Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2024
Пискунов Валерий Михайлович — прозаик, родился в 1949 году в Кисловодске. Автор четырёх книг. Рассказы, повести и романы печатались в журналах «Дружба народов», «Знамя», «Новый мир». Живёт в Ростове-на-Дону.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2021, № 7.
Брату
* * *
Однажды августовским полднем трое отроков загорали на скальном отроге Железной горы. За их спинами притих лесистый склон, а перед ними вдали высокими вдохами поднимался Бештау — легендарный лермонтовский Бешту. У его подножия влажно темнело урочище ручейной речки Джемухи. В кустах кизила над пушистым гнёздышком попискивала, словно протягивала ниточку в иголочку, вёрткая в тени пеночка. Гена, курчавый, толстенький, кивнул в сторону Бешту:
— Откуда течёт эта речка? Тонкий ручеёк, а вырыл такой овраг!
Виктор, почти на полголовы переросший друзей, потянулся и раскинул руки. Позёвывая, сказал:
— Городка и в помине не было, а ручеёк тёк, тёк, тёк…
Юра, зеленоглазый, худой, держал на ладони агатовые ягодки кизила и прицеливался, с какой начать. Разговор друзей его отвлёк. Он скользнул взглядом по склонам Бештау, по его отрогу — Козьему перевалу, — задержался на Медовке: ярко, слепяще отзывались солнцу её пасынки — Орлиные скалы.
— А давайте назовём наш городок Джемуши.
* * *
Сознание вспыхивает мгновенно. И тут же приступает к освоению подсобного ему тела. Глаза перехватывают и тормозят летящий с космической скоростью свет. Уши принимают тысячелетиями отшлифованными бороздками грубоватые звуки сиюминутной суеты. Ноздри! Бедные ноздри соревнуются со световым приятием и звуковым неприятием. И тут же, за плечами подростка, короб предуготовленной памяти — сознание ежеминутно говорит: «Ты уже знаешь это!» Но подросток «этого» не знает и делает вид, что знает.
Это было время странного противоборства и взаимоосвоения самобытно возникшего сознания и, против сознания, Бог знает откуда и как явившейся души. Между ними подросток был ещё только предлежащим на невозделанном поле противоборства. Сознание на вопрос о своём происхождении отвечало логически обоснованной ссылкой. Душа же вошла в подростка ниоткуда и молча, стихийно в нём пребывала. На вопрос «откуда ты?» душа беззвучно волновалась и понуждала все чувства превосходить сознание в тонкости восприятия природы.
Подростку казалось, что увлекательное противоборство между сознанием и душой — это естественная, как и его рождение, жизнь человека. Птица летает, поёт по-своему, потому что у неё такой окрас. Мелькнувший по склону сайгачёнок не запоёт и не полетит. И подросток, как ни подражай, не уподобится ни птице, ни сайгачёнку. Природа, щедрая на разнообразие, каждое существо осудила на невозможность выхода за границу своей неповторимости. Сознание настраивало струны мышления и выслушивало их звучание. Душа, возвышаемая небом, озирала горы, низины, втягивала в себя и превращала в подвздошную мечту весь окоём с хрустальным навершием Эльбруса.
Русский отрок существо на земле особенное. Одиннадцатилетнему Серёже Радонежскому на лесной тропинке открылось чудо духовного подвига: всею своей жизнью будешь сопрягать мятущееся сознание и мятущуюся душу. На русской земле этот подвиг называется совестью, со-вестью. Не сказать, что он каждодневный, но неизбежный.
Итак. Поздним вечером в парковой аллее отрок Юра увидел женщину. Она пыталась подняться с лавочки. Она стонала, хватала руками спинку, отталкивалась, налегала на темноту и опять роняла себя на лавочку. Сердце отрока заколотилось, перебивая дыхание. Фонарный плафон исподволь освещал лоснистые листья липы. Там же кружились мотыльки, упиваясь доступными им волнами электронов. Женщина застонала, воскликнула и уронила себя в колени. Подойди, помоги! Юра толчками подошёл. Язык, волнуясь в слюне, не знал, что сказать, а нос уже унюхал густой запах пота и алкоголя. Нутро отрока заволновалось, закружилось, подобно мотылькам вокруг фонарного плафона: сознание отказалось судить, душа отказалась врачевать.
