Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2024
Хакуашева Мадина Андреевна — прозаик, доктор филологических наук, родилась в 1959 году в Нальчике (Кабардино-Балкарская АССР). Автор романов «Возвращение домой», «Кабардинская усадьба», «Диса» и многих повестей и рассказов. Публиковалась в журналах «Дружба народов», «Вопросы литературы» и других. Живёт в Нальчике.
Журнальный вариант.
Светлой памяти отца и брата посвящаю
Был же спрошен фарисеями, когда придет Царствие Божие, отвечал им: не придет Царствие Божие приметным образом, и не скажут: вот, оно здесь, или: вот, там. Ибо вот, Царствие Божие внутри вас…
(Лук. 17:20—21)
Где бы ни оказался, я могу быть счастливым…
Марк Аврелий. Наедине с собой. Размышления
Счастливая
Сначала она занимала полдома в каком-то дальнем тихом уголке. Дом был саманный, затенённый с улицы грядой старых клёнов, у самых стен — заросли кустов; среди солидных культурных насаждений, окружавших соседние домишки, беспечно раскинулся дикий зелёный остров. Он подвергался вторжению лишь со стороны мамы, которая без ведома хозяйки выпалывала высокие сочные побеги крапивы с белыми соцветиями, а пушистые сиреневые бутоны бессмертного чертополоха оставляла как оберег. Корзиночки его мясистых цветов на мощном живучем стебле не отцветали до глубокой осени и привлекали медоносных пчёл.
В большой комнате с высоким потолком царили прохладный полумрак летом и сухое тепло зимой, когда зелёный палисадник вокруг Лялиного дома становился белым.
Весной в открытое окно вторгался дерзкий побег цветущей черёмухи, — её ветви походили на призывные руки в кисейных рукавах, невозмутимо плывущие в струях ветра.
Тётя Ляля встречала на пороге, и Берд оказывался заключён в душистые объятия. «Си щIалэ! — восклицала она и всплёскивала руками. — Сыту инышхуи икIи блани ухъуа!1[1]». Она отходила в сторону, оглядывала его с ног до головы, но Берд при этом не чувствовал неловкости, как с другими. Она крепко обнимала маму, тонувшую в мягком кольце рук. «Вылитая Жанпаго! Она была царицей даже в старости!» — приговаривала Ляля, усаживаясь в древнее кресло, обитое выцветшим панбархатом. Разговор, как понимала его тётя Ляля, был не совсем обычным: всё, что она говорила, сопровождалось улыбкой, дробным детским смехом, совершенно не сочетающимся с её высокой статной фигурой. Тётя Ляля походила на девушку в зрелом теле.
Берд вслушивался в её особенные интонации, но не в смысл слов, которые обрамляли Лялин образ, как лёгкое пушистое облако.
Он не знал, что именно заставляло с готовностью соглашаться на визит к ней: её мягкое сияние, высокий смех, странное девичье кокетство или умиротворяющая обстановка просторного дома, почти пустого, который не дружил со временем так же, как сама тётя Ляля. Она была портнихой, белошвейкой и приходилась матери какой-то двоюродной тёткой по отцу.
Её не называли настоящим редким именем Лиц, может, потому, что больше никто его не помнил. Берд стеснялся, когда её изделия деловито разглядывались, обсуждались, — он просто шёл на кухню или на крыльцо, наблюдая за жизнью деревьев, кустов, травы, которым не было дела до людей. Они раскачивались, чутко ловя воздушные потоки, изредка добирающиеся до них через обступившие пятиэтажки, и отзывались взволнованным шелестом. С этим движением воздуха прилетали обрывки еле слышной музыки, принесённые издалека, и острый запах аспидного горячего асфальта, который укладывали где-то неподалёку. Ветерок ненадолго замирал в прозрачных солнечных бликах, разлитых в прогалах кустов, до нового порыва, приносящего другие звуки и запахи обновлённого весеннего города.
Потом Берд перестал краснеть и больше не уходил; бюстгальтеры тёти Ляли были непохожи на магазинные прихотливо скреплённые ажурные чаши из воздушного светлого или цветного гипюра, снабжённые тонкими бретельками с пластмассовыми фиксаторами, мудрёной застёжкой спереди или сзади. Тётя Ляля считала, что они для несерьёзных женщин («Не носи, детка, эти финтифлюшки, ты себе фигуру испортишь!»). Её же изделия были без застёжек и заканчивались двумя простроченными длинными лентами-завязками, сужающимися к концам. Они заводились за спину, охватывали сзади крест-накрест и завязывались спереди, под грудью. Чаши были прошиты идеальными ровными кругами машинной строчки и напоминали годовые кольца дерева или летние панамки младенцев, только поменьше…
Эти образцы швейного искусства предназначались бабушке, не признающей «ненастоящие» магазинные лифчики: «На них только деньги выкидывались из кошельков легкомысленных дамочек». В утренних сумерках Берд порой наблюдал бабушку со спины, когда она старательно одевалась: слегка наклоняясь, привычно облачалась в броню прошитой ткани, накидывала свободный халат, опоясывалась неизменным широким фартуком, составлявшим постоянный предмет утреннего гардероба, повязывала косынку на затылке; её неторопливые, сосредоточенные движения напоминали важный ритуал, будто она была видавшим виды ратником, неспешно надевающим доспехи перед решающей битвой. Берд отводил глаза, будто заглянул в замочную скважину.
В углах бесшумно копошились ночные тени, ещё не изгнанные утренним светом; они начинали метаться в такт причудливо шевелящимся ветвям в свете зажжённого ночного фонаря под окном. Чтобы прогнать нарастающий страх, Берд снова вглядывался в таинство нехитрой утренней бабушкиной процедуры, и приходило странное чувство умиротворения и защиты.
Неровные белёсые стены просторной Лялиной комнаты безо всяких признаков колера казались не холодными, а скорее свободными; слева от высокого окна висел портрет юной девушки, выведенный старательной рукой художника-любителя. Девушка напоминала тётю Лялю — это была её дочь Луиза, в восемнадцать лет утонувшая в озере. Других детей у тёти не было. Ни мама, ни Берд никогда не спрашивали об обстоятельствах гибели, а сама она о том не рассказывала. Ляля говорила о дочери буднично, с улыбкой, будто та только вчера уехала из дома.
Справа от окна висел портрет мужчины в военной форме. Берд сразу проникся к нему уважением, не понимая почему: был ли тому причиной строгий проницательный взгляд, способный сорвать покров с любой самой важной тайны, или тёмные тени впалых щёк под высокими скулами как знак сурового безмолвного знания, или резкий удивлённый изгиб густых бровей, придающий лицу какую-то незащищённость. «Это мой хозяин… — уже в который раз повторяла тётя Ляля, её глаза кофейного цвета лучились тихой гордостью. — Он был полковник, герой!» Иной раз она говорила, что он погиб как настоящий мужчина, защищая свою честь, в другой раз утверждала, что защищал родину. Картинка гибели Лялиного мужа в голове Берда не складывалась, но он не обращался с вопросами к маме, потому что она этого не любила, а спрашивать Лялю было бесполезно: тётка никогда ничего не объясняла, повинуясь лишь неудержимому потоку внутри себя…
Но как-то в приступе любопытства он попытался узнать у бабушки. «Да мало что она тебе скажет, только голову заморочит! Все они со странностями, эти люди с голубой кровью, что чудом уцелели…» Но сама задумалась, вспоминая вслух: «Аскер-то умный был, не чета своей жене, но больно гордый. Поссорился с начальником, прощения просить не стал. Отправили его в опасное место, там голову и сложил. Вон мать твоя всё твердит о ней: “Ляля счастливая!” Вроде как смеётся! Как же. Ляля-то всё потеряла, всю её родню вывезли в Сибирь и уморили, осталась ни с чем, да ума не хватает этого понять… Что сказать — блаженная!» — «Её муж был полковник?» — «Вроде бы…»
Берд улыбался, не зная чему: то ли Лялиному девичьему голосу, детскому ли тщеславию, которое тешилось воспоминанием о герое-защитнике.
Она приносила ворох белья — белого и пастельных цветов, — кидала на круглый стол: «Выбирай!»
Берд смотрел на её руки с длинными ровными пальцами без колец, мерцающими перламутровыми овалами ногтей. Она смеялась без видимого повода, будто смех до краёв заполнял её внутри, так что нужен был лишь ничтожный повод, чтобы он вырвался на свободу.
Впервые увидев тётю Лялю, он испугался собственной мысли о том, что она сумасшедшая: как можно смеяться, если умерли её дочь и муж и она осталась совсем одна…
Под тонкой тканью широкого цветного халата, похожего на кимоно, обозначались стройные ещё ноги, которые она ставила не вместе, как все знакомые женщины бабушкиного окружения, а так, как ей было удобно. Ляля свободно расставляла их, как боцман на палубе, опираясь на красиво вылепленные белые ступни, и щиколотки виднелись под низким подолом; её ноги — чаще всего босые — казались бесшабашными, подростковыми. Берд не мог и подумать, что ноги могут поведать так много. Они были весёлые. Дерзкие. Задорные. Насмешливые… Слов не хватило бы описать эту рвущуюся из Ляли стихийную силу, которую он ощущал, и ему казалось, что она состоит из массы разноцветных переплетённых нитей. Лялины ноги бездумно переступали, перепрыгивали, перелетали через невидимые преграды и запреты.
Иногда она надевала остроносые тапочки без задников, увенчанные бордовыми пушистыми бубонами, беззаботно скидывала их, забираясь с ногами в потёртое старое кресло. Облачённая в тонкий халат в россыпи редких ярких растений, Ляля напоминала большую охапку весенних цветов. Она вела себя как девчонка, и ей это шло.
— А на какой войне погиб твой муж? — спросил однажды Берд, преодолев застенчивость.
— Какая разность? — ответила Ляля, путая, по обыкновению, русские слова. — Мужчины воюют, чтобы стало больше счастья. Так им кажется.
Она выгребала из каких-то неведомых углов кучу подарков, как добрая фея из сказки, которая просто материализует из воздуха свои желания и капризы.
— Тебе нравится? — спрашивала она маму.
Тётка дарила ей кружевное и спортивное бельё, тонкие и плотные колготки, гладкие и с ажурным рисунком, цветные, чёрные и белые майки с причудливыми вставками, платки, косынки и шарфы всех видов и размеров, разноцветные резинки для волос, бижутерию: броши, цепочки и кольца; словом, кучу чудесных предметов, которые упаковывались в красивые пакеты с нераспечатанным душистым туалетным мылом. Эти таинственные женские вещи служили для Берда символами чего-то непостижимого и запретного.
Ляля проявляла недюжинное упорство, заставляя мерить, выбирать и рассматривать подарки. Эта процедура ей самой доставляла удовольствия больше, чем маме: она брала племянницу за руку, отстраняя её от себя напротив окна, меняя угол освещения. Мама оказывалась в янтарном ромбе окна, её волосы вспыхивали гиацинтовым блеском, глаза цвета спелых каштанов лучились тихим светом. Тонкая, белокожая, с длинной гибкой шеей… «Царица, царица!» — восклицала Ляля с весёлым смехом. Мама отбивалась, но вскоре сдавалась, чтобы доставить удовольствие тётке.
— Если судьба — он найдётся, — однажды сказала Ляля, легко прикоснувшись к тёплой бледной щеке матери. — Если нет у женщины мужа — она счастлива ребёнком. Нет мужа и ребёнка — счастлива роднёй и друзьями. Лишилась родни и друзей — своим домом, нет дома — птицами да цветами, солнцем и луной. А лишилась всего, даже зрения и слуха, — счастлива собой, потому что носит в себе целый мир Создателя. Поэтому и сама дарит жизнь, которую Всевышний высекает из неё. Не может женщина не быть счастливой, не в её это власти!
— А бабушка говорит, что почти все женщины несчастны! — возразил Берд, оказавшийся при этом разговоре.
— Это те, что не знали любви… Женщина, выросшая в любви, становится виноградной лозой. В ней самой и её плодах течёт кровь земли. А перед тем, как созреть, виноградная лоза благоухает так, что её аромат перебивает даже запах чабреца. Этот запах — царь всех ароматов! Виноградная лоза дарит счастье! Каждому, кто её видит. Но без любви девочка превращается в колючку акации. А лишённый любви мальчик вместо того, чтобы стать величественным чинаром или могучим дубом, становится слепой дубиной, что мстит всем без разбору…
Очередь Лялиных подарков доходила до Берда: чаще всего она дарила ему носки, бейсболки и майки. А однажды — шорты, которые тоже подошли, как и всё, что предлагал её невидимый сундук-кладенец.
«Ты всю пенсию на это убиваешь», — каждый раз мама приходила в нешуточное отчаяние. Это продолжалось до тех пор, пока Берд не сказал ей однажды тихо, но твёрдо: «Она живёт для красоты, а ты ей мешаешь!» Мама как-то странно посмотрела на него и неожиданно порывисто обняла: «Боже, каким же взрослым ты стал!»
— Я ведь помню ещё мать Ляли, — сказала как-то мама, когда они возвращались домой по вечернему городу. — Я тогда ещё была маленькой, но Жанпаго — так её звали — спросила меня: «Знаешь, что для женщины самое главное? Какая её черта?» Я отвечала и отвечала: быть послушной… нет-нет, трудолюбивой… Кучу добродетелей назвала. Она всё кивала, улыбалась. Да-да, это тоже… Но самого главного она от меня не услышала. Тогда я сама спросила, до того мне стало любопытно.
«Она должна сделать так, чтобы каждый её близкий смог прикоснуться к раю. Это и есть главное умение женщины», — так сказала мать Ляли. «А как же красота?» — спрашиваю. «Красота, детка, во все времена, повсюду воскрешала и губила не только великие жизни, но города и страны. А для женщины это лишь временная награда: сегодня есть, завтра — нет… Настоящее богатство — это особенный дух, что остался в тебе, тот, что жил в наших матерях. Прежняя порода была ближе и к Богу, и к земле… Те, в ком больше нет прежнего духа, не прощают отсутствия этого дара… За тобой могут молча следить, сочинять о тебе небылицы, и грязные слова будут следовать за тобой, словно змеи, словно тени. Но если ты из пасэрей адыгэхэр[2]1, то никогда не ответишь тем же! Никогда! Даже если будешь свидетелем смертного греха своего обидчика! Молчи и оставайся собой! Оставайся такой, какая ты есть!» — «А как же ум? Разве не важно женщине быть умной?» — «Ум, красота — слова, только лишь слуги. У них должен быть хозяин. Кому они служат: добру или злу? Аллаху или шайтану? В чёрные времена, когда нужда в справедливости становится сильней жизни, находятся такие, в ком служение добру переплавляется в алмаз, и тогда вместе с оружием ума, красоты или слова оно превращается в ослепительный свет, что выжигает всякое зло. Однако без ума ты не продвинешься ни в утверждении добра, ни в насаждении великого зла».
Чем была неотразима атмосфера Лялиного дома? Запахом домашней выпечки или её душистого мыла, которое она ревностно подбирала для мамы, служением памяти двух неизменных стражей — портретов, день и ночь охранявших её покой, высокого, игривого детского смеха — так смеются лишь горячо любимые дети, которых купают в тёплых волнах любви и неустанной, домашней, терпеливой заботы…
Понятие женского благополучия для неё было очень простым: не убиваться тяжёлым трудом. У неё было старое представление, унаследованное ещё от бабушек, что длинные нарукавники на фашэ2[3] существовали неслучайно: женщины в старину обладали такими способностями, что одной силой мысли приводили трудоёмкие дела к конечному результату без всяких физических усилий. Берд на это лишь усмехнулся.
«Я была такой счастливой, когда замуж вышла за своего хозяина: все первые дни просидела на подушках». «А я бы умер со скуки», — подумал Берд и внезапно вспомнил сказание из Нартов, в котором одна героиня только пару раз за весь день проходила от одной стены к другой мелкими шажками, как белка.
Но при таком странном фольклорном представлении о женском благополучии в Ляле жил напряжённый, бездумный порыв, в котором дремала отчаянная отвага, и нужен был только случай, чтобы она соскользнула с невидимой тонкой грани и проявила его…
Оказалось, что Ляля-невеста стояла в углу так же, как все остальные.
И её, как остальных невест, подвергали «сладкому испытанию»: мазали губы мёдом, и их нельзя было коснуться языком. На недоуменный вопрос Ляля рассмеялась: «Узнаешь, когда жену в дом приведёшь!»
Берд хмыкнул: «А это зачем? Чтобы жизнь была как мёд?»
Ляля таинственно молчала, сохраняя интригу. «Чтобы мёд проник в мысли, в душу, в сердце, в слова… Женщина добрая, и жизнь её семьи такая же: как мёд для пчёл».
Берд знал, что Ляля заставляла его мать ходить с книгами на голове. Когда она ещё была девчонкой.
— Зачем? — спросил он Лялю. — Зачем ты её заставляла носить на голове книги? Это чтобы содержимое их вошло в голову?
— Какой шутник! — засмеялась Ляля. — Не только книги, ещё я брала большую ровную палку, чтобы она держала её за спиной… Вот так, видишь? — Она взяла швабру и просунула её между поясницей и локтевым сгибом обеих рук. — А как же? В нашем роду всех девочек так воспитывали… Мы на циновке спали, в прохладной комнате — что зимой, что летом, чтобы до старости фигура сохранялась, чтоб была не хуже, чем у юной девушки! Ходили с тяжёлой поклажей в руках, а на голове держали… по времени: наши бабушки — тарелки, а мы — книги… Держишь такую ношу на голове, а при этом ступаешь легко, будто по облаку, да ещё следишь, чтобы стать сохранять… Движения должны быть плавные — ну чисто лебедь на воде!.. А как за стол нас матери сажали? Локти прижаты к бокам, спина прямая, как зрелый бамбук! Голова — каменная башня, не покачнётся! А зазеваешься, и книжки с головы летят — прямиком в тарелку! Так-то, дорогой. В гостях еду чуть попробуешь, чуть-чуть, с одного боку, и отодвигаешь. Будто не касалась… ведь еду испортить — большой грех! Выходишь из-за стола полуголодной. Чтобы не сказали «хъыджэбз ныбэ, ныбэ чей»[4]1. Перед тем, как в люди выйти, девушка ела дома: чтобы в гостях только прикоснуться к еде, и то лишь, чтобы хозяев не обидеть. Так нас воспитывали.
Ляля улыбалась. У Берда было ощущение, что он просмотрел короткометражный фильм.
Она указала на одинокую чайную розу в узкой хрустальной вазе.
— Смотри, мой мальчик! Эта роза так давно стоит у меня! Но она не согнулась, нет! Немного головкой поникла, но стебель не гнётся, стоит как стальной!.. Это я. И все твои, что до нас были.
— Столько стараются лишь затем, чтобы ровно сидеть и ходить?
— Что ты, милый!.. Вот послушай, что мне давно мать рассказывала. Пришли к ним как-то незнакомые люди. Спросить не положено, кто, откуда, надолго ли… Накормили, устроили джегу2[5], соседей пригласили, девушек и парней. Хозяин уехал, за старшего сидел наш родственник из другого дома. А гости-то эти оказались абреки, что неподалёку от села обосновались, мы это потом узнали. Они приехали вроде как на разведку, хотели коней увести. У нашей семьи был большой табун породы щолъэхъу3[6]. Кони такие, что цены им не было. А потом дошёл слух, что передумали коней красть. Почему, спросишь? «У женщин этого рода не спина, а стальной клинок! — сказали. — Тогда какой же нрав у их мужчин?.. Не простят кражи, не оставят нас в живых», — так рассудили абреки.
А то, бывает, жизнь низко наклоняет, так низко — кажется, больше не разогнуться. Сгибает так, что руки превращаются в ноги, и бегали мы, словно звери, на четырёх ногах. Да не тут-то было! Наши матери, бабушки, их матери, бабушки — если колесо вспять повернуть на тысячи лет, до самой нашей первой праматери, — все разгибали свои хребты, пока они не достигали гибкости ивового прута и крепости самшита. И костяной хребет превратили в пружину! Пригибает нас жизнь к земле, а мы распрямляемся, пружиним, будто стебель с цветком: наклони его, а он поднимается, да ещё и головкой покачивает.
— Поэтому у нас спрашивают: «Дауэ ущыт?»4[7]
— Именно так, мой мальчик! Иные спрашивают: «Как дела?» — или: «Как жизнь?» А подумать: какие дела, если он качается или падает? Или вроде стоит на ногах, но не крепко?.. Ведь человек, согнутый жизнью, — это не человек, а лишь полчеловека… Да, Берд… Вот поэтому каждая наша девушка — что твоя стрела с наконечником, норовящая в небо улететь, — заключила тётя Ляля. — Всё в них ровно, всё красиво. Только глаза опускают, потому что нехорошо так: глаза в глаза.
— Что же в этом плохого?
— Ты вот и не знаешь, что в человеке самое опасное — глаза. В иных женских глазах можно утонуть… А в мужских — сгореть. Ещё надо помнить, что некоторые особенные мужчины, женщины и дети могут считывать тайны по чужим глазам. Всё про тебя могут узнать. То-то, мой мальчик: девушки и женщины глаза опускали, чтоб тайна не улетела. Пасэрей гъэсыкIэ[8]1… — сказала она по-кабардински. — Теперь всё иначе… А ты запомни, что я тебе сказала, — своих дочерей будешь учить!
— Я думал, глаза опускают из-за того, что стесняются.
— Это в юности, — улыбнулась Ляля.
Бабушкины подруги, стоящие на страже скромности, точно бы с Лялей не согласились и её бы осудили.
Она умела не закукливаться, как многие взрослые, что застывали в скучных образах в скучных роскошных домах, изображавших благополучие и благопристойность. Берд видел, что за ними прятались усталость, равнодушие, отсутствие воздуха и движения — отсутствие жизни.
Зато Ляля могла превращаться во что угодно, напоминая то пушистое облако, то беззаботного оленёнка с проникновенным озорным взглядом, то тёплый бархат, в котором можно сколько угодно нежиться, не боясь утонуть.
Чем для неё самой был этот остров единственно понятного детского счастья, в котором запечатлелся уклад давно исчезнувшей семьи, отразившей, как в капле воды, отсвет ушедших образов, живого тепла, которое она сумела не расплескать, пронеся через долгие мутные годы? Берд не знал слов для обозначения этого неповторимого, лёгкого, но терпкого аромата прошедшей жизни, который она в себе сохранила и которым щедро одаривала, и каждый нерв, каждая его клетка отзывалась ему.
Берд чувствовал в ней некую женскую магию, жившую и в матери, которую ни он и никто из его окружения не смогли бы ни понять, ни облечь в слова.
Именно она заставляла его, много лет спустя, искать и почти никогда не находить её, — это был не властный зов пола, а поиск женского, скорее, материнского прибежища, что смиряет злость, сшивает разорванные чувства, одной лишь фразой и взмахом ресниц заговаривает смятение, расставляя по местам мятущиеся мысли, загнанные в тупик.
Его собственное таинственное преображение происходило незаметно для других; мама и тётя Ляля лишь приоткрывали невидимую дверь в иное пространство с другими законами, в центре которых жила, светилась и утверждалась женская тайна… Этот мир не отрицал мир его собственный — противоречивый, мучительный, — но уравновешивал его, придавал ему особый смысл. О Берде порой не говорилось ни слова, но он ощущал, как заполняется таинственным золотистым свечением, которое ширилось, росло, и вскоре он чувствовал необъяснимую полноту внутри себя, смутную, могущественную власть, — будто получил неожиданную твёрдую уверенность в том, что в нём заключён неиссякаемый источник сил.
Вскоре старый домик тёти Ляли пошёл под снос, и она получила однокомнатную квартиру в пятиэтажке.
Теперь вход к ней преграждал равнодушно мигающий рубиновый зрачок домофона. Берд нажимал кнопку, и оживлённый высокий голос радостно восклицал: «Заходите!» Он оказывался в тесном лифте с разбитым зеркалом. Берд смотрел на своё отражение, расколотое на части: подбородок съехал вниз, внешний угол глаза оказался выше внутреннего… Но как только он заходил в квартиру Ляли, слышал неумолчный нежный звон колокольчика…
Она не изменилась, лишь её красота казалась ещё более величественной в небольшой своей новой квартирке; так же по обеим сторонам окна продолжали свою таинственную жизнь два портрета; как и прежде, и его, и маму тётка засыпала подарками… Лучились Лялины глаза цвета тёмного опала; подвижными, свежими и смешливыми оставались мягкие губы, на мгновение застывавшие, когда она задумывалась или была сосредоточена, и собирющиеся во влажный розовый бутон, будто предназначенный для бесплотного поцелуя, адресованного целому миру. По комнате плыл тот же еле уловимый запах душистого мыла… Но теперь мимо приоткрытых окон с протяжным высоким свистом пикировали хищные ласточки, разрезали воздух, завершая удачную охоту победной мёртвой петлёй, и Ляля сообщала оживлённо, что за всё лето в окно не залетел ни один комар. Пространство жилища до краёв заполнялось её тёплым присутствием; казалось, новые стены, потолок, предметы напитывались Лялиным светом и даже меняли свою форму в угоду ей, как прирученный дикий зверь, что научился смиренно замирать у ног хозяйки.
Возле пятиэтажки росли старые тополя; они закидывали высоко вверх свои вертикальные чёрные ветви, похожие на вскинутые руки. Солнце заливало новорождённые листья одного такого гигантского дерева, дотянувшегося до окна; они только перед рассветом развернулись, совершив в темноте своё медлительное чудесное превращение из белёсых сморщенных трубочек в резные изумрудные пластинки. Отлакированные младенческим глянцем, они искрились плещущим в зелень солнцем, с тыльной стороны тополиные листья были выстланы светлым трогательным пушком, напоминающим первое оперение птенцов или подшёрсток юных животных. Берд любил, когда они начинали мелко дрожать, будто их подключили к электричеству, — листья шумели и волновались.
А однажды набежали тяжёлые тучи; гневно урча, медленно мрачнел, стервенел ветер; набираясь холодного бешенства, бились твёрдые жёсткие ветви под яростными его порывами, от которых Берд задыхался, приходя в немой восторг. Мощный столб пылевого потока сбил его дыхание, наотмашь ударил по лицу, в шею, грудь, и вот уже первые тяжёлые плети косо летели вниз из чернеющей закипающей мути, за ними внезапно обрушился ливень сплошной пенистой стеной, так что Берд едва успел заскочить с балкона в комнату под громкие возгласы женщин. Ливень неиствовал, превращался в дикого зверя, заглушающего рёвом все разговоры, действия и намерения. Берд наблюдал, как вода уничтожает картину некогда ясной действительности, которую он только что созерцал, она перечёркивалась, отменялась дождём, её совсем недавно определённые очертания тонули в неудержимом потоке…
Берд зачарованно наблюдал за грозой, пока она не обессилела, злость её всё реже высекала зарницы на горизонте, но ещё клубились тучи и закипали последние приступы непостижимой небесной ярости.
Внезапно в самой толще облаков появилось мутное бледное пятно, оно росло и меняло форму, неожиданно обозначилась узкая полоска между всклокоченными краями разорванных ветром туч, вспыхнувшая ослепительным серебристым светом.
Вскоре всё успокоилось, и небо прояснилось.
Однажды поздно вечером раздался телефонный звонок — плохой, Берд сразу об этом догадался. Звонила соседка тёти Ляли: той стало плохо, ехать в больницу отказывается…
Берд на лету поймал куртку, брошенную мамой: «Одевайся, будешь помогать, если что…»
Тётя Ляля лежала с посеревшим лицом, тяжело дышала, но и теперь она пыталась улыбаться…
— Здесь со всеми жильцами так… — заговорила тётя Ляля с трудом. — Ведь этот дом стоит на кладбище…
— О чём ты говоришь? — Мама тревожно всматривалась в лицо тёти. — Какое это имеет значение?
— Детка, чему вас учили в школе? Ленин, Маркс… Главному-то вас не научили.
— Берд, выйди, пожалуйста.
И Берд понял, что мама будет уговаривать Лялю лечь в больницу.
Из-под закрытой двери сочился её тихий голос, растворяясь в тонкой оранжевой полоске света.
Мама вышла, её лицо было спокойно. Она направилась к телефону, вызвала «скорую», быстро, сосредоточенно собрала вещи, коротко уточняя, где лежит та или иная. Пришли люди в белом и занесли носилки с тётей Лялей в салон белой машины. Берда высадили возле дома, а мама поехала с ней дальше.
— Что ты хочешь знать больше всего? — спросил его отец.
— Что на свете самое-самое…
И отец подарил ему на день рождения огромную энциклопедию с цветными фотографиями. Берд узнал, что самая высокая гора — Эверест, самая глубокая впадина — Марианская, самый большой город — Токио, самая длинная река — Нил, самый большой океан — Тихий, самая далёкая звезда — Икар, лучи которой достигли Земли лишь через 4,4 миллиарда лет после Большого взрыва.
Отец исчез, когда они с ним читали о самых великих дорогах мира. С тех пор прошёл целый год, в котором могли бы уместиться десять лет.
— Зачем они нужны, великие дороги? — спросил тогда Берд.
— Как ты думаешь?
— Побывать в разных местах… А ты что думаешь?
— Я думаю, чтобы найти своё счастье.
Он залез под одеяло, всё ещё думая об отце… Ему снилась тётя Ляля, тронутая отсветом какого-то нездешнего счастья, светом давно потухшей звезды, которая так далеко, что синий огонь всё ещё доходит до Земли, хотя её самой уже давно нет. Этот странный бессмертный свет просачивался, обходя руины разрушенных дворцов, крепостей, сожжённых саклей, он пронизывал безвестные белые кости в толще земли и на мглистом дне океана.
