Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 8, 2024
Прежде всего стоит обратить внимание на то, что Чанцева-теоретика мы, его внимательные читатели, почти не знаем. Вернее, мы не видели его очень давно — с момента первого издания ныне представляемой книги, вышедшего пятнадцать трудновообразимых лет назад, в 2009-м. Есть повод перечитать, заново продумать и то, что в ней сказано, и явленный нам здесь облик многоликого автора, — тем более, что с выхода в свет первого издания прошло уже исторически значимое количество времени. Изменилось всё, от исторических обстоятельств и создаваемой ими атмосферы до биографической ситуации персонажей «русской» части книги, включая её главного русского героя, который первое издание читал, а ко времени появления второго уже умер и по завершении его жизненного проекта оказался стремительно причисленным к лику классиков. Кстати, среди дополнений, вошедших во второе издание книги, расширяющих её внутреннее пространство и добавляющих представленному в ней взгляду объёмности, есть и написанный в 2020-м некролог Лимонову — столь же личный и пристрастный, сколь и взвешенный. Чанцев умудряется думать как исследователь даже и в этом жанре.
Словом — наросла дистанция, счастливо избавляющая книгу от статуса актуального высказывания. С самого начала позиционированная как исследование, книга и не намеревалась быть публицистическим суждением ни в одной из своих частей, но полтора десятилетия назад соблазн прочитать её в качестве такового оказывался (почти) непреодолимым, о чём читатель имеет возможность кое-что узнать из авторского предисловия ко второму изданию. «Когда я предлагал, — рассказывает Чанцев, — её рукопись различным издательствам, список отказавшихся печатать был весьма внушителен, в два десятка примерно: Эдуард Лимонов относительно недавно вышел из тюрьмы, был политически активен и, как бы сейчас сказали, весьма “токсичен”».
Тогда, в сердцевине нулевых, был ещё вовсю активен не только Лимонов, но и его молодые последователи, которым посвящена последняя глава книги, «Без знамени», и среди которых сегодняшний читатель с изумлением увидит, например, и Дмитрия Быкова[1] в его не менее изумляющем тесном соседстве с, допустим, Сергеем Шаргуновым. Теперь все они в их тогдашнем виде, включая ныне живущих, — достояние истории. Прежняя цельность распалась. Обо всём этом уже можно и нужно говорить беспристрастно.
Пора, значит, книгу перечитать — а заодно и продумать, как осуществлённая в ней профессиональная позиция автора соотносится со всеми остальными — прозаика, эссеиста, литературного критика… — можно ли проследить в основе всех его интеллектуальных практик общие принципы и проблемы. (Спойлер: а как же!)
Тут сразу надо сказать, что в качестве аналитика и теоретика Чанцев ясен до прозрачности. Видя свой предмет со всей возможной отчётливостью, он нисколько не склонен нагружать (тем более перегружать) свой текст теоретическим инструментарием, специальной терминологией; всё необходимое он умеет сказать помимо сложных конструкций; он не возводит барьер между собой, носителем профессионального знания, и кругом своих коллег — и читателями-неспециалистами, к которым он обращается в равной степени.
Тем более что, формально будучи исследованием в области истории идей, ценностей, моделей поведения, книга его на самом деле — акт философствования на темы, касающиеся решительно каждого: об отношениях человека с красотой, смертью и жизнью, с самим собой. Просто, для пущей убедительности и основательности, для пущей видимости, эти темы рассматриваются автором на конкретных, единичных примерах — для среднестатистического читателя вполне экзотичных, способных выглядеть скорее уж исключениями из общего порядка человеческих обыкновений. Чанцев же выявляет обоснованность казусов Мисимы и Лимонова, их, в конечном счёте, со всеми оговорками, укоренённость в их национальных культурных историях. Да, показывает он, это случаи действительно исключительные, находящиеся куда скорее на периферии культурного пространства и вряд ли, вопреки всем стремлениям, имеющие надежду занять когда-либо место в его центре, — что нисколько не отменяет их вписанности в общую логику своих культур. Герои Чанцева заостряют, помещают в фокус внимания — литературного, биографического — то, что в культуре уже так или иначе содержится, что каждый из них застал готовым (как, например, Мисима — кодекс самурайской этики) и использовал в своих целях.
Книга издана в серии «Литература и искусство», что формально совершенно правильно. Тем не менее важно и вот что: да, оба героя книги, несомненно, были активно практикующими литераторами, значимыми и влиятельными, особенно Мисима, который даже выдвигался на Нобелевскую премию (и не прошёл, поскольку Нобелевский комитет совершенно справедливо не усмотрел в его текстах внятных и приятных западному глазу гуманистических тенденций), — но — и это вот Чанцев ясно показывает — литература была лишь частью жизненного проекта каждого из них. Частью действенной, неотъемлемой, однако, рискну сказать, всё-таки не главной.
