сторону по льду дорожки протаптывали, чтобы не делать крюк до моста. Сейчас перед ним расстилалось чёрное волнующееся месиво в ледяную крошку, Нева, совсем не похожая на альбомную, ну, ту, в центре города, киношную, в камнях, чугунного литья фонарях, несла осколки чьих-то несбывшихся надежд вон из города. А может, и вон из жизни. Серёга ещё раз вгляделся в ближайшую к нему шумевшую тёмную полынью, слабо освещённую растущей луной.
А ведь кто-то наверняка здесь топился и сто лет назад, и двести. Глупость, конечно. Он, Серёга, и не подумает о таком конце. Не может себе позволить. У него Полька, у которой со вчерашнего дня опять кашель. А ещё ему надо установить на аквариум крышку, сделанную на заказ. Вчера притащил. Протиснулся в лифт, навьюченный пакетами, не сразу нажал на нужную кнопку, развернулся к зеркалу — и цветисто выругался. Думал, пудель Людмилы Зиновьевны юркнул в кабину, а это Костик-дегенерат, тоже с сумками в обеих руках, вжался в угол этого самого лифта и смотрит на Серёгу почему-то заискивающе, виновато. Серёга недобро засопел, а Костик вдруг ему улыбнулся — широко и почему-то беспомощно.
Эта дурацкая, извиняющаяся улыбка Костика вызвала совершенно ненужное воспоминание: Герка Молозёмов, уж сколько лет покойный, подходит к маленькому Костику и говорит:
— Мальчик, а мальчик, сделай руки вот так, — и показывает как: ковшиком. Костик простодушно сложил ладошки, демонстрируя свои неправильно выросшие передние зубы, и Герка всыпал в них красные ягоды, которые дома у Серёги находились под строжайшим запретом. Дальше Герка сжал Костиковы ладони — алый сок закапал на асфальт и на Костиковы сандалии. «Придурок жизни», — говорила в таких случаях, фыркая и встряхивая медной гривой, Нелька. «Ни ума ни фантазии», — ругался Герка, качал головой и энергично сплёвывал, как взрослый.
От этой беспомощной улыбки у Серёги внутри как будто что-то зашевелилось против воли, и он, по слабости, даже узнав во взрослом мужчине маленького мальчика, готов был простить Костика — на один вечер.
Серёга в который раз, «напоследок», втянул в себя влажный запах реки, в который раз бросил взгляд на могучую стихию, распластанную перед ним, которую люди не хотели замечать, не видели в ней чуда, и оглянулся на горящие жёлтыми огнями клетушки в коробках, которые были средоточием их маленьких вселенных, за которые они судились, дрались, приукрашивали и меняли на клетушки побольше, а потом уже за те судились, и воевали, и впрягались в ипотечное рабство: он, Серёга из триста двадцатой, Серёга из двести семнадцатой, Костик, Людмила Зиновьевна, Валерка из восьмого дома. В этих клетушках хранились их немудрёные секреты, здесь переживали они свои обиды, здесь вынашивали детей, зажигали праздничные свечи, купленные в местном супермаркете, и вынимали из закромов бабушкину посуду…
В этот час почти все окна были освещены. И всё-таки гирлянд и подсвечников, выставленных на подоконники, Серёге показалось, меньше, чем в прошлом году. Интересно, подумалось, сколько миллионов людей в мире под завтрашние куранты у Деда Мороза Для Взрослых будут просить мир во всём мире? Ну, чтобы официальные лица договорились?
В ту ночь к Серёге по очереди наведывались все герои этого рассказа, даже Людмила Зиновьевна на шпильках и с халой на голове, и даже (совсем дурацкое, непонятно как сохранившееся и так некстати вынырнувшее на поверхность воспоминание) Костик — маленький беззащитный мальчик на краю «деревни», несмышлёныш в белой рубахе, который, вместо того чтобы бежать, озирается и беззвучно разевает рот. Бойцы вокруг падают, сражённые пулями, а он — нет. Вслед за Костиком Серёге подумалось о ещё одном беззащитном маленьком мальчике, которого звали Никита, и он не сразу осознал, что подушка, на которой лежит, — мокрая, и очень удивился и даже пошевелился, проверяя, не показалось ли. Показалось, наверное.
Но чего Серёга из триста двадцатой квартиры точно не мог знать, так это того, что когда он засыпал, уголки его губ подрагивали: он улыбался. Он улыбался.