В сентябре полетели липовые вертолётики. Школа звенела от детских голосов. Юра успел обернуться, когда на него налетел супостат Пендя:
— Цокнемся!
Они схватились в школьном коридоре, но подоспела завуч, растащила за шивороты:
— У вас есть совесть?
После школы Юра пошёл в библиотеку. Здание было старинное, маленькое, но, как говорил преподаватель литературы, здесь хранились редчайшие книги, некогда забытые промелькнувшим Пушкиным, задремавшим Лермонтовым, ехавшим на Кавказские редуты Толстым… Библиотекарша, сухая, строгая, спросила:
— Зачем тебе словарь на букву эс?
— Сова! Задали рассказать о жизни совы. — Юра ответил так искренне, как мог, не мигнув, отразив взгляд серых глаз библиотекарши.
Она отправила его в читалку: шесть столиков по стенам, два узких высоких окна. Юра сел у окна и положил перед собой толстый коричневый том с вытисненными на титуле словами: «Владимир Даль. Толковый словарь».
Тугие пергаментные листы открывали Юре тайну слово за словом. Он сначала честно нашёл «сову» и узнавал хищную, весёлую, таинственную жизнь той серой, сонной куколки, которую как-то днём снял с дубовой ветки и кинул в небо, свистом побуждая её проснуться.
Слово «совесть» имело в себе странную букву — мягкий знак с крестом вместо обычной «е», и сразу, без объяснения, без предуведомления Юре предлагалось принять и понять, что совесть — это нравственное сознание, нравственное чутьё. Нравственность он понял быстро: вечерами, если случалось проходить мимо хлебозавода, из-под ворот вылетал заливистый Кабысдох и норовил ухватить за ногу. Сторож дружелюбно объяснял: «Да что с него возьмёшь? Нрав такой!» Но дальше понимание вползало в пластилин: у Кабысдоха нравственное сознание и нравственное чутьё? Даль подсказывал: внутреннее сознание добра и зла. Это было понятно как объяснение, но там, где царапало недоумение от уподобления совести злобному кобелю, там, за грудиной, в нутре нутра, вертелся мелкий смерчик непонимания, не было в этом укромном нутре чувства, способного ухватить призрак. И доктор Даль подавал лекарство: «Тайник души». Это было здорово, тайник нутра наполнялся тайником души! Юра вздохнул всей грудью и вдруг подумал: «А ведь в тайнике можно спрятать так, что вообще никто не найдёт. Ага?» Но врачеватель Даль, видимо, имел дело с такими немощными: «У него совесть мешок: что хошь положи». Юра, довольный непреднамеренным открытием и совпадением с давно известным диагнозом, всё-таки повёл глазами по спотыкливым, через ять, строчкам и прочитал нечто особенное по стилю изложения — до сих слов он читал как бы нравоучительную сказку, а тут сказка вдруг переходит в строгий научный тон: «Чувство, отвращающее ото лжи и зла. Невольная любовь к добру и к истине». — И ещё наставительнее: «Прирождённая правда в различной степени развития».
Совесть так и повисла в сознании и в душе недопонятым, словесно обыгранным призраком: со-весть, то есть, какая весть, столько и отвесь.
Однако нравственная натура требовала усвоения, а если повезёт, то и успокоения.
Юра поднялся на склон горы Железной и лёг в тени под неказистой елью.
Если искать успокоения, то в небе. Там, на высоте неимоверной, летел самолёт, самолётик, не больше точки на глазной радужке, и трудолюбиво гудел. Сощурив веки, Юра наблюдал, как этот зудящий комарик преодолевает чистое, распахнутое для любой птицы, для любой мысли, без запинки дарящее лёгким воздухом… Минут через двадцать самолёт преодолел, примерно, сантиметр, потом ещё полсантиметра. Ждать, пока гудящий жук разрешит загадку между высотой и скоростью, было неинтересно. Юра отвернулся и, кажется, задремал.