Что же было главным? Всё в целом. В обоих случаях.
Вообще-то тема книги заявлена как «восприятие эстетики Юкио Мисимы в России», и даже конкретнее того: «реализация идей Мисимы в творчестве Эдуарда Лимонова». Другие случаи рецепции эстетических и иных ценностей японского автора в книге не рассматриваются; там же, где речь заходит о молодых нацболах[2] и сочувствующих, она касается следования именно Лимонову, а если уж говорить о Мисиме, то Лимонов оказывается фильтром, сильно видоизменяющим мисимовское наследие. «Если эстетическая система Лимонова, — говорит автор, — строится во многом на основе эстетики Мисимы, то многие из тех радикальных писателей, кто пришёл в русскую литературу после него, обращается уже непосредственно к опыту Лимонова», причём «вычленяя у него главным образом радикальный дискурс», чему соответствует и сопутствует упрощение, огрубление, в конечном счёте — опустошение заимствуемых установок. «Если у Лимонова большинство интересующих нас тем <…>, — пишет Чанцев, уже подводя итоги своему исследованию, — насыщались философским смыслом, привлекались для создания многомерной метафизической картины мира, вступали друг с другом в подчас даже противоречивые отношения, то у большинства упомянутых авторов эти темы присутствуют скорее как знак, симулякр». Самого же Лимонова Чанцев прямо называет «продолжателем дела Мисимы», хотя и оговаривается: продолжателем «своеобразным», — «потому что он не только использует элементы художественной системы Мисимы, но и развивает их, идёт дальше по тому пути, по которому шёл Мисима».
Говоря как будто об эстетике своих героев и, действительно, обращая внимание на центральное значение для каждого, особенно для Мисимы, красоты и на коренную её связь с некоторыми другими важнейшими для них концептами, прежде всего со смертью, прослеживая корни соответствующих представлений в истории культуры, Чанцев по существу не занимается историей эстетической мысли как таковой, в её самоценности и самодостаточности, не прослеживает собственно эстетических смысловых линий, выходит за их пределы. Предмет его исследований — нечто более сложное: устройство человеческого поведения, человеческих типов.
Аналогии между своими далеко разнесёнными во времени и пространстве героями, между их позициями и пристрастиями сам автор называет «творческим сходством», «важными и общими элементами в их прозе», «перекличками». Думается — именно на основе того, что собрано и показано им самим в книге, — дело тут существеннее и глубже, и стоило бы говорить о типологическом их родстве, об оттисках одной и той же матрицы.
Отношения человека с жизнью, смертью и красотой (причём красота оказывается узлом, в который нерасторжимо связаны друг с другом спутницы её по этому, так сказать, тематическому комплексу, сёстры-соперницы — жизнь и смерть) Чанцев рассматривает в каком-то смысле как предшествующие воплощению в определённых национальных культурах с их особенностями (и в определённых исторических обстоятельствах — у Мисимы и Лимонова они были, казалось бы, едва ли не предельно разными. Впрочем, вероятно, при соответствующей настройке внимания сходство между ними найти возможно, но социальной ситуацией своих героев Чанцев занимается минимально, в той мере, в какой этого совсем уж невозможно избежать). Во всяком случае, несомненно, что, несмотря на принадлежность героев Чанцева к очень далёким друг от друга и лишь отчасти друг для друга прозрачным символическим системам, ведущими темами (не текстов, это уж во вторую очередь, но) жизней обоих — показывает автор — становится если не совсем уж одно и то же, то, во всяком случае, вещи сильно сопоставимые: «эстетика молодости, прекрасного тела, тема героя, войны, революционного восстания, смерти» — и это не полный список; на неполноту его автор указывает сдержанным «и т.д.». (Кстати, среди черт, сближающих обоих писателей, оказывается ещё и чрезвычайная «эклектичность, разнородность, использование фактов и теорий из совершенно разных философских систем», часто приходящих «в противоречие друг с другом»; причём у Лимонова таких противоречий гораздо больше.)
Вот Чанцев и сопоставляет их, — скрупулёзно, последовательно отмечая совпадения и расхождения. Из сказанного им видно, хотя сам он и не формулирует таких выводов: оба героя с их идеями, действиями, страстями могут быть поняты как разные реализации одного и того же человеческого типа, — что, собственно, и позволило нашему собрату по культуре, Лимонову, воспринять и усвоить влияние японца Мисимы. За, казалось бы, штучностью, единичностью каждого из героев книги, сквозь общность их мотивов, лишь отчасти объясняющуюся заимствованиями Лимонова у Мисимы и общностью испытанных ими влияний, отчётливо просматриваются черты если не универсальности (это уж точно нет), то, несомненно, некоторой общей формы.
