Два письма на одну тему
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2024
Геннадий Прашкевич (Новосибирск, Россия)
Дорогой Алексей, детство я провел на железнодорожной станции Тайга.
В храме красного кирпича (творение томского архитектора К.К.Лыгина) на так называемой Воинской площадке хранилось гарнизонное имущество, всегда пахло оружейным маслом. Деревянный высоченный забор, огромные тополя. Церковь (действующая) далеко от этой, на самом краю города, я туда не любил бегать — кладбище рядом. Но на каждую Пасху мы, пацаны, конечно, в церковь смиренно наведывались.
Понятно, внешне — смиренно.
Есть хотелось — всегда! — а тут куличи, крашеные яйца.
Присматривали за всем этим добром, принесённым местными женщинами для освящения, очень строго. Но нас это нисколько не пугало. Мы же воровали не у Господа Бога, а у хорошо знакомых местных старух и женщин, кстати, прекрасно понимающих, что нам надо, собственно.
Но, конечно, гнали нас беспощадно.
Наверное, отсюда странное ощущение: посещение церкви — как некий грех.
Батюшка был худ, торжествен. Для нас он был просто поп. Мы его не боялись.
Главная опасность, мы это прекрасно знали, исходила не от батюшки, а от одного очень упёртого прихожанина — деда Филиппа. Говорили, что в молодости он был колчаковцем, но говорили об этом без злорадства, многие в начале двадцатых служили в войсках адмирала, дело давнее.
Но деда Филиппа мы боялись.
Узкое злое лицо, узкая борода, выцветшие глаза. Дать пацану, попавшему под руку, подзатыльник или просто оттянуть палкой, которую он не выпускал из рук, для деда Филиппа было удовольствие.
Так я думал.
И боялся.
Однажды мама попросила меня помочь ей отнести сотканные (на продажу) коврики этому деду. Пошли вместе. Одного меня мама бы не послала, догадывалась, что у деда Филиппа я скорее по шее получу, чем выручу что-то за коврики.
Вот мы и пошли.
Сразу за железнодорожной линией за тополями стоял невысокий деревянный дом с двумя окнами на улицу. Виднелось и чердачное окошко, всегда тусклое, тёмное от пыли и копоти (рядом постоянно паровозы ходили), да и стёкла самих окон особой чистотой не отличались.
Створка одного окна была полуоткрыта.
В это окно я и заглянул незаметно. Был уверен, что дед Филипп и дома ходит с палкой в руке. Был уверен, что даже дома он думает в основном о нас, наглых пацанах, тревожится за не испечённые ещё куличи. В доме у деда Филиппа, был уверен я, наверняка везде паутина, мыши бегают, кот к соседям сбежал.
Но дед Филипп, украсив глаза очками, сидел за столом и читал книгу.
Именно книгу, а не газету!
Тёмно-синяя, квадратная.
Я смотрел в приоткрытое окно и глазам не верил.
Дед Филипп, которого я представить себе не мог без тяжёлой палки, медленно водил пальцем по строкам.
«Да что же можно читать с таким вниманием?» — по-настоящему удивился я. Будь переплёт зеленоватым, я бы подумал, «Последний из могикан», а будь он светло-оранжевым, конечно, заподозрил бы «Путешествия и приключения капитана Гаттераса».
Но переплет был тёмно-синим.
Как бы даже пыльным.
Мы вошли, и дед сразу указал мне на сундук, дескать, сиди там и жди, до тебя ещё доберусь (палка, конечно, была при нём), а мама извлекла из сумки свои коврики.
Торговались, в общем, они недолго, зато много разговаривали.
О чепухе всякой. Я и вдумываться не хотел. Всё это время я, матёрый пятиклассник-читатель, сидел на сундуке, пытаясь понять, какую книгу читает такой сердитый дед? «Финикийский корабль»? Да нет. «Корабль» — книжка тоненькая. Может, «Чапаева»? Он же бывший колчаковец…
Потом я всё-таки я разглядел название книги.