Но невидимый гигантский маятник внезапно сбивался, и стрелки, запнувшись на миг, начинали двигаться в обратном направлении. Оживали бесплотные силуэты, и тысячи забытых предметов, истлевших листьев, имён, слов, смыслов обретали краски, дыхание, биение пульса, и приходило прошлое вместо будущего.
Немеркнущий свет потухшей звезды бесконечно преломлялся в мозаике разбитых зеркал, сложенных небрежной властной рукой времени, которая отражала реальность на свой лад, и в её перевёрнутом отражении вчерашний властелин казался рабом, а раб — господином, герой объявлялся преступником, а преступник — героем… Зеркальная мозаика снова сдвигалась с обычной плоскости, разворачиваясь под несвойственным углом, и в бесстрастном зеркальном отражении обозначалась Аппиева дорога — четыре метра в ширину. Плотно подогнанный серый тёсаный вулканический базальт, уложенный на слой гальки и цемента… Утоптанная миллионами ног, она слизывала каменным языком неприступные холмы, выпивала болота и водоёмы, заполняя их щебнем, глиной, и снова струилась, подминала, сокрушала пространства и времена в своей неотступной, непререкаемой воле к счастью.
Она пролегала в разные стороны: Греция, Египет, Ближний Восток; по обеим сторонам её высились склепы, высокие рукотворные холмы с погребёнными великими полководцами и родоначальниками в боевых доспехах, рядом с ними — прах лошадей, похороненных в полном торжественном убранстве. Герои покоились на пробитых непокорённых знамёнах с истлевшими древками, вместе со своим верным оружием, спаянным с рукой в момент их славной гибели; вместе с дорогой изысканной утварью, великими дарами богам, обитающим в верхнем и нижнем мирах…
Вдоль дороги с обеих сторон вырастали кресты с распятыми. Они тянулись в бесконечность, стирая приметы времени, и с высоты нетленных распятий смотрели пустые глаза умерших, сохранивших лишь искру последнего взгляда: в нём навсегда запечатлелось нечеловеческое усилие увидеть неразличимую цель нескончаемой непостижимой дороги.
Широкий литой каркас, утрамбованный, усмирённый стальной поступью тысяч поколений, лился бесконечной рекой, петлял, изгибался и снова возвращался в прежнее русло, и вот уже в червонном золоте кровавого закатного солнца тускло мерцали лунные серпы, выгравированные на могильных каменных арках, и насторожённая чуткая тишина вздрагивала от угасающих чистых звуков азана с высоких парящих минаретов и каменных башен, затерянных в горных расселинах… Дорога разветвлялась, огибая горы, петляя в утёсах, теряя очертания в вершинах, пробивающих острыми наконечниками низкие тучи, и снова выходила в предгорья. Суша обрывалась, но бескрайняя дорога, составленная из выбеленных человеческих костей, пролегала по зыбкому дну теперешнего Чёрного моря от берегов Цемесской бухты до залива Золотой Рог, впадающего в Босфор. Необозримая, невидимая человеку, она походила на безымянный мемориал из белого мрамора и была длинным прологом Мраморного моря, протянувшегося от самых Кавказских гор.
Но так же, как движение дороги, неукротимый ровный поток тонкой струйки песка тоже никогда не сбивался; перетекая через узкое горлышко из одной ёмкости песочных часов в другую — прозрачный силуэт бессмертной восточной красавицы, которая только и делает что становится с ног на голову и снова на ноги в ожидании очередного лунного цикла, — время замирало напоследок и, придя в себя после очередного долгого обморока, ускоряло свой бессмысленный упорный бег…
Тысячи обступающих множащихся отражений в миллионах грубо подогнанных осколков… В них уже невозможно различить цельный единый мир с его изначальными формами, и только этот необъяснимый звёздный свет, который несла старая женщина, оставался единственной реальностью, дающей ему заветную точку опоры.
Обычный день
Берд вышел заранее, чтобы рассмотреть вблизи результат ночного преображения каштанов. Ещё вчера нежные побеги с застенчивыми червеобразными отростками невинно дремали, наливаясь волшебным эликсиром, который раньше, по-видимому, именовался «живой водой»; они всё ещё напоминали бледные кусочки мятой ветоши. Каштановая аллея, каменная ограда с облупившейся побелкой в мутном неровном просвете унылых домов казались промозглыми и скучными.
Моросящий дождь окрашивал всё в серый: гладкие стволы платанов, кусты можжевельника и бересклета, увитые молодой паутиной с дрожащими прозрачными каплями, дорожки гравия на затопленных лужайках. На фоне осунувшихся стен жилых домов ёжились молодые деревца, смыкаясь зелёными головами застенчивых крон. Но сегодня утром Берд выглянул в открытое окно и застыл: слабые ростки взорвались огромным пышным бело-розовым цветом. Старые каштаны напоминали теперь высоченные новогодние ели, на которых зажглись тысячи свечей вызывающей красоты; они отливали мерцающей молочной белизной, а на их верхушках горела, не сгорая, узкая розовая струйка. Кое-какие уже успели отцвести, и сотни маленьких бело-розовых мотыльков с длинными загнутыми усиками легко опускались на землю, чутко вздрагивая от малейшего дуновения, пока невозмутимая метла дворника не превратит их в мусор.
Берд нахмурился, вспоминая сегодняшнее утро, похожее на все предыдущие: с кухни доносились дразнящие запахи, всегда разные, от них он просыпался и медленно отходил ото сна. После смерти дедушки нана жила с ними. Ещё недавно мать перехватывала что-то на бегу под её возгласы «поешь по-человечески!» и, махнув рукой, исчезала. В нём ещё долго оставалось тепло от её странной улыбки, цветущей где-то в глубине зрачков. Последнее время улыбка матери казалась подарком, и он знал почему. Бабушка дожидалась её ухода, чтобы подсесть к телефону, к магической трубке, уносившей её в непостижимый эфирный мир посредством извивающихся невидимых волн-проводов.
Она обзванивала все пункты полиции, безошибочно запоминая номера: «Да всё по тому же поводу… Как же никаких известий? Целый год? Не мог же человек… растаять, улететь на другую планету… Какие шутки!» Она выслушивала монологи оловянных мужских голосов: «Статистика, знаете ли, объективная, тысячами пропадают, и тоже без следа… Вы не одна такая… Да-да, делаем всё, что можем…» Но она звонила, просила, объясняла, требовала, плакала, снова просила… «Нормальный, конечно! Нигде не состоял, ни на каком учёте… Да, ни в психдиспансере, ни в наркологии… Что ещё за адюльтер? Что это?..» Она розовела, теряла терпение: «Нет, это не про него… Знаю!» Телефонные переговоры всегда кончались слезами. Когда в дверях появлялась мама, бабушка на полуслове обрывала разговор, будто только с её приходом замечала, что раскалённая трубка жжёт ей ухо, быстро отворачивалась, чтобы не показывать красных глаз. Но маме не нужны были объяснения, она откуда-то всё знала и так. «Мама, опять?..»
При ней бабушка не подходила к телефону, лишь вздрагивала при каждом звонке, и её глаза начинали сухо блестеть, но снова гасли, как только приходилось разговаривать с многочисленными приятельницами на другие темы, кроме той, которая уже с некоторых пор не обсуждалась.
Последнее время бабушка больше не звонила в полицию. Подруги открыли ей существование другого тайного пространства, где всё становится известно благодаря избранным людям. Это были Iэзэ1[9], неведомая жизнь которых внезапно приобрела для неё самое важное значение. Отобрав нужные фотографии отца Берда, бабушка куда-то уходила, предварительно накормив его: «Я сейчас…»
Но она обычно задерживалась, и Берд шёл в школу.
Берд шёл быстро, но успевал по пути прочитывать все вывески, рекламные плакаты:
N + велосипед = любовь
Город
Люди
Идеи
Проекты
Через дорогу над небольшим уютным домиком красовалась вывеска с намеренно кривой надписью «Кофе», выведенной как будто бы детской рукой, белозубая улыбка сияла в алой рамке полных губ, сошедших с потерянного лица: Улыбнись — нет проблемы, которой бы не решил КОФЕ.
Потянулись пятиэтажки, вызывавшие у него стойкое ощущение безнадёжности. На одной зеленел плакат с разноцветными буквами: В счастливой жизни нет места наркотикам! Рядом расположилась элегантная вывеска ДНКдом. Узнай себя.
Он свернул за угол и оказался на тихой улочке, где маленькие облупленные домишки соседствовали с двух-трёхэтажными особняками, обнесёнными глухими мраморными заборами. Ещё лет пять назад он бы поверил, что каждый из них — дворец. Из-за угла выплыло здание, его сдержанная роскошь отличалась от вульгарного великолепия соседних частных домов; за дорогой кованой оградой на фоне ровно постриженной яркой травы виднелось строение цвета чайной розы: «Пенсионный фонд». После неровных тротуаров и дырявого асфальта узкой разбитой дороги, странно сочетающихся с мраморной роскошью отдельных домов, так же неожиданно возник светло-серый фасад, обнесённый сплошным забором, аккуратно оштукатуренным в тон самому зданию; над забором вилась огромными симметричными кольцами спираль колючей проволоки. Берд дошёл до конца квартала, свернул на перпендикулярно расположенную улицу и понял, что на самом деле это целый комплекс из нескольких зданий; серебристая проволока плавно перетекала на другую улицу, надёжно замыкая воздушным каркасом таинственную территорию, скрытую от глаз укреплённым забором. Лишь однажды ворота неожиданно раскрылись, выпуская машину, и Берд остановился, чтобы прочитать неброское название учреждения. Слова сложились не сразу: «Управление по противодействию экстремизму…»
На углу следующего жилого дома была прибита широкая фанера: КУПЛЮ рога лося, зубра, тура, сайгака, бивни мамонта, моржа, аккумуляторы, самовары, самогонные аппараты, — замедлив шаг, прочитал он одно из объявлений, написанное синей шариковой ручкой. Рядом на водосточной трубе была приклеена записка: Работа — МЕЧТА! Звони… Уже подходя к школе, Берд увидел над дорогой новенькую сияющую растяжку: Вместе мы победим коррупцию!
Он удовлетворённо отметил, что успевает. Берд пользовался транспортом, лишь когда отчаянно опаздывал; за мутным стеклом автобуса проплывали разные картинки: подвижный тощий нос подъёмного крана, похожего на гигантскую букву Г, переносил многотонный груз, самосвалы подъезжали к стройке, обнесённой забором, изображавшим густую зелень. Берд пытался представить, что видит с такой высоты крановщик, или какая она, земля, в глазах парящего орла, какие ощущения у глубоководной рыбы, что обзавелась электричеством, чтобы лучше разглядеть дно и свою добычу. Он был способен множество раз просмотреть фильм и даже приблизительно не уловить его сюжета, пока однажды внезапно не понял, что ему важно поймать ту особую атмосферу, которая была потерянным ключом, исчезнувшим ароматом утраченного, незнакомого ему времени.
Но чаще всего он пытался представить свои чувства за рулём собственной машины, подаренной отцом, несущейся по пустынной трассе на такой скорости, с которой взлетают самолёты.
Мимо мчались утренние разномастные машины, в передних фарах сверкало по солнцу, а гневные клубы дыма окатывали те, что сзади… В час пик на перекрёстках, предоставленных равнодушно мигающим трёхглазым светофорам, из приоткрытых окон лился отборный русский мат. Берд уже не смотрел на логотипы с готовыми буквами-подсказками, как у «Лексуса», БМВ, «Форда», «Хаммера» или на узнаваемый, по-детски простой знак «Пежо»: лев, стоящий на задних, широко расставленных лапах, — казалось, он вот-вот начнёт жонглировать, как в цирке.
Берд вспомнил, как однажды утром проснулся от бодрой струи воздуха, ворвавшейся через распахнувшуюся дверь.
— Вставай, пацан! — скомандовал с порога отец. — Не пожалеешь!..
Его глаза заговорщически блестели. Берд быстро оделся и сбежал по ступенькам. Очертания машины обозначились на горизонте: она постепенно рождалась из уплотнившегося воздуха, густого солнечного марева, выплывала из его снов в реальность; корпус блестел округлым боком, на нём горело, слепя глаза, утреннее солнце. Это была «Инфинити», припорошенная розовым цветом каштанов, — первая машина, которую пригнал отец.
— Пожалей жену и сына! Не дай Бог что… как они без тебя? — твердила бабушка, не желая мириться с его дальними поездками… Не нужны большие деньги, работай на государство, как все нормальные люди…
Отец молчал.
— Ты даже не заработаешь на пенсию! — не сдавалась бабушка.
— Ну о чём мы толкуем? Ты же сама всё знаешь, Хадижа!
— Всегда смотри на логотип, это — сердце машины, — сказал отец, подведя Берда к капоту. — Паспорт, указание родины, история, свидетельство о рождении и даже генеалогическое древо! Смотри!
На бампере Берд увидел объёмный круг или овал, который прерывался внизу, по самому его центру был вырезан равнобедренный треугольник.
— На что похоже?
— На торт, из которого вырезали один кусок, — констатировал Берд.
— Да, брат, сразу видно, что ты не завтракал! — заключил отец.
Берд походил вокруг.
— Ну… или на рельсы, которые уходят далеко вдаль…
— А мне кажется — на дорогу, уходящую за горизонт, туда, где ещё никто не бывал! Она прорубает пространство и время острым лезвием, и постоянно доказывает, что предел — только иллюзия. Там ты будешь первооткрывателем!.. Фокус в том, что в логотипе каждый видит своё.
Знак марки «Вольво» показался ему самым значительным: круг-щит со стрелой в верхнем правом углу. Это был знак Марса, покровителя войны, воинов и оружия. Отец прочитывал ещё какие-то другие значения: круг — символ женщины, а стрела — символ мужчины.
Другая серебряная стрела с широкой продырявленной по центру лопастью, напоминающей головной убор индейца, тоже заключалась в круг и была знаком «Шкоды».
Две кавычки логотипа «Ситроена» напоминали острые горные вершины, пологие пирамиды, дорожные конусы, военный шеврон — знак различия, или — ёлку, нарисованную ребёнком. На самом же деле это были просто детали шестерни, изобретённой хозяином компании, — самая скучная разгадка символа, в которой Берд усомнился.
* * *
…Крутые каменные ступени, высокие давно небелёные сероватые потолки, в которых неподвижно повисало эхо, смазывая звуки. По обеим сторонам тяжёлой массивной двери располагались большие плотно затворённые мутные окна, в них беззвучно колыхались ветви пыльных тополей, высаженных вокруг поликлиники. Берд следовал за матерью на второй этаж, они высиживали томительную очередь, — за это время Берд успевал пробежать глазами все рекомендации, вывешенные на стенах чьей-то заботливой рукой: о том, как профилактировать СПИД, ОРВИ, сердечно-сосудистые, лёгочные заболевания. Санитарный уголок с памятками освещали тусклые лампы дневного света, они то и дело мигали с сухим треском.
Сегодня мать повела его в поликлинику, и он смирился с этой неизбежностью лишь в обмен на пропуск школьных занятий. Мама зашла в освободившийся кабинет, Берд сел на откидное сиденье старого деревянного кресла. Его сковывало какое-то необъяснимое беспокойство: была ли причина в снующих в белых халатах женщинах, объединённых тайной причастности к всесильной медицине, или эта обречённая уязвимость, которая внезапно открылась ему, как часть непостижимой страшной фатальности жизни, когда можно внезапно заболеть и умереть…
Мать затащила его в кабинет. Молодая улыбчивая доктор ободряюще посмотрела на Берда. Она приложила пальцы к его груди, пальцем другой руки стала постукивать по ним, извлекая странно звонкие звуки, будто он превратился в барабан, обтянутый кожей. Она наклонила голову набок, как чуткая птица, внимательно прислушиваясь к производимой неспешной ровной дроби. То же самое она проделала со спины, затем выслушала его, прижимая прохладный плоский стетоскоп, и он представлял себе, о чём она думает, когда слышит участившийся стук его сердца. Берд испытывал противное чувство полной беззащитности, когда ему скомандовали лечь на кушетку, и врач принялась мять его живот: «Скажи, если больно!.. Так? Нет?.. Хорошо».
— Как это называется? — спросил Берд.
Она сразу поняла и весело улыбнулась:
— Постукивание, прослушивание и прочее?
— Ну да…
— Пальпация, перкуссия, аускультация.
Спрашивая, она больше обращалась к матери.
— Как у тебя в школе? — неожиданно спросила она Берда, и тот растерялся, решив, что она могла вычитать подлую подсказку через свою трубку или ещё как-нибудь…
— Нормально, — ответил Берд, быстро взяв себя в руки.
Вскоре его отпустили, но через полуоткрытую дверь он слышал обрывки фраз доктора: «Возможен неврогенный фон… да, может быть, именно он и стал пусковым моментом удушья после перенесённого бронхита… Сменить обстановку, наладить режим труда и отдыха. Хорошо бы съездить к морю, побольше на воздухе, природе… Назначу лёгкое седативное…»
Мама казалась спокойной, она никогда не теряла присутствия духа.
— Жить будешь… — улыбнулась она, отвечая на незаданный вопрос Берда.
Затем они выстояли долгую очередь за справкой для тёти Ляли.
— Почему тётя Ляля сама не приходит сюда? Она же хорошо ходит.
— Приходит, но в крайнем случае. Ей это нелегко даётся… — обронила мама, Берд почувствовал недоговорённость.
Во взгляде матери мелькнуло сомнение.
— Впрочем, ты уже всё можешь понять… В подвале этого здания, где теперь поликлиника, расстреливали людей…
— За что? Они были преступники? — изумился Берд.
— Нет. Их называли врагами народа… Там расстреляли отца тёти Ляли… Наверное, ты заметил, что здесь очень толстые стены, — добавила она на вопросительный взгляд сына.
Оказывается, тётя Ляля могла преодолевать не все преграды.
Морской лагерь
Они шли с матерью в столовую, одобренную бабушкой.
В открытую настежь створку окна задувал ровный бриз, и белая прозрачная кисея летела, не улетая, трепетала под потолком, как пойманная гигантская птица.
— Тебя не продует? — озабоченно спросила молодая мамаша за соседним столиком.
— Я не буду есть твою кашу! Я её ненавижу! — оттолкнул её руку карапуз с круглыми щеками, раскрашенными диатезом.
— Про еду так не говорят. Ешь, а то с тобой кит не будет дружить.
Кит выплыл из-за сине-голубого, водно-небесного горизонта, оросил себя собственным фонтаном, качнулся на покорных волнах и беззвучно ушёл под воду, блеснув на прощанье атласным хвостом.
— А китёнок? — спросил малыш, уныло заглатывая кашу с поднесённой к его рту ложки.
— Без каши — никак!
Солнце стекало с высоких кипарисов, бесконечно дробясь в мелких лужах, оставленных ночным дождём. Берд жмурился и бежал по ним, высекая солнечные искры. Широкий гладкий тротуар заканчивался морским берегом, и Берд продолжал бежать по шуршащей под ногами гальке, её острые края смягчались толстыми подошвами сандалий.
Издалека они замечали одинокий силуэт бабушки, и Берд с разбега растягивался на горячих камнях рядом с ней.
Морской бриз трепал волосы, яркую субтропическую зелень, паруса белой яхты недалеко от берега, закручивался тугим жгутом, нёсся к морю, обрушивался на тяжеловесную чайку, крылом сбивающую пену, и, внезапно обессилив, замирал.
Ближе к воде галька переходила в песок, из которого Берд тщательно возводил огромную крепость: здесь он мог скрыться от одноклассников, дразнивших его «припадочным», от тысячи неведомых опасностей, из-за которых пропал отец, от тёмной, неразличимой бесформенной туши, преследовавшей его во сне. Но каждый раз какая-нибудь очередная бездумная волна слизывала его убежище.
Берд лежал на животе. Плотно закрытые веки заливал горячий оранжевый свет. Совсем рядом раздались голоса, он открыл глаза: тонкие слабые стебли ног и рук, русалочье тело, пепельные волосы-водоросли вдоль покатых плеч. «Ах! Не правда ли, он пушист до чрезвычайности?» — говорила русалка, указывая бледной кистью на жирного сибирского кота, нацелившегося на чайку. Её спутник на это лишь улыбался, обнажая горящий на солнце золотой зуб (один укус зуба — и русалка перекушена, движение рельефного кадыка — съедена).
Чайки толкались на берегу, похожие, как близнецы. «После шторма рыбы-то, рыбы намело!..» — миролюбиво сообщила толстая тётка в бирюзовом купальнике, отвечая на незаданный вопрос Берда, оказавшегося рядом. Одна чайка застыла у подвижной кромки воды белым каменным изваянием, косясь хищным глазом на перламутровый юркий силуэт: не спугнуть бы!
* * *
Хадижа не купалась, только заходила в воду по колено, черпала её пригоршнями, обливалась и возвращалась на место. Старость подкралась, как вор, сзади; незаметно высосала соки: некогда резиновые гладкие мышцы ног опали, и теперь в ярком солнечном свете обнажились худые бугристые бёдра, морщинистые коленки, голени в синем узоре вен, размеченные тёмными узлами. Она равнодушно рассматривала их неровные извилистые разводы, как проступившую ландкарту собственной жизни. Дотронулась до деформированных подагрой пальцев ног, отметила тусклые ногти, тёмные пятна, разбросанные по телу. Ещё утром, в беспощадно ярком свете заливавшего комнату солнца она заставила себя вглядеться в своё отражение, и увидела прямоугольник торса, потерявшего былые очертания, слегка обозначенные выемки на месте некогда завидной талии, которая на шумных девчоночьих соревнованиях оказывалась самой тонкой; кто-то обязательно запальчиво оспаривал первенство, тогда жёсткий шнурок под надзором десятка ревнивых глаз вновь её перепоясывал, и неподкупная староста, которой доверяли священнодейство повторного измерения, торжественно поднимала шнур с затянутым узлом, и соперницы угрюмо замолкали…
Теперь она смотрела на себя в зеркало только перед выходом, преодолевая страх и ещё что-то, чему названия не находила… Внутри неё оставался прежний образ, который ещё недавно одобряюще улыбался в ответ: стройный стан, крепко схваченный дешёвой тканью серого платьица, пышная копна жёстких волос, как бы ни распрямлялись они решительной рукой, смоченной холодным пивом, горячими щипцами, вновь сворачивались в неуправляемые кольца, и она, потеряв терпение, завязывала их на затылке тугим узлом. Зеркало послушно отражало высокие упрямые скулы, обтянутые смуглой кожей, горячие глаза, «огонь которых не могла скрыть даже самая тёмная ночь», — так однажды выразился один лысый преподаватель, попытавшийся не по-дружески приобнять её, но мгновенно ощутил недобрую хватку маленькой крепкой ладони с твёрдыми пальцами, отбросившими прочь его руку.
Да, кажется, ещё недавно что-то в ней радостно отзывалось при взгляде на своего зеркального двойника, — отражение укрепляло в ней смутное чувство спокойной уверенности и какой-то странной власти. Этот образ, сотни раз запечатлённый в старых, ныне потерянных зеркалах, переместился в её сознание и всё ещё блуждал в недрах памяти, странным образом налагаясь на её теперешнее отражение, которое она уже предпочитала не рассматривать.
При беглом взгляде на себя она видела странно разросшиеся груди, которые давно не держали собственного веса и мягко ложились на большую сплошную складку живота. Они мешали ей, особенно летом, и странно было наблюдать этот нелепый телесный избыток: будто вид этих пустых бесполезных грудей служил жестоким укором в невыполненном женском долге: ни рождённых, ни вскормленных детей, о которых она так страстно мечтала.
— Вы часто переохлаждались в юности? — спрашивали доктора, пытаясь выяснить причину бездетности первых восьми лет брака. Рождение дочери она восприняла как чудо, как милость, которую она вымолила.
Мысли лезли в голову, но уже не будоражили, в самой глубине оставляя её безучастной. Чем была её долгая жизнь? Она представляла себя песочным замком, над которым тот так усердно трудился её внук… Но одна дерзкая злая волна — и нет его! Будто никогда и не было.
«Что ж, — сказала она себе, — утрата молодости и красоты… может быть, это самое малое». На её глазах вчерашние красавицы, за которыми ещё недавно тянулся шлейф восхищения и зависти, превратились в обычных одутловатых тёток, что бесконечно жалуются на здоровье и безуспешно ведут борьбу с ожирением… В хаосе дней затерялось… что-то главное. Она тряхнула головой, будто смахнула пыльные мысли.
Совсем близко пронеслась ватага девушек, хлёсткая струя песка из-под ног попала в лицо. Она без зависти, с лёгкой тоской проводила их взглядом, наблюдая за стремительным полётом дерзких девичьих ног; через их атласную натянутую кожу светилась непобедимая сила — так угадывается душистая сочная мякоть через тонкую ароматную кожицу ранних яблок.
В молодости она приезжала в материнский аул, где оставалась ещё родня, и все как-то особенно смотрели на неё, будто пытаясь разглядеть в ней нечто, подтверждающее продолжение матери. Многочисленные родственники и соседи задавали житейские вопросы, и было ясно, что эти новые факты её жизни, которые они в себя мгновенно впитывали, пристраивались к образу матери, который жил своей особой жизнью в их памяти. Она ощущала, как они выстраивали в сознании странную комбинацию: совмещение одной умершей жизни и двух живых — дочери и внучки.
Порой она привязывалась к простым немолодым женщинам с какой-то необъяснимой одержимостью. Она могла часами находиться с ними, без дела сидеть рядом, отогреваясь в их ровном спокойном тепле, и чувствовала, как оживает, просыпается её иззябшая душа. Они молчали или говорили что-то будничное, а она с необъяснимым умиротворением наблюдала за неспешными округлыми жестами, чутко вслушивалась в грудной тембр их голосов… С ними не надо было доказывать, что она достойная, умелая, лучшая; ей казалось, что они любят её просто за то, что она такая как есть. И лишь много позже поняла, что была одержима поисками материнского призрака.
Со временем она ездила в аул всё реже, потом, когда один за другим стали уходить старшие, — лишь на похороны.
Мать оставалась жить только в их памяти, пока однажды с покорным горьким чувством Хадижа не обнаружила, что почти никого не осталось, кто бы помнил её: дети умерших родственников и друзей переехали в город, их беглые воспоминания были отчуждёнными, в лучшем случае — обрывочными, лишёнными самого главного: тёплого единства, нерасторжимой причастности… Почти никто уже её не помнил. Да и сама она порой не могла чётко восстановить в памяти черты своей матери, умершей внезапно. Хадиже было тогда чуть больше двадцати; она раскладывала чёрно-белые фотографии и подолгу вглядывалась в них. Но никогда в ней не переставали звучать материнский голос и грудной, переполненный весельем смех. На одной из фотографий запечатлелись серьёзные лица матери и отца, погибшего вскоре после её рождения…
Теперь, оказываясь в ауле, она посещала сельское кладбище, могилы с изображением полумесяца и звезды, со священными словами аята аль-Курси.
Незаметно то, что было центром её мира, рассыпалось, растаяло, образ матери остался жить лишь в ней… Теперь вокруг себя она видела всё больше чужие лица, одержимые собственной жизнью, своими проблемами, кажущимися им самыми важными на свете, как ей когда-то казались самыми важными её собственные…
Она осознала внезапно, как быстро исчезают предметы и люди, родные образы привычной жизни. Незыблемые твёрдые контуры её былых убеждений на поверку оказывались текучими, обманчивыми, — тонкая струйка песка, что сочится между пальцами… Нет, подумала она, не мир вокруг, а ты сама, сама начинаешь исчезать из этого мира. Оказывается, начинаешь умирать задолго до того, как это случится… Жизнь со всех сторон предупреждает немыми знаками, выдавливает из привычного круга, в центре которого она была ещё недавно; этого подлого движения до поры не замечаешь и спохватываешься, только когда тебя выбрасывает вон… Это — тень смерти, которая посылается ею как безмолвный вестник.
Что, собственно, требовала она от жизни? Не так много, как ей казалось, всего лишь чтобы жизнь шла по установленному Всевышним порядку. Раз уж так случилось, что она сама рано потеряла отца, по закону высшей справедливости должно же воздасться, чтобы её дочь и внук жили в полных семьях — таких, что Господь посылает как дар. Раз уж семья дана и освящена, то Он должен иметь силу дать детям то, что положено по праву, Божьему праву… Сколько же ею на это потрачено сил, выплакано слёз. Сколько было задано безмолвных вопросов, обмануто ожиданий, прочитано горячих молитв… только Ему, Аллаху, и известно.
Но ничего не менялось, и вот теперь её со всем, что казалось несокрушимым — с твёрдой верой, всем самым важным и лучшим на свете, — подхватывает и уносит прочь неуправляемый поток. Ровный, неукротимый, непрерывный, он равнодушно катится в одном-единственном направлении…
* * *
Она видела мать в своих снах — ярких, горячечных, и они проживались ею гораздо острее реальности; мать улыбалась, говорила что-то, чего Хадижа не понимала, но самым важным были её особенные, единственные в мире интонации, от которых всё становилось на свои места. Иногда мать отправлялась на долгие поиски чего-то забытого или заходила в незнакомую комнату и долго не выходила, и когда Хадижа, потеряв терпение, врывалась вслед за ней, комната оказывалась пустой, и она просыпалась в слезах.