Важно: социальные и политические позиции своих героев Чанцев, разумеется, рассматривает, но ведёт разговор из-за пределов этих позиций — не то чтобы считая их достойными пренебрежения, но видя их как, в конечном счёте, вторичные, как следствие — обладающее собственной логикой — гораздо более коренных установок, задач, тревог. О красоте, ведущей (одной из ведущих, но тогда уж едва ли не главной среди них) категорий своего исследования, он говорит как о явлении не эстетическом (эстетика — только следствие; посредничающее звено между экзистенциальными импульсами и социально выраженным поведением), но, в самом первом приближении, психологическом, при рассмотрении же более глубоком — онтологическом. Речь в обоих случаях идёт о, так сказать, эстетически отрефлексированных жизненных моделях. В случае Мисимы так называемое эстетическое (смерть относится к кругу таких явлений в первую очередь), показывает Чанцев, — прямой указатель на метафизическое, путь к нему. Лимонов метафизическими вопросами озабочен куда менее. «Можно со всей справедливостью говорить о формальном заимствовании Лимоновым темы смерти у Мисимы, — замечает автор, — и перенесении её в структуру собственной эстетики», но при этом «у Лимонова эта тема не только не находит никакого развития по сравнению с оригиналом, но даже и утрачивает те философские и метафизические коннотации, что характерны для эстетики Мисимы (особенно на её позднем этапе развития)».
Вполне чужд метафизическому, показывает автор, Лимонов тоже не остался, но отношения русского самурая с этим аспектом бытия своеобразны — хотя известное родство с японским предшественником обнаруживают и они: «В произведениях Лимонова позднего периода, написанных им во время его тюремного заключения, — говорит Чанцев, — можно обнаружить, хоть и латентно-примитивный, метафизический аспект отношения к смерти, свойственный Мисиме времён “Моря изобилия”. <…> Пробудившийся у Лимонова, как и у Мисимы, в позднем творчестве интерес к метафизике связан у него с темой тюрьмы».
Да, позицию и пристрастия обоих своих героев Чанцев подробно соотносит с фашизмом, точнее, с «прото-фашизмом» — по Умберто Эко, ориентируясь на статью «Вечный фашизм» и перечисленные там его признаки. Действительно, у обоих обнаруживается с этими признаками немало совпадений, иной раз и весьма точных — как, например, основанность утопических построений каждого «на архаических принципах язычества и спорах с христианством»; неприятие модернизма; антиинтеллектуализм; «действие ради действия» (скорее даже ради него, чем ради достижения целей); происхождение позиции обоих писателей из «индивидуальной фрустрации» и опора «на фрустрированные элементы общества — молодёжь и маргиналов»; «неудержимое стремление стать героем и одержимость идеей смерти»; к этим признакам Чанцев добавляет ещё неомифологизм. (Кстати, Мисима от фашизма точно дистанцировался и собственную, «навязанную ему», как говорит Чанцев, репутацию сторонника такового категорически отвергал, считая фашизм «искусственной формой политического мировоззрения».) Всё это, однако, ни в малейшей степени не означает ни апологии фашизма (тут шлю запоздалое, как всегда, возражение некоторым оппонентам, остающимся за рамками нашего рассуждения, — в некоторой социальной сети автору этих строк, лишь обозначившему, что собирается на презентацию книги о Лимонове, немедленно прилетели упрёки: Лимонову — в фашизме, а всем прикосновенным к книге и её презентации — как минимум в попустительстве таковому, а то и в сочувствии ему. Чтобы такое утверждать, достаточно не читать Чанцева. Мы, слава Богу, читали), ни причисления к его сторонникам обоих героев.
Признавая «справедливость прочтения творчества обоих писателей в рамках исследования фашистского дискурса», Чанцев, однако, утверждает, что отмеченное им «соответствие систем Лимонова и Мисимы признакам прото-фашизма не позволяет говорить об их “чёрно-коричневой” ориентации», тем более что «определённой доле признаков, приводимых Эко, творчество обоих писателей не соответствует никоим образом». «Фашизм» и Мисимы, и Лимонова он считает не политическим движением, но, скорее, культурной формой, «сродни, например, дадаизму или сюрреализму наиболее радикального толка», того, что «привлекало в своё время того же Маринетти и других футуристов». В случае обоих авторов он находит возможным говорить куда скорее об «эстетическом фашизме», подобно тому, как Сьюзен Зонтаг говорила о фашизме «магическом».