* * *
Городок, как уже известно, переименованный в Джемуши, — хранитель заповедных целительных источников. Приливы и отливы курортников давили на быт городка, но подростки старались избегать инородного давления. Тем более что городок окружали доисторические лакколиты, поднятые игрой земной коры. Из окна своей комнаты, в которое смотрел Юра, он видел пятью волнами восходящий, описанный и воспетый Бешту. Выходя из дома, он сразу упирался в наседающий склон не менее сказочной горы Железной. В окна школы можно было увидеть вершину Развалки — горы, налитой лютым дымящим холодом. Сызбока Бешту — гора Медовая, подпёртая каменными уступами Орлиных скал. Было где разгуляться фантазии.
Подростки, окружённые зовущими вверх горами, взрослеют быстрее, быстрее обретают самобытную пружинистую основу. У них все те же человеческие чувства, но щупальца этих чувств длиннее и подчинены именно горами, скалами, осыпями и Бог знает чем ещё воспитанному сознанию. Природная диковатая проницаемость этого сознания колобродит не только в чувствах, она толкает подростков к чему-то большему, дальнему, немыслимому.
Растущее сознание уже не удовлетворяется ближними чувствами и ухищряет зрение. Освоение пространства требует хищной зоркости и расчётливого глазомера. Юре особенно увлекательно было наблюдать за теми, кто умеет летать, за подъёмной работой их крыльев: толстый жук вдруг выпускал из-под хитиновых надкрыльев маленькие слюдяные перепонки и без разбега, словно усилием игривой мысли, поднимал себя легче собственной тени. Ещё были бабочки. Летит, болтается, как бумажка, не сообразуясь с ветром, где против него, где поперёк, но вот расправляет крылья, упруго, уверенно ложится на подлаженный под её полёт воздушный поток и точно, цепко садится на цветок! Юре так и хочется воскликнуть: «Думает!» Душевное согласие с прозревшим сознанием нарушает городской одержимый охотник за бабочками. Свои выходки с детской кисейной ловитвой он объяснял ребятам так: «Мой позывной Фальтер, и я вылетаю на поимку баттерфляев и попилотов. Поймал, умертвил и описал».
Юра не мог не признать определённой правды за одержимым Фальтером. Он уже понимал, что открытый любомудром Далем тайник души перехватывает любой во вне направленный взгляд и наделяет его каким-то своим волшебным смыслом. Иначе как объяснить ту сверхзоркость, с которой Юра видел настоящий полёт бабочки, когда с её крыльев слетают разноцветные чешуйки и стелются во след в виде узора её крыльев?
Прыгнуть на турник, подтянуться, сделать кувырок и повиснуть головой вниз. Тайник души вбирал увиденный Юрой перевёрнутый мир и складывал в поджидающую память.
Усвоив подвижность угла зрения, закреплённую доказательствами геометрической науки, Юра поднимался на любую из ближайших вершин и обнаруживал всю относительность и условность так называемого пространства. Освоенный самозачётным сознанием горизонт всегда отмечал за горами-взгорками прищуренные снега Эльбруса. Так было. И так было бы всегда, если бы в продуманную геометрию вымышленного пространства не вмешалась ещё одна сказочная выдумка — время.
Юра взрослел. Если с детства знаком с каким-либо деревом, то всегда знаешь, вползая по его стволу, ветвям и развилкам, что оно тебя никогда не обманет. И как бы само собой соотносишь своё пролазливое бытие с безобманным самостоянием добродушного дуба или прижившейся у древнего почтового тракта липы. Деревья были как бы Юриными современниками, он сидел на ореховом дереве, беззастенчиво обламывал ветку и сдирал недозревшие плоды, когда вдруг понял, что на взгляд этих толстых стволов он всего лишь один из возомнивших о себе листиков.