Порой мать являлась в ином облике, будто примеряла на себя другие лица, как новогодние маски, но её присутствие ощущалось по неким, лишь Хадиже понятным, знакам, это было простым безошибочным знанием; иногда она не помнила сон, но хорошо понимала, что снилась именно мать. После пробуждения граница сна преодолевалась с трудом, медленно, как в сомнамбулизме, обозначались контуры нового дня, но прозрачный невидимый материнский силуэт налагался на окружающие предметы, на всё, что она делала, о чём говорила, думала.
Теперь Хадиже чаще всего снился один и тот же сон: дом — тот, в котором они сейчас живут, оказывался другим, совсем непохожим; у него не было крыши, дощатый гнилой пол кое-где был проломлен, обветшавшие стены ободраны до кирпича, зияли дыры, и в них виднелся сад. Но когда она склонялась к ним, чтобы выглянуть наружу, выяснялось, что там только мрак, сквозь который не может пробиться ни луча. И она шестым чувством понимала, что необходимо привести дом в порядок; появлялась огромная цыганская игла с суровой ниткой, и она принималась сшивать разорванные края пола, потолка, стен.
Но сегодня Хадижа проснулась в мёртвом оцепенении: ей приснилось, что она отрывает части своего тела, которые ей кажутся не столь важными, чтобы сохранить главные; тогда она начинает всматриваться в оставшуюся плоть, но та разливается водой…
Хадижа принялась горячо молиться, но чувство одиночества не покидало.
Чему же выучилась за всю свою длинную жизнь? — спрашивала она себя. И глубоко в душе нашла ответ: смирению.
Жизнь оказывалась на поверку мимолётным сном, забывающимся наутро, оставляя после себя лишь смутное воспоминание да мокрую от слёз, медленно высыхающую подушку. Жизнь и сон — дым, который медленно рассеивается…
* * *
Через неделю отдыха с мамой и бабушкой Берд оказался в морском лагере. Сквозь строгие прямоугольники окон лился весёлый утренний свет, отражался косыми ромбами на линолеуме, выцветшем и стёртом множеством детских ног, предательски выхватывал крошки, белёсые разводы, оставленные вчерашней шваброй, танцующий над полом столб пыли — её мерцающие частички совершали ленивое броуновское движение по только ей понятным траекториям.
Мать каким-то чудом добилась путёвки через своих знакомых, и теперь он думал о том, что мероприятие того не стоило.
Берд оказался с краю гогочущей толпы, которая стремительно занесла его в распахнутую двустворчатую дверь, как бурный поток через узкое отверстие. Он едва устоял на ногах, пока ватага на фантастической скорости очутилась возле большого голого стола с одинокой вазой, наполненной мелкими красно-зелёными яблоками. Тотчас же десятки хищных рук устремились к плодам, и прежде чем Берд опомнился, ваза опустела.
— Ты чё, не проснулся, что ли? — кинул ему белобрысый подросток, устраиваясь на стуле, и цепко схватился за соседний, на который решил усесться Берд. — Это для моего кента! — воскликнул он с вызовом, с грохотом придвигая стул к себе. Берд молча опустился на стоявший рядом.
На следующий день повторилось то же самое: ваза с яблоками вмиг опустела. И все последующие дни тоже… Берд давно понял: то, что он видит в себе, и то, что видят в нём, не совпадает, он ругался про себя, обзывая «мерзким слабаком», пуская в ход непроизносимые вслух ругательства. Но не мог не только побежать, но даже ускорить шаг в направлении весело манящих яблок, из которых ему ни одного так и не досталось. Им владело чувство, оказавшееся сильнее желания отвоевать то, что ему причиталось, сильнее мучительного желания вмазать в эти хамские рожи. Странно неуправляемыми оказывались его ноги, они непроизвольно замедляли деревянную походку вместо того, чтобы её ускорить. Берд внезапно осознал, что именно тогда, когда он свою походку ускорит, он никогда себя не простит, потому что утратит что-то главное, названия чему он не находил. Берд знал, чувствовал где-то глубоко внутри, что никогда не будет неистово рваться к вазе, как эти, быстроногие, развивавшие предельную скорость на пути к кормушке…
В один из дней он увидел единственное яблоко, случайно оставленное в солнечном латунном каркасе, неторопливо приблизился к столу, но чужая рука выхватила его из-под самого носа. Это был белобрысый, набравший целую кучу яблок в майку, оттянутую на животе. Он внимательно, без улыбки смотрел на Берда, будто пытался проникнуть в его мысли. Берд вернулся на место. Никто не предложил ему яблоко. А он ни у кого не попросил.
Берд подчинялся лагерному режиму, равнодушно выполняя распорядок, смиряясь только потому, что его перестали мучить приступы удушья и больше никто не дразнил «припадочным».
После завтрака строем шли к берегу. Берд садился на берегу, куда не доставали волны; они мерно накатывали, оставляя пену, слизывали струйки тонкого песка в море, ритмично возвращаясь. Но берег не размывался, очевидно потому, подумал Берд, что они возвращали песок обратно.
— Почему сидим? — голос вожатого насмешливо прозвучал над головой.
Берд промолчал.
— Что, джигит? — Влад улыбался. — Спустился с гор, а не купаешься?
Блики от воды отражались в его тёмных непроницаемых очках и крупных зубах.
— Вообще-то я живу на равнине, — сухо сказал Берд.
— Значит, предки жили в горах.
— Они из этих мест…
— Выходит, ты местный? — Очки насмешливо блестели.
— Предки были местными, я — нет. Иначе зачем мне лагерь?
— Знаешь историю своей семьи? Молодец, нынче это редко случается. А почему же переехали? В таких красотах не остались?
Берд промолчал.
— Вы сами знаете, — сказал он наконец.
Очки на миг замерли, за ними будто неслышно включился кинопроектор, замелькали невидимые кадры, отматываясь в обратном направлении.
— Ах это! Так война была больше ста лет назад!.. Ну-ну! — И он пошёл дальше, пружиня на голых загорелых ногах с рельефными сильными икрами, поросшими золотистым пушком.
Берд выждал, пока вожатый не исчезнет из виду, и забежал в воду, обойдя группу подростков, орущих и обливающих друг друга фонтанами сверкающих брызг. Кто-то с силой окатил его, он не успел уклониться, и хлёсткая струя залила глаза, уши, но Берд отряхнулся и энергично поплыл мимо.
У берега вода была серой, непроглядной, — поднятая со дна муть стояла, не успевая оседать… Берд энергично плыл туда, где вода постепенно светлела, обозначая границу, видимую только с берега, здесь она приобретала полную прозрачность, проявлялось неровное дно в ребристых подводных дюнах. Эта чистая зона начиналась за красными буйками, между которыми для надёжности были протянуты ограничители с полыми белыми шариками. Берд легко поднырнул под ними, держа курс по периферии пляжа, чтобы не бросаться в глаза.
Он всем телом ощущал, как холодное течение сменяется тёплым: именно в этих морских оазисах и концентрировались медузы, то и дело проплывающие мимо. Они поднимались со дна, похожие на перевёрнутые блюдца, — множество хрустальных прозрачных тел с загнутыми вниз подвижными краями, в центре которых вырисовывались четыре розовых или фиолетовых полукружия в форме земных цветов. Дальше от берега всё чаще встречались те, что ему особенно нравились — грибовидной формы. У этих вместо грибной ножки змеились подвижные щупальца; узорчатое основание чётко очерченного зонтика-шляпки просвечивало фиолетовыми, лиловыми прожилками — кровью настоящих инопланетян. Другие скорее напоминали прозрачные купола, а несколько длинных жгутов, исходящих из центра, казались языком колокола, ударь им о край — и раздастся морской звон… В штиль они лениво висели в воде, бесцельно отдаваясь медлительным струям, качались на мелких волнах и внезапно уплывали вниз, теряясь в сгустившейся сизой толще воды. Бывшие полипами, накрепко припаянными к неподвижному камню, они смогли оторваться от него и получили в награду движение; теперь они напоминали хищные диковинные цветы.
Берд переворачивался на спину, глубоко дыша, раскачивался на волнах с раскинутыми руками и каждой клеткой ощущал чудесную невесомость. Над ним простиралась глубокая синь, пронизанная стремительным, неукротимым бризом с лёгким стойким запахом йода. Берд медленно растворялся в ней, чувствуя момент соития стихий: воды и воздуха, моря и неба, превращающихся в неразличимое единое целое… Берд плыл до катамаранных буёв, не видных с берега, мерно глубоко дыша: вдох над водой, выдох в воду, — это был его любимый стиль брас, от него он не уставал; отец так и не смог привить ему вкус ни к «кролю, стилю нормальных парней», ни к «баттерфляю». У него не сбивалось дыхание, и он, периодически откидываясь на спину, застывал в расслабленной неподвижности.
Слева оставался бетонный пирс, на котором различались игрушечные фигурки людей, за пирсом простиралась длинная гряда холмов, подёрнутая призрачной неподвижной дымкой, она казалась близкой — только протяни руку. Но Берд знал, что это — иллюзия. Главное — не шевелиться, суметь до конца отдаться волнам, раствориться в них пригоршней горькой морской соли, и вот тогда откроется скрытая жизнь моря, которое мерным шёпотом передаёт свой тайный ток. Он знал, что чаще всего море бывает весёлым, игривым, и тогда струи плотно скользят вдоль тела, имитируя шкуру тигра: холодная-тёплая, холодная-тёплая, вода булькает, поднимаясь полыми пузырями, обильно пенясь, щекоча кожу. Но больше всего он любил особое редкое ощущение, тогда терялись его собственные границы, и жизнь, заключённая в тесных тисках тела, прорывалась за его пределы, — тогда Берд чувствовал себя самим морем.
Так было до сегодняшнего дня, но на этот раз всё получалось иначе. Внезапно он обернулся на знакомый голос вожатого: «Эй, джигит! Греби назад! Назад, говорю!» — между плеском волн он различил слова призывного крика. Неожиданно для себя Берд сделал длинный заплыв под водой в сторону катамаранных буйков. Вожатый упорно плыл за ним, не отставая. Даже на этом расстоянии Берд чувствовал, как сгущается мрачное остервенение Вадима. Это обстоятельство его почему-то развеселило, Берд ощутил прилив злого задора, задышал глубже и ощутил стремительно нарастающую силу рук, ног, которую сообщало ему море по безмолвному договору, тайно заключённому между ними. Вскоре Берд перешёл на скоростной кроль. Длинный гребок правой, и плещущие волны смыкаются над головой, гребок левой, короткий глубокий вдох при повороте головы в сторону, голова продолжает длинную линию тела, не возвышаясь над ним… Внезапно он ощутил ту самую «фантастическую скорость кролика», о которой всё твердил отец, — она ему открылась только сейчас. Скорость превращалась в мелкие пузыри, весело ласкающие его тело: «Покажи ему, малыш!» — шумело море голосом отца.
Он обернулся: Вадим отстал. Зато его догонял стремительно нарастающий звук моторной лодки, гул резко пресёкся, и над ним склонилось загорелое лицо в тёмных очках: «Парень, ты куда? Уж не в Турцию ли?» Рядом со спасателями он увидел Вадима, его мокрое тело блестело, очки искрились водными бликами.
Берд наотрез отказался сесть в катер, но тот всё время сопровождал его до берега: мало ли… Доплыв до мелководья, катер плавно свернул в сторону.
Дети несли студенистые тела медуз, чтобы показать добычу родителям, а тельца расползались в их руках; ожившие волшебные цветы в родной стихии, в детских ладошках они стали бесцветным студнем, и их растёкшиеся тела бросали на берегу, медузы беззвучно таяли, а дети шли на охоту за новыми. Выбежав из воды, Берд бросился ничком на песок, чувствуя мерный гул крови во всём теле — до кончиков пальцев рук, ног, — и ощутил острое наслаждение от соприкосновения обжигающего песка с холодной мокрой кожей.
— А ты приходи туда, за пирс, там вожатых не бывает. — Девчонка выросла будто из-под земли и сидела рядом с ним. Гладкая загорелая кожа переплетённых худеньких рук и ног. Светлые волосы выцвели на прядях у лица, так что она будто выглядывала сквозь золотую сетку. На него спокойно смотрели глаза — янтарные блюдца, как у долгопята. Марина.
— Значит, доставлена по назначению, — без улыбки пошутил Берд.
— Как это? — не поняла девочка.
— Марина — значит «морская».
— Ааааа…
Он глубоко вдыхал солёный воздух, пропитанный сырым запахом водорослей, как вдруг кто-то крепко схватил его за плечо. Это был Вадим.
— Будешь участвовать в соревнованиях по плаванию! — громко провозгласил он, хлопнул по мокрому плечу Берда и пружинисто зашагал прочь.
Он крался по сырой траве вглубь затихшего сада, слушая своё дыхание. Внутри просыпался и рос незнакомый доселе инстинкт; он обострил слух, очистил глаза, чуткая стопа безошибочно опознавала скрытую тропинку, свободную от предательски сухих веток. Воздух был пропитан сладковатым запахом неведомого цветения, перемешанного с горьким прелым духом свежевскопанной земли, стелящимся благоуханием разнотравья. Порыв ветра принёс откуда-то аромат чабреца; этот властелин запахов теперь появлялся не у реки, а как редкий гость частных владений. Чёрное переплетенье ветвей освещалось бледным, неровным светом запутавшейся в облаках луны. Берд улыбался в темноте, осознав своё странное состояние: страха не было. Он неожиданно остановился: в самом конце сада увидел светлое пятно, которое принял сначала за белые камни полуразрушенной бутовой кладки. Почти неподвижное, пятно едва заметно колыхалось, скрытое ветвями, и по лёгкому движению он понял, что это — человек.
Он задержал дыхание, от напряжения по телу пробежали тонкие струйки тока. Повинуясь смутному интересу, он последовал дальше, скрываясь за стволами деревьев, пока не нашёл безопасное место для обзора. Их было двое: мужчина и женщина; мужской силуэт тонул в темноте, и светлая рубашка, отделённая мраком от хозяина, жила своей независимой жизнью и светлела так же, как платье женщины. Как в замедленной съёмке поднялись руки, заключив в ладони её голову. Он целовал её долго, безмолвно, как в немом кино, и эта тихая, почти лишённая движения и звуков сцена накрыла Берда горячей волной, наполнив неведомым острым чувством, будто на миг качнулся и внезапно откинулся невидимый полог, указав временной зазор, неподвластный пониманию, но приоткрывающий важную тайну. Он встрепенулся — по какому-то неуловимому, ещё не осознанному им движению мужских рук, медленно прояснившимся контурам тел, он всё понял.
Ещё утром отец сидел на клетчатом диване с газетой в неудобном положении, напряжённо подняв голову; низкое утреннее солнце освещало его фигуру, тёмные, внезапно вспыхнувшие волосы, лицо, выражавшее удивление: изломы густых бровей, резкий очерк носа, твёрдый подбородок и мягкие губы. Косые лучи незаметно подползли к краю газеты, превратив скучную серую бумагу в светящийся янтарный пергамент. Одна нога отца была поджата, другая расположилась на стуле и казалась странно длинной, и эта неуклюжая поза сообщала ему какую-то тревожную нестабильность…
Каждый день Берд видел его за письменным столом: отец выводил уравнения, казавшиеся Берду тайными знаками инопланетян. С отцом было бесполезно заговаривать в эти минуты: он ничего не слышал, а над его головой на центральной книжной полке стояла толстая большая книга, которой он часто пользовался — «Таблицы интегралов сумм, рядов и произведений» под редакцией И.С.Гранштейна.
Теперь стоявший в темноте мужчина тоже был отец, но совсем, совсем незнакомый ему.
Берду почудилось на миг, что из миллионов запахов, создающих этот невнятный аромат ночного сада, до него донеслась затерявшаяся молекула материнских духов. Он прислонился спиной к стволу шершавого дерева, с трудом переводя дыхание, пытаясь совладать с бурей чувств: странное оживление, мучительный стыд… Но самым острым было ощущение новизны, что случается, когда сто раз заходил в дом через парадную дверь, а тут впервые вошёл с чёрного хода.
Густые влажные заросли кустов калины, шершавый ствол под руками, прохладный туман испарений, текущий по голым ногам, незамутнённая разгорающаяся россыпь звёзд, роса, слабый запах прелой земли, озноб и бешеная скачка сердца… Он пригнулся и бесшумно побежал прочь.
Берд вышел за калитку и быстро зашагал по пустынной улице. Ранние детские образы всплывали, проясняясь в унисон мерному биению сердца. В памяти всплыл давний эпизод, полный тайного неосознанного смысла, что жил до сих пор под спудом более поздних воспоминаний, теперь это видение всколыхнулось и ожило.
Это была какая-то вечеринка, кажется, по поводу дня его рождения, четырёх- или пятилетия. И он, заигравшись с детьми, упал, больно ушиб колено и, чтобы не расплакаться, пошёл искать мать, которая только и могла дать ему утешение. Он распахивал двери дома, над ним возвышались смеющиеся, улыбающиеся ему лица, но нигде не было того единственного, которое он искал… У него противно щипало в носу, и он предпринимал последние усилия, чтобы сдержать слёзы, и тут неожиданно одна из дверей не поддалась. Берд замер: она не была закрыта, её кто-то удерживал рукой с той, противоположной, стороны. Он попытался заглянуть в дырочку. Но в замочной скважине торчал ключ, тогда он лёг на пол, чтобы заглянуть под дверь: тонкий зазор между полом и дверью был тёмен и почти непроницаем. Он так оторопел, что даже расхотел плакать, и снова навалился на дверь… Она неожиданно распахнулась, так что Берд влетел в полутёмную комнату, едва не упав: там оказались его родители… Берд растерялся, но отец весело улыбался, а мать, присев, привлекла и прижала его к себе, и эти её душистые тёплые объятия, которые он так отчаянно искал, а теперь нашёл, заставили его мгновенно переключиться на ушибленное колено, которое он молча ей продемонстрировал.
Однажды, ребёнком, он вылез из постели и, заглянув в приоткрытую дверь соседней комнаты, увидел, как отец подошёл к матери со спины, обнял её так, что исчезли из виду его голова, руки, и Берд мгновенно закрыл дверь.
Берду вспомнился другой случай, когда он постепенно отставал, не поспевая за родителями, а они уходили вперёд по асфальтированной дорожке парка, впереди напоминающей литой серый конус; от него разбегались старые липы, роняющие под ноги золотистую охру. Где-то в глубине, за серыми стволами ольхи и клёнов, неожиданно вспыхивали коньячно-вишнёвые листья экзотического кустарника, в которых суетились дрозды. Аллея была пуста, впереди Берд видел родителей, неожиданно взявшихся за руки. Ему было неловко, будто его самого застали врасплох, хотя он знал, что они могут себе такое позволить только при полном отсутствии свидетелей. «Как влюблённые», — снисходительно подумал он и впервые остро почувствовал свою обособленность.
Отец, шутник и балагур, лишь однажды привлёк к себе мать широким объятием: «Я — Робинзон! А это — мой Пятница!» — провозгласил он, и Берд сразу оценил шутку, так как имя матери — Марем — означает «пятница».
Сверху раздавался странный неровный звук, будто кто-то стучал металлом по металлу. Берд поднял голову: в изумрудных облаках едва народившейся листвы старых крон тянулись электрические провода, между которыми по центру нависали прямоугольники потухших неоновых ламп, на одной из них в странной позе сидел молодой дятел; он исступлённо долбил металлический каркас. Берд рассмеялся.
— Смотрите, смотрите! — закричал он, указывая на дятла.
Родители, расцепив руки, подошли и рассмеялись вместе с ним.
— Сказано — дятел, — сказал отец. — А всё потому, что у дятлов хроническое сотрясение мозга. Если он у них есть, конечно.
Теперь, после поездки на море, когда он перестал задыхаться, Берд так и не смог отделаться от воспоминаний, громоздящихся одно на другое безо всякой видимой связи.
— Знаешь ли ты, что наше существование идёт вразрез со всеми научными расчётами? Математики однажды доказали, что возможность возникновения жизни на Земле равна нулю! Такое множество условий, которые должны были совместиться для её появления, что не перечислить… А она всё равно возникла, наша жизнь… Наверное, это результат непреодолимого магнетизма.
Берд знал, что магнетизм разлит повсюду. В бесконечной игре облаков — никогда не повторяясь, они превращались в воздушные замки, а на закате стремительно сгорали под отяжелевшим алым солнцем. В этой игре золотых и красных оттенков рождались новые величественные картины, выраставшие из самих себя, и Берд заворожённо застывал на месте, чтобы не просмотреть их медлительное умирание. Магнетизм был растворён в солнечных пятнах, разлитых по молодой, ещё нежной траве, мерцающей и искрящейся под невидимой лаской ветра. Тонкая листва деревьев, пронизанная лучами, становилась прозрачной, разного оттенка зелёного: салатным, изумрудным, оливковым, селадоновым… Особым магнетизмом была пронизана самозабвенная игра Берда, попеременно приводившего в движение несколько фигурок человека-паука: на его смуглом лице не было ни тени улыбки, горели лишь глаза, казавшиеся обведёнными сурьмой из-за густых ресниц, и ярко розовел полураскрытый рот с двумя крупными верхними зубами.
Берд всегда чувствовал особенный магнетизм матери, научившись ощущать его так, как, возможно, он воспринимался отцом. Лёгкая бесшумная походка, ровная спина, приподнятый подбородок, прямой взгляд, — она неизменно рождала ощущение неясного беспокойства, будто с её уходом что-то навсегда терялось… Между родителями ровно ничего не было, кроме густой, медлительной наэлектризованности, но это было больше и значительнее, чем самое активное действие. Порой воздух начинал искриться видимыми белыми вспышками наподобие бенгальских огней в новогоднюю ночь.
— Вольтова дуга… Ра-ду-га, — неожиданно почти пропел отец в одну из таких минут.
Отец отвёл Берда в укромный угол сквера, куда не достигал свет уличных фонарей. Отец водил рукой по небу, и Берду казалось, что он видит все планеты солнечной системы. Лиловая прозрачность давно напиталась густой синью, посерела, незаметно заворачивая деревья в непроницаемый кокон.
Сумрак стал густым, он усмирял в кронах порывистые струи ветра, перебирал их тонкими ветвями, и кроны тихо стонали… Между ними, путаясь в листве, бежал молодой месяц, яркий, будто залитый фосфором, — появлялся и исчезал.
— Но ты мне так и не ответил, почему все планеты не разлетаются.
— Видишь ли, всё, что мы видим, — только малая часть материи Вселенной — всего пять процентов, и то лишь потому, что она отражает свет. Почти тридцать процентов вещества, из которого состоит всё во Вселенной, свет не отражают, поэтому его не видно. Эта невидимая материя работает как клей, всё скрепляет, притягивает к себе. Поэтому предметы, люди, животные за счёт неё скрепляются друг с другом. Это называется тёмная материя. Но есть особенная энергия, которая отталкивает объекты друг от друга, распыляет их, и они отдаляются: чем дальше, тем быстрее… На неё приходится целых семьдесят процентов из всего вещества, существующего во Вселенной. И называется она тёмной энергией. Всё, что есть в Космосе, есть и на Земле, потому что мы — часть единой Вселенной. Азот в ДНК человека и всех других земных существ, кислород в наших лёгких, красный пигмент гемоглобин в эритроцитах, хлорофилл в зелёных растениях, то есть красный цвет крови и зелёный цвет листвы, — из Космоса. Золото обручального кольца на пальце твоей матери, то, из чего строят дома, — это тоже подарки Вселенной. Девяносто два химических элемента — те, что нам известны на Земле, всё это — космические дары. Атомы… из них состоит всё видимое на Земле и в Космосе.
— И человек?
— И человек, конечно. В организме человека, пожалуй, больше атомов, чем звёзд во Вселенной… Расплавленное ядро Земли, как и звёзды Вселенной, состоит из жидкого железа и никеля, создающих электромагнитную силу притяжения — гравитацию. Она тоже противостоит тёмной энергии. Благодаря гравитации и тёмной материи в природе всё друг за друга держится: Земля держит Луну, каждая капля поддерживает другую, только поэтому жизнь и возможна.
— Значит, люди притягиваются друг к другу из-за тёмной материи? — решился спросить Берд.
Отец неожиданно рассмеялся.
— Наверняка. Я как-то даже не задумывался. Наверное, женщины — это сгустки тёмной материи.
— Мама тоже?
— Мама особенно. Сплошная тёмная материя. Наверное, она была королевой в прошлой жизни… Притом легитимной!
— Тётя Ляля тоже так думает…
— Вокруг таких женщин всё вращается, даже помимо их воли. Да, парень! От таких не уйдёшь! Женщины созданы для жизни!
— А мужчины?.. Для смерти?
Отец не ответил.
— Думаю, в мужчинах больше тёмной энергии. Поэтому они часто исчезают.
Защитник
— Может, зайдёшь ко мне завтра на работу? Погуляем… — сказала мать между домашними делами.
Целый день Берд мысленно возвращался к этому пустяковому предложению, его не отпускало тревожное чувство. Просто попросила встретить её после работы… Раньше этого никогда не случалось. После исчезновения отца каждый из них жил сам по себе: мама, он и даже бабушка. Берд не пытался что-то поменять, понимая, что бесполезно.
Он пришёл к матери на работу раньше времени. В кабинете её не было, единственная девушка, которая ему попалась в коридоре, на его вопрос махнула рукой в сторону кабинета шефа.
Берд нашёл табличку «Приёмная» и остановился в нерешительности. Тёмная тяжёлая дверь служила надёжным заслоном. Он потянул ручку на себя, дверь неожиданно легко отворилась. Кресло секретаря пустовало, дверь в кабинет директора была приоткрыта.
Он опустился на край кожаного дивана. Дорогая офисная мебель, на столе — белые орхидеи.
Он услышал голос матери.
Берд отчётливо представил, как она сидит напротив начальника: безмолвная, почти бесплотная, возникшая по прихоти странного случая из какой-то межгалактической эфирной субстанции, и лицо, и руки её, свободно опущенные на колени, удивляют какой-то светящейся белизной…
— Почему не можешь? Это просто дружеское, ни к чему не обязывающее предложение… Тогда могу пригласить к себе домой. Я живу неподалёку. Так близко, что обычно домой хожу пешком.
Мать молчала. Пауза, казалось, длилась целую вечность.
Берд чувствовал, как начальник теряет терпение.
— Думаешь, это плохо? — В его голосе теперь звучали досада, нетерпение.
Мать продолжала молчать.
— На самом деле плохо — когда красивая молодая женщина остаётся одна!
Мать по-прежнему хранила молчание.
Однажды, когда она нашла выход из серьёзного финансового затруднения, отец сказал с преувеличенным пафосом, будто не о ней: «Твоя мать от пяток до макушки — сплошная голова!» Берд понимал, что это такая национальная игра: выразить восхищение в виде шутки, а то и вообще ироничной фразой, чтобы не только друзья, но и сам себя не заподозрил в непростительной зависимости от женщины, пусть даже собственной жены. Ведь она, зависимость, может быть губительна, а потому позорна.
Мать всегда носила в себе какую-то тайну, которой теперь освещала серые дни, скудный нескладный быт, одинокую постель. Она, её тайна, витала среди мерцающей паутины осени, горьких запахов угасающей травы, превращённой в душистое сено на отдалённой лужайке парка. Этот непостижимый мир, в котором жила её тайна, был очень важен для отца, и теперь он так просто был озвучен определением, состоящим всего из двух слов — «красивая женщина». Это как если бы тонкий аромат пробовали на язык вместо того, чтобы вдохнуть, чтобы попытаться объяснить его природу. Но ведь и тогда не объяснишь…
— На что можно рассчитывать? — После долгой паузы низкий голос начальника загустел, стал тягучим, вязким. — Без денег, без связей, без мужа?
Берд даже за дверью ощущал, как молчание матери ширилось и вбирало пространство, превращаясь в невидимое грозное оружие, так что последующие фразы поблёкли, звучали слабее и глуше.
Разные грани молчания… о них хорошо знали Берд с отцом, а теперь вот ощутил и её начальник, который уже успел в них запутаться, как муха в паутине.
Берд вспомнил яркий радужный спектр на голой стене, когда отец пропустил белый солнечный луч через стеклянную линзу и назвал оптическим фокусом. Красный, оранжевый, жёлтый, зелёный, голубой, синий, фиолетовый — он навсегда запомнил эти цвета, их последовательность…
— Это же радуга! — воскликнул Берд.
Его няня, баба Зина, сказала, когда они после ливня наблюдали нежную сияющую дугу у себя над головами:
— Это Бог напоминает, что заключил завет между Собой и людьми и всеми другими существами… Не знаешь, что такое «завет»? Договор значит, — добавила баба Зина.
— О чём договор?
— Господь обещает блаженство праведным, счастье для них…
«Значит, договор заключён в каждом белом луче, который посылается на землю, — подумал Берд. — В каждом живёт секрет: маленькая радуга, а весь белый свет состоит из миллиардов, триллионов лучей…»
Позже этот чудесный непрерывный спектр, отпечатанный в его сознании, постепенно слился с образом матери, больше всего — с разноцветными волнами её молчания, которые перекатывались от тёплого полюса к холодному и обратно… Сейчас разрасталось серо-голубое ледяное молчание, похожее на туман; в его невидимом глухом чреве тонуло и находило беззвучную гибель всё, что оказывалось на пути.
Он встал и неслышно вышел из приёмной. Вскоре появилась мать и обнаружила его в своём кабинете. Берд испытующе вглядывался в её лицо, но оно казалось спокойным.