Она аккуратно лежала на столе, на чистой потёртой клеёнке.
И сердце у меня затрепетало. В те годы во всём видел я странные тревожные тайны, постоянно мучили меня предчувствия чего-то неведомого. Тайн вокруг было так много, что с ума сойти! — одну раскрыл, три новые явились. Вот и смотрел я с неудобного сундука на книгу, бережно положенную дедом Филиппом на серую клеёнку; смотрел с полной безнадёжностью, потому что понимал: никогда-никогда дед Филипп не позволит мне даже в руках подержать эту книгу.
«Иисус, сын Сирахов».
Я, конечно, попытался понять название.
Может, неизвестный мне Сирахов приходился папашей самому Иисусу?
Мало ли что случалось в прежней старинной жизни, думал я. Иисус — это имя я, конечно, слышал. И не только в церкви. Поминал этого Иисуса и бывший колчаковец (дед Филипп), и уверенный партиец (старший брат одного нашего соседа). И каждый поминал его по-своему.
О чём, мучился я, написано в этой книге?
Что там уже случилось, что там ещё случится?
Деда Филиппа, понятно, не спросишь. Да я бы и спрашивать не стал.
Дед Филипп даже на проходящую мимо корову мог взглянуть так, что она сама сворачивала на обочину.
Но книга, книга! Ведь останется неизвестной!
Мама, наконец, закончила свои разговоры и сказала мне: «Идём».
И только через пару лет я узнал кое-что о книге, увиденной в доме деда Филиппа.
Растолковала мне это молоденькая сотрудница городской библиотеки Лиля, недавняя выпускница Томского университета, очень благосклонно относившаяся к моим никем (на её взгляд) не контролируемым интересам.
Конечно, в то время я верил всему, что рассказывали молоденькие выпускницы замечательного Томского университета. Оказывается, эта вот наша всезнающая Лиля книгу «Иисус, сын Сирахов» (дореволюционную, напечатанную с ятями и фитой) изучала в своём университете очень подробно, даже в наших разговорах называла её «премудростию». Дескать, учительная это книга! Дескать, многого я ещё не пойму, делала значительные глаза. Даже произносила иногда и такое: «неканоническая книга». Причём произносила так, что переспрашивать я не решался, дескать, и сам пойму.
Но многое запоминал.
«Не опечаль души алчущей и не огорчай человека в его скудости».
Это же, наверное, именно ко мне обращался неведомый сын Сирахов.
«В собрании старайся быть приятным и пред высшим наклоняй голову».
Классных собраний я не любил, склонять голову перед учителями не хотел.
«Спасай обижаемого от руки обижающего и не будь малодушен, когда судишь».
Как-то слишком уж сложно выражался сын Сирахов. Будешь строго судить, тебе же и отломится. А кинешься спасать обижаемого от руки обижающего, так ещё и от него получишь.
«И будешь как сын Вышнего, и Он возлюбит тебя более, нежели мать твоя».
Про маму — это зря.
Её все, даже дед Филипп, уважали.
«Наблюдай время и храни себя ото зла — и не постыдишься за душу свою».
Этих слов я, наверное, не понял бы и с помощью самой умной библиотекарши, но сын Сирахов (будто чувствуя) добавлял: «Ибо в слове познаётся мудрость и в речи языка — знание».
В общем, Лиля много чего мне растолковала.
«Не желай говорить какую бы то ни было ложь; ибо повторение её не послужит ко благу». (Это не раз жизнью проверено.) «Не противоречь истине и стыдись своего невежества». (Да чему тут противоречить, чего стыдиться?) «Да радуется душа ваша о милости Его, и не стыдитесь хвалить Его».
Ну, не знаю… Со слов недавней выпускницы Томского университета (и главное, со слов этого сына Сирахова), получалось, что главное в жизни — это надеяться на Господа, он ведь не потерпит никакого вреда! Точно не потерпит, уверяла Лиля. Всё Он может. Всё Он умеет. Всё вокруг это Он создал. Ну, может, кроме скрипки, самой настоящей, думал я про себя. Скрипку-то эту точно создал мой отец — сам щипал еловую лучину, сушил, выгибал, из конюшни приносил конский волос…
Так жизнь шла.