Взрослеют толчками. А вот и подоспевший пример, предложенный услужливой памятью и ничего не забывающими джемушинскими горами. Ватажка друзей, положим, человек пять, уже окрепших и нетерпеливых подростков, переваливает через Малый Бештау. Недалеко в низинке — озеро и небольшой хутор. На ближнем холме маячат явно хуторские пацаны. По их прыгучему поведению и свистам джемушанские подростки понимают, что надо быстро уходить. И вот тут начинается то самое взросление: уйти надо так, чтобы избежать унизительной, может быть, кровавой трёпки. Ватажка джемушан вбегает в лес и молча, только вразнобой топают ноги, бежит, тесня друг друга, по извилистой тропе. Свист и гиканье хуторских, хруст и шелест ломаемых кустов сообщали джемушанам, что их окружают. Юра чувствует, что убегать ватажкой тесно. Он делает рывок вбок, как говорится, прерывает след и, крутнувшись через кусты жимолости, замирает. Он слушает, как диковатая хуторская ловитва рассеивается где-то внизу. Но, если по сути взросления, — Юра сидел под кустом, пережидал и тайником нутра думал о том, как всё-таки силён инстинкт самоспасения: пренебрегая скоростью бега, биением сердца, переживанием страха, инстинкт поверх всех этих временных ухищрений и убыстрений хватает человека за шкирку и кидает туда, где его не найдут.
Надо всё-таки повторить ещё не вполне усвоенную разумением истину: взросление идёт толчками. А вот что может стать причиной толчка — это вообще не передать по наследству даже самому близкому, кровному родственнику. Юра взрослел так, словно судьба, подставляя каверзы, завязывала ему узелки на память.
Одно чувство — стрелять из «воздушки» по неподвижной мишени, другое — если завтра впервые идёшь на тягу, а у тебя старая берданка и два патрона с бекасинной дробью. Тяга — это понятно, все охотники говорят, что жить без охоты не могут; когда подходит пора, их просто тянет в лес, в поля, на болота и вообще хоть на край света. Но вот же загадка: завтра предстоит подойти к определённому месту, насторожиться и ждать подлёта птицы, наверняка избегающей смерти. И как быть, если потянет вальдшнеп, а у Юры дробь на бекаса?
Осень была поздней и слякотной. Листва держалась и тяжелела от влаги. Охотники разошлись и поднимались к подножию Бештау редкой, человек семь-восемь, цепочкой. Прошли еловый питомник, остановились, поглядели на небо, на вечереющее солнце и вошли в тонкостволый, но густой орешник. Здесь решили остановиться: между верхушками орешин и молодым ельником был чистый прогал, удобный для стрельбы. Юра взял ружьё на изготовку и спросил соседа слева: «Долго ждать?» — «А вот как солнце присядет, так и слушай».
Сосед справа спорил со своим соседом справа, откуда ждать вальдшнепов. Его сосед сказал: «Каких вальдшнепов? Со стороны Вороньих лугов пойдут дупеля! Только слушай: чичика, чичи-качи! А если вальдшнепов — так это на Конезавод!» Сосед справа махнул на своего соседа справа и кивнул через Юру соседу слева: «Слышал? Кажется, он с утра в дупель! Какие Вороньи луга? Когда там водился дупель?» Юрин сосед слева дымнул сигаретой и сказал: «На Вороньих никогда не было дупелей. Там, под рощами, всегда водились бекасы».
Юра заволновался, сопрягая горошины патрона с непониманием, кого и откуда ждать. Но тут в тишину предгорья вонзился сверлящий звук, потом второй. Охотники насторожились и вскинули ружья, словно они-то и были слуховыми аппаратами. Юра тоже вскинул, прижал приклад, протянул взглядом вдоль ствола и — ясно, как будто видел уже когда-то вылет птицы из орешника: вытянув клюв, прижав крылья, гудя растопыренным хвостом, вальдшнеп подъёмной дугой обошёл Юрин выстрел и нырнул в еловую рощу.
* * *
Ну и как миновать опыт первого опьянения? Впрочем, чтобы подступиться к этому опыту, необходимо небольшое историческое отступление.
Солнечным осенним утром класс отправился на экскурсии по лермонтовским местам. Из Джемушей на электричке, с пересадкой на мемориальном полустанке Бештау, к полудню прибыли к подножию Машука. По асфальтовым дорожкам посетили забранный решёткой грот Дианы, поднялись и послушали ветреное молчание Эоловой арфы, понюхали сероводородное дыхание Провала. Среди девочек возник спор, и Юра подслушал их: почему Лермонтов описывал Машук как некую высокую гору, если он не выше горы Железной? И где тут обрывистые теснины и бурные потоки речушки Подкумок? Учительница Людмила Васильевна объяснила: герой, наделённый поэтическим даром, незнакомые места воспринимает с преувеличенным воображением. Юрин приятель Кочеток, по-птичьи подвижный невысокой фигуркой и круглой головой, потёр ладони и сказал: «Кирнёшь пять стаканов сероводорода и не такое вообразишь».