С приходом сумерек ожили длинные городские тени. Они бесшумно выныривали из подворотен, прохладных углов городских дворов, пахнущих сыростью и кошками. Там они до поры таились, дожидаясь своего часа: ночные воры, вышедшие на дело. Вертлявые, стремительные, они неслись за человеком, собакой, машиной, оказываясь на освещённых улицах, испуганно метались под уничтожающим светом витрин, реклам и горящих фар. Свет вечерних фонарей клубился во влажном воздухе, стекал на тротуары, дорогу, просачивался в зрачки, медленно погружался, угасая, в их чёрный омут, оседая где-то на самом дне.
Дом начальника нашёлся далеко не сразу, два вечера подряд он садился на служебную машину и уезжал. На третий — работал допоздна, и только на четвёртый пошёл пешком. Берд следовал за ним на приличном расстоянии. Особняк оказался одним из тех, что подавляют своей величиной и тяжеловесной помпезностью. К счастью, забор был не столь высоким.
Вычурная металлическая ковка на воротах нелепо контрастировала с приземистыми домиками по соседству, так что огромный каменный квадрат в окружении незнакомых экзотических деревьев, обнесённый мраморным забором, придавливал их, превращал в малюсенькие и убогие. Берд развернулся и зашагал в противоположный конец улицы. Сумерки быстро густели, усилился терпкий горький запах бересклета, растущего неподалёку. Темнота становилась гуще и плотнее, так что вскоре отдельные места казались пятнами жидкого дёгтя, в котором рисковал увязнуть прохожий, потерявший бдительность. Дом менял контуры, сливаясь с деревьями, разрастался и вскоре стал походить на доисторическое животное с жёлтыми горящими глазами. Берд чувствовал удары сердца в такт быстрым шагам, но знал: темнота — союзник, она сумеет превратить его в невидимку. Берд огляделся: улица была пустынна. По пути он приметил стройку, обнесённую добротным забором; на нём чернела жирная нелепая надпись, которую Берд автоматически прочёл: Новый человек звучит гордо, я винтик большой современной мясорубки.
Перелезая через забор, он зацепился за гвоздь, резко дёрнулся, чтобы высвободиться, и порвал куртку. Среди тускло светлеющей кучи камней выбрал два небольших увесистых булыжника, они легли шершавой прохладой в ладони, и пока подходил к дому, руки его наливались свинцовой тяжестью. Сердце нырнуло в чёрную нору и затихло… Он ещё раз оглядел улицу, убедился, что по-прежнему один, широко размахнулся и запустил камень в направлении доверчиво сияющего ближнего окна. Другой камень полетел в чёрное непроницаемое окно второго этажа. Послышался громкий звук бьющегося стекла, испуганный женский крик. Берд резко развернулся и энергично зашагал вдоль забора.
* * *
Первые месяцы она регулярно ходила в отделение милиции, чтобы справляться об исчезнувшем муже, и ей что-то говорили, говорили, — повторяя какие-то положения много раз, и она снова писала заявления с новыми формулировками, и ей сказали: «Как только что-то прояснится, мы вас вызовем… извините, мы ограничены во времени…»
Теперь мать периодически ездила в аэропорт или на железнодорожный вокзал, чтобы участвовать в опознании «груза 200» — умерших или погибших. Её вызывали, если чья-то личность не была установлена.
«Возможно, он записался контрактником на войну, которая идёт вот уже который год. Им хорошо платят», — сказал знакомый следователь. Бабушка тихо заплакала: «Он ушёл на войну от такой жизни».
Эту же версию поддерживали бабушкины подруги: на самом деле, единственный зять Хадижи не смог бы усидеть дома, совесть бы замучила. Ведь настоящие мужчины защищают родину; кто, если не они?
— Война далеко, — сказала мать. — Он уехал, чтобы пригнать машину. Взял для этого большую сумму.
— Даже там, где нет боёв, живут демоны войны… — бабушка бесцветно произнесла фразу, которую Берд не совсем понял.
Они узнали, что по статистике в стране ежегодно пропадает около ста восьмидесяти тысяч человек, из которых находят лишь двадцать тысяч.
Эти поездки для опознания, горько думал Берд, и были теперь её постоянной работой взамен потерянной.
На опознания мать не брала с собой ни его, ни бабушку. Возвращаясь, ложилась к стене лицом и не шевелилась.
* * *
— Без мужа тебе будет трудно, — слышал Берд голос бабушки через приоткрытую дверь. — Найди себе надёжного, пока молодая.
— Мама, ты что, его похоронила? Пропавших ищут официально пятнадцать лет. А реально их ищут всю жизнь.
— Значит, ты хочешь жизнь положить на ожидания и поиски?.. А ведь у тебя — сын, ему нужен отец. Время идёт, а без мужа ты — никто.
— С мужем или нет — я всегда одна и та же. И всегда себя чувствую собой, это ни от чего не зависит.
— Я вижу, какая ты теперь. Какой бы ты ни была — интересной, умной, самостоятельной, любой… всякая женщина становится собой только при муже. И ты не исключение… Не надо мне твоих возражений! Ты живёшь не сама по себе, а среди людей. И с ними обязана договариваться — со всеми, с хорошими и плохими. Жизнь так устроена, что тебя скорее услышат, если ты замужем. А ты во всём хочешь быть независимой, самой по себе! Всегда такой была! А что хорошего?.. Оглянись! Наша жизнь зависит от людей могущественных, нравятся они тебе или нет. Если ты не представляешь интереса для них — не пробьёшься.
«Ничего, надо бы её опустить на землю», — думала Хадижа, глядя, как порозовели упрямые скулы дочери.
— Это твоя философия. Не моя. Я её никогда не приму.
— Думаешь, виноградная лоза слабее большого ствола, на который опирается? — твёрдо сказала бабушка. — Просто устроена она так: только если есть для неё надёжная опора, может подняться ближе к теплу, к солнцу, расцвести и дать плоды. Чем мощнее ствол, тем больше лоза разрастается и расцветает… Я тебе другое скажу… — продолжила бабушка после недолгой паузы. — Мужчина только и становится мужчиной при хорошей жене. Без жены они всё равно что малые дети. Только женщины этого им не говорят. Поэтому Господь придумал их соединять в одно: мужчину и женщину. Чтобы могли друг другу и своим детям дать то, что поодиночке никак не смогут.
Хадижа была убеждена, что дочь повторяет её путь с какой-то никому не подвластной неизбежностью.
Оставшись одна, она горько расплакалась. Теперь-то понимала, какое глубокое успокоение несли могилы: с могилами со временем примиряешься. Но эта страшная изнуряющая тревога, которая оборачивается то безумной надеждой, то безысходным отчаянием… хуже нет ничего.
* * *
Берд привык к этой безмолвной позе матери: тесно сведённые колени, подтянутые к подбородку, гибкая дуга позвоночника, что бугрится под тонкой кожей, напоминая нежный горный кряж. Мать всегда была повёрнута к стене, невыносимый груз заставлял её сворачиваться в древнюю позу зародыша: только так можно было притупить эту неотвязную боль. Да, только это: отвернуться в угол, образованный двумя надёжными равнодушными стенами (если рухнет одна, другая возьмёт на себя тяжесть первой), подобрать колени к подбородку и застыть, обратившись в эмбрион, подвешенный в тесном, единственно надёжном лоне. На всех этапах взрослой жизни она, эта поза, неизменно возвращалась, будто только она приносила ей если не защиту, то её подобие.
Да, теперь чаще всего перед ним была её спина — гибкая, белая, сверху очерченная прямой линией плеч, круто сбегавшей вниз… Спина, в обычные дни подвижная, наполненная энергией жизни, теперь была неподвижна и нема, так что он иногда бесшумно подходил, чтобы удостовериться — дышит ли мать.
«Лучше бы она плакала, чем так лежать…» — думал Берд.
За бесконечными вопросами бабушки прятались страх и отчаяние, и слова на другом конце провода тонули, тонули в ненасытном чёрном чреве телефона, путаясь с миллионами иных шумов, суматошно неслись по нескончаемым проводам, плотной сетью оплетающим землю и, найдя спасительный зазор, вырывались в слепую, чёрную пустоту.
Между тем жизнь города ревностно отмерялась ходом бессчётных часов: вкрадчивым тиканьем наручных, металлическим клацаньем старых маятников, невротическим дребезжанием будильников, величественным боем городских курантов в эркере Белого дома.
Придуманная, внешняя жизнь, отсчитываемая бесчисленными механизмами, состояла из слов. Слова множились и дробились, стаями влетали в окна, тоннами ложились на бумагу, производились миллионами ртов, проникали в почтовые ящики, неисчислимые офисы. Слова проносились по комнатам тесных квартир, отскакивая от стен, словно теннисные мячи, в просторных залах помпезных особняков за высокими непроницаемыми заборами и сталкивались, разлетались, создавая гигантское броуновское движение…
Ночь таилась в хрупком пространстве неопределённости, охраняя тайную безмолвную жизнь. Та, другая жизнь, замирала в просветах голых ветвей, застывших, онемевших от первого прикосновения зимы. Покрытые тонким слюдяным панцирем, ветви тихо роптали под колючим дыханием нескончаемой ночи, и лишь наутро первый пробившийся розовый луч осторожно отражался на оледенелых ветвях, потемневших от боли, пока их не заливал долгожданный золотой поток.
* * *
Бурная многоцветная лавина впечатлений к вечеру перемалывалась, а ночью эта дневная руда превращалась в яркую ленту сновидений.
Она рождалась тёмной серой точкой в притихшем небе, так что Берд даже не смотрел в ту сторону. Она медленно беззвучно приближалась, причудливо меняя форму, неотступная, неотвратимая. Это уже не точка, а тень, облако… туча. Врассыпную с диким коротким воем разбегались кошки, бесшумными тенями сливались с чёрными утробами подвалов и мрачных подъездов, ощерившихся дверными проёмами с выбитыми фонарями над верхними перекладинами полуистлевших косяков. Берд бежал мимо зловонных переполненных мусорных баков к длинному облупившемуся зданию школы, похожему на неосвещённую казарму; бесконечно, монотонно тянулись стены, кое-где усердно замазанные чёрной краской, — там ещё недавно бесстыдно алели гигантские буквы ненормативных слов, выведенные чьей-то дерзкой рукой. Лишь фасад призрачно светлел в промежутках между чахлыми тополями…
Угольный мрак огромной тучи нарастал, преследуя Берда, он бежал, задыхаясь, пока не срывалось дыхание, проваливался в чёрную пустоту, и на самом дне его сознания внезапно вспыхивало: «Хока! Это он».
Бабушка будила его, когда он плакал или вздрагивал во сне. Она дышала на ладони и уверенно проводила ими по телу Берда, бормоча под нос молитву.
— Шайтан начинает хозяйничать, когда наступает темень, — объясняла она. — Он завязывает три узелка на голове спящего и мешает его сновидения до тех пор, пока они не превращаются в кошмар. А ты только скажи: «Ля иляха илля Ллах! [10]», и всё плохое исчезнет.
Но бывали другие сны, в которых Берда не мучили алчные силы Земли. Где-то ещё, в её тёмных огненных недрах, горел, не сгорая, корень, из которого всё произрастало, но никто не мог оторваться: земное притяжение, этот неуничтожимый, непрерываемый стальной жгут пуповины, невидимо связавший его с женским телом, — навсегда! И Берд, как и все, одиноким спутником вращался вокруг её ненасытной материнской утробы, один из детей, которых Земля смертельно приковала к себе.
Но в снах он умел отрываться от земли, бабушки, мамы и получал, наконец, возможность узнать другие миры, не столь жадные до своих детей. Он долетал до неповоротливого малыша-Меркурия, и тот кивал, указывая нужное направление. Берд летел к Марсу, пылающему багровой боевой раскраской, и тот одаривал невиданным неземным оружием, чтобы Берд был неуязвим. Огненный гигант Юпитер щедро открывал ему безграничность Вселенной, учил не поддаваться соблазну глупых подмигивающих звёзд и сторониться чёрных дыр. Сатурн, лихо перепоясанный ледяными кольцами, распрямлял одно из них в нужном направлении и отпускал Берда на волю — лети по верному курсу! Уран, окутанный туманами, освещал его путь голубым немеркнущим светом, а исходящий злыми ветрами Нептун обращал эти клубы в гончих: вот тебе провожатые, малыш! Счастливого пути!
Под утро сны истончались, становились прозрачными, и вскоре разлетались искрящейся морозной пылью. Но Берд знал: они обязательно вернутся.
Новый дом
Теперь они с мамой и бабушкой жили на противоположном берегу горной реки. Несмотря на небольшое расстояние, которое измерялось всего-то её шириной, Берд почувствовал, что оказался в другом мире.
Тот, прошлый, берег был захламлён: пластиковые и битые бутылки, старые жестянки, истлевшие обрывки газет, обёрточная бумага, журналы и книги, клочки полиэтиленовых пакетов и прочий хлам… Весной этот мусор таинственным образом исчезал: уносился стремительным течением, перетирался между камнями-жерновами, будто зубами невидимого чудища, растворялся в холодных струях, застревал в мягкой тине близ берегов, был съеден невидимой мелкой рыбёшкой и рачками, плодящимися на отмели… А этот берег зеленел травой и был обитаем птицами.
Переезд случился неожиданно быстро. Мама устроилась работать в магазин, а по вечерам где-то убиралась. Мотя, золовка бабы Зины, няни Берда, встретив бабушку в городе, сразу поняла ситуацию: «У нас дом продаётся неподалёку. Старый, но ещё крепкий. Какой-никакой — участок приусадебный, платить будете меньше, и ребёнок на воздухе…»
Дом купили на вырученные от продажи квартиры деньги. Перед переездом бабушка посадила суетившихся Берда с мамой и прочла при них двадцать третий аят суры Корана «Аль Му-минун», добавив, что его всегда читают в таких случаях. Когда они собрались заходить в новый дом, бабушка их остановила и прочитала другую молитву — «Ат-Тахрим», которая изгоняет чёрных джиннов, что поселились в пустом доме при долгом отсутствии хозяев.
— Без этого не будете счастливыми в новом жилище.
— А что нужно, чтобы быть счастливым? — спросил Берд вечером. — Читать молитвы?
— Расскажу тебе одну притчу, — сказала бабушка. — Пришёл как-то бедняк к Пророку Мухаммеду (да будет мир ему!) и стал жаловаться: я, говорит, честно живу, не ворую, работаю с утра до ночи, но еле свожу концы с концами… Несправедливо это! «За сколько бы ты продал свою руку?» — спросил пророк. «Я не продал бы, она бесценна». — «А сколько стоит твой глаз? Или твоя нога?» — «Они тоже бесценны». И другие части своего тела бедняк не согласился продать ни за какие деньги. «Видишь, — сказал пророк Муххамед, — твоё тело бесценно! Но оно лишь сосуд для хранилища бессмертной души! Сколько же ты стоишь?» — «Нет меры, чтобы оценить стоимость этого богатства», — ответил потрясённый бедняк. Благодарность, — сказала бабушка. — Знай, что ты — бесценное творение и не забывай благодарить Всевышнего за великое благо, что имеешь.
— Значит, это и есть счастье?
— Как по мне, то так и есть. К тому же человек — творение, которым больше всего гордится Господь. Как же ему, человеку, не быть счастливым?
Берда определили в новую школу, в которой никто из учителей «не хватал с неба звёзд» по выражению мамы, и он без труда из хорошиста тут же превратился в отличника.
Берд выскакивал из дома, вооружался тонким прутиком, гибким и хлёстким. Возле застенчивых саженцев поднимался могучий весёлый бурьян. Берд стегал его злобно визжащим прутом, рассекал огромные лопухи, и его поверженный корень казался жалким обрубком. Но Берд знал, что лопух — плут и обманщик: вырубишь его здесь, он прикинется мёртвым, а завтра как ни в чём не бывало снова будет пружинить на сочном стебле, вылезая в самых неподходящих местах. Он прятался под узорчатыми зонтиками послушной моркови, дружно взошедшей вдоль невидимой ровной линии, — именно там, где полагалось образовать регламентированную геометрическую красоту. Его невидимые ростки дремали между тугими стрелами молодого лука, между деревянными кольями, на которые были подвязаны огурцы, доверчиво оплетающие все сколько-нибудь устойчивые вертикали, что попадались на пути их тонких, неожиданно цепких кудрявых спиралей, — это был нежный, но надёжный зелёный плен, в котором душились твёрдые сильные предметы.
Внезапно набегали облака и обрушивался дождь; как ошалевший садовник, он заливал всё подряд, наводняя грядки, и уже через неделю солнечных дней проклёвывались долгожданные робкие ростки поднимающегося бурьяна, и нана выбивалась из сил, пытаясь выдрать его бессмертный корень.
Берд, пока никто не видел, хватал сочные зелёные хвосты и вытаскивал из рыхлой земли ярко-розовые тельца новорождённого редиса с длинным одиноким корешком, поросшим белёсыми волосками.
Бабушка ахнула, когда от целой грядки увидела всего ничего.
— Хочешь редиску? Перекопай чернозём!
Берд вышел за массивный забор бутовой кладки, который бабушка считала единственной капитальной постройкой на новой жилой территории. Вьюнки, как и огурцы, но уже на свой дикий манер, плотно оплели каменный забор, не оставив ни единого шанса явить его серое могучее тело, задушив в объятиях, доверчиво-розово улыбались прохожим, протягивая им навстречу свои вертлявые отростки.
В конце сада созревал светлый виноград, наливался янтарным светом, становясь всё прозрачнее, а внутри обозначалась его тёмная маленькая косточка. В мелких виноградинах кишмиша начинало просвечивать плотное ядро.
— Всё как у людей, — сказала мать, любуясь гроздьями пронизанного солнечным светом винограда. — Зрелость — это когда становится видна суть человека, как косточка у поспевшего винограда! — Мать подвела его к молодым подсолнухам: — Они тоже на нас похожи! Поворачиваются головками друг к другу в плохую погоду.
* * *
В комнате было лишь необходимое: кровать, слишком широкая для него, старомодный деревянный шкаф, стол у окна и пара стульев, — мебель, доставшаяся от прошлых хозяев. Сверху свисала одинокая лампочка — покупка люстры лишь планировалась. Под полом копошились мыши. Раньше они появлялись только ночью, будя Берда громким шебуршанием и писком, но теперь выскакивали и днём, а однажды так осмелели, что как-то утром одна мышь вбежала по стене почти до потолка, так что Берд подскочил на кровати. Он слышал, как бабушка жаловалась матери, что пол не залит, поэтому мыши здесь как у себя дома…
На грубо оштукатуренной стене висела одинокая репродукция «В мастерской художника», которую Берд знал с детства. Если бы его спросили, какой единственный предмет он хотел бы взять с собой из дома, он забрал бы именно её. Белёсые стены, старая мебель в глянце облезшего лака, — всё это казалось бледной рамкой для живой цветной картины, в которую Берд каждый раз входил без приглашения, словно легко переступая через порог собственного дома. Да, он был способен заходить в картину и надолго оставаться в ней.
Берд был уверен, что уже видел это антикварное кресло с резными деревянными подлокотниками и высокой спинкой, с острой верхушкой, украшенной ажурным растительным орнаментом. Кресло было небрежно застелено парчовой тканью: по изумрудно-голубому полю золотились разбросанные округлые формы, настолько смазанные, что лишь напоминали зрелые плоды. Внизу — высокий кувшин с изображением античных воинов, в нём хранились кисти художника разных размеров. На круглом драгоценной древесины резном столе с инкрустированными краями покоилось широкое светлое блюдо, отделанное золотом. Оно было наполнено фруктами: виноградом, сочными пурпурными и янтарными яблоками, к которым присоседилась бурая груша… Рядом возвышался закрытый кувшин с рисунком серебряного чернения в лёгкой позолоте, в левом углу — сосуд изысканной формы с длинным узким горлышком. Тяжёлая старая секира на переднем плане перечёркивала кувшин и блюдо — над ней горел золотой щит, похожий на дорогой поднос. В правом углу покоился длинный меч, упрятанный в ножны… На кресле стоял ребёнок — маленький, лет четырёх, в белой сорочке, пухлой ручонкой он только что взял аппетитное яблоко с блюда. Возле кресла дремал огромный сенбернар, его светло-рыжая шерсть гармонировала с золотом волос малыша. Задняя стена задрапирована тяжёлым бархатом винного цвета.
Берд с детства знал, что художник — Константин Маковский. А ребёнок с яблоком — мальчик Серёжа, сын художника.
«Мне больше нравится красный виноград, я взял бы его», — сказал Берд. «По-моему, малыш взял яблоко неслучайно…» — возразила мама. «Почему?» — «Оно с того дерева, что росло в Эдеме… Это яблоко — его потомок, — сказала она с улыбкой. — А на месте этого мальчика теперь ты! Ты и есть этот мальчик», — вспомнил Берд таинственную фразу матери, сказанную в детстве.
* * *
— Иди принеси муку! — скомандовала бабушка.
— Я читаю… — ответил Берд, но повиновался.
— Вот когда станешь богатым, сумеешь скопить кругленькую сумму, положишь её в банк и будешь получать проценты с этих денег, будто ниоткуда, как манну небесную… Вот тогда самое время только читать! А сейчас кроме чтения надо ещё что-то делать.
Прохладное, тёмное нутро сарая было в богатом убранстве паутины, свисающей с потолка щедрыми серыми лоскутами запылённых узоров, старательно выведенных по прихоти неведомого художника. В их невесомом замысловатом рисунке — почили бесплотные мумифицированные мухи, комары и иная мелкая летающая живность.
Как бабушка ни возмущалась: «Оставлять такую грязь! Да это позорище!» — мать не давала убрать. «Это естественная защита от насекомых», — говорила она спокойно. Глумливый порыв ветра задувал новую партию видимой и невидимой мошкары, от которой вскоре оставались лишь пыльные хитиновые струпья, болтающиеся под сводами тёмного сарая. А ведь когда-то они, облачённые жужжащей и трепещущей живой плотью, беспечно рассекали ослепительное солнечное пространство.
Берд вернулся в дом с мукой. Где-то слышались громкие залпы — то был салют, обычный во второй половине недели: праздновали свадьбу.
«Тут людям есть нечего, детей не во что одеть-обуть… Далеко не ходи, вон в нашем ауле детишки месяцами в школу не ходят, а они салюты запускают… Весело им!» Кто «они», бабушка не уточняла. Берд знал, что её брат умер от болезни сердца. Но бабушка всегда говорила «он умер от такой жизни» и уверенно закрывала тему. Она теперь часто жарила лакумы по четвергам: «За упокой всех наших умерших…»; но не упоминала главной причины — денег не хватало на хлеб. В центр эмалированного таза с мукой она заливала немного тёплой воды и мешала лёгкими осторожными круговыми движениями, слегка касаясь смеси: мука осыпалась в образовавшуюся воронку, пока не превращалась в полужидкую массу.
— Видишь, сначала касаешься только слегка, будто пеленаешь новорождённого ребёнка…
— Это ты маме показывай.
— Как знать, и тебе лишним не будет, — миролюбиво отвечала бабушка. — Не надо тесто кормить насильно, оно само берёт себе столько, сколько надо…
Было похоже, что бабушка говорит сама с собой. Кашицеобразная масса сочилась между пальцами, на глазах приобретала какую-то мягкую форму. Энергичными круговыми движениями нана слегка разминала податливую безвольную массу, постепенно усиливая натиск, и вскоре не только пальцы, но и ладони участвовали в таинстве рождения теста; её руки будто массировали чей-то большой бесформенный живот, достигая маленькими стальными пальцами позвоночника. Постепенно в рыхлом немом теле пробуждалась прежде дремавшая сила; всё ещё мягкое, дебелое, тесто обретало форму и упругость, будто бабушка собрала все растёкшиеся силы воедино, завязав их в узел, заставила очнуться и ожить под натиском своих маленьких неукротимых рук.
Она ставила молодое тесто в центр обеденного стола, заботливо обернув его, как младенца, кухонным полотенцем.
— Куда? — спохватывалась, зазевавшись, бабушка, обращаясь к убегающей квашне, и принималась её возвращать в обозначенные эмалированные пределы. Тесто издавало неслышный длинный выдох, усмирённое несокрушимой волей твёрдых пальцев, и тогда нана наносила по нему первый точный неспешный удар, и за ним следовала короткая разминка в полсилы, будто она, перепутав кухню со спортивным залом, вообразила себя на боксёрском ринге с невидимым противником.
— Смотри, Берд, у теста свои законы, — поясняла бабушка. — Передержишь его — лакумы буду кислыми, недодержишь — не поднимутся… Точно как у человека: от простоя любой закиснет, а поторопится — наделает ошибок!
Тесто окончательно просыпалось под глухим натиском, начинало округляться и упрямо расти, на глазах взрослело и обретало тугую плоть и вновь, но уже зрелым, перерастало пределы белой эмалированной миски, в которую нана торжественно поместила его недавнее младенческое тельце.
* * *
Бабушка, всегда хлопотавшая на кухне, теперь больше пропадала в огороде: на грядках незаметно всходили миниатюрные резные листики моркови, петрушки, укропа и кинзы, стремительные стрелы молодого лука и чеснока, — и вся эта ещё робкая, волнующая нежной жизнью зелёная стихия медленно поднималась, день ото дня темнела, крепла и укоренялась. Однако бабушка находила этот естественный рост слишком медленным и пыталась сообщить росткам мистический импульс дополнительного роста: читала молитвы, посвящённые богатому урожаю и многим другим проблемам, которые её волновали. Это происходило в основном после первых криков петуха: бабушка была убеждена, что только эта птица видит мелы1ычхэр[11], которые незримо поднимаются на возвышенность и охраняют мир людей. Когда ангелы утра приходят в мир людей, они встречаются с ангелами вечерними, что несли охрану ночью и теперь отправляются на отдых. Так, посредством невольной помощи петухов, бабушка обращалась к ангелам на тот случай, если вдруг её молитвы не дойдут до Всевышнего.
Она давала Берду остатки хлеба и пасты, предварительно измельчив их: «Иди, корми птиц. Денег нет на удобрения. Так хоть птицы помогут избавить растения от вредителей».
К месту кормёжки, распугивая остальных птиц, пикировали вороны, поджидавшие Берда с самого утра. Стоя поодаль, Берд наблюдал, как они до упора набивают клюв едой, отлетают и прячут её в укромных местах, прикрывая прошлогодними листьями, возвращаются за новой порцией, повторяя процедуру снова и снова.
— Осторожней, клюв порвёшь! — кричал он им вслед.
Маленькие птички прилетали, когда оставалась жалкая горстка крошек: это были воробьи, синицы, поползни…
Вороны склёвывали молодую зелень, портили плоды.
— Мы приручили плохих птиц, — заявила бабушка, — они будут вредить посадкам.
— Давай поставим чучело! — предложил Берд.
Ему нравилось наблюдать за воронами, но бабушка их не любила:
— Это птица предзнаменования: духи убитых, кого похоронили не по правилам.
Но чучело не потребовалось. Однажды за Бердом увязалась собака, молодой пёс. Кто-то из соседей сказал, что он принадлежал сторожу, продолжавшему охранять текстильную фабрику, давно закрытую. Недавно сторож умер, и пёс оказался на улице.
Пегий, с рыжим отливом, — его окрас напоминал цвет собаки с картины. Первыми жертвами Марсика оказались вороны. Расслабленные, привыкшие к сытой безопасной жизни, они недооценили смертельной хватки молодого пса. Он хватал их в воздухе на нереальной для собаки высоте.
— Вот тебе и предзнаменование, — сказала бабушка.
Ежедневно возле дома стали появляться истерзанные трупы ворон, хомяков, мышей и крыс. И вскоре все они с территории пропали.
Марсик приносил и другие подарки: носки, детские игрушки и башмаки, оставленные в соседних дворах. Однажды положил у крыльца новую калошу, бабушке оказавшуюся впору. На следующее утро у порога стояла её пара. Берд смеялся, а бабушка восприняла подношение серьёзно, заявив, что это — промысел, прочла молитву и стала носить те калоши.
Бабушка пыталась прогнозировать: «Две зимы тёплые, одна холодная… А после холодной зимы — ранняя весна».
Ещё она знала: чем теплее осень, тем холоднее весна.
Наверное, её прогнозы сбывались, потому что несмотря на отсутствие химии против вредителей урожай яблок был богатым в первый же год.
— Это дар Аллаха! — сказала бабушка.
— Но мы же сами вырастили эти яблоки! — возразил Берд.
— Да, вырастили Его плоды. Он дарит их нам. И мы так же должны дарить другим.
Бабушка велела Берду раздать часть урожая ближайшим соседям, отнести тяжёлый пакет бабе Зине и узнать, в каких домах живут соседи других конфессий. Берд узнал адреса и разнёс яблоки в дома армян, евреев, грузин и корейцев. Бабушка считала, что можно услужить, сделать особое псапэ[12], если даровать яблоки людям иной веры.
У бабы Зины
Домик бабы Зины находился неподалёку, там, где заканчивалась гряда жактовских домов и начиналось царство частного сектора, — гиганты постепенно оттеснили его к самой железнодорожной ветке, такой же заброшенной, как обитатели загородного района. Но последних это обстоятельство, кажется, не слишком удручало: домики утопали в садовых деревьях и кустарниках, их хозяева были целиком поглощены заботой о приусадебных участках — скромных ухоженных грядках, подступавших к самому порогу домов. Вдоль незаасфальтированной просёлочной дороги, считавшейся центральной, вздымались высоченные реликтовые деревья и островки настоящего старого леса, тоже попавшего в зону забвения. Главной достопримечательностью была сталинская дача. Почему «сталинская» — никто толком не знал, даже старожилы этих мест, одна из которых, баба Зина, предположила: «Может, там пару раз отдыхал сам Сталин?» Дача была деревянная, резная, почти ажурная, избежавшая печальной участи незатейливых соседских домов, выкрашенных простой известью и обнесённых синими и зелёными щербатыми заборами. Домики те постепенно посерели и потемнели, покрылись разводами под стать серому мрамору, заборы облупились, выцвели и покосились, напоминая зубы человека, страдающего пародонтозом. Только сталинская дача была неподвластна времени — её остроконечные башенки с медными шпилями, вырастающие из надёжных круглых оснований, величественно парили над убогими строениями, а прихотливые балюстрады, балконы, просторные террасы сохраняли благородные оттенки натурального морёного дуба.