В набегах на пасхальные яства местных старушек я, конечно, продолжал участвовать, но видение деда Филиппа — читающего! — меня потрясло. Настолько, что когда подошло время действительно серьёзных вопросов, я начал задавать их (ах, предчувствия!) не батюшке-попу (я и видал-то его только по Пасхам), и даже не выпускнице Томского университета (она, к сожалению, уехала из Тайги), а очень уважаемым мною учёным и писателям, чьи книги меня восхищали.
Разумеется, с помощью почты.
А потом в жизни так получилось, что видел я многие храмы: и католические, и православные, видел церкви коптов, и мечети мусульман, и буддийские святые места. Даже побывал (про себя так и называю его — храмом) в научном городке Томаса Алвы Эдисона в Менло-Парк (штат Нью-Джерси).
Жизнь складывалась.
Но многое меня смущало.
Вот Джеймс Максвелл, автор знаменитого «Трактата об электричестве и магнетизме», не просто посещал церковь постоянно, но даже стал старостой в одной из них. Исаак Ньютон, во многом изменивший наше понимание физики, математики и астрономии, главным делом своей жизни считал тщательное изучение библейских текстов. Дмитрий Иванович Менделеев… Чарльз Дарвин… Академик Павлов… Владимир Иванович Вернадский… Даже бывший колчаковец дед Филипп… Даже выпускница университета… Всех влекло к чему-то необъяснимому. Правда, Михайло Ломоносов о многом догадывался (в книге «Явление Венеры на Солнце, наблюденное в Санкт-Петербургской императорской Академии наук мая 26 дня 1761 года»), писал: «Не здраво рассудителен математик, ежели он хочет божескую волю вымерять циркулом. Таков же и богословия учитель, если он думает, что по псалтире научиться можно астрономии или химии».
Наверное, так.
Это Эдисон хотел большего.
В своих записках Diary and Sundry Observations («Дневник и различные наблюдения», 1948) он очень просто, очень ясно рассказал о своих замечательных попытках создать «духофон» — аппарат для общения с умершими.
Прямо скажем, вызывающее желание для верующего человека!
Но Эдисон действительно пытался сконструировать этот свой «духофон».
Более того, он настолько был уверен в успехе (это же так интересно, так увлекательно — обойти запрет свыше), что даже заключил договор со своим коллегой инженером Уильямом Уолтером Динуидди, что тот, кто первый из них умрет, непременно отправит ещё живущему какое-то послание с того света.
Как странно, думаю я, что именно Эдисон, которого многие считали перфекционистом и жутким занудой, пытался обойти великий запрет, и его вера этому (тоже — странно, странно) ничуть ему не мешала. Да почему бы и нет? Эдисон весьма трезво полагал, что в природе весь обмен информацией осуществляется исключительно на электромагнитной основе, а раз так, то почему бы и не вмешаться в то, что кажется незыблемым?
Менделеев… Эйнштейн… Бор… Павлов… Вернадский…
Не буду перечислять тех, кто бесспорно утвердил себя в науке, подчеркну только то, что большинство из этих титанов почему-то упорно искали себя ещё и в религии. Всё мало им было. При этом глубокая приверженность вере почему-то не делала примитивным их отношение к миру. В конце концов (думал я), смысл науки, возможно, в том и состоит, чтобы искать (и находить, непременно находить) естественные причины самых разных, самых противоречивых природных явлений…
Эти краткие (наверное, и не совсем ясные) размышления, Алексей, я хочу закончить именем своего друга, к сожалению, уже ушедшего из жизни, — томского фантаста Виктора Колупаева, по образованию радиофизика.
В 1994 году Виктор выпустил книгу «Пространство и время для фантаста».
Тираж её — 500 экземпляров. Один из первых экземпляров он подарил мне с прекрасным пожеланием удачи — во всех временах и пространствах.