— Ты герой не нашего времени, — сказала Людмила Васильевна.
Девчонки захихикали, а мальчишки стали изображать кто восторг кайфа, кто приступы тошноты.
Домик Лермонтова — турлучный курень под камышовой крышей. Чтобы не потревожить предметы музея, в комнатки учеников запускали пятёрками. Юра прохаживался во дворике вдоль цветочной клумбы. Сентябринки выдыхали фиолетовый мускус и пучили жёлтые пупочки. В окошках он видел одноклассников, они казались незнакомыми, оторванными от реальности, мимолётными. Кочеток успел обойти весь курень и сообщил: «У офицеров не было уборной! Какая-то лажа».
В комнатках пахло застоявшейся кубатурой дыхания и скипидаром. Акварелька автопортрета, непомерной длины ружьё и тросточка с серебряным навершием. Кочеток искоса прикинул длину трости и шёпотом воскликнул: «Да он был с меня ростом!» Зал с притиснутыми к стенкам стульями мог вместить разве что вот этот раскладной обеденный стол. Тело Лермонтова, уже переодетое, как раз уместилось на этой столешнице. Лицо поэта было повёрнуто к окну, потому что подоспевший живописец (!) Шведе маслом снимал его портрет.
Следуя маршрутом офицерского общества на водах, класс направился в сторону Шотландки, к загадочной и притягательной немецкой кофейне фрау Рошке. Тогда эта кофейня или на офицерском арго колонка, называлась «Карас». Но если покопаться в немецком, то можно найти простое похмельное Karaffe, то есть графин. Экскурсия подошла к Винсадам, за которыми пряталась историческая «колонка», и Людмила Васильевна повела класс вдоль виноградной аллеи. Кочеток же потянул Юру в сторону.
У деревянного сарая грузчик складывал ящики с виноградом.
— Дядя Саня! — позвал Кочеток, и грузчик обернулся, отвёл волосы со лба.
— Кочеток! Молчи. — Дядя Саня выпрямился, приподнял голову ухом к небу и прислушался.
Кочеток подтолкнул Юру, призывая оценить выходку грузчика. Дядя Саня пожевал губами, сощурил серые глаза и заговорил:
— Обходчик Хребин движется от станции Минводы, и я слышу: стук его молотка приближается к станции Иноземцево!
— Нее! — воскликнул Кочеток. — У бати сегодня выходной!
Дядя Саня завистливо вздохнул, прислонился к двери сарая и закурил. Над его головой красовался яркий портрет мутноглазого мужика с перебинтованной головой.
— А кто этот бомж? — спросил Кочеток.
Дядя Саня прищемил проворно губами сигарету, сплюнул и сказал:
— Запомни, карапет, это знаменитый художник Ваня Гог в состоянии величайшего абсента, — когда голова отделяется от туловища и стремится к высшим мирам.
Дядя Саня сжал поворотливые губы и ладонями изобразил крылья под головой:
— Он вошёл в состояние грогги, или, по-русски, нагрузился полынком. Когда голова отделилась и ушла в свободный полёт, Ванька Гог вдруг увидел, что вся, как есть, мировая живопись изображает людей с одним ухом!
Дядя Саня прищурился на притихших пацанят и ткнул пальцем в портрет:
— В зеркале ещё можно разглядеть оба уха, на автопортрете — никогда. Он пытался изображать себя по памяти! Но по памяти автопортрет не нарисуешь, не-эт! И тогда он стал охотиться за своей головой. Один раз поймал и отрезал лишнее ухо. Вот тут, видите? Демонстрирует себя как раз с той стороны, где уха уже нет. А в следующий раз он всё-таки голову подстерёг и застрелился.