С некоторых пор в детский сад его водил отец — мать не справлялась, когда Берд отчаянно выдёргивал свою ладошку и убегал куда придётся. После жестоких ссор, неведомых взрослым, на Берда в дальних уголках обширной игровой площадки, обсаженной старыми деревьями, наваливалась остервенелая куча детских тел. Обидчики громко сопели, не били по лицу, чтобы не привлечь внимания воспитателей, и Берд корчился на земле позади садовой беседки, принимая удары маленьких ног, и ни разу не закричал…
Берд молчал, продираясь внутри себя через смутные тяжёлые слои памяти, пока не натыкался на горячую сердцевину, как жгучий лук, вышибающий из глаз скупые слёзы. Рядом не было никого, кто мог бы защитить. Позже Берд научится замыкаться в себе, но это его угрюмое молчание их раздражало даже больше, чем возражения.
Однажды мать, заметив синяки на его теле, сказала отцу.
— Как это было? — жёстко спросил тот.
— Они вызвали мальчика из старшей группы, чтобы он был как судья, — сказал Берд, борясь с удушьем.
— И что?
— Он сказал, что их много, поэтому они правы…
— Тогда они тебя побили?.. Все — одного?..
Берд молчал.
— И ты считаешь, что судья всегда прав?.. На самом деле он даже не нужен… — Между тесно сведёнными густыми бровями отца пролегла складка. — На этом месте давным-давно была страна. Когда нападал кто-то из врагов, князья-военначальники очень быстро собирали армию. То были сильные воины… Но в этой стране не было ни тюрем, ни судей. Лишь иногда какого-то редкого преступника судили старейшины, и если он заслуживал — изгоняли из страны. Таких изгоев называли «абреки». У жителей был строжайший закон — назывался адыгэ хабзэ — черкесский этикет, в нём было более двух тысяч неписаных правил.
— Вот это дааа!.. Куда же делась эта страна? — спросил Берд.
— Она воевала сто лет. Немногие выжившие покинули родину, разбрелись по свету… Порой мне кажется, что какая-то часть народа ушла в горы… Может, в каком-то неведомом месте они смогли создать новую страну счастья. Страну Насып… Осталось очень мало из тех, прежних, из пасэрей адыгэ[13], в ком сохранился нерушимый внутренний закон. До сих пор в глубине каждого из нас живут главные законы адыгэ хабзэ, нами всегда правят внутренний судья и прокурор, которые сами рассудят нас суровее и правдивей всех судей и прокуроров вместе взятых… Ты учти, Берд, — сказал отец, помолчав, — что большинство далеко не всегда определяет истину… и даже правоту… Чем меньше народу, тем больше праздник… Так сказал один умный человек[14]… Эти трусливые шакалята будут тебя бить до тех пор, пока ты не научишься за себя стоять. Научишься сам — сможешь отстоять и других. Тебе надо становиться мужчиной прямо сейчас.
Не раз после жестоких потасовок Берд убегал к бабе Зине, ощущая в себе множество острых осколков, и, чтобы как-то унять нестерпимую боль и невидимую горькую кровь обиды, утыкался в большой мягкий живот, разражаясь спасительными слезами.
Вскоре родители решили, что в сад он больше не пойдёт. И он остался у няни.
* * *
Принадлежавшая бабе Зине часть дома состояла из двух с половиной комнат и деревянной веранды, хотя мать считала, что это ещё одна комната.
Комната была разделена выступом печи, и считалось, что пространство до него — гостиная, а за уступом — спальня, так как там спали баба Зина и Александра, сестра её покойного мужа, которая когда-то давно предложила Берду своё длинное торжественное имя заменить на короткое Мотя. Спальню в дневное время можно было счесть кабинетом и жилой комнатой Вальки, внука бабы Зины — сына её дочери Нади. Слева от спальни отходил аппендикс в два метра длиной и метр шириной, — достаточно места, чтобы втиснуть узкую Валькину кровать. У Нади были большие привилегии — она спала в гостиной одна, к тому же на широкой кровати. Эта несправедливость явно шла вразрез с известным положением социалистической эпохи, до сих пор не утратившим своей актуальности: «От каждого по способностям, каждому — по труду». Надя хотя и работала где-то, но дома трудилась меньше остальных домочадцев, зато больше всех читала. Согласно вердикту, вынесенному бабой Зиной, беспробудное чтение — привычка бездельников. «Дела стоят, а она читает. Что за толк — всё время читать книжки? Сущее безделье!» Когда Берд лежал с книгой, бабушка бросала коротко: «Ты — настоящий сын Нади!»
— А где его отец? — Берд, наконец, решился задать вопрос, который его давно занимал.
— Валькин-то? — добродушно откликнулась баба Зина. — А шут знает, где его носит…
Тогда Берд решил спросить у Моти. Она ответила неопределённо: «Ищи ветра в поле!»
У остальных спрашивать было бесполезно: Надя не отвечала ни на какие вопросы, погружённая в переживания очередной книжной драмы, заедая её конфетами, и выцветший бордовый половичок покрывался ворохом разноцветных обёрток. Она целиком выпадала из реальности.
— Надька, пойди грядки полей, усохли ведь!
Это были напрасные призывы, звучавшие по привычке. Мотя, не бросавшая слов на ветер, сразу поняла бесплодность таких просьб. Она лишь изредка вставляла: «Оставь ты её, что, не видишь — пустое это…»; и баба Зина отступала, оправдываясь: «Да это я для порядку…»
Надя, очнувшись от чтения, стремительно включалась в неспешный ток семейной повседневности и ориентировалась с завидной быстротой, надёжно схватывая детали конкретной ситуации.
У Вальки же были только два дела, которым он неукоснительно следовал, ни на что не отвлекаясь: минералы и обеденный стол. Именно в таком порядке и приоритете. Он изучал пещеры, был спелеологом. «Валентин не только специалист по пещерам гор, но и по пещерам душ», — сказала однажды мама.
* * *
— Эй, сынок! — окликала Берда баба Зина. — Ну-ка, подсоби!
Берд вскакивал, понимая, что затевается стирка, и это означало — ему нужно вытащить из тесного сарая старое громоздкое корыто. В сарае почти никто не мог поместиться: Валька был слишком высок для низкого потолка, баба Зина — старая и хромая, Надя — большая и толстая; могла, пожалуй, зайти туда лишь юркая Мотя.
Берд помнил это старое оцинкованное громыхающее корыто так, как помнят колыбель, и даже сейчас оно казалось ему огромным. Ещё недавно его раздевали, оборачивали в простыню, выносили из дома. Лёгкая, спорая, Мотя ловко подхватывала серый металлический корпус корыта и ставила в центр маленького двора под раскидистую старую яблоню. Неподалёку громоздился стол на ножках-козлах да стояли две грубо сколоченные лавки, одна из которых покосилась так, что на неё уже никто не присаживался. Эта неустойчивая деревянная конструкция почернела от времени и была сплошь изъедена древесным жучком.
Мотя приносила два ведра холодной воды, резким точным движением выливала одно в корыто, не уронив ни капли. Рядом стоял чайник с крутым кипятком, которым разбавлялась холодная вода до нужной температуры; кипящая вода клокотала и поднимала гневные клубы. Мотя отстраняла Берда — «смотри, ошпаришься», но тот наблюдал, как дышит густым паром горячая вода, как улетает и стремительно рассеивается непрочное облако, послушно следуя малейшим порывам ветра.
Берда ставили в центр корыта, Мотя обильно намыливала большую мочалку туалетным мылом и принималась деловито обтирать его кожу, тронутую загаром. Она это проделывала так же основательно, как и всё остальное: энергично и споро, будто ныряла в творимое ею действо, погружаясь в него целиком. Берд с трудом удерживал равновесие под натиском уверенных движений крепких рук, которые, казалось, тёрли тело Берда не гуманной мочалкой, а суровой наждачкой. Мочалка скользила по мокрой коже, блестящей на солнце, но становившейся «гусиной», когда внезапно её накрывало порывом ветра — тот нежданно выныривал из-под стола или из-за яблони, где до поры таился, чтобы застать врасплох.
Вскоре первый озноб проходил, и тело начинало гореть от мужской Мотиной хватки. «Так не горячо?» — спрашивала она, выливая на него разведённое двумя водами содержимое здоровенной жестяной кружки. Чуткая кожа замирала и вздрагивала, пальцы рук и ног бледнели, кожа беспомощно морщинилась на подушечках, ладонях, стопах; мышцы вибрировали и гудели, принимая на себя шквал ощущений. Берд чувствовал холод и жар воды, тёплый аромат летнего дуновения и цветочный дух мыльного раствора, лёгкую щекотку искристого потока воды, струящегося по нему, разбегаясь мелкими ручейками. Наконец, следовал завершающий поток, обрушивавшийся на его макушку, сбивал дыхание, и Берд представлял себя скалой, по которой сбегает бурный водопад.
Берд не ныл, не канючил, когда ему было холодно или горячо, и позже, когда он уже начал мучительно сознавать наготу собственного беззащитного тела, источника столь же сильных переживаний, какие он испытывал от неудержимого потока эмоций и мыслей. Он остро ощущал его пугающую власть и уязвимость — и чужое непостижимое пространство за границами его самого, это сочетание само по себе представляло необъяснимую тайну нового переживания. Мотя неизменно ценила его терпение: «Молодец, мужчина!» Она крепко заворачивала Берда в ту же старую чистую простыню и относила на веранду. Затем бесцеремонно, коротким твёрдым рывком выливала содержимое корыта куда-то за покосившуюся скамью. Пена разлеталась во все стороны, тяжеловесно падала на землю обманчивыми снежными хлопьями, пузырьки бесшумно лопались, и она окончательно таяла, оставляя после себя влажный перламутровый след.
Иногда Берда купала баба Зина: она отставляла свой протез в сторону и наклонялась над корытом, но не могла долго находиться в таком положении и садилась на низенькую табуретку. Но и так она уставала и уходила по другим своим делам, предоставляя Берда самому себе. Он заранее приносил кораблики, которые ему раз за разом покупал отец, пока не возникла целая флотилия; устраивал громкий рукотворный шторм, пускал корабли по волнам бушующего моря, проводя их между бурными волнами; некоторые тонули, но большая часть добиралась до другого берега. Берд спасал затонувшие корабли и замирал в тёплой воде, растянувшись в корыте во весь рост. В широких прогалах яркой зелени, пронизанной солнцем, белели лёгкие зыбкие облака, распухая, закручиваясь, образуя высокие подсвеченные ярусы, будто пена, с которой играл Берд, расплескалась и по ошибке устремилась наверх, а теперь её бездумно взбивала и множила чья-то невидимая рука, возводя воздушные замки.
Другое развлечение ему открыла Надя. Однажды она принесла мыльный раствор с трубочкой, опустила её в кружку, подула, и внезапно случилось чудо: с конца скучной соломинки начали вылетать один за другим прозрачные шары, переливающиеся на солнце, как редкая коллекция полых воздушных драгоценностей, каких ещё не было у Вальки.
В голове Берда крутилась песенка, её любила напевать баба Зина:
Крутится, вертится шар голубой,
Крутится, вертится над головой,
Крутится, вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть.
Её старческий голос скрипел, ломался, но пела она с удовольствием.
«Кто вперёд любовь пошлёт, тот ключи всех врат найдёт!» — заключала баба Зина после очередного исполнения куплета и тряслась в беззвучном смехе.
Вокруг Берда проплывали мерцающие всеми красками чудесные планеты, которые населялись — каждая на свой лад — кавалерами и барышнями; их истории любви различались так же, как сами планеты-пузыри. Они разлетались, кружились, сталкивались и внезапно бесшумно лопались, оставляя после себя невидимый влажный след, который тотчас выпивало солнце…
Однажды, перед очередной баней, Берд отказался раздеваться. И как ни уговаривала его Мотя, упрямо держался за пояс штанов.
Мотя лишь развела руками.
— Всё, повзрослел наш мальчик! — сказала она бабе Зине, и та одобрительно покачала головой и улыбнулась.
* * *
По утрам двор заливало солнце, образуя лёгкую подвижную тень под старой яблоней; её корявый ствол был усеян шрамами когда-то полученных ран, теперь походившими на латы ратника; сквозь невысокие кроны фруктовых деревьев солнце разбрызгивало прозрачную охру; тут же, под деревьями, расположились грядки хирургической точности, их благородный чернозём никогда не осквернялся запретными сорняками, уничтожаемыми решительной рукой Моти ещё на ювенальной стадии робких дрожащих под ветром пёрышек. Иногда над грядками тяжело нависала баба Зина, широко отставив в сторону искусственную ногу, неспешно выщипывая непрошенную травку.
Деревянная веранда, подпиравшаяся потемневшими брёвнами, была обнесена невысокой деревянной балюстрадой, никогда не видавшей краски; на её перилах хранилась яичная скорлупа в разнообразной таре. После просушки часть скорлупы толкли и посыпали грядки от слизней и разных насекомых. Другую часть баба Зина перемалывала в муку, смешивала с подсолнечным маслом, превращала в мелкие шарики и раскидывала по картофельным грядкам: это было убойным средством против медведки. Баба Зина выращивала настурцию, хризантемы и герань — их запах отвращал вредителей.
Валька с Бердом приносили с охоты лаванду и полынь, бабушка высушивала траву, связывала в небольшие метёлочки и раскладывала их, чтобы отпугивать мух, моль и прочую мошкару.
Некрашенный дощатый забор тонул в кустах малины вперемешку с сиренью, которую по весне обламывали, когда Берда забирала мама. Дарили ей, а нёс он; тяжёлые тёмно-лиловые гроздья возле щеки пружинили в такт шагам, от них шёл весенний дух сырой свежести, кружил голову…
* * *
— Что сегодня проходили в школе, сынок? — спросила баба Зина.
— Изучали расы. Сегодня рассказывали про европейскую белую…
— А вам говорят в школе, что кавказская раса и есть белая? Так она значится в международном реестре, — спросил Валька.
— Не-ет, — протянул удивлённый Берд.
— Кто ж такое сказал? — Надя вскинула голову, оторвавшись от книги.
— Был один немецкий антрополог, Фридрих Блуменбах, жил в девятнадцатом веке, он считал Кавказ центром белой расы и назвал её кавказской… Эта классификация известна повсеместно, только в нашей стране почему-то ею не пользуются. Думал, может, для нынешних школьников что-то поменялось…
— Я знаю, что гитлеровцы здесь орудовали, в районе Приэльбрусья, — сказала Надя.
— Да, правда. Историки «Аненербе» считали, что «Асгард» находится на Кавказе, — это родина Одина, отца и бога асов согласно германско-скандинавской мифологии. А Эльбрус немцы считали священной арийской высотой, скрывающей источники тайной власти. Несколько офицеров с проводником из местных отправились на поиски и не вернулись.
— Что же они искали-то? — спросила Надя.
— Они были уверены, что Эльбрус — ворота в Шамбалу, это такое особое пространство, центр силы. По их мнению, здесь надёжно запрятан святой Грааль.
— Это что же, легенда такая?
— Для кого-то — это реальность, в которую мало кто посвящён.
— Всё-то он знает, наш Валька! — сказала баба Зина.
— Я верю в эту историю, — неожиданно включилась в разговор немногословная Мотя. — Это Господь мог даровать только скромному народу, который может выдержать такое нелёгкое испытание, не возгордиться и сохранить тайну в неприкосновенности.
Поиски
Когда-то это был смешанный лес, превращённый крепкой рукой советов в огромный санаторно-курортный комплекс, незаметно перетекающий в город, и его, собственно, так и называли: N — город-курорт. Но теперь курорт стремительно дичал, снова превращаясь в лес…
Берд ежедневно отправлялся туда, чтобы изучить местность.
Неподалёку от просёлочной дороги, шедшей мимо рощи, строили новый ресторанный комплекс. По дружно взошедшему изумрудному дёрну прошлись широкие тракторные гусеницы, впечатав нежный покров в тёмно-коричневый слой, аккуратно порезанный на ровные честные дольки, как шоколадный торт.
Берду случалось проходить десятки километров в поисках крупной облепихи, кизила, шиповника, боярышника, — плоды продавала бабушка, примостившись неподалёку от дверей магазина. Сначала она стояла, безмолвно демонстрируя товар, насыпанный в простую тару. Вскоре тару поменяли на яркую и более привлекательную, и товар стал расходиться живее, но однажды Берд сообразил написать на беленьких картонках синим фломастером: экологически чистый продукт, и тут же торговля пошла вполне бойко, только успевай продавать… Таким же активным был спрос на экологически чистую грунтовую зелень, выращенную бабушкой на собственных грядках, калину, что росла в конце участка, душистое калиновое варенье, которое она готовила с особым мастерством.
Берд разведал места, о которых никто не догадывался: шиповник, кизил и боярышник часто оказывались на территории заброшенных санаториев. Он забегал туда уже больше по привычке, наблюдая медленно ветшающую жизнь недавнего уголка цивилизации.
В середине осени старый, расколотый временем асфальт оглашался сухим стуком падающих зрелых орехов; палевые, крепко спаянные между собой полукружья молодой скорлупы были покрыты глубокими извилистыми бороздками, будто ранними морщинами. А после знакомства с анатомическим атласом на уроках биологии они Берду напоминали поверхность долей человеческого мозга, свободного от черепной коробки. Берд до отказа набивал молодыми орехами большой рюкзак, закидывал его за плечи и тащил домой.
После первых заморозков плоды шиповника входили в завершающую стадию спелости — они становились сладкими, мягкими, теряли терпкость и кислоту; сквозь высокий редкий кустарник, древесный полог молодой поросли проглядывали крупные алые плоды на высоких кустах, вольно разросшихся под кронами старого парка. Они темнели, алый и ярко-оранжевый цвет юности сменялся вишнёвым, почти винным, — это значило, что шиповник поспел, и Берд бережно срезал острым перочинным ножом узкие яйцевидные плоды с мохнатыми чашелистиками. Он хорошо помнил, как ещё недавно, в середине весны, на кустах распускались белоснежные крупные цветы. От них шёл пряный аромат роз, — нет, он не ошибся в их близком родстве, специально посчитал: у дикой розы и шиповника было по пять лепестков. Розовый аромат разносился влажными струями, привлекая пчёл, ос и шмелей, волновал, томил обещанием неясного, но неотвратимого счастья…
В конце февраля Берд совершал вылазки в сторону поросших лесом холмов, отыскивал безветренные солнечные полянки, где появлялась первая черемша. В редких проталинах пробивались к свету копья дикого чеснока, светло-зелёного, белёсого, в тон снегу, который не только напитал его талым соком, но и лишил красок.
Тропинка обрывалась раздолбанным асфальтом, который раньше был тротуаром; вдоль неё тянулись безжизненные здания пустынного санатория. Бабушка говорила, что ещё недавно они были белые, праздничные и многолюдные, по гладким дорожкам ходили весёлые пёстрые толпы туристов, стекавшихся со всех концов страны. Но два военных конфликта в соседней республике, один за другим, всё изменили, туристы пропали, а богатый процветающий край постепенно обнищал.
Большинство корпусов стояли без крыш и дверей, выбиты были оконные рамы, и зияющие проёмы темнели пустыми глазницами на светлом фоне стен в неровных грязных подтёках. Когда-то белоснежные, перила широких парковых лестниц ныне покрылись пятнами ржавчины.
В широких трещинах асфальта, в зазорах бетонных плит старых парковых лестниц вспыхивали янтарные звёзды живучих одуванчиков.
Ближе к городу ржавели заброшенные старые качели: громоздкие лодочки, заснувшие навсегда. Но однажды Берд увидел двух девочек-подростков, сумевших раскачать их до предельной верхней точки. Оказываясь едва ли не в вертикальном положении к уровню земли, девчонки отчаянно визжали; синхронно визгу скрипели ожившие проушины. Девочки спорхнули и умчались, а качели ещё неправдоподобно долго двигались, сохраняя живое движение детей…
В кустах бересклета копошились дрозды, их длинные хвосты покачивались в такт прыжкам. Птицы совершенно не обращали внимания на Берда, и он понял, что птицы уже давно чувствуют себя здесь хозяевами. Одичавшие кусты тянулись вдоль центральной аллеи, где вольно раскинулась поросль крупного алого кизила; бывшая клумба, разделявшая кусты, густо заросла крапивой, лопухами, борщевиком, вездесущими вьюнками, убегавшими к подножию двух статуй: одна изображала молодую женщину с мальчуганом, другая — спортсмена с мячом, который он подавал снизу. Вьюнки так густо оплели скульптуры, что остались видны только отдельные части каменных ног и лиц, и уже невозможно было определить первоначальные формы. Эта тихая, но упорная поросль опутывала, отлучала их от прежнего мира, предавая глухому беспамятству. Берд пробегал по заросшей аллее. Серые корпуса тонули в гуще разросшихся деревьев и прочей растительности; дикие деревья, кусты и травы заглушали, оплетая онемевшие иссохшие фонтаны, растрескавшиеся статуи в стиле Аmpirе Sovetik.
Но и сюда, в забытые Богом места, наведывались люди, оставляя битые бутылки, разномастную пластиковую тару, жестянки из-под пива и чёрт знает что ещё вроде вещественных доказательств отнюдь не платонической любви, назначение которых Берд далеко не сразу понял. По обеим сторонам раскисшей от дождей тропинки валялись занесённые ветром истлевшие обрывки газет, пластиковых пакетов, обёрточной бумаги, новеньких рекламных буклетов, обещающих исполнить любое желание, разрешить проблемы нелёгкого постсоветского быта.
Однажды зимой среди снега Берд разглядел белый цветок — парковую ромашку в венчике тонких белоснежных лепестков вокруг круглого жёлтого ложа.
«Ты поспешил, — сказал про себя Берд, обращаясь к цветку, сливающемуся со снегом. — Поспешил, брат», — повторил он, представляя, как малыш съёжится, пожухнет, и через пару дней от него останется лишь хрупкий остов, спалённый холодом.
В следующий раз Берд оказался в этом месте лишь через неделю и намеренно сделал крюк, чтобы навестить цветок. Снег по-прежнему покрывал землю, но, приглядевшись, Берд присвистнул: цветок продолжал безмятежно цвести и раскрылся ещё больше, неподалёку от него появились другие бело-жёлтые глазки на разных стадиях цветения: одни были плотно сжаты зелёными чашелистиками в плотную кисточку, другие головки бутонов дремали, чтобы доверчиво распахнуться навстречу первым лучам.
Некоторые деревья кого-то напоминали: молодое деревце с двумя тонкими горизонтальными ветвями, расположенными друг против друга, Берд назвал «балериной» — загнутые наверх отростки на концах ветвей напоминали тонкие кисти рук, и казалось, что деревце кружится в бесконечном танце; старую плакучую иву с тяжёлой гривой ветвей — «колдуном»: её длинные ветви была так густы, что за ними не разглядеть ствола, и она без конца полоскала их в озёрной воде.
Голые кроны древесных ветеранов покрывали прихотливым рисунком серое холодное небо. Их теперешняя надёжная укоренённость была законным трофеем, добытым в борьбе с бесконечными испытаниями — противостоянием стихии и жёстокой гонкой за солнцем. Узловатые шрамы на мощных кряжистых телах давно затянулись, обзавелись массивными наростами, но так и не покрылись корой. Они служили молчаливым напоминанием о былой борьбе, и теперь старики тяжеловесно нависали над молодняком — уверенные в себе заслуженные ветераны, равнодушные к былым победам.
Далее начиналась платановая роща, от которой исходил особый свет. Платаны отличались от остальных деревьев так же, как пришельцы от землян: их мощные убелённые стволы вздымались вверх, увлекая за собой ветви, напоминающие множество вздёрнутых гибких рук, посылающих привет солнцу… Они не заковывались в броню тёмной мрачной коры, покрытой глубокими бороздами, а сбрасывали тонкую хрупкую шелуху, которая лишь отдалённо напоминала грубый древесный покров. Если на прочих деревьях нарастал густой мох с северной стороны, а то и по всей окружности, или цвела ярко-зелёная плесень, то у платанов мха на стволе никогда не было. Стволы лишь приобретали цвет хаки или покрывались налётом прозрачной меди. Они стояли молодыми, светлыми и праздничными, будто никаких тягот жизни не существует.
Как-то раз, проходя с матерью мимо платанов, Берд как бы невзначай спросил о них. Он всегда бывал сдержан с ней, чтобы не выглядеть ребёнком, но при этом и не думал от неё что-то скрывать: мать видела его насквозь. Все случавшиеся с ним неприятности, которые он пытался укрыть за деланной улыбкой и беззаботным тоном, моментально разоблачались, и она без обиняков с порога спрашивала: «Что случилось?» Так же обстояло и с его настроением, в котором она безошибочно угадывала даже оттенки.
— Платан от слова platos… от слова «широкий».
— У них листья широкие, — подтвердил Берд.
На самом деле листья похожи на кленовые, но гораздо шире; приглядевшись, Берд отметил разницу: кленовый лист — пятипалый, а у платана — только три листовых лопасти; казалось, что они просто слились и превратились в один гигантский трёхпалый лист.
— Те, что здесь, пока ещё молодые деревья, увидишь, какими они станут лет через пять… Бывают стволы восемнадцать метров в охвате. И вырастают они высоченными, как сосны, метров под пятьдесят. А жить могут больше трёхсот лет!
— А ты знаешь, что все мы родственники: человек, животные, рыбы, насекомые, растения? — спросила однажды мать во время очередной прогулки.
— Как?
— Да, у всех нас — хромосомы, ДНК. Кровь кабана, к примеру, совпадает с человеческой на 99,9 процентов. И с шимпанзе. А ДНК банана и человека совпадает на 50 процентов.
— Выходит, мы с обезьянами любим бананы потому, что они на половину — мы?
— Да, мы любим съедать того, кто на нас похож… — сказала мама без улыбки.
Недаром бабушка звала её «всезнайка»; за преувеличенным недовольством Берду слышалось не только скрытое раздражение, но и ещё что-то, похожее на уважение.
Берд наблюдал за деревьями: молодые светлые гиганты шумели зелёными раскидистыми кронами под весенними и летними ветрами, их полоскали тёплые дожди и сокрушительные ливни. После бури дикий парк походил на поле битвы: поверженные чёрные деревья, усыпанные сломанными сучьями и разорванными листьями огромные ветви с добрую половину дерева валялись на земле, а на их месте зияли светлые раны, сочась прозрачной кровью.
Но платаны всё так же безмятежно шумели белыми ветвями, бросая весёлый вызов суровым небесам, по которым всё ещё неслись грозовые тучи. Берд не находил под платанами ни одной потерянной веточки! Как совмещалась их волшебная жизнь с миром ближайших соседей? Эти были заняты борьбой за существование, выживали, обороняясь от разрушительных стихий, и гордились тем, что могли противостоять им.
— Просто у них очень плотная древесина, — сказала мать в ответ на его вопрос.
Но Берд не принимал таких простых объяснений, для него это были непобедимые воины, несокрушимые Нарты, что обитали здесь до современных людей. Глядя на платаны, Берд горячо надеялся, что они вернутся ещё более величественными.
Берд часто прибегал к таинственным чинарам. Осенью они казались сказочными — когда огромные листья пронизывало усмирённое, бессильное солнце. Оно проливалось золотыми прозрачными пятнами на ещё зелёную траву. Некоторые стволы были цвета слоновой кости, а облетевшие в преддверии зимы ветви дружелюбно склонялись к Берду через полуразрушенную каменную ограду.
Платаны находились здесь и не здесь, излучая невидимые лучи свободы, из которых незаметно сплетали свой сияющий ореол… Да-да, они жили для мечты, для счастья и воплощали собой красоту и это осеннее великолепие…
Свобода была их законом, и только его они знали.
* * *
Берд не помнил многих событий, которые по идее должны были отпечататься в его памяти: например, как ему вручали похвальные листы по физике и математике, что при этом говорил директор на общем родительском собрании… Как он выступал на таком-то общественном форуме и его похвалил кто-то из правительства… Эти факты считала важными бабушка: она трепетно собирала архив и хранила его в особо чтимом месте дома и в тайниках собственной памяти.
— Как можно этого не помнить? — возмущалась она. — Это же твоя жизнь?
Да, но он не помнил…
Однажды Берда посетила догадка. Это случилось, когда он смотрел какой-то фильм о войне; и вдруг понял, что видел его раньше. Им овладело странное тяжёлое чувство, убеждённость, что он попал в замкнутый круг, о существовании которого узнал только сейчас. Постепенно всё стало приобретать пресный привкус вторичности: чувства, мысли, идеи, желания… Ему стало ясно, что существование — лишь бесконечное умножение нескольких сценариев в разных формах, которые порой до неузнаваемости меняются, и происходящее — лишь вариации одного и того же…
Куда всё это уходит — всё то, что называется жизнью? Куда девается вчерашний день, напоённый запахами и звуками, которые больше никогда не возвратятся в этом своём неповторимом сочетании? Где та бездонная пропасть, куда незаметно соскальзывает вчерашний день, чтобы быть навсегда погребённым? Прошедшее закручивается в спираль бестолковыми ветрами, уносится за горизонт, чтобы никогда не повториться; сливаясь с узкой догорающей полоской зимнего беспамятного заката, прошедшее растворяется в равнодушных серых волнах, тонет в океане, чтобы только мерцать в неуёмном сознании, или внезапно всплыть в тревожной долгой памяти какого-нибудь чудака.