Я читал эту необычную книгу с изумлением.
«Классе в седьмом или восьмом, уж и не помню точно, — писал Виктор, — я впервые обнаружил, что существуют Пространство и Время. День, ночь, год, расстояние до школы и до леса — это всё я, конечно, знал и раньше. Они были обыденными, естественными и понятными. А вот то Пространство, которое само по себе, и то Время, которое тоже само по себе…
Я шел из школы.
Наш дом стоял на склоне горы (посёлок Незаметный, ныне — город Алдан, Якутия), так что с улицы дом выглядел одноэтажным, а в глубине двора сразу становился двухэтажным. И мы жили в последней квартире на втором этаже, окнами на железнодорожную станцию. С того места, где я шел, открывался вид на вокзал, железнодорожные пути, забитые составами, прожекторы на стальных опорах, виадук, депо. Там что-то грохотало, лязгало, гудело, переливалось огнями…
Я остановился и посмотрел чуть вверх, потом выше, а затем вообще задрал голову, сколько мог. И тут я обомлел. Я не понимал, что произошло. Я вдруг увидел небо объёмным. Одни звёзды были ближе, другие дальше, а третьи вообще мерцали из бездонной глубины. Они были цветными: голубыми, жёлтыми, красноватыми, почти белыми. Какие-то странные фигуры, знаки, таинственные письмена образовывали они на небе. И небо было прекрасно, неописуемо красиво, невыразимо красиво и в то же время жутковато своей необъятностью. Я и прежде тысячи раз видел звёзды, они всегда были красивы. Но в ту ночь в них появился какой-то скрытый и непонятный для меня смысл. Я уже знал, что звёзды — это далекие, далекие солнца. А теперь я понял, что число их бесконечно. Потрясенный, я простоял на улице часа два. И уже мороз пробрал меня до самых костей сквозь ватную телогрейку и стеганые штаны. Замерзли пальцы ног в залатанных и подшитых в два слоя катанках. Пальцы рук приходилось то сжимать в кулак, то разжимать. А я всё стоял и смотрел, иногда поворачиваясь на месте да изредка поправляя сваливавшуюся с головы шапку…»
Изумление перед увиденным никогда не покидало Виктора.
Мы с ним говорили на эту тему. Мне увиденное им это тоже было близко.
Мы жаловались друг другу на банальность бытия, которая, как белый, нет, серый шум, всё в голове забивает. Радовались: а мир всё равно прекрасен! Часто непонятен, труден, а всё равно прекрасен. «Я не знаю, — писал в своей книге Виктор, — каким образом Вселенная может выйти из сингулярного состояния. Скорее всего, эта проблема не просто физическая. Но предположим, что скорость фундаментального воздействия начинает уменьшаться и Вселенная выходит из сингулярного состояния. Это происходит не в шуме и грохоте Большого взрыва, а в тихом Сиянии и Славе».
И я вспоминал деда Филиппа, сидящего над книгой «Иисус, сын Сирахов».
И вспоминал слова Ломоносова, правильные по сию пору. И вспоминал старших своих друзей, никогда не отворачивавшихся от непонятного, или не понятого, а потому и добившихся многого. Что их заставляло поднимать голову к звёздам, конструировать аппараты, которые могли бы связывать даже самые разные миры, даже связуемое с несвязуемым? Эйнштейн и Вернадский, Хокинг и Эдисон, Нильс Бор и Виктор Колупаев, дед Филипп, наконец… что или кого они искали? кого им не хватало в их и без того огромном многознании, почти божественном?
Однажды (не ожидая ответа) я спросил об этом Виктора.
Но он ответил, сразу ответил: «Не с кем поговорить».
И, подумав, повторил: «Поговорить не с кем».