Дядя Саня достал из сумчатого кармана бутылку с густым зелёным зельем и отхлебнул.
Мальчики отщипывали из ящиков виноградины и ждали. Перемогая молчание, Кочеток начал было:
— А мы тут по лермонтовским местам…
Дядя Саня оборвал:
— Молчи.
Отхлебнул и сказал:
— Лермонт талантливо нервировал светских дам экзотикой Кавказа. А вы заметили, что Юра предпочитал не сероводородные, а железные воды?
Кочеток ударил приятеля по плечу и воскликнул:
— Его тоже зовут Юрой!
Дядя Саня осклабился:
— Ну, тогда тебе в масть! Слушай, дорога на железные воды шла через кофейню фрау Рошке, а чем она была знаменита?
Дядя Саня вытянул из ящика тёмную гроздь винограда:
— Из этого продукта невозможно сделать вино. Разве что дурной портвейн. Его до сих пор делают! Но фрау Рошке, о, фрау Рошке заправляла виноградный сок таким количеством вермута, то есть полынной дурью, что офицеры просто валились с ног или гонялись за быстроногими дочками Рошке по предгорьям Бешту. Понимаешь?
Юра как-то отрешённо кивнул, наблюдая, как дядя Саня опять достал из нагрудного кармана бутылку, хлебнул и забил пробку.
«Поэт Лермонт всё время заигрывал со смертью, всё время старался отделить голову от тела, — говорил дядя Саня, — а фрау Рошке так нагружала его густым вермутом, что у парня голова, обзаведясь наркотическими крыльями, искала прибежища между адом и вершинами Эльборуса. — Дядя Саня протянул Юре бутылку с густой зеленью и, переворотив свои изгибистые губы, сказал: — Классический полынок фрау Рошке — в масть».
Покидая Винсады, Юра чувствовал себя так, как будто куртка обнимала его не со спины, а налегала на грудь. И он вдруг вспомнил: «Да Лермонтова зовут не Юрий, а Михаил!»
— Ну и что? — отозвался Кочеток. — Надуется полынной бузы и скачет вокруг Машука, изображает вознесение демона!
…Поздним вечером Юра с Геней и Витьком сидели в парковой беседке и тянули паточный лермонтовский вермут. Первый же глоток вошёл в нёбо, в горло, в нос длинным языком, двоящимся на язык проникновенный, телесный и на язык отвлечённый, иносказательный.
— Похож на пектусин, — сказал Геня.
Витёк отхлебнул, поднялся с лавочки и закрутил головой. Из-под крыши беседки звёзды лоснились на тыльных листьях клёнов и каштана. «Сверху мёд, а на дне горькое а-ло-э!» — сказал Витёк и как-то боком вернулся на лавочку.
Юра не знал, как и чем развлечь друзей. Чугунные подпорки беседки слегка изгибались. Напротив белела скульптура девушки с веслом. Эту девушку Юра помнил с детства, он указал на неё друзьям и сказал:
— Её сын утонул в Тамани.
Геня поднялся и сказал:
— Я с ней поговорю.
Он пошёл на кусты, как на волну — сначала по пояс, потом по плечи — и исчез.
Лёгкий холодный туман налёг на опадающие листья. Вокруг фонаря вспыхнули и разлетелись лучистые искры. Из ворот санатория вышел в шляпе и длиннополом пиджаке массовик-затейник Жора Карамба. Заглянул в беседку: «А, ночное кормление младенцев!» Юра не сразу отдал бутылку. Карамба хлебнул, мотнул головой: «Коктейль “Дёрни-за-яйца”», — отдал бутылку и пропал.
Витёк посмотрел на бутылку сквозь фонарь и сказал вслед Карамбе: «Пижон».
Потом бутылка сверкнула и прошелестела в кустах.
Юра, боясь сглазить друга, отвернулся и стал искать за деревьями не подводившие его возгорбия Бештау. Но Витёк был рядом, он часто сплёвывал и рассуждал:
— Лермонтов всё время описывает себя мёртвым: кровь, кишки, черви… Зачем? А чтобы видеть жизнь с высоты смерти! Гениально! Пишет стихи, стоя на краю своей могилы… Бедный Юрик.