«Остаться пылью в жерновах времени», — гласила надпись на стене старого дома, которую он недавно прочёл. Она оказалась созвучной его собственным мыслям — из тех, что всегда умалчиваются. Прошлое перемалывается невидимыми несокрушимыми жерновами до тех пор, пока не превращается в первичную муку, первородную глину, из которой могущественная рука по прихотливой странной воле замешает тесто и вылепит новое существо, новый мир.
Можно подумать, что этот «помол» равномерно распределяется в пространстве, но Берд знал, что он остаётся в виде неуничтожимых сгустков, которые, застряв или спрятавшись, неожиданно являясь, озаряя собой какой-нибудь обычный пейзаж или самое простое действие. Он ощущал их как вспышки внезапной неудержимой радости, твёрдое обещание новой жизни, которая пока ещё только дремлет, как невидимый, но уже реальный зародыш. Оставалось нечто важное, что не давало потерять вкус жизни, — ток времени, который его внезапно пронизывал, и Берд понимал, что только это имеет значение, — то необъяснимо острое ощущение собственного существования, какое испытываешь только сейчас, в этот момент. Оно появлялось внезапно, ни с чем не связанное: это могло быть ощущение от июньской пустынной улицы, занесённой тополиным пухом, как первым настоящим, а потому пушистым снегом; пух ещё не успел слежаться и легко разгоняется носками сандалий. Тротуар старой улочки, сонные дома, застывшие в полуденной дрёме, весёлая шалая зелень, совсем недавно проклюнувшаяся на остриженных ветвях деревьев, — всё это внезапно внушало ему острое предчувствие счастья, затаившегося в ожидании особого мига его жизни…
Теперь таким особым местом были платаны…
Он понял и другое: так же, как «места жизни», напоённые острым предчувствием счастья, встречались люди, переполненные таким же импульсом. Но особое чувство он испытывал от «своих людей» — их набралось немного за его недолгую жизнь. Не надо было съедать с ними «пуд соли» или «проходить жизненные испытания» (такие определения он слышал от учительницы литературы) — «своих» он опознавал как-то сразу, без особых разговоров.
Раньше Берд лишь случайно схватывал отдельные картинки природных сезонов; их можно было наблюдать через пыльный прямоугольник окна городского автобуса, залитого слепящим утренним солнцем, или ощутить внезапно летучий аромат, принесённый налетевшим ветерком. Теперь же, с переездом в новый дом, перед ним времена года раскрывались как никогда полно, будто разворачивался гигантский разноцветный веер, который томительно долго раздвигал бесчисленные пластины очередного сезона, пока незаметно сворачивал предыдущие рисунки экрана, укладывая их гармошкой на гарды. Он наблюдал за обильным листопадом в середине осени, когда проторённые им тропинки превращались в ковровую дорожку яркого медового цвета, — листья были ещё живые, влажные, с первыми осенними дождями они тускнели, темнели, пока порывы ветра не срывали остатки жёлто-красной кроны, оголяя беспомощные ветви.
Берд увидел одинокий жёлтый лист на молодом клёне: тот отчаянно махал тонкой широкой пятернёй, из последних сил стараясь удержаться на ветру; Берд остановился, наблюдая этот отчаянный прощальный трепет, остро ощутив его одиночество, сопротивление неминуемой смерти, отчаянное желание остаться. Берду показалось, что это странное прощание адресовано ему… Но нет, это был прощальный привет всему миру: редким путникам, невидимым белкам и птицам, соседним деревьям, пожухлой умирающей траве, небу и солнцу… Он несколько дней подряд подходил к клёну: одинокий лист всё держался, доказывая подчинённость физических законов собственной несокрушимой воле, заключённой в хрупком бесплотном теле. Берд понимал, что это молчаливое противостояние останется с ним навсегда, как и некоторые другие подобные факты, явления, лица и поступки, значение которых он для себя объяснить не мог, но именно они составляли важную часть его памяти.
Листья, устилавшие тропинку, покорно льнули друг к другу, образуя солнечную дорожку, по которой вприпрыжку проносился Берд. С унылыми монотонными дождями на их грязном буром фоне отчётливо проступали ветвистые очертания светлого остова, напоминающего тонкий рыбий скелет. Но снова выходило солнце, весело скользя по лиственному покрову, изменившему свой цвет: теперь это были бурые, тёмно-коричневые, палевые тона — огромный ковёр с прихотливым рисунком. По утрам во влажном воздухе витал горький аромат их тлена. На тропинке листья затаптывались, теряли форму и постепенно врастали в землю, но всё ещё сохраняли свои очертания. После первых заморозков они скручивались, сгорали от холода, казались обугленными, из последних сил оберегая последние искры жизни, что всё ещё мерцали в их полумёртвых телах. После долгих монотонных дождей земля поглощала свою добычу, неспешно пережёвывая мёртвые листья, превращала их в себя, и тропинки отливали матовым блеском, как толстые губы после жирной трапезы. «Ещё бы, — думал Берд, — сколько земля поглощает: траву, листья, птиц, животных, людей…»
К концу года время высасывало из леса все цвета, оставляя только серый, чёрный и ржавый… Но однажды всё, что казалось мёртвым, старым и серым, становилось ярким и белым, — это был первый снег. Кажется, ещё недавно высокие зелёные кроны шумели, пытаясь преодолеть гравитацию и взлететь. Теперь же они, отяжелевшие, склонялись к самой земле, и под низким солнцем каждая веточка хрустальной кроны просвечивала тонким искристым стеклом.
Когда мать была дома, Берд прибегал к самым разным уловкам, чтобы хотя бы на время её отвлечь, однажды привёл к трём деревьям — одинаково гладким, мощным, разнонаправленным.
— Смотри, эти два дерева так близко стоят друг к другу, что между ними может пройти только ребёнок, — сказала мать. — Загадай желание… что-то важное. Загадал? Теперь проходи.
Берд прошёл, с благоговейным чувством коснувшись руками шероховатой коры.
— Теперь твоё желание сбудется. Только никому не говори.
Берд молча кивнул. Они оба знали, что он загадал.
На дереве рос светлый гриб, его шляпка, абсолютно гладкая снизу, напоминала плоский уличный фонарь. Сверху нависал ещё один такой же…
Как-то после долгих совместных блужданий по старому парку мать неподвижно сидела в своей комнате, склонив голову, опершись руками о колени… Эти прогулки её не отвлекали.
* * *
Тропинки, проложенные Валькой к заболоченному озеру, были узкими и быстро зарастали дикой травой после майских ливней, заметались высоким снегом зимой, но в другое время казались Берду лёгкими и весёлыми.
Озеро почти превратилось в пруд, так как питающая его река со временем обмелела и стала слабым ручейком. Однако возле устья, в месте его впадения, это было всё ещё настоящее озеро. В полдень над ним зависали стрекозы, похожие на лисированные вертолёты в миниатюре. Они охотились на невидимую мошкару, ловя её на лету, как ласточки. Одни, маленькие, юркие, походили на голубых бабочек с прозрачными крыльями, другие — крупные, раскрывали четыре длинных крыла, на которых горела перламутровая радуга. На закате карминовую гладь озера рассекала огненная дорожка, при малейшем дуновении от неё бежала искристая рябь до подвижной границы суши и воды, и здесь, в безмолвном зеркале, отражалось чёрное кружево тени плакучих ив, беспрерывно меняющее свой узор.
Берд с Валькой рыбачили на противоположном, заболоченном, краю озера. Чтобы не тащить с собой громоздкие резиновые сапоги, Валька брал ножовку, топорик и сооружал на скорую руку мост из поваленных стволов, коих было предостаточно после ливня.
Им помогало семейство бобров, перегрызавших тонкие берёзы для собственных хаток, объев кору, так что Валька частенько пользовался плодами их трудов.
Когда забрасывали удочку поближе к мелководью, чаще попадались окуни и караси. «Окунь — хищник, — говорил Валька. — Большей частью охотится на мальков других рыб, а карасики — рыбы самые непритязательные, едят то, что подвернётся: рачков, части растений».
— Вон карась стоит! Пошёл, пошёл! — кричал Берд, заметив рыбу.
Карась юркнул, блеснув серебром в тусклой воде, и исчез.
— Ушёл!
— Да не кричи ты! Всю рыбу распугаешь! — одёргивал Валька.
Иногда на крючке оказывался линь, малоподвижный, сонный, — он висел в стеблях водорослей. Порой рыбалка не задавалась по необъяснимым причинам. Валька заглядывал в календарь рыболова: «Забыл глянуть! Сегодня не клюёт! — говорил он. — Знающие люди не ошибаются!» Берд принимался изучать график.
— Почему тут иногда изображён круг?
— Это луна. Активность рыбы зависит от её фазы.
В такие дни Валька не унывал; когда вода была тёплой, они залезали по колени в самые илистые места, остро пахнущие тиной, и выслеживали всеядных вьюнов, обитающих в любом водоёме со сносными условиями. Они извивались в воде, как угри, поднимая со дна болотный ил. В рыбный штиль вьюны тоже становились неповоротливыми, их можно было ловить руками. «Надо хватать за голову, как змею, иначе выскальзывает из рук!» — учил Валька.
Затем он строгал палку, нанизывал на неё вьюнов, заводя под жабры. Берд тем временем раскапывал ямку в мягком грунте, рядом разводил огонь и осторожно сдвигал его в углубление. Вьюнов помещали над огнём, присаливали, накрывали хвойной лапой, и через некоторое время разносился ни с чем не сравнимый аромат: вьюн получался «с дымком».
Валька охотился на крачек до поздней осени, пока они не улетали, а начинал — весной, как только птицы оседали на болоте. Он расставлял от трёх до пяти ловушек: вбивал палку в камыши и делал петли-капронки, по две на одну приманку; одну петлю растягивал, а другую кидал на воду. Наживку — карасика с хлебом — привязывал к палке. Обязательно одна-две птички да попадались.
Охотились на фазанов, брали с собой Марсика, и он громким лаем выгонял их из камышей. Петуха Берд различал сразу по голому алому пятну возле глаз, оперению головы и шеи золотисто-зелёного цвета с фиолетовым и чёрным отливом, ближе к спине оперение постепенно переходило в оранжевый или медно-красный цвет.
— Довольно вульгарный наряд! — заметил Валька.
— Зато ни с кем не спутаешь!
Самка фазана выглядела скромнее: тусклое коричнево-серое оперение с бурыми пятнами. С апреля по август самочек Валька старался не трогать: они высиживали птенцов, около месяца одну кладку. В это время наши охотники натыкались на массу гнёзд.
— Не потому, что их много, — объяснил Валька. — У птичек плохая память, они не помнят своих детёнышей, поэтому одна птица вьёт несколько гнёзд. И летают невысоко. Идеальная цель для начинающих.
— Курица! — кричал Берд. — Ещё одна!
И Марсик с громким лаем бежал в кусты за добычей.
Порой они с Валькой уходили далеко за город и оказывались возле полей подсолнуха, тогда охотились на куропаток — те любят селиться между полем и лесополосой, а в предгорьях стреляли перепела.
Однажды ранней весной забыли взять с собой воду, до водоёма было далеко. Валька неспешно сделал надрез на крупной ветке клёна и подвесил под ним полиэтиленовый пакет. Когда он заполнился на объём стакана, протянул Берду:
— Пей, я ещё наберу!
Пока Берд медленно пил небольшими глотками свежий сладковатый сок, смакуя каждый глоток, Валька сорвал мох.
— Теперь наберу себе, а потом мхом заткну рану, а то дерево покалечим. Только сок надо пить свежим; кленовый, как и берёзовый, постоит и становится сладким, им жажду не утолишь. Смотри, летом такой лафы не будет! Сокодвижение — только до появления зелени!
Валька молча повёл его вглубь леса. Они подошли к старому дереву, на котором висели крупные груши — тёмно-бурые, сочные, будто с картины в комнате Берда.
— Это же не дичка! — удивился Берд.
— Верно. Это привитая культурная груша, одна из тех, последних, что чудом сохранилась от традиционного черкесского садоводства. Ты знаешь, что кинжал служил не столько для самообороны, сколько для прививок? Твои предки прививали хорошие сорта фруктовых деревьев дичкам в лесу… Вот такие леса здесь: с сюрпризами… Эта традиция была особенно сильна среди западных черкесов. Виноград прививали. Сажали устойчивые сорта под ольхой, лоза оплетала дерево, свешивалась с веток, как родная! Лесистая Черкесия одновременно была страной-садом.
— Откуда ты всё знаешь?
— Знакомый егерь рассказал, а потом и места показал. Он из потомственных, из тех, кто сохранил традицию. Деды его дедов ещё этим занимались. Он говорил и о любопытном традиционном способе ставить ограду. Черкесы устанавливали её так, что деревянные столбы и колья, находящиеся в земле, вообще не гнили. А всё дело в том, что именно верхний конец вгоняли в землю, а комлевый, нижний, находился сверху. То есть вбивали ствол «вверх ногами». Движение сока по дереву идёт снизу вверх. Поскольку с верхушки вниз движения не происходит, следовательно, и древесина не гниёт!
* * *
Для себя Валька сделал лук из велосипедной рессоры, в качестве тетивы натянул капронку, а для Берда смастерил из орешника: его древесина крепкая, гибкая.
Он выбирал дугообразную ветвь.
— Есть такие ветки, будто для лука созданные, — их легче гнуть. Если нет поблизости орешника, то и ясень сойдёт.
Внизу старого орехового дерева Валька срезал молодые побеги, зеленоватые, устремлённые к свету, они ещё не успели обрасти листьями. Влажный срез их сердцевины отдавал горечью и сиял детской белизной.
— Это будут наши стрелы, из лозы ореха…
Оказавшись у пруда, они срезали с десяток тонких камышовых стеблей.
— Не самые крепкие, конечно, зато лёгкие, полетят далеко.
Наконечниками служили обычные стальные гвозди, которые Валька, предварительно спилив шляпки, ловко прикреплял к камышовым стрелам, приматывая суровой нитью, а стрелы из орешника просто затачивал, доводя концы до опасной остроты. В качестве стабилизатора использовал перья крачек и фазанов, а для ненастной погоды вырезал лопасти из средней части обычной пластиковой бутылки. Во время блужданий по лесу Валька обнаружил старое, ещё крепкое дерево, от которого уже отслаивалась кора. Он осторожно снял её, ножом подровнял края, а дома скрепил обе половины стальными скобами.
— Вот тебе и колчан!
Берд нашёл цель, прицелился… Петух был повержен первой же стрелой. Валька присвистнул:
— Ого! Да ты — лучник! Небось, и разряд имеешь?
— Нет, я любитель…
Отец кротко обнимал его, направляя лук так, что Берд на мгновенье ощущал его сильное молодое тело и прямо над собой видел сосредоточенное лицо, ободряющую улыбку.
— Так, теперь о точке прикладки. Если отводишь тетиву к углу рта, то оставляешь её в этой позиции, если к подбородку — значит, это твоя постоянная точка. Здесь нужно соблюдать принцип постоянства, как в любви: будешь кадрить нескольких — никого не получишь! Будешь менять позиции — считай, пропал! Лучником не станешь!.. При натяжении тетивы следи, чтобы локоть был выше плеча. Многие новички держат его ниже… И ещё: во время выстрела старайся, чтобы лук был неподвижен. Целишься, стреляешь и ещё какое-то время держишь его в этом положении. Теперь расскажу тебе о наиболее известных способах стрельбы — английском и восточном, — сказал отец во время короткой передышки. — Азиатская, или восточная, стрела находится справа, английская — слева от прицела. Английский метод хорош для армии, массовых сражений, когда стреляешь вместе со всеми: дождь из стрел — и не целясь попадёшь в кого-то из скученной армии противника. Азиатская стрельба — для степняков: конная, индивидуальная, для завоевания новых территорий. Турки стреляют от груди. Монголы детей учат стрельбе из лука с трёх лет. По крайней мере, так было раньше. У азиатов маленькие луки, изгиб больше самих луков. В этом случае проще стрелять с кольца на большом пальце. Отсюда и пошла привычка демонстрировать поднятый вверх большой палец.
Он подмигнул Берду и показал весёлый несокрушимый символ: «А ты думал, откуда это?»
— Средиземноморский и английский метод: верхний палец над стрелой, нижние пальцы — ниже стрелы. Старый способ стрельбы — двумя пальцами. В одном крупном сражении, когда победили лучники, они показывали два поднятых пальца — второй и третий: мы, мол, победили вас всего двумя пальцами.
Отец торжественно развёл второй и третий пальцы, направленные вверх.
— Так и повелось: при встрече лучники приветствовали друг друга двумя поднятыми пальцами. Victory… победа значит!
— Лучше бы я учился стрелять из огнестрела…
Отец помолчал и спросил:
— Никогда не задумывался, благодаря чему ты родился?
— Нет…
— Потому что наши с тобой прадеды умели стрелять из лука.
— Откуда ты знаешь? Они же не оставили архивов…
— Для этого не нужны архивы. Лишь стрелок мог прокормить себя, а если ему везло и он становился настоящим лучником, — мог прокормить и свою семью. Вот такая нехитрая арифметика. Только их потомки и выжили. У черкесов — это древнее боевое искусство. У наших прадедов было два вида стрел: большие — почти полтора метра, для пешего дальнего боя, и маленькие — для всадников. Обычно они носили по тридцать стрел в колчане, а когда собирались в поход — зейко, — брали до девяноста, большой боевой комплект. Они были лучшими воинами, их часто вербовали в другие армии. В Европе до сих пор помнят грозных черкесских лучников: каждая стрела попадала в цель…
— Когда это было! А сейчас — новое современное оружие… И для этого необязательно быть качком… Сейчас всё по-другому.
— Значит, самый умный, да? — В глазах отца он прочёл жёсткую усмешку. — Запомни, пацан: цивилизация — хрупкая, ненадёжная штука. А природа человека во все времена примерно одна и та же. Верить рекомендую в её лучшее начало, а исходить из худшего: чтобы тебя никто никогда не застал врасплох. Это значит всегда быть во всеоружии. Научись стрелять из лука — пригодится. Может статься, вспомнишь меня добрым словом… Но лучшее оружие где, помнишь?.. — И, не дожидаясь ответа, отец с улыбкой коснулся головы и груди Берда.
Коллекция
Сначала Берд увидел несколько камней сердолика — они были разными по величине и цвету: оранжевый, красный, коричневый. «На что похожи?» — спросил Валька. Берд погладил прохладную ровную поверхность и поднёс камень к свету, разглядывая таинственные переходы оттенков: жёлтого в бурый, янтарный, пегий, светло-соломенный, почти белый. Он смотрел через плоский камень на солнце, и тот внезапно загорался, вспыхивал, внутри него разливалась огненная река: лава ожившего вулкана лилась бесшумным потоком, затапливала берега и вновь входила в своё проторённое русло.
Самой большой была коллекция кварца, которую всё время грозил кто-нибудь выкинуть: то мать Вальки, то Мотя. Одна только баба Зина возражала в такие моменты: «Оставь ты его, Надежда! Кварц приносит удачу!» «Дымчатый, — уточнял Валька. — Это самый распространённый минерал; и где только он ни применяется, так что в каменном царстве его даже назвали владыкой».
На самом деле оказалось, что это очень обобщённое название: к кварцу относятся такие известные камни, как аметист, оникс, горный хрусталь, цитрин, кошачий глаз, агат — несметное множество.
Некоторые камни-хамелеоны, такие как лунный камень, создавали радужное сияние, которое Валька называл иризацией. Другим таким камнем был александрит, однако подобных дорогих минералов в его коллекции не было. Каждый камень имеет свой норов, душу, даже сердце, и ничего в нём не изменить.
— Значит, люди похожи на камни?
— Взгляни, в красном камне с белыми прожилками будто отразился рассвет, в другом — терракотовом с багрянцем в глубине — закат, а в этом — красновато-коричневом с тёмными разводами — сумерки и ночь. Вот эти два, похожие на закат и сумерки, — сердер; сердолик — его родной брат.
— Валька, да ты — романтик! — утробным контральто хохотнула Надя.
Валька мог рассказать с математической, почти занудной точностью, из какой жилы был извлечён каждый из камней, что сердолик на самом деле относится к большому семейству халцедона, одному из самых обширных. Он показал «правильные» полупрозрачные образцы, окрашенные в бледные тона серого, серовато-голубого, зеленовато-жёлтого.
— Есть ещё моховой халцедон, на нём изображение в виде мха: будто застыли чёрно-зелёные дендриты. Его ещё называют моховик или моховой агат. Узорчатые и полосатые халцедоны называют агатами — по имени реки Агата, где этот камень был впервые найден. Это на Сицилии.
— Я думал, агаты — чёрные.
— Чёрные — королевские.
Баба Зина, услышав об агатах, подозвала Берда:
— Расскажу тебе сказку о чёрном агате…
— Бабушка… — раздражённо начал было Валька.
Но баба Зина решительным жестом взяла Берда за плечи, усадила за стол:
— Давай-ка, малец, поешь. А то у этого полоумного все блюда да закусь — сплошь камни. Так вот. Однажды давным-давно была война добра и зла…
— Ничего не скажешь, новая сказка, — насмешливо кинул Валька.
— Не слушай его. Была война как война: сошлись несметные полчища с той и этой стороны. Кругом смерть, пламя ревёт, взметается до самых небес. Но тёмных сил больше, они побеждают. Что делать? Нет выхода. И тут на мировое пожарище прилетел орёл: сам светлый, чёрный глаз горит. Видать, с вершины Эльбруса спустился. Наблюдал оттуда. И как он появился, так добрые силы воспряли, начали наступать. Волшебный был орёл-то. Вот так добрые победили. А орёл стал слабеть. Оказывается, он свои силы добру отдал. Как орёл начал слабеть, так и окаменел. Глаз-то — чёрный, как уголь, — стал агатом, который забирает все чёрные силы и превращает их в белые, добрые, значит. То-то. Такое свойство агат имеет. Посмотришь — чёрный блестящий глаз орла, круг посреди — серая радужка, а в центре радужки — зрачок. Орлиный глаз превратился в чёрный агат с радужкой и зрачком. Порасспроси Вальку, он скажет, что есть такой агат: зрачковый называется, сама слышала.
— Это так и называется — «бабушкины сказки», — отозвался Валька из другого угла комнаты, доставая короб с коллекцией агата. — Но зрачковый агат и правда имеется.
Баба Зина, наконец, потеряла терпение:
— Вот же чёрт упрямый! Оставь парня, говорю! Иди сюда, Бердик, — ворчала она. — Александра!
И тётя Мотя без лишних слов заносила ужин, который уже давно приготовила баба Зина. Это были ароматные ровные овалы котлет с золотистой хрустящей корочкой.
— У тебя не такие, как у бабы Зины, — замечал Берд, когда бабушка, другая бабушка, ставила перед ним тарелку с котлетами собственного приготовления.
Бабушка не скрывала раздражения. Но после пропажи его отца, когда Берд отказывался есть целыми днями, стряпня бабы Зины стала настоящим спасением, и он постепенно пристрастился к селёдке в подсолнечном масле, обсыпанной луковыми кольцами, которые призывно мерцали в соседстве с золотистой отварной картошкой, исходящей горячим паром; к нарезанной тонкими ломтиками белой редьке, на влажном срезе напоминающей белый мрамор; её баба Зина тоже поливала подсолнечным маслом и слегка присаливала.
К няне иногда приводили девочку лет пяти с большими проницательными глазами, которые Надя сравнила с рентгеном.
— Сколько тебе лет? — спросила девочка у Берда в первый же день знакомства.
— Четырнадцать, — твёрдо сказал он и вышел из комнаты.
Девочка последовала за ним, молча наблюдая, как Берд возится в сарае.
— Сколько тебе лет? — повторила она вопрос.
— Я же тебе сказал!
Она не возразила, а лишь спокойно произнесла:
— Наверное, одиннадцать…
Её пытливые глаза на детском хорошеньком личике смущали Берда.
Девочку звали Сана, она была любимицей тёти Моти.
— Я никогда не видела такого воспитанного ребёнка, — удивлялась очарованная Мотя. — Когда Сана хочет поесть, может только спросить: «Тётечка, а что вы кушаете?» — «Ты тоже хочешь, Саночка?» — спрашиваю. И только тогда она скажет «да».
Вскоре Мотя занесла самовар, в котором ещё слышалось глухое клокотание. Самовар был самым праздничным и весёлым на свете: он горел ярким золотом и отражал в себе лица, как в кривых зеркалах комнаты смеха: тёмные глаза Саны, опушённые чёрными ресницами, жили независимо от лица, уплывавшего куда-то в сторону, — и превращались в соответствии с её именем в ягоды чёрной смородины. Точно так же разрастался и вытягивался нос Берда, приближенный к самой выпуклой части самовара.
— Это же раритетная вещь! — воскликнула мать Берда, впервые увидев самовар.
— Не такая уж и раритетная, — добродушно возразила Надя. — Он же электрический!
— Всё равно! Я последний раз видела самовар примерно в возрасте Берда. И то на выставке.
Чай из самовара Берд любил ещё больше, чем котлеты бабы Зины. Заварка ярко мерцала на дне чашки, будто в ней разожгли жаркий костёр; открывали изящный краник, из которого, гневно булькая, лился кипяток прямо в костёр… Мотя бодро заносила латунное резное блюдо, покрытое белой салфеткой, вышитой по углам ею же; на столе появлялась стеклянная вазочка с прозрачным вареньем — тоже янтарным. Всё горело и переливалось: золотой самовар, в тон ему — блюдо с золотистым песочным печеньем и аппетитными сухариками, янтарный чай и блестящие, медового цвета райские яблочки…
В Валькиной коллекции имелись самые разные образцы необработанной бирюзы: ещё совсем светлой, молодой, ярко-голубой, плотной, серо-голубой, изумрудной, с тонким чёрным рисунком безымянного абстракциониста.
Валька извлёк яркий камешек:
— Это каменная бирюза, плотная, без включений. Смотри, она гладкая, без пор, такая и через сто лет не изменит своего цвета, не поблёкнет. Считается самой ценной!
— Ух ты! А про бирюзу есть притча?
— А то ты не знаешь, — по этой части у нас бабушка!
— Вот ты всё шутишь, а не знаешь самого главного про камни, — сказала баба Зина.
— Чего же? — машинально спросил Валька.
— А то, что всё богатство недр — во власти Мамона, четвёртого из семи князей тьмы, что из свиты самого дьявола. Нынче его время…
— Бабушка… — поморщился Валька.
— Это он, Мамон, расколол землю, чтобы прельстить алчных людей. Продырявил её в нужных местах: вот, ищите, берите земные клады — драгоценные металлы, камни. Привязал к себе жадный люд через эти богатства, и стали они его слугами.
— А сколько теперь этих слуг? — спросил Берд.
— Несть им числа, — ответила баба Зина. — Да почти всех захватил, по всему миру.
— Валька не такой, он не купится на богатство, ты же его знаешь, — заступилась за сына Надя.
— Я-то это знаю. Он из других, из доверчивых, кого прельщает красота. Дьявольское сияние камней. Вот таких и используют алчные…
— Ты знаешь рассказ про бирюзу? — напомнил Берд, обращаясь к бабе Зине.
— Да, слыхала я притчу про бирюзовую женщину, — откликнулась она. — Вот ты, к примеру, никогда не смотришь в небо?
— Ну, смотрю…
— И что там видишь?
— Ну, облака, синеву…
— А вот и нет. Это прозрачная женщина ходит по небу в воздушных облачных нарядах. Потому как она полая — сливается с синью и кажется в цвет неба: то синей, то голубой, а то ещё какой… Бирюзовой, стало быть.
— Это она — царица небесная?
Бабушка засмеялась старческим низким смехом, обозначились неявные морщины лица, прибавляясь к видимым, затряслись большая грудь, подбородок, и мелко, дробно — нижняя челюсть, обнажая пустой рот c одиноким верхним зубом.
— Ну да, видно, она и есть. Вот ходит она, значит, по небу, а как вспомнит какую земную обиду, так плакать начинает. Когда тёплый дождь с неба падает, так и знай — это слёзы бирюзовой женщины. А как слеза достигает земли — превращается в бирюзу, в синие самоцветы. В утешение людям. Она как бы говорит: вот я плачу, а вы не плачьте, берите мои слёзы — камешки голубые — и радуйтесь!
— Ну, маманя, ну, выдумщица! — улыбалась, качая головой, Надя.
— А почему они тогда непрозрачные? Бирюзинки?
— Слёзы-то? А слишком много сини от небес забирают, должно… Когда вниз-то летят.
Неугомонная Мотя, появившись в дверях, включила радио. Глубокий баритон читал последние новости. Баба Зина какое-то время внимательно прислушивалась.
— Валька, это что ж за дятел такой? — спросила она раздражённо. — И слова мудрёные: кратия какая-то…
— Демократия, бабуся, — подсказал Валька.
— Это когда за народ?
— Оно самое, демократия — за народ.
— И что он говорит?
— Текст читает…
— Текст, говоришь? Переломи его, лизни этот текст: ни соли, ни перца, — патока одна… Гнать надо таких умников ссаными тряпками! Для начала пусть выучит, что такое очковый сортир… Ты бы пригласил его к нам, Валька, ознакомиться!
Домочадцы переглянулись и промолчали.
В конце участка располагался старый деревянный туалет, в который баба Зина не разрешала ходить Берду: «На ладан дышит!»