Алексей Буров (Чикаго, США)
Дорогой Геннадий Мартович, если бы Альберту Эйнштейну довелось услышать переданные вами слова Виктора Колупаева, он, я уверен, был бы глубоко взволнован и тронут. Случившееся с семиклассником Витей было, по Эйнштейну, самым главным чудом, которое только и могло произойти с человеком — пробуждением «космического религиозного чувства». В содействии таким пробуждениям и в развитии возникающего отсюда мировосприятия Эйнштейн видел главную задачу науки и искусства. Примечательно, что сама наука, по мысли великого физика, должна служить этой сверхнаучной задаче — именно так, а не наоборот.
Те, с кем такое пробуждение случается, становятся другими людьми, уже не вполне от мира сего. Им открывается Вселенная, каким-то образом вся, не только с её мириадами звёзд, но и с её Пространством и Временем самими по себе, как это великолепно описал Колупаев. У человека вдруг (именно вдруг, как и все великие открытия) появляется какая-то позиция за пределами пространства и времени, «трансцендентная» им, с которой неким образом открывается пространство, время и всё, что их наполняет. Разумеется, «открывается» это человеку не в том смысле, что он видит в деталях, и не в том, что понимает, нет, это какое-то особенное видение, захватывающее, ошеломляющее человека, сразу становящееся чем-то исключительно важным. Вселенная неожиданно становится предельно близкой и предельно таинственной одновременно. Я бы сравнил это с тем чувством, которое можно испытать в танце с прекрасной незнакомкой, когда всё получается просто волшебно, и когда она вдруг… посмотрит тебе в глаза.
С кем можно разделить такое переживание, Геннадий Мартович? Часто — не с кем.
Не с кем поговорить, как грустно заметил ваш друг Колупаев. Я думаю, эта ситуация типична. Такие пробуждения редки, и когда случаются, то человек обнаруживает себя, как правило, в полном одиночестве: его попытки поговорить об увиденном встречают безразличие, неприятие, сарказм, брань, а иной раз и чего похуже. Люди спят, писал Лев Шестов, размышляя о приговоре афинян Сократу, и не любят, когда их будят. Сон жизни — эта аналогия встречается во многих великих учениях, и о мудрецах говорят, как о пробужденных, кто сумел открыть глаза и увидеть истину, то, что подлинно есть, а не то, что лишь снится. Шаблонное мышление, к которому мы все склонны, было бы точнее назвать цепью стандартных, автоматических реакций на раздражители, действий по уже готовым, самим собой наплывающим в наш ум алгоритмам. Оно и правда подобно сну — мы просто следуем тому, что само собой находит из памяти, привычек, бессознательного. Ум наш в этом состоянии пассивен, ведом, он лишь реагирует.
Ум человека, однако же, может быть и в ином состоянии, активном, или в состоянии энергичного критического поиска истины. В таком, активном, состоянии мы не следуем шаблонам априори, но всерьёз спрашиваем об их годности, о том, тем ли мы вообще заняты, каков смысл жизни человека вообще, есть ли смысл всего сущего, а если есть, то в чём, и на каких основаниях можно вообще решать такие вопросы? Мы строим гипотезы, критически их проверяем всеми доступными способами, выбираем ту, что выдерживает испытание лучше других, полагаемся на нее, мыслим и действуем по ней и снова проверяем её на основе результатов наших действий по ней. Это трудный путь, на свой страх и риск, длиною в жизнь. Он очень затратен — по времени, по энергии, и да, он лишает спокойствия безответственного течения по реке жизни. Отстаньте, как все живут, так и я, таков ответ пассивного ума на вопросы, способные пробудить.
«Как все» — это одно из имён сонного ума, обычной жизни по шаблонам.
Чтобы выйти из этого состояния, надо ставить самые трудные, самые опасные вопросы; человеку же, естественно, хочется избегать всего трудного и тем более опасного.
Тот же, кому Вселенная заглянула в глаза, становится иным, уже не как «все» — если только не побежит со всех ног от пережитого.
Язык наш приспособлен к выражению более-менее общего всем людям; когда же мы выходим к передаче достаточно редких состояний души, о которых не принято говорить, он сплошь и рядом пробуксовывает, у нас не хватает словесного материала, как на горной вершине не хватает воздуха. Тогда мы прибегаем к метафорам, расширяем значения уже существующих слов на редкий опыт, создаем неологизмы, прибегаем к заимствованиям из других языков, если находим там нечто созвучное.