Юру взяло раздражение: «Да не Юрий он, а Михаил!» Витёк сплюнул и собрался исчезнуть. Юра приобнял его и сказал: «Пойдём, посмотрим, где он ночевал перед дуэлью».
Витёк согласился и пошёл направо. Юра крикнул ему: «Встретимся внизу!» — и пошёл налево. Некие извилистые метры тропы разделяли их, но когда Юра подошёл к воротам последнего живого сна Лермонтова, Витька уже не было. Дворик был небольшой, криво уложенный светлым лабинским булыжником. Юра колебался между полумутным небом, полумутным сознанием и низким одноэтажным приютом поэта Лермонтова. Всё было рядом, всё было сжато: слева — угрюмый сарай и четырёхногие ходульки метеостанции, прямо — почти сгнившие комнатки для постояльцев, а справа — пятиоконное прибежище для офицеров… «Где же он привязывал коня?» Юра прижался к туловищу старого вяза; тогда он был молодым и чувствовал тонким стволом тёплое дыхание коня, жующего кислую сталь уздечки. Сознание, покачивая головой, всё норовило отойти в сторону или соскользнуть с плеча.
Самое замечательное, Юра понимал, что его сознание ни капли не опьянело. Оно колебалось на плечах, выглядывало из-за уха, но в основном оно обнимало объёмистый вяз и толстую шерстяную вязку его кожуры. «Ум»,— бормотал Юра и прижимал ухо к стволу. Ловить ум было упоительно и сложно. Это дымное летучее существо старалось отделиться от прирождённого тела. И Юра понимал, и не просто понимал — осознавал высокую степень своей незамутнённой трезвости. В первые минуты его смущало, что он испытывает совсем не то, что слышал от пьющих бузотёров. Они все говорили одно: не помню. Врали, но объяснить враньё своего вранья не могли. Врали, потому что опьянённое сознание отделяется от приобретённых привычек прирождённого тела, отделяется от мыльной мути обыденного сознания — и вот сюда-то встревает Михаил Юрьевич Лермонтов со своим логически отшлифованным Казбеком, абстрактным величием Эльбруса и, за всем этим и под всем этим, спровоцированное густым полынком демоническое «я», вчуже привитое эгоцентрически упоённым Байроном.
Пространство лишилось навязанной ему геометричности, звёзды, дымясь в беловатых тучках, не мерцали, а просвёркивали в кроне вяза, шелестя осенними, уже отлетающими листьями. Сверхразумное, трезвое понимание могло высчитать не только вязаный узор ствола, но и количество булыжников в межзвёздном дворике — вот от этого окна, срисовавшего последний портрет дуэлянта, и до непробудной туши Бешту, покрытого каменистой плешью.
Здесь уместно описать жажду. На противоположном спуске дворика торчал гномик чугунной колонки. Всё нутро Юрика горело, свербило и просило воды. Для этого надо было оттолкнуться от ствола и по некой, кем-то выдуманной прямой… Если бы все эти люди, уложенные сном, проснулись, они бы не нашли на своих плечах логически зазубренные на память и столь драгоценные головы.
* * *
Отрок, взрослеющий в кругу гор, обретает мудрость мысли не путём школьной логики, а толчками, по мере восхождения на ту или иную вершину. Юра восходил к вершинам познания ровно по той горной линейке, которую описал Пушкин, принимая горячие ванны в уютной лощине Джемушей. Взятая вершина придаёт подножному пространству некую не горизонтную, а поднебесную перспективу. Взгляд торжествует над преодолённым тяготением и сливается с метафизической невесомостью мысли.
Впрочем, Юру очень заинтересовало алкогольное опьянение в способности отрывать голову от тела и наделять её крылышками высоко разумения. То есть он задался вопросом, что такое ум. В библиотеке он развернул словарь Даля и сразу наткнулся на парадокс: ум — это прикладная, обиходная часть способности мыслить (ratio), а высшая, отвлечённая часть — это разум (intellectus). И Даль, не удаляясь от сути, тут же и разъяснил: Съ ума спятил, да на разум набрёл. Он предлагал такую логическую цепочку: у животного есть природная побудка, в которой смешаны нравственность и умственность, побудка позволяет сказать умная лошадь, сообразительная обезьяна; а человеку дана способность при помощи отвлечённых понятий восходить в мир истинный, высший, духовный.
Осознавая метафизическую сферу, в которой парит крылатая голова, Юра одномоментно и вдруг понял, как опыт подталкивает разум к восхождению.
Впервые в истории планеты Земля искусственный Спутник оборвал пуповину тяготения, вышел на чувственно-сверхчувственную орбиту и стал подавать сигналы к пробуждению.
Отозвалась побудка и вывела на околоземную орбиту двух смышлёных собачек. (В скобках Юра отметил прикладной смысл их имён: Белка — абсентовая, полынная «белочка» и Стрелка — указующая направление к промежуточной цели.)
И, наконец, явление высшего чина летающей головы — улыбка Юрия Гагарина в овальном окошке гермошлема. (В скобках Юра отметил: точность, с которой баллистическая стрелка достигла цели, отразилась в точности совпадения его имени с именем первого космонавта!)
Теперь необходимо было уразуметь, почему мысль, взыскующая космоса, развернулась и нырнула в микромир. Физики, оснащённые ЭВМ — искусственной крылатой головой, — пытаются совместить частицу экспериментальную с умозрительной корпускулой…
Из окна читалки Юра видел густое осеннее небо, мерцающее хрустальными снежинками, нанесёнными с ледников Эльбруса. А напротив, через дорогу, стояло старинное здание, сооружённое из кирпича цвета опавшей кленовой листвы. Над входом тем же кирпичом было выложено: ПОЧТОВАЯ КОНТОРА. По этой дороге, мимо конторы, помещики и аристократы въезжали на Кавказские минеральные воды. Где-то здесь мелькнул и Пушкин подобно лучику электрона в туманной камере Вильсона…
Юру опять вздёрнул вопрос: почему физики космоса превратились в физиков микромира?
Как-то, и не так давно, в долину Джемушей вполз спекулятивный морок: по ту сторону Бештау бьют штольни и добывают уран. Морок распространялся по городку подобно безвидной заразе. Обыватели исподволь пугали курортников: «Из целебных источников течёт тяжёлая вода!» Страшно было смотреть, как собаки лакают из водостока железистую жижу. И, наконец, почтенный физик-атомщик, поселившийся в санатории «Горный воздух», открыл секрет: «На Кавминводах обнаружено геотермальное месторождение урана в промышленных масштабах».
Задетый научной загадкой, Юра предпринял вылазку. По седловине перебрался через Бештау и оказался как раз над Соцгородком. Из-под горы кургузые зэки выкатывали вагонетки с урановой рудой и рассыпали её на полиэтиленовых коврах.
Возвращался с опечаленной душой. Перебирал в памяти все источники, он знал их с самого детства и мог с закрытыми глазами различить их по вкусу, запаху, теплоте. Он мог выстроить всю гамму этих животворных родников — от самого холодного до самого горячего! И растерянно повторял строку из Маяковского, соединившего лирику с физикой: «Поэзия та же добыча радия…»
Выходя из лесу, он увидел идущего по тропе огромного мужика в красной рубахе. Мужик нёс на руках ведёрной вместимости китайский термос.
— Здравствуй, Брат Сердца! — приветливо воскликнул мужик. — Вот, набрал святой водицы. Несу дорогим покойникам. Заждались, лежебоки!
Городской блаженный по прозвищу Брат Сердца (так он приветствовал каждого встречного). Осколок прошлой войны перекосил ему череп и выбил левый глаз. Правый глаз всегда светло, с хитринкой улыбался за двоих, как будто упреждая отвращение, которое может вызвать глубокая кожаная глазница. Юра душой и животом подобрался, пропуская великана, улыбался ответно всем лицом.
— Ты умной, Брат Сердца! — сказал блаженный походя. — Сберегай!
Поздним вечером, утомлённый душой и интеллектом (ему понравилось слово интеллект, которое, по его представлению, придавало законченную форму русскому разуму, предупреждая от соблазнительной зауми), Юра вышел на улицу с фонариком.
Осень в Джемушах манила сказочными ночными туманами