В холодное время ставили в узких сенях оцинкованное ведро и привычно справляли малую нужду, не выходя из дома.
Но Берд отказывался и бегал в огород, нарушая запрет бабы Зины.
Вечером Валька разбирал новые образцы своей коллекции. Он нашёл карадагскую яшму в Крыму: «Она называется парчовой. Огненный камень, извергается из жерла вулкана, поэтому такой твёрдый».
Берд поднёс камень к свету; его цвет напоминал красные краски осени: на жёлтом фоне — коричневые, карминные, бурые включения.
По словам Вальки, яшма — один из самых древних камней планеты, из тех двенадцати избранников, которые упоминаются в Библии наряду с родственным сердоликом. Яшма украшала одежды первосвященников и считалась символом богатства, изысканности и красоты. Человеческую жизнь сравнивали с ниткой яшмовых бус, которая в любой момент может оборваться.
— Этот камень вобрал в себя все цвета и оттенки. По мне, так эти письмена можно расшифровать, чтобы узнать настоящую летопись земли в цвете, написанную природой. Если научишься её читать, получишь ответы на самые важные вопросы.
Увлечение камнями у Вальки началось с простой истории, происшедшей с ним в детстве. У Вальки были частые носовые кровотечения «из-за слабости сосудов», по определению бабы Зины. Тогда она добыла внуку амулет из красной яшмы, повесила на шею, а вскоре кровотечения прекратились. Баба Зина называла яшму камнем здоровья, «умиротворительницей», и связывала Валькину страсть к камням с этим эпизодом, хотя сам внук это отрицал.
Берд узнавал о тайне рождения самых разных камней. Например, бесстрастно замечал Валька, для появления изумруда нужна капля воды, которой в нём всего-то два процента, и щепотка органического вещества, например, какое-нибудь включение от дикой орхидеи. Изумруд — древняя орхидея, обретшая бессмертие в застывшей капле океана.
— Миг, застывший в вечности, — подсказала начитанная Надя.
В коллекции Вальки, конечно, не было изумруда (да откуда же ему быть, если он стоит как алмаз, а то и больше), но была внушительная россыпь других зелёных, прекрасно отполированных камней, нефрита. Когда Вальки не было дома, Берд часами играл с ними, представляя себя пилотом, попавшим в джунгли: из кабины собственного самолёта открывался зелёный океан тропических лесов, в которых он находил редкие прогалины более светлых тонов — это были поляны. Он различал топкие болота в обрамлении отдельных жидких деревцев, камышей и осоки, — опасные топи, что враз засасывают несчастных, сбившихся с тропы путников. Берд проносился над пиками самых высоких гор, заросших густыми хвойными лесами, наблюдая сквозь линзу прозрачного каменного небазастывшие узоры мачтовых сосен… Были камни, казавшиеся снимками морей и океанов в самые разные моменты: умиротворённые, прозрачные, светло-зелёные в штиль; другие отражали высоченные волны шторма, смешанные с бурым осадком дна… Камни нефрита запечатлели деревья, кустарники, чистые поля весенней и жухлой осенней травы, луга с неровными округлыми включениями островков леса; они оборачивались шкурой драконов, ящериц и саламандр с тёмными зигзагообразными продольными линиями, глазами кошки, рыси и даже человеческими радужками с чёрным графитовым зрачком по центру. Они символизировали огромную армию незрелых плодов разных оттенков и форм: то казались зелёным яблоком с тёмным соком, вытекшим наружу, то экзотическим плодом киви в разрезе, как он представлен в расхожей рекламе.
Валька любил нефрит за прочность, объясняемую его особой структурой, — массой тонких кристаллов; она напоминала стенки корзины — переплетение прутьев ивовой лозы.
Он показал Вальке камень красивого зелёного оттенка с неожиданными розовыми включениями.
— Нашёл в горах? — спросил Берд.
— Там есть кое-что поинтересней… — проговорил рассеянно Валька. — По одной из версий чаша Грааля высечена из изумруда.
Неразговорчивый в обычное время, Валька перевоплощался, и каждое его слово вспыхивало в воображении Берда красочными незабываемыми картинами, будто он явился свидетелем этого невиданного чуда — рождения камней.
Берд представлял их появление по воле невидимого мастера-кузнеца, хозяина горы: тот яростно смешивал разноцветную магму в огненной топке, и в какой-то момент одним махом расплавленный фонтан с чудовищной силой вырывался из недр, гора содрогалась, и фонтан бил в чёрную пустоту ночного неба. Огненные каменные факелы, скованные внезапным дыханием зимней стужи, опадали у подножия и застывали кипящими кровавыми слезами. Тем временем жерло продолжало бесноваться, разбрызгивая раскалённые гроздья самоцветов: младенческий опал, первым извергающийся из бешеного лона раньше срока, так что хрупкий детский скелет — внутренняя решётка зрелых камней — в его теле ещё не успевала окрепнуть; кахолонг, белый опал цвета материнского молока, — он и называется камнем матери, и дарят его невестам в надежде на появление столь же прекрасного дитя. А жерло извергает новые сокровища: хризопраз, горный хрусталь, способный отражать весь мир таким, каков он есть, — неискажённым («Видать, сознание честных людей отражает мир так же, как горный хрусталь», — отметил Валька). Последними на свет появляются алмазы, они ближе всех находятся к ядру, огненному сердцу земли. Там, в неугасимой печи добела раскалённого чрева, серый хрупкий графит и уголь плавятся, превращаясь в чистую слезу самого твёрдого на свете камня.
Когда вечером Берд почти дословно пересказывал услышанное о камнях, отец задумчиво произнёс: «А ведь всё это очень напоминает рождение сверхновой!.. Всё, что мы имеем на земле, — осколки ядер древних звёзд… Первоэлементы, которые появились после взрыва сверхновых; наша жизнь, вся родословная, начинается в космосе. Гибель звёзд становится началом новой жизни!.. Само рождение миров случилось в результате большого взрыва… Вот тебе и голограмма Вселенной!»
После этого разговора отец исчез.
* * *
По прошествии нескольких дней после подачи заявления о пропаже отца Берд пришёл к бабе Зине.
— Что же ты ничего не говоришь? Плачешь, а не говоришь? — У бабы Зины от слёз блестели морщинистые щёки. — Всё будет хорошо, всё образуется! — Она крепко прижала его к себе.
Берд вырвался и выбежал, Валька направился за ним.
— Вулкан внутри клокочет, а он молчит… Вот ведь беда!
— В мать… да и дед-покойник таким же был. Сумеречный народ! — сказала Мотя.
Через час пришла Надя.
— Ну что он?
— Ничего! Молчит…
— Ладно… отойдёт.
* * *
Берд вздрогнул и проснулся… Мать стояла рядом и с улыбкой смотрела на него. Она наклонилась, и он оказался в кольце её нежных тёплых рук, слабо пахнущих корицей и яблоками.
— С днём рождения, милый! — тихо сказала она. — Я очень хочу, чтобы ты был счастливым! Я сделала яблочный пирог! А бабушка — твоё любимое блюдо: жареную картошку. И курицу в кляре… Зухра, наша соседка, тоже вспомнила про тебя и принесла целую гору хычинов, ты их так любишь! Хотела уже тебя будить, а ты сам проснулся, — добавила она.
— Я летал во сне, — только и сказал Берд, не находя слов для тех ощущений, которые только что испытал.
После праздничного завтрака мама поманила его в свою комнату. Её лицо было серьёзным.
— Берд, я решила тебе показать кое-что из того, что принадлежало… принадлежит твоему отцу. Ты теперь вполне взрослый.
Она открыла платяной шкаф и достала с верхней полки небольшую крепкую коробку, вынула из неё чёрную записную книжку.
— Она твоя… Я на тебя очень надеюсь…
Мать никогда много не говорила, но в каждой её фразе он ясно распознавал то, что она хотела сказать кроме того, что сказала. Сейчас это была просьба хранить отцовскую книжку, изучить её и следовать тому, что он в ней найдёт, узнать что-то большее, что он знал, продолжить то, что не успел сделать отец, быть достойным его…
— И вот это. Он перешёл твоему отцу от деда, деду — от его отца, и так по цепочке: от отца — сыну…
Мать достала из коробки свёрток тёмной ткани, развернула его, и Берд увидел кинжал.
— Этот кинжал у нас называется кама. Правда, кроме этого названия он имеет больше тридцати… Раньше его давали детям в пять-семь лет, чтобы с этого возраста они им владели. В наше время эта традиция почти утрачена. Но мужчины нашей фамилии её ещё чтят.
Мать протянула ему оружие. Берд взял в руки костяную рукоять с двумя конусообразными широкими заклёпками — сверху и снизу, с широким основанием. Он снял кожаные ножны, отделанные латунью у основания и верхушки, и увидел узкое стальное лезвие: до тридцати пяти сантиметров длиной, предположил Берд, а в ширину — чуть больше трёх. На инкрустированной серебром спинке помещались три пальца, она утолщалась аркообразным навершием.
На одной стороне ножен было что-то выгравировано: «Зи лъагъуэжьыр нобэрей гъащIэ гъуэгуанэм хыхьэж зауэлIым срейш»[15]1, — прочитал он на кабардинском языке.
«Если на тебя нападает вооружённый, думая, что ты безоружный…» — было написано на другой стороне клинка по-русски.
— Тебе надо со всем этим ознакомиться, — сказала мама. — Пусть пока это побудет у тебя…
Побег
Неожиданно зажглась алая вывеска Продукты, влажный асфальт близ витрины замерцал рубиновым глянцем. Окрасились багровым светом мелкие лужицы, ручейки вдоль дороги, возле бордюров, на которые легли отражённые розовые блики. Вчера утром, когда он шёл привычным маршрутом, его взгляд упал на новенький блестящий велосипед с высоким прямым рулём, отличавшимся от низких рулей городских велосипедов, до того выгнутых, что их называли «бараний рог». Крепкие рессоры весело искрились, рельефные широкие шины смоляного цвета говорили об абсолютной новизне. Он был чёрно-серый, а не аляповато-цветной, сделанный специально для девчонок. Горный мустанг, кросс-кантри. Он оказался не пристёгнут, а просто прислонён к стене дома. Вспыхнула шалая мысль, и прежде чем Берд начал просчитывать последствия или думать о хозяине, который мог в любой момент выйти из магазина, его руки потянулись к рулю, к чёрным шершавым грипсам.
Берд знал, чувствовал всем своим существом: это — его велосипед! Сиденье оказалось по росту, Берд пересёк дорогу на жёлтый свет и, чтобы не бросаться в глаза, погнал за город на предельной скорости. До вечера он колесил по отдалённым безлюдным аллеям, будто укрощал необъезженного жеребца, а придя домой уже в сумерки, неслышно загнал велосипед в сарай, накрыл его старой ветошью, и тот слился с остальными предметами в прохладной полутёмной утробе.
Берд зашёл в продуктовый магазин, двинулся мимо прилавков, выбирая самые лёгкие продукты: чипсы, лапшу роллтон, одноразовые супы, которые почти ничего не весили. Подумав, он взял небольшую круглую головку копчёного сыра. Накануне в хозмаге купил верёвку, спальный мешок, небольшой молоток, пилу. Когда все легли спать, Берд добавил несколько коробков спичек, зажигалку и большой охотничий нож, подарённый ему Валькой. Через некоторое время доложил компас, два фонарика, аптечку с пластырем и клеем БФ, образующим на ране защитную плёнку. В карман куртки сунул оставшиеся деньги, скопленные из тех, что давала мать на мелкие расходы. Словом, Берд взял всё то, что Валька перечислял как самое необходимое, без чего даже думать нечего отправляться в путь.
— Что ещё?
Он сел за стол и задумался… Написав записку, Берд свернул её и положил в большую коробку с вещами отца, достал его записную книжку и сунул во внутренний карман.
Утром поднялся чуть свет, незамеченным выскользнул из дома, бесшумно вывел велосипед.
Он увидел лишь белёсые пятна домов, размытые утренней пеленой, и остался доволен.
Просёлочная дорога терялась в тумане, но первые солнечные лучи пробивали, разгоняли его, и туман медленно клубился, редел, таял.
Опавшие серёжки ольхи, запутавшиеся в бурых стеблях пожухлой уже травы вдоль дороги, беспомощно лежали на лысой тропинке и казались нашествием жирных бордовых гусениц.
Начиналась парковая зона. Берд нёсся по тротуару через анфиладу молодых клёнов, обступавших его с обеих сторон, они летели навстречу с такой же скоростью, приветственно махали крепкими ветвями с дружелюбно распахнутыми зелёными ладонями широких листьев. Проносились пегие стволы гладких платанов с необычными для начала лета огромными листьями размером с лопухи.
Колёса скользили вдоль кромки дороги, почти у самого бордюра. Серые силуэты деревьев в праздничном ореоле юной зелени проносились мимо него весёлой шеренгой. Бесконечная аллея упиралась в тёмные пологие холмы, образуя длинный портал, ведущий в самое сердце гор, в глубине которых скрывался невидимый проём… Невысокие ближние горы, поросшие снизу смешанными, а сверху хвойными лесами, закрывали основание снежной гряды скал, сияющих, белоснежных на фоне глубокого аквамарина, образуя нереально яркое сочетание, будто с картинки свежего рекламного щита. Берду казалось, что горы — на расстоянии вытянутой руки, но он знал, — это только иллюзия.
Проносясь по пустынной аллее, Берд по привычке читал вывески наиболее величественных зданий, которые попадались ему по пути.
Он оказался в центре города, на главной улице. Мимо проплыло серое монолитное строение «Судебный департамент» с серебристым двуглавым орлом за солидной металлической решёткой. За ним следовали облупившиеся пятиэтажные дома — они напоминали заплаканную пожилую даму, с лица которой смылся макияж. «Следственный комитет Российской Федерации», — прочитал Берд, проезжая мимо плотно забитой парковки, и вспомнил, что это бывший Архитектурный проектный институт. Они заходили сюда к товарищу отца, архитектору; Берд представил высокий лоб, плавно перетекающий в гладкую лысину, и чёрные проницательные глаза отцовского друга.
«Куда он делся?» — подумал Берд.
Солнце набирало силу, в утреннем воздухе резче и громче раздавались сигналы проезжающих машин, шум нетерпеливых двигателей и визг колёс на перекрёстке. Из отечественных «Лад» с логотипом одинокого серебристого паруса неслась громкая брань — окна были открыты из-за отсутствия кондиционеров.
Слепящие осколки солнечных бликов разгорались на блестящих капотах, юной листве деревьев по сторонам широкой дороги, зажигали высокие торжественные окна самого величественного, высокого здания, увенчанного прозрачным голубым куполом с коротким остроконечным шпилем, пронзающим невозмутимое небо. За высоченной чёрной решёткой из частокола металлических пик с острыми наконечниками, надёжно скреплёнными литым металлическим контуром, повторяющим очертания государственного герба, виднелся неприметный фасад. Просматривалась большая стоянка с роскошными чистенькими иномарками. «Федеральная служба безопасности», — прочитал Берд.
Теперь он проезжал мимо знакомых трёхэтажных домов: между ними ещё недавно был скромный палисадник с двумя-тремя подсолнухами и кряжистым вишнёвым деревцем, под которым они играли детьми, а позже, в один из синих волшебных вечеров, пекли в золе картошку. Теперь вместо него возвышался узкий высокий дом вдвое выше соседних, равнодушно попирающий территорию его раннего детства. Он сверкал крупными облицовочными плитами благородного кофейного цвета, когда-то открытый проход, ведущий к двум трёхэтажкм, был перекрыт металлическими чёрными решётками. Напротив высилось здание «старого фонда», по выражению отца, на вкус Берда, самое красивое в городе, — белое, с длинным шпилем над ребристым конусом, который, в свою очередь, крепился на двух ярусах прямоугольных блоков, установленных друг на друга, — маленький на большом. Боковой фасад, тянущийся вдоль перпендикулярной улицы, сверху отсырел, и отвалившаяся штукатурка обнажила кирпичную кладку… С противоположного конца здание имело совершенно нормальный отремонтированный вид. Берд вспомнил, что отец угрюмо прокомментировал плачевный вид разрушающегося здания: «Снесли часть крыши, чтобы искусственно привести в аварийное состояние». На вопросы изумлённого Берда отец коротко кинул: «Чтобы отжать здание». Берд не понял, но запомнил сказанное.
В конце улицы Берд увидел недостроенную бесформенную махину будущего театра, которая ничуть не изменилась за последние десять лет долгостроя.
На всех самых красивых домах было изображение государственного герба — двуглавого орла, смотрящего в разные стороны, по бокам торжественно реяли флаги — бело-сине-красный и сине-бело-зелёный с изображением двуглавого Эльбруса, заключённого по центру в голубой круг. Несколько таких зданий занимало почти половину центральной улицы: «Дом правосудия», «Судебный департамент», через несколько жилых пятиэтажных домов перед Бердом возник огромный серый прямоугольник здания с гербом и надписью: «Генеральная прокуратура». Напротив герба стоял мужчина в штатском, отпускал резкие реплики женщинам, суетящимся рядом с вёдрами и швабрами. До Берда донеслись возмущённые возгласы прохожих: «Эти хулиганы совсем распоясались!.. Управы на них нет!» Женщины спешно стирали тряпками надпись, которую Берду не удалось прочесть.
Через квартал, на маленькой безымянной улочке он увидел постройку, отличающуюся от прочих: она была одноэтажной, невзрачной, без забора. «Адвокатская палата», — сообщала скромная вывеска. Рядом расположилось такое же здание, на котором цвели разномастные буквы названия заведения: «НИ ПУХА НИ ПЕРА. Центр гладкой кожи».
Берд выехал за город и облегчённо вздохнул: здесь было гораздо меньше шансов встретить знакомых. Впрочем, он предусмотрел и это: купил недорогие велосипедные очки и шлем.
Потянулись строительные магазины и офисы: «Хозмаг», «Строймаркет», «Резон», «ПКФ Вада», «Техносити», «Электротовары», «Энергетик», — читал он разномастные вывески на фасадах. За строительными магазинами последовали ремонтные мастерские, почти все — безымянные, и несколько домов с грустными надписями «Ритуальные услуги», «Памятники». Всё это нагромождение магазинов, складов, хозяйственных построек — новых, претенциозных, убогих, нелепых — примиряло между собой только яркое солнце, — оно веселилось и разбрызгивало искры по стёклам витрин, лакированным телам ранних машин, пышущих жаром, зажигало яркую зелень молодой, ещё атласной листвы.
Он миновал бесконечно длинную строгую ограду городского кладбища, за которым мелькали туи, берёзы, виднелись уходящие вдаль надгробные памятники.
Вскоре Берд уже катился по самому краю оживлённой трассы, зная, что этого отец не одобрил бы: «Нет велодорожки — езжай по тротуару…»
В отдалении увидел блеснувший край тёмного озерца и понял источник отвратительного запаха, то нарастающего, то ослабевающего, в зависимости от силы встречного воздушного потока, бившего ему в лицо. Он проезжал самое зловонное место в городе — гидрометзавод, который работал по ночам, сбрасывая отходы прямо в озерцо неподалёку… В непросыхающих лужах стояли чёрные мёртвые остовы тополей. Берд помнил, как отец подписывал какие-то петиции: завод находился в черте города, очистные сооружения не строили, ссылаясь на дороговизну, заводские отходы просачивались в грунт, отравляя почву, воду, людей, животных… Он вспомнил тихую беседу матери со своей подругой, участковым врачом, которая громким шёпотом сообщала, что ещё лет десять назад у неё на участке было три-четыре пациента, а сейчас за последний месяц — восемьдесят новых случаев… Уровень онкозаболеваний подскочил так, что не оглашался. Вся эта информация до хозяев завода наверняка доходила — но они проживали в Москве.
Берд подумал: что сейчас может делать мать? Наверняка уже нашла его записку: Не волнуйтесь, я пошёл искать отца. Он знал, что даже без записки она обо всём догадалась бы, едва открыв коробку, но бабушку не просто успокоить, поэтому мать пока помалкивает. Впрочем, с некоторых пор Берд заметил: чем больше нана стареет, тем более кроткой и покладистой становится.
Потянулись сёла. На улицах не было видно ни души, даже собаки и домашние животные куда-то исчезли или разом онемели, а за невысокими заборами, небрежно сложенными из бутового камня, виднелись дома, в которых должны проживать одинокие тихие люди. Небольшое двухэтажное здание по соседству тоже пустовало, на стенах темнели грязные разводы — видимо, во время дождей заливало из прохудившейся крыши. Берд прочитал то, что осталось от вывески с облетевшими буквами: Обла…я бол…ца. «Больница», догадался он, а в первом слове засомневался: может, «областная»?
В опасных местах трассы Берд увидел несколько памятников погибшим в дтп. Когда они проезжали эти места с отцом, памятников было меньше, и отец пояснил, что это — не могилы, а только знаки с именем погибшего и даты гибели. Иногда памятные металлические таблички прибивают к деревьям, как скорбное напоминание о чьей-то внезапно оборвавшейся жизни.
За очередным селом по сторонам дороги потянулись ярко-зелёные озимые поля, над которыми летели стремительные перистые облака, подгоняемые утренним ветром. На большом расстоянии от жилых домов возвышалось крепкое здание с надстроенным третьим этажом, зарешёченными окнами. Вокруг него — высокий глухой забор, обнесённый спиралью колючей проволоки, которую Берд уже видел в городе: «Следственный изолятор» — прочитал Берд. Он хорошо помнил эту дорогу, по которой они ехали с отцом: на этом месте была школа. Берд не сомневался, потому что приметы внешнего мира его память схватывала мгновенно и навсегда.
Постепенно частные дома редели, отдельные унылые домишки по-прежнему казались необитаемыми, на отдельных покосившихся заборах красовались унылые надписи: Продаю.
Берд уже несколько часов ехал без остановки, не замечая, как ноют спина и ноги. Теперь проезжал мимо руин каких-то домов, отстоящих друг от друга на большом неравном расстоянии. С разбитыми окнами и крышами, выцветшими дверями, соскочившими с ржавых петель; мимо покосившихся деревянных изгородей, они медленно зарастали тёмно-зелёным плющом, бесшумно подбирающимся к умирающим домам, — тихий убийца памяти и всякого смысла, символ бездумной мощи неукротимой вегетативной жизни.
Справа приблизился высокий пологий холм, ближе к его вершине на фоне густой зелени возвышались огромные белые буквы, сложенные в знакомый лозунг: «Пусть крепнет и процветает дружба народов России», и Берд вспомнил, что какую-то надпись на горе другой страны он уже видел по телевизору.
Изредка проезжали легковые машины, поднимая светлую дорожную пыль, старенькие грузовики, гружённые сеном. На одном везли блеющих овец, невидимых за высокими бортами.
По дороге ему встретилось несколько одиноких загорелых туристов с рюкзаками и весёлая группа в тёмных очках и с голыми ногами.
Берд подъехал к огромному мрачному зданию, которое некогда было большим заводом. От него остался лишь величественный остов толстых стен, зияющие чёрные глазницы выбитых окон и высокие проломы, на месте которых когда-то были тяжёлые двери. Оглушительно лаяли бродячие собаки, их визги и глухое ворчание отдавались гулким эхом. Увидев Берда, одна из собак выбежала, неся в пасти какой-то небольшой голубоватый предмет, и остановилась в нерешительности. Берд присмотрелся и разглядел человеческую стопу… Его парализовал ужас, он не мог двинуться с места. За первой с громким лаем выскочили другие, устремляясь к нему, и Берд, собрав всю волю, из последних сил нажал на педали… Если и существовало дно страха, то оно было очень глубоким; неотвязный, липкий ужас проникал всё глубже и глубже, пока он выжимал из своих одеревеневших ног предельную скорость…
Бешеный лай затих, он оторвался…
Берд оказался недалеко от пересохшего русла реки, по обоим её берегам ещё недавно простирались поля чабреца, их он успел застать с отцом, а позже — бывал здесь с Валькой.
Бабушка называла эту траву на родном языке джъэдгын.
Чабрец рос вдоль реки, что протекала неподалёку от сельского дома деда; дом не так давно пришлось продать. Отец рассказывал, что в лучшие времена из реки носили воду вёдрами, мальчишки пили её, погружая разгорячённые после игр и драк губы в студёную прозрачную, как кристалл, влагу; аромат полей волнами расходился по всему аулу. Особенно остро он ощущался ночью… Теперь на берегу высились горы строительного и бытового мусора, а русло постепенно зарастало ивняком.
По обеим сторонам дороги снова замелькали зелёные поля пшеницы, вверху, разрезая синеву крутыми виражами, с пронзительным свистом проносились стрижи и ласточки.
Асфальтированная дорога сменилась грунтовой, её перебегали мелкие ящерицы и юркие полёвки. За пшеничными различались поля молодой кукурузы, ярко-жёлтого рапса, альпийские луга. Теперь ничто не заслоняло горизонта, кроме сизых гор, тихо колышущихся в обманчивом мареве. Берд увидел вдалеке медленно ползущие бронетранспортёры, похожие на неуклюжих насекомых.
Тяжёлый зной нарастал, будто сверху медленно опускалась свинцовая плита. Берду казалось, что этот страшный зной последних лет — из-за разбуженного кратера горы Эльбрус, а холод — с ледников всё той же горы. Она гневается, кипит, а затем леденеет от ярости.
* * *
Берд почувствовал знакомый запах, тонкий, волнующий, с еле уловимым горчичным оттенком. Это был скорее след запаха, — так пахнет по утрам свежая малина, когда её касаются первые лучи солнца. Он вспомнил: так пахла резеда. Мелкие бледно-жёлтые цветы на высокой метёлочке были лишь частицей зелёной стихии, но их аромат царил над всеми цветочными запахами.
«Ещё немного», — сказал он себе, чувствуя невыносимую тяжесть в теле; воздух уплотнялся, превращаясь в серый прозрачный смог. Он знал, что скоро появится спасительный лес.
Действительно, горизонт потемнел: то был буковый рай.
Берд въехал под зелёную живительную сень, почти не сбавляя скорости, прислонил велосипед к огромному дереву, извлёк из рюкзака пластиковую бутылку и припал к горлышку: вода была уже тёплой, но никогда ещё не казалась ему такой вкусной!
Он забрался вглубь, упал навзничь, как на упругий наст, на лесной покров, широко раскинул руки, глубоко дыша. Всё тело болело, мышцы казались деревянными.
Наст пружинил старыми сучьями вперемешку с прошлогодней листвой; через него пытались пробиться тонкие листья молодой травы. Берд помнил: верхние ветки буковых крон такие плотные, что не пропускают солнечный свет к нижним, и те со временем погибают, опадают, создавая что-то вроде естественного ложа, которое оказывается порой как нельзя кстати.
Кажется, ещё совсем недавно Берд с Валькой приезжали сюда, собирали чинарики — буковые орешки — и сдавали в приёмный пункт за деньги. Из чинариков получали светло-жёлтое масло, которое ценится не меньше оливкового. Жмых — это то, что остаётся после отжима, — идёт на суррогатный кофе, а варёный — на корм скоту. Иногда они с Валькой приносили орешки домой, жарили, мололи, баба Зина добавляла небольшое количество пшеничной муки и готовила блины, оладьи, рассыпчатое печенье — буковое.
Старые деревья Валька выбраковывал; молодые ребята, с которыми он кооперировался, спиливали и складывали древесину. Плотная, тяжёлая, она хорошо полировалась. Валька в двух словах рассказал о недостатках бука: деформируется при перепадах влажности, поэтому недолговечен на открытом воздухе, используется только внутри помещения. Словом — первоклассная древесина для мебели и паркета, — то, что можно было предъявлять потенциальным покупателям, для которых одно время Валька выступал посредником, предлагая древесину первого сорта — на мебель, второго — на паркет, третьесортную сдавал шашлычникам. Бук Валька очень ценил, потому что весь ствол, точнее, то, из чего он состоит — сердцевина, ядро и оболонь, — имели равноценные характеристики. Бук одинаково хорошо режется, шлифуется вдоль и поперёк волокна, гнётся, клеится и равномерно пропитывается при окрашивании и тонировке. Валька хорошо знал истинную цену своему товару.
Теперь те времена были так далеко, будто случились они в другой жизни.
Берд огляделся: на залитых солнцем лужайках заметил алые ягоды земляники. Неподалёку тонко звенела, беззвучно смеялась душистая жимолость, колеблясь и сотрясаясь под ветром; в такт ей танцевали пятна света на плотных зарослях, усеянных двуцветными листьями — желтовато-белыми сверху, голубовато-сизыми с изнанки.
Какое-то время Берд лежал бездумно, ощущая во рту ни с чем не сравнимый вкус земляники, чувствуя удивительную лёгкость, будто его тело потеряло тяжесть, превратилось в облако и, поднявшись над лесом, полетело над высокими кронами, над горами, над временем…
Берд достал еду: копчёный сыр, сваренные вкрутую яйца. Запил чаем из небольшого термоса.
Извлёк записную книжку отца. Ему не хватило времени вникнуть в написанное так, чтобы буквы засветились особым светом, освобождаясь от тесного бумажного плена, начиная походить на стаю легкокрылых птиц. Теперь свободные, летящие, они сообщали свой тайный смысл, чтобы тот никуда не исчез из его памяти.
Сначала шли незнакомые фамилии с телефонными номерами.
Через несколько страниц Берд прочёл фразы, написанные в столбик, будто им предоставлялась возможность дальнейшего продолжения:
Морфогенез Тьюринга
Идея самоупорядочивания
Простая устойчивая система, работающая по самым ясным законам, непредсказуема
Тайная жизнь хаоса
Спонтанные паттерны
Бенуа Мандельброт: принцип самоподобия — фрактальность z2+ C
Берд ничего не понимал, видимо, всё это касалось работы отца…
Дальше следовали записи:
По данным космической обсерватории Планка общая масса энергии наблюдаемой Вселенной состоит на 4,9 % из обычной (барионной) материи, на 26,8% из тёмной материи и на 68,3 из тёмной энергии. Таким образом, Вселенная на 95,1 % состоит из тёмной материи и тёмной энергии…
Вселенная состоит из пустот (войдов) и галактических нитей, которые можно разбить на сверхскопления, скопления, группы галактик, а затем и на галактики. Галактики состоят из звёзд, звёздных скоплений, межзвёздного газа, пыли и тёмной материи.
Тёмная материя в астрономии, космологии и теоретической физике — форма материи, не участвующая в электромагнитном взаимодействии, и поэтому недоступна простому наблюдению. Составляет порядка четверти массы энергии Вселенной и проявляется только в гравитационном взаимодействии. Она может быть «горячей» или «холодной», что не имеет ничего общего с температурой, но описывает, как быстро она движется.
Берд отложил книжку. Кое-что он понимал, ведь всё это самое, только простыми словами, Берд уже слышал от отца!
Сведения от Валентина К. — прочитал он. Берд помедлил… Кто он, этот Валентин К.?
Его вдруг осенило: это же Валька!..
Пещера, расположенная недалеко от села З… в N. Протяжённость пещеры 80 м, она состоит из нескольких колен с камерами-переходами из одной в другую. На вершину горы выходит вентиляционная шахта: это две цельные каменные плиты, поставленные параллельно, с боковинами, заложенными аккуратно небольшими камнями. Затем ещё несколько шахт, ведущих в огромный 36-метровый подземный зал. Одна из его стен и свод тщательно отшлифованы. Кое-кто уже поспешил объявить эту пещеру именно той, которую искали в 1942 году представители «Аннанербе»… Немцы до этой пещеры не добрались совсем чуть-чуть. На некоторых камнях, датированных 1942 годом, нацарапана свастика. Трещина по каменному каналу-воздуховоду ведёт вниз. Спелеологи смогли достичь 80 м, но это не конец пути. Здесь становится трудно дышать, но если преодолеть этот участок, чувствуешь приток свежего воздуха, который откуда-то поступает… Исследовали шахту на 100 метров, но бывалые спецы считают, что она может простираться до 12—15 км.
Обнаружили 5 рукотворных ходов, которые ведут к единой системе. Узкая вертикальная шахта — скорее всего, воздуховод.
В одном из коридоров, по устному свидетельству чёрного копателя, им была обнаружена дверь из серебра, которую он не смог выломать, нанял взрывателей, но вскоре погиб при невыясненных обстоятельствах. Скорее всего, двери уже нет, если она и была, но вход не мог не остаться… Возможно, в одной из пещер — вход в подземный мир, который выведет в другое пространство. Что это? Ненайденная Шамбала?
Одно из поздних её описаний встречается в трудах исследователей разных времён: «Шамбала находится в окружении густых лесов, горных пиков и хребтов, расположенных не в один ряд». По некоторым версиям, вход для неё открыт только для избранных. Располагается в трёх измерениях: физическом, астральном и эфирном. Переводится как «место мира».
На Кавказе Святой Грааль (Чаша Велеса) связывается с горой Эльбрус, у которой был распят Прометей (он же Велес-Семаргл). Св. Грааль почитался в Древней Тавриде, где ему посвящены храмы Донатов.
Судя по многим источникам, только здесь и может находиться чаша Грааля. Кто знает, есть ли реальная база у этой вечной истории с двумя неизвестными? Сказка, взвинченная до реально существующей мировой интриги, или фантастическая реальность, затёртая со временем до тривиальной сказки? Ответ — за самыми дерзкими»[16].
После этих записей следовали какие-то обрывочные фразы, написанные летящим, небрежным почерком отца:
Столпы творения, где рождаются звёзды;
Эволюция — это стремление жизни к уровню сознания, равному Богу;
Мы — фракталы высшего разума;
Человек — это состояние усилия быть человеком1[17].
Два постулата формулы счастья Л.Ландау:
- Человек может, а значит должен быть счастливым;
- Работа, любовь, человеческое общение — необходимые условия счастья. Именно в такой последовательности[18].
Найти научную статью «Гибридные войны: новое слово в военном искусстве, или Хорошо забытое старое?»
* * *
Берд выехал на дорогу… Мимо поплыл лес, высоченные кроны тихо раскачивались, и даже сквозь шум ветра было слышно, как глубоко, взволнованно дышат деревья. Внезапно он увидел глубокую просеку с высокими пнями — неровную, будто очерченную пьяной рукой; проехав ещё, увидел другую, — она простиралась вглубь леса. По пням было видно, что спиливали молодые здоровые деревья. Он прошёл вдоль просеки, которая заканчивалась невидимым с дороги тупиком. Здесь срубленные деревья были брошены и валялись в беспорядке. Молодая листва утратила задорный блеск, померкла и беспомощно опала наземь, будто разом потеряла способность сопротивляться могущественному земному притяжению. Но деревья ещё были живы: древесина на спиле влажно мерцала, отливала жёлтым и красным; Берд знал, что со временем она приобретёт розовато-коричневый цвет.
Просекам не было конца, по ним вывозили кругляк.
Когда они с Валькой заметили первую такую просеку, Валька на следующий день раздобыл статистику:
В … году Главное управление по борьбе с контрабандой Федеральной таможенной службы возбудило 206 уголовных дел по фактам контрабанды лесоматериалов стоимостью 4,2 млрд. рублей, а также 32888 дел об административных правонарушениях.
Воспоминания мешались с картинами, которые он теперь наблюдал.
По обеим сторонам дороги всё чаще появлялись реликтовые хвойные леса: огромные пихты, густо поросшие неизменной ярко-зелёной плоской хвоей, реяли высоко над лиственными кронами соседей, с мощным стволом в три-четыре мужских охвата. Их шишки, подобно кедровым, победно торчали кверху и, созревая, осыпались с деревьев, оставляя на ветвях пустые голые стержни. Взмывали мачтовые сосны, их безупречно ровные рыжие стволы перерастали даже пихты, превращаясь в непревзойдённых призёров в схватке за близость к солнцу; игольчатые ветви образовывали аскетичные округлые кроны, парящие в другом измерении; в них окунались первые солнечные лучи при восходе и гасли последние — при закате.
Внезапно потемнело… Берд взглянул наверх: нет, это была не туча — стремительно надвигались сумерки, широко разбрызгивая тёмные тени, которые вытягивались и густели. Если на равнине они опускались постепенно, давая возможность осознать, что близится ночь, то здесь огромная гора на западе могла за один присест проглотить солнце, как Робин Бобин Барабек из детского стишка.
Берд растерянно остановился: такой поворот событий он не предусмотрел, надо было где-то заночевать. Он огляделся: впереди и позади была пустая дорога.
Он доехал до ближайшего соснового бора. Кое-где стволы ещё освещались заходящим солнцем, и смолистая кора вспыхивала янтарным, солнечные пятна скользили вверх, путаясь в кронах. Свет совершал один из своих волшебных трюков, и Берд понял, что вот-вот стемнеет. Теперь горы подступали очень близко, они стремительно меняли цвет, перекрашиваясь из зелёных в фиолетовые, синие, серые, пока ночь не превратила их в гигантские чёрные призраки.
Хвойный наст во время ходьбы весело пружинил под ногами. Он заметил кусты можжевельника — их часто можно было видеть в окружении сосен: блестящая хвоя с еле заметными бороздками, свежий горьковатый запах… В начале осени вызревала иссиня-чёрная ягода, округлая, глянцевая, на некоторых кустах она была другой — с сизо-голубым отливом и зеленоватой мякотью. Можжевеловые плоды лучше воды утоляли жажду… Сосновый бор в сочетании с можжевельником Валька называл царскими палатами, наверное, из-за смоляного хвойного духа, особой возвышенной атмосферы, которую можно встретить лишь в самых прекрасных замках мира…
Берд решил заночевать возле высокого густого куста ягодного тиса. Из древесины тисовых деревьев сотни лет делали луки, поэтому они теперь стали кустарниками, вспомнил Берд отцовскую реплику. «Как из великих Нартов произошли обычные маленькие люди, — подумал Берд. — Как из волков — собаки, а из диких лис — лающие мутанты, недавно выведенные на одной из российских ферм».
Он залез в спальный мешок, предусмотрительно купленный в хозмаге; лицо обдувал холодный ветер, но телу было тепло. Оказавшись на самой обочине сознания, Берд увидел, как оранжевая луна медленно выплыла и повисла над чёрным силуэтом горы, словно перезрелый плод, который из последних сил удерживается невидимой пуповиной земли.
* * *
Берд с силой оттолкнулся и взлетел. Он был невесом, свободен, необыкновенно свободен, но не сразу понял причину этой странной лёгкости, вызывающей восторг. Его не сковывало тело. Совсем недавно он ощущал его как тёмный источник неведомых сил, но ещё больше — как тесный костюм, что стесняет движения. С ним приходилось примирять все желания и мечты.
Теперь он подлетал к горящим окнам и видел не только людей в одном окне — он мог видеть всех сразу и со всех сторон: фигурки двигались на первый взгляд беспорядочно, но Берд обнаружил, что у каждого жильца — свой замкнутый круг, что круги не пересекаются. И Берд начал искать выход за свой собственный круг, но медлил, потому что хорошо знал: стоит разорвать его, вырваться за эти постылые пределы, как его тотчас унесёт в чёрную пустоту. Вся жизнь его была попыткой разорвать узы, которые душат, но без которых умираешь от одиночества. Он знал, что всё это — проделки тёмной материи и тёмной энергии.
Берд летел, обозревая одновременно дома и людей, пока не рассмотрел тонкие светящиеся нити, протянутые между ними так, что каждый зависел от другого, и все они в целом зависели друг от друга, но не знали этого, ведь на пути стояли стены их жилищ… Он увидел, наконец, то, что всегда хотел видеть: движение не одной, а множества жизней, не в одном, а во множестве направлений, увидел свет между ними, что заставлял совершать бесчисленные действия, подчиняющиеся общему плану, вытекающему из этой невидимой для всех взаимосвязи.
Внезапно его увлекла вверх непреодолимая сила, отрывая от земли, от всего видимого, за что он цеплялся, чтобы не улететь в безгласную бездну. Может, его начинала засасывать ненасытная утроба чёрной дыры? Или это чёрная энергия, отнявшая отца, беспощадная чёрная воронка, что насильно отдирает людей друг от друга, уносит их прочь одинокими потерянными атомами, засасывая в бездонную утробу?
Миг… и перед ним раскрылась огромная Вселенная без времени, без границ. Он понял своё томление и тоску, что были следствием этого приговора: уметь быть только здесь и сейчас. Наконец, он свободен!
Грозди мигающих, раскиданных в пространстве звёзд оказались камнями-самоцветами, застывшей кровью Земли, что вырвалась в Космос из жерла вулкана и рассыпалась по Вселенной мириадами драгоценных мерцающих капель. Они выстраивались в завораживающие узоры, бесконечно менялись, подобно тому, как на линзе волшебного калейдоскопа по мере его вращения расцветает новый орнамент.
Планеты, мимо которых он пролетал, продолжали своё безмятежное движение по орбитам, повторяющим контуры земных цветов.
Разноцветные галактики беспрестанно вращались, не изменяя формы спирали, надёжно скреплённые невидимой чёрной материей. Они были похожи на фейерверк, не кончающийся даже после завершения земного праздника. Сотканные из мерцающего газа и миллионов горящих звёзд, они переливались всеми цветами радужного спектра земли, рождая сотни и тысячи новых оттенков.
Светящиеся нити космической паутины повторяли узоры земной, которую Берд видел много раз, — они реяли неявными солнечными нитями в остывающих днях поздней осени, оживали в начале зимы под оседающими первыми снежинками, походили на ту паутинку, которую он увидел на чугунной ограде стадиона, — маленькую, искусно сплетённую, что неожиданно вспыхнула на солнце каплями росы, нанизанной на дрожащее плетение. Вселенная оказалась бесконечной сетью, которой всё связано; она повторяла нервную систему, увиденную им на страницах атласа, и теперь разбуженные нейроны вспыхивали, как молодые звёзды, посылая неугасимый сигнал в Космос по тоненьким нитям-паутинкам, аксонам и дендритам, пронизывающим пространство Вселенной. А Земля, его голубая планета, была лишь каплей росы на невидимом волоске вселенской паутины.
Космические туманности мерцали, играли, в точности повторяя формы всего живого, цвета, оттенки и таинственные метаморфозы, скрытые от глаз. Они отражали бесчисленные узоры причудливых земных форм, отпечатанных на камнях Валькиной коллекции, — плоти и крови раскалённого сердца Земли. Всё это повторялось в космических яслях и ждало своего воплощения.
Берд обозревал Космос долго, возможно, тысячу лет, пока не понял, что Вселенная — не только вне, но и внутри него.
Он летел между звёздами и новыми мирами, свободный в свободном пространстве, ощущая свежее дыхание космического холода, который всё усиливался… и проснулся.
Велосипед
Солнце стояло высоко над восточной вершиной.
Берд достал свои запасы из рюкзака и принялся хрустеть чипсами, запивая остатками воды из фляги. Чай в термосе безнадёжно остыл, разводить костёр Берд не решался. Он вышел из соснового бора, ощущая бодрость и подъём сил: как видно, прав был Валька, говоря, что сосны — бесплатный кислородный коктейль, а можжевельник — очиститель воздуха класса люкс.
Молодые скандальные ливни ещё не отгремели: огромная грозовая туча стремительно заволакивала вершину, опускаясь всё ниже.
Берд выехал на дорогу и с силой крутил педали: за ним бесшумно неслась тёмная туча, раздуваясь и мрачнея… Ветер бил в спину, трепал кроны проносящихся мимо кустов, вздыбленных и гнущихся в сторону ветра, шумно хлопая листвой, как подбитые птицы крыльями. В старых кронах темнели пустые гигантские вороньи гнёзда, недавно покинутые оперившимися птенцами…
Ветер матерел, бил в спину, разгоняя велосипед с седоком так, что Берду казалось, будто он несётся вперёд без педалей, превратившись в управляемую безвольную частицу. Им овладели благоговейный ужас и восторг; мимо проносились молодые деревца, их гибкие стволы почти касались земли, бешеные потоки рвали, уносили юную листву.
Дорожная пыль клубилась, высоко поднимая серые столбы, в них метались чёрные пластиковые пакеты: всклокоченные, рваные, они напоминали стаю растрёпанных перепуганных ворон.
«Судя по мусору, здесь должен быть магазин», — подумал Берд. За поворотом показалось кафе с открытыми беседками для посетителей.
Упали первые редкие капли, образуя на грунтовке серое кружево дорожной пыли. Берд шмыгнул в беседку, затащив внутрь велосипед.
Он промок и продрог, но так и не зашёл в кафе, безотчётно сторонясь людей — на всякий случай… После дождя налетел ветер. Серый, однотонный купол дрогнул под его натиском и начал расползаться, показалось яркое небо цвета медного купороса или воды для полоскания, в которой переборщили с синькой… Во дворе Берд увидел маленький кран, набрал воды в бутылки.
К полудню небо почти очистилось и обрело ту особую бездонность, какая бывает только весной и ранним летом: будто распахнулся невидимый, закрытый в другое время полог в самом верхнем ярусе небес.
Берд пролетал мимо нескончаемых лесов, омытых бурными слезами начала лета; юная продрогшая листва трепетала в томительном ожидании новых горячих прикосновений солнца, волнующей ласки ветра.
На высоком лугу Берд увидел пасущихся овец и принялся выглядывать пастуха, но так и не нашёл.
Теперь он ехал вдоль зарослей алого барбариса и ранней медово-белёсой облепихи, толпящихся по берегу реки. Закипевшая, поседевшая от гнева, река клокотала всеми своими тёмными грязно-рыжими бурунами…
Отец был весел, беззаботен и много шутил.
— Покажу тебе одну пещеру, — сказал он заговорщически. — Их тут несколько, штук пять. Но эта мне кажется самой интересной.
— А что там? — спросил Берд.
— Вход.
— Куда?
— В новый мир… — сказал отец без улыбки и подмигнул.
— Где же она? — спросил Берд отца, когда они остановились.
На самом деле никакой пещеры не было. Но лишь на первый взгляд. Узкая расщелина, спрятанная за каменным выступом, была ходом, который, похоже, сама природа сделала потайным.
Берд помнил весь маршрут. Тропинку, по которой они с отцом добирались до пещеры, нашёл сразу. Она была крутой, каменистой и казалась ржавой.
Он до сих пор помнил каждый камень по обеим сторонам тропы, каждый изгиб и трещину. Мать, скупая на слова, однажды пошутила, что он всё что угодно может найти с закрытыми глазами; однако шуткой это должно было выглядеть лишь для других.
Подъём был сложным, и Берд волновался, как затащит наверх велосипед? Оставить его внизу, даже пристегнув… нет, так рисковать он не мог. Недолго думая, Берд двинулся наверх, толкая велосипед впереди себя. Внизу виднелись островки низкорослых деревьев, незнакомого кустарника, по мере подъёма они редели. На повороте узкой тропинки внезапно вырастали крупные валуны, шершавые, поросшие изумрудным и бурым мхом; вспыхивали ярко-розовые глазки дикой гвоздики.
Он останавливался, чтобы перевести дух. В тени кустов кизила и барбариса, в перегнойных влажных местах таилась цветущая камнеломка, пряча от прямых солнечных лучей звёздчатые соцветия. Она перемежалась с пышным облаком белоснежных мелких цветов ясколки, неприхотливой любительницы солнечных мест, надёжно стиснутой в объятиях серебристо-серых опушённых листьев.
Местами тропа сужалась и пропадала вовсе, Берд останавливался, выискивая устойчивое положение для ног, чтобы удержать велосипед. Почва на высоте истончилась и почти исчезла, и Берду было непонятно, на чём, к примеру, удерживается невысокий вереск — он был похож на маленькие пушистые ёлочки, сплошь усыпанные колокольчиками. Берд удивлялся тоненькой берёзке, непонятно как выросшей на крыше заброшенного дома, или густой крапиве, оживавшей после убийства острой лопатой, — она походила на ящерицу: отрубаешь ей хвост — он вырастает снова. Льнянка со свисающими побегами тоже была способна въедаться в отвесную голую скалу, образуя сплошное тёмно-зелёное панно, густо усыпанное лиловыми цветами, похожими на львиный зев.
Постепенно растительность скудела, начинались скалы.
Через час невероятных усилий Берд дотащил велосипед до места и оставил его у входа. Он вспотел и устал, открыл пластиковую бутылку и пил, пил, не останавливаясь. Оказывается, он набрал минеральную воду, и она быстро его восстановила.
Место было всё то же, ничего не изменилось, кроме окружающей растительности. Он пролез в расщелину, по памяти отыскал вход, вошёл в пещеру, ослепнув после яркого света. Разгорячённое тело остывало в сумрачной прохладе.
Вскоре глаза привыкли, заваленный ход теперь был свободен, — видно, постарались профессиональные взрыватели; Берд осторожно прошёл во вторую пещеру; обширная, округлая, она походила на торжественный зал приёмов в каком-нибудь старинном королевском дворце. Берд резко крикнул, и эхо забилось о своды, многократно повторяя громкий звук. В этом зале тоже имелся проход, расчищенный неведомо кем; так он оказался в третьем зале, уже небольшом, овальном, и увидел дверь: низкую, чёрную, необыкновенно массивную; она предназначалась, скорее всего, для мифических испов, а не для людей… Сердце забилось так гулко, что он готов был услышать эхо его ударов. Берд подошёл и провёл рукой по шершавой холодной поверхности, приложил ухо: только звенящая тишина. Он наклонился, чтобы исследовать замок: надо найти ключ, обязательно найти. Как он должен выглядеть, где может быть? Если он вообще есть… Берд опустился на каменный пол, обхватив руками колени. Что за этой дверью? Наиболее крупные карстовые пещеры — это целая система проходов и залов, доходящая до нескольких десятков километров, судя по тому, что он узнал. Но нигде никогда он не встречал, чтобы проход был закрыт серебряной дверью. Так было в записной книжке отца. «Правда, дверь оказалась не серебряной», — ухмыльнулся Берд. Взрывать нельзя, не то пострадает артефакт, а может и завалить пещеру, если не весь лабиринт.
«Заговорённые места», «чёртовы остановки», вспомнил Берд слова Вальки, — ведь он вернулся в то же место, где был недавно. Эта странная закольцованность жизни, из которой он безотчётно стремился найти выход, разорвать замкнутый круг, чтобы увидеть другую реальность, где есть будущее, отец, ожидание счастья.
Но если ещё недавно вся эта чертовщина казалась мороком места, времени, бессмысленностью, то сейчас всё было иначе. Он чувствовал глубокий покой и небывалую наполненность, будто ветер, ливень, запахи скал, цветов и трав до краёв заполнили его новым смыслом, распахнули горизонты.
«Я должен найти ключ! Где он может быть?» — снова и снова спрашивал он себя.
Берд поднялся, отряхнулся и медленно направился к выходу.
Спускаться оказалось тяжелее, чем подниматься. Теперь он не мог совладать с велосипедом: если пускать его впереди себя, велосипед увлечёт его вниз по тропинке, держать сзади — означало идти задом наперёд, и Берд попытался держать велосипед рядом, сбоку. Ему это удалось, он миновал несколько самых узких мест, теперь можно было расслабиться… Как вдруг его нога соскользнула с влажной после дождя тропы и неуправляемо нырнула в пустоту обрыва, велосипед рухнул вниз, рука, крепко держащая руль, не успела отдёрнуться, и Берд полетел по скользкой почве… Он прикрывал голову руками, инстинктивно пытаясь сгруппироваться. Велосипед падал вместе с ним, ударяя железом по лицу, ногам, животу, под тяжестью тела ломались редкие кусты барбариса, острые колючки раздирали кожу… Он увидел внизу огромный валун, стремительно приближающийся, низко опустил голову на грудь, ещё крепче сжался и закрыл глаза…
Очнулся Берд, когда над ним склонились два лица: мужское и женское.
— Эй, парень! — кричал мужчина. — Очнись! Ты меня слышишь?
Берд кивнул, и в глазах опять потемнело…
— Это кавказский мальчик! Смотри, у него на боку старинный кинжал!.. Какой красавчик! — услышал он женский голос сквозь вязкий топкий мрак.
Придя в себя, Берд отчётливо назвал свой адрес и телефон, имя, фамилию.
— Неплохо для сотрясения, — сказал доктор, молодой парень, который каждый раз, наведываясь в палату, водил перед его носом пальцем, требуя, чтобы Берд следил за ним глазами.
На левую руку наложили гипс — оказался двойной перелом. Множественные шишки, ссадины и порезы в счёт не идут.
— Без таких дополнений мужчина — не мужчина. Про это даже не говори, — заключил Керим. (Так звали доктора.) — Могло быть хуже. Как ты упал?
Берд рассказал в двух словах.
— Кто тебя учил так группироваться?
— Отец.
— Это тебя и спасло.
Его нашли туристы; пока женщина оставалась с Бердом, её муж вышел на трассу и голосовал до тех пор, пока не остановил машину.
Мама приехала в тот же день, как узнала, где он, добиралась на попутках. Она ни о чём не спрашивала Берда, не упрекала, только обняла его крепко и улыбалась сквозь слёзы, а потом всё время сидела у его койки. Отсутствие вопросов и её молчание удивляло окружающих. Но если бы им сказали, что она уже всё знала наперёд, в ту самую минуту, когда увидела пустую коробку, из которой исчезли семейные реликвии, то они бы не поверили.
Берд вспомнил об эффекте иризации, о котором рассказывал Валька, — способности вспыхивать всеми цветами радуги под разными углами. «Некоторые женщины тоже могут им обладать, — подумал он, — те, у кого море внутри». Оно переливается всеми красками и зависит от собственного настроения, которое колеблется от полного штиля до урагана. Но у мамы даже буря может быть внешне не видна, только что-то неуловимо меняется в её облике. Он знал: то, что уходит на глубину, никак не отражается на поверхности, зато на мелководье даже маленький предмет вызывает волнение. Всё, что со временем всплывало на поверхность, было очищено и становилось похожим на неё саму: спокойным, сияющим и светлым. Она умела восстанавливаться, незаметно уничтожая то нечистое, что попадалось на её пути, как это умели делать река, снег, трава: незаметно растворять в себе внешний мусор, при этом обновляться, оставаясь прежними…
Немногие вопросы, которые задавал ей Берд, она оставляла без ответов — скорее всего, потому, что их не знала, но постепенно ответы находились сами, и они были его собственными.
Как только его состояние «стабилизировалось» и появилась «положительная динамика», Берда отпустили домой под наблюдение участковых врачей: травматолога и невропатолога.
Оказалось, что бабушка слегла, она теперь всё забывала и многих не узнавала. Не узнала она и Берда. Она лежала, улыбаясь, и казалась умиротворённой.
— Валька знает? — спросил как-то Берд сидящую рядом маму.
— Он в командировке, — быстро ответила она и пошла готовить ему чай, о котором он не просил.
Когда Берд поинтересовался через несколько дней, вернулся ли Валька, мать неожиданно расплакалась. Она закрыла лицо руками с тесно сведёнными пальцами, но слёзы всё равно сочились и сочились между ними…
— Он был тебе за старшего брата. И даже за отца… — сказала она, не убирая рук от лица.
Валька погиб во время экспедиции, к которой он особенно тщательно готовился. Его нашли возле какой-то новой золотоносной жилы, при нём ничего не обнаружили, кроме документов: ни золота, ни драгоценных камней, ни артефактов. «Если что и было, — исчезло. Свидетелей не нашлось», — коротко констатировал следователь. Рядом с телом алели только капли крови, как крупные драгоценные рубины, которых никогда не было в его обширной коллекции, — они оказались последней находкой.
* * *
Проснувшись, Берд почувствовал, что у него появился аппетит, — впервые за долгое время после известия о Валькиной гибели. Он встал и пошёл на кухню. Мать сидела за столом в косом потоке утренних лучей, бьющих через открытое окно, и прядь её волос, оказавшись в прозрачной струе, вспыхивала тёмным золотом. Она говорила с кем-то, сидящим к нему спиной. Берд окаменел… Его обдало горячей волной, сердце отчаянно заколотилось… Это был отец… Его спина, посадка головы, его волосы — тёмно-каштановые, только стрижка другая. Берд подбежал, крепко обхватив его сзади за шею здоровой рукой: «Папа!» — вскрикнул он. В тот же момент голова резко развернулась к нему — это был профиль другого человека.
Борясь из последних сил с подступающими рыданиями, Берд выбежал. Он долго сидел в ванной, потом вернулся к себе в комнату.
Вскоре зашла мать. Он увидел, что она плакала.
— Я случайно встретила своего давнего знакомого, Наиба. Рассказала ему про нас. И он приготовил тебе сюрприз… — сказала она тихо.
— Жасминовую соль для ванны?
— Нет, конечно… Мужчины такое не дарят. Это его сестра передала, мы с ней учились вместе… Я не просила, — добавила она. — Я не просила сюрприза… Посмотришь?
Берд молчал.
— Пошли!.. Ну же!
Берд пошёл за ней. Порог заливало летним утренним солнцем. На массивном бутовом заборе розово улыбались вертлявые вьюнки, похожие на бабочек, они будто пытались смягчить его угрюмую тяжеловесность собственной невинной лучезарностью. Вишнёвое деревце возле дома заметно подросло и тихо шумело новой листвой, потряхивая весёлыми плодами, только что вылупившимися из завязей. Зелёные шарики были ещё почти неразличимы в густой листве, что оберегала их до поры, когда вызывающая алая красота зрелых ягод станет центром притяжения для жадных рук и птичьих клювов. Близ калитки появился одинокий стебель вьющейся розы с единственным цветком кораллового цвета; он держался за опору благодаря шипам. Его посадила мать, и он прижился.
У порога дома стоял новенький велосипед, его руль так же призывно сверкал на солнце, как тот, у магазина… Горный мустанг, похожий на разбитый. Приятель матери подошёл и встал на пороге рядом с ней. Берд молчал.
— Нравится?
Берд кивнул.
— Обращайся, если что! Теперь он твой! — сказал Наиб и протянул ему руку.
* Насып — счастье (черкес.).
[1] Мой мальчик! Каким ты стал большим и сильным! (черкес.).
[2] Прежние, традиционные адыги (черкесы).
[3] 2 Женский традиционный костюм черкесов.
[4] Желудок этой девушки подобен бочке (черкесская поговорка про женщин-обжор).
[5] Игрище, праздник (черкес.).
[6] Шолох — известная порода кабардинских лошадей.
[7] Как дела? (буквально: «Как стоишь?» (черкес.)
[8] Старое (традиционное) воспитание (черкес.).
[9] Целитель, ясновидящий (черкес.).
[10] Традиционное обращение верующих мусульман к Аллаху (черкес.).
[11] Ангелы (черкес.).
[12] Здесь: благое дело (черкес.).
[13] Черкесы прежних времён (черкес.).
[14] Фраза принадлежит Л.Ландау.
[15] «Я принадлежу воину, старый путь которого сливается с новым» (фраза заимствована из художественного фильма «Последний самурай»).
[16] Использованы материалы интернет-ресурсов.
[17] Высказывание М.Мамардашвили.
[18] Формула счастья Л.Ландау.