«Космическое религиозное чувство» — термин, придуманный Эйнштейном, и впервые появившийся в его статье 1930 года «Религия и наука». Это чувство весьма особым образом соединяет в себе восхищение таинственной бесконечностью космоса и трепет перед ней. Как писал Эйнштейн, космическое религиозное чувство, пронизанное интеллектуализированной любовью к Первоначалу, Богу, оказалось зерном, из которого проросла математическая физика. «Эта твёрдая, связанная с глубоким чувством, вера в высший ум [superior mind], который проявляет себя в мире опыта, представляет собой мою концепцию Бога», — писал Эйнштейн в год своего пятидесятилетия.
Как же, однако, тогда понимать Ломоносова, с его уличением в нездравомыслии неких математиков, хотящих божескую волю «вымерять циркулом»? Разве не противоречит это словам и делам Эйнштейна? «Я хочу знать, как Бог создал этот мир, знать Его мысли, а всё остальное — уже детали», — признавался Эйнштейн аспирантке Эстер Поляновской, когда они беседовали, гуляя по весеннему Берлину 1925 года. Думаю, что Стивен Хокинг схватил самую суть этого вопроса Эйнштейна, слегка его переформулировав: «Насколько велик был выбор Бога при создании Вселенной?» Разве не надеялись Эйнштейн и его последователь Хокинг в определенном смысле вымерять циркулем божественный замысел о мире? Вся физика построена на презумпции математической красоты физических законов — и эта «пифагорейская» вера оправдалась так, как мало какая иная в истории человечества. Разумеется, весь замысел божий о мире циркулем не измерить, но ведь и без циркуля, то есть без математики, всякое представление об этом замысле будет весьма неполным.
Но подождите — скажут тут некоторые читатели, — какое отношение к прекрасному космическому чувству Альберта Эйнштейна и Вити Колупаева, к волнующим тайнам Вселенной может иметь ветхозаветная премудрость патриарха давно ушедших времен бен-Сираха? Бойся, мол, Бога, чти родителей, остерегайся спорить с начальством и вот это вот всё?
В 1917 году вышла книга немецкого теолога Рудольфа Отто «Священное», ставшая вскоре классической. Отто пытается высказать, что стоит за такими словами как «страх Божий», «благоговение», «смирение» и другими понятиями религиозного ряда. Пытаясь найти подходящие слова для раскрытия мистического состояния души, Отто признаётся в невозможности решить эту задачу для тех, у кого не было соответствующего эмоционально насыщенного опыта. После этого весь текст книги Отто оказывается неизбежно адресован лишь тем, кто уже как-то знает, о чём идет речь, в чьей душе находят отклик чувство божественного величия, высшей тайны, восхищения и святости запредельного. Может быть, как-то это переживали многие, но, пережив, отшатывались, боясь то ли оказаться в одиночестве, то ли чего и похуже — хотя немного найдется в мире вещей хуже одиночества. Те же, кто не терял пережитое, но удерживал и развивал его, становились чудаками, юродивыми, странниками, мыслителями, пророками — хоть в атеистическом обществе, хоть в религиозном. Люди такого рода обретали тот самый страх Божий, на который бен-Сирах, и не он один, указывает как на «начало премудрости», и то ощущение мистического трепета, которое Рудольф Отто называет, переходя на латынь, Mysterium Tremendum.
Это чувство, пережитое со всей остротой, и не преданное потом, освобождало человека от рабства перед «всеми»: перед царями, перед духом времени, перед народными кумирами, перед чем и кем бы то ни было. Оно выводило человека на уровень бытия, мироздания, пространства и времени как таковых, законов природы, жизни, мышления, смысла всего — выводило на уровень тайны происхождения всего сущего, ставя человека лицом к лицу с ней. Это не значит, конечно же, что семиклассник Витя Колупаев всё и прямо в таких понятиях осознал, замерев под яркими якутскими звёздами. Но это значит, что он невыразимо почувствовал, перешёл в то самое состояние великого трепета, Mysterium Tremendum, которое есть начало премудрости.