Своих героев Чанцев не оправдывает и не осуждает, вообще (ну, почти) не оценивает их, особенно Лимонова, который на что-нибудь такое буквально напрашивается. Как мы уже заметили, в его отношении почти оценочные суждения, очень осторожные, всё-таки появляются, — вроде «латентно-примитивный». В «Заключении», подводящем итоги книге, оценочные интонации звучат отчётливее: здесь автор говорит о «пагубных» следствиях «тотальной пассионарности и мобильности» обоих героев, о том, что «все знаковые слова культуры даются ими с редуцированными семантическими полями — изначальные значения этих слов подменены маргинальными»; разъединённость у обоих «таких имманентных человеческой природе качеств, как духовное и телесное», он называет «трагической».
Да, оценочность представляется здесь неминуемой, как и публицистичность высказывания, на которую историческая близость предмета исследования прямо-таки провоцирует. От соблазнов публицистичности Чанцев удерживается. Он своих героев анализирует, проясняет устройство и происхождение их позиций, вписывает их в широкие контексты, находит их образам, ценностям, моделям поведения соответствия у предшественников и современников. Такого, кстати сказать, ни при жизни Лимонова, ни после неё, по крайней мере, у нас — с той же основательностью и бесстрастностью — не делал никто. Как замечает сам автор, несомненный знаток своего предмета, настоящих теоретических работ о Лимонове на русском языке до сих пор так и не появилось (исключая те, авторы которых списывали у самого Чанцева). Как, кстати, и о Мисиме. (Не потому ли, что культурное целое — из защитных соображений — отторгает такие типы, не без оснований чувствуя их разрушительный потенциал?)
Чанцев умеет говорить о вопросах, глубоко волнующих его самого, на материале сделанного другими, высказывать собственные философские суждения («апостасийность <…> является, на мой взгляд, одной из генеральных характеристик отношения индивида с миром прекрасного») — не выпуская из вида этих других, их собственных личных смыслов. (Прежде всего, думается, это — вопрос мучительной власти красоты над человеком и нерасторжимой её связанности со смертью; я бы добавила сюда ещё и — глубокую у Мисимы, грубоватую у его русского наследника — тему благородства поражения, соотнесённости его с основами жизни никак не менее победы, а то и более неё.) И сверх того — несомненно не разделяя позиций и ценностей своих героев во всём объёме таковых, — Чанцев чрезвычайно внимателен к тому, что занимающие его — или сопоставимые с ними — вопросы делают с другими, как другие обходятся с этими вопросами. Это он умеет и в качестве критика, и, как мы теперь в очередной раз видим, — в качестве теоретика.
В конечном счёте (и разнокультурная принадлежность его героев позволяет увидеть это столь же отчётливо, сколь и чрезвычайность их позиций, расположенность каждого на заострённом, режущем, ранящем краю своего культурного мира, доведение каждым тенденций своих культур до некоторого катастрофического предела — собственно, потому плодотворных, долгосрочных и конструктивных продолжений ни у одного из них так и не оказалось), Чанцев в этой книге — работающий теоретическими, литературоведческими, историко-культурными средствами — мыслитель, исследующий устройство человека и его — неустранимо, коренным образом проблематичные, в конечном счёте трагические — взаимоотношения с миром. Я бы сказала, что то же самое он делает и всеми остальными своими средствами.
Что же до смерти, занимавшей воображение, мысль и чувства обоих героев этой книги, легко видеть, что для каждого их них — вполне возможно, и в глазах самого автора — приближение к ней и слияние с нею означает не противоположность жизни, но высшее её напряжение, доведение её до предела, в каком-то смысле максимум её, — экстремальную, парадоксальную, далеко не общеприемлемую и не общепонятную, но тем не менее — форму жизнеутверждения. Да, жизнь?[3]
Александр Чанцев. Бунт красоты: эстетика Юкио Мисимы и Эдуарда Лимонова. — 2-е изд., испр. и доп. — М.; СПб.: Т8 Издательские Технологии / Пальмира, 2024. — 326 с. — (Литература и искусство).
[1] Минюст РФ считает Д.Быкова иноагентом. Чанцев же упоминает его в этом контексте следующим образом: «В самом масштабном и итоговом на сегодняшний день романе Д.Быкова* “ЖД” (2006) идеология России недалёкого будущего весьма напоминает футуристические построения Мисимы и Лимонова вместе взятые», оговаривая при том, что «безусловно, Быков* совсем не симпатизирует описываемому и, скорее, пытается утвердить некие другие ценности апофатически».
[2] Нацболы — члены запрещенной в 2007 году Национал-большевистской партии, лидером которой был Эдуард Лимонов. — Прим. ред.
[3] Аллюзия на «Да, Смерть!» — так называлось эссе Лимонова о Мисиме: «Юкио Мишима: да, смерть!» — и этими же словами, ставшими одним из девизов лимоновской партии, заканчивалась почти каждая статья в газете «Лимонка».