Именно в этой точке находился отец рационализма Рене Декарт, когда писал, что он, вообще говоря, мог бы допустить, что на самом деле нет ни земли, ни звёзд, ни даже его тела, но не может допустить, чтобы всеблагой Бог его обманывал. Именно в силу последнего восприятие земли, звёзд и собственного тела не могут быть ложными, хотя и стоит ожидать их неполноту и поправимые ошибки восприятия.
В этой же точке совершались все великие открытия физики.
Один из отцов-основателей удивительной квантовой физики Вернер Гейзенберг писал вскоре после войны, на сорок пятом году своей жизни: «Существует высшая сила, неподвластная нашим желаниям, которая решает и судит. Ядро науки формируется, на мой взгляд, чистыми науками, которые не озабочены практическими применениями. В них чистая мысль пытается открыть скрытую гармонию природы. Человечество может ныне обратиться к этой сокровенной области, в которой науку невозможно отделить от искусства, в которой воплощение чистой истины уже не затемнено человеческими идеологиями и желаниями. Можно, конечно, возразить, что эта истина недоступна широким народным массам и потому она не сможет оказать на них значительного влияния. Но массы и прежде не имели доступа к этой центральной области, и, может быть, люди ныне удовлетворятся сознанием того, что, хотя врата и не открыты для каждого, за их порогом нет обмана. Мы там не властны, но всё решается высшей силой. В разные времена люди называли этот центр разными именами. Иные называли его «духом», или «Богом», иные прибегали к сравнениям, звукам или картинам. К этому центру ведет много путей, даже и сегодня, и наука является лишь одним из них. Возможно, в наши дни у нас уже нет общего языка, на котором мы могли бы понятно говорить об этой области. Это может быть причиной, по которой многие люди не могут ее узреть, но она тем не менее никуда не исчезла, и только она и может служить основой мирового порядка… Наука может содействовать взаимопониманию между народами. Она способна на это не потому, что может помочь больным, не потому, что некая политическая сила может запугать с ее помощью, но лишь привлечением нашего внимания к тому центру, способному установить мировой порядок, возможно даже, просто к факту, что мир прекрасен…»
Но как же быть людям, которые или не имели подобных переживаний, или убежали от них? Не знаю, Геннадий Мартович, но думаю, что люди такого рода — самые несчастные. Отвергнув живительную связь с гейзенберговским «центром», с Небесами, они либо погибают в тоске, убивая себя разнообразными способами, либо служат идолам, эрзацам Всевышнего, становясь адептами убийственных псевдорелигий, вроде марксизма, фашизма, нацизма, зелёного и климатического культов, и прочих увлекательных утопий. Но как же различить доброкачественную религию от злокачественной? Ну, если мы близоруки, не видим пропасть заранее, то нам, возможно, придется познать ее на опыте падения. Если истина не видна, то остается лишь один способ исследования, весьма дорогостоящий — «по плодам их узнаете их».
Я возлагаю свои надежды, Геннадий Мартович, на тех, для кого «религиозное чувство», мистическое переживание тайны, премудрости и красоты этого мира, страха Божия, Mysterium Tremendum — не пустые слова, кто прошел через этот опыт и держит его близко к сердцу. От числа таких людей критически зависит здоровье общества. Одинокий читатель бен-Сираха, бывший колчаковец дед Филипп, подхватывающая пламя опасной библейской мысли юная библиотекарша Лиля, зачарованный звёздами фантаст и радиофизик Виктор Колупаев, как Галилей, Эйнштейн, Гейзенберг и многие им подобные, безотносительно к их земному успеху и даже масштабу раскрытия дарований, — эти странники и составляют, по моему убеждению, ту божественную «закваску», благодаря которой тесто этого мира по-прежнему заслуживает внимания и заботы Того, Кто это тесто и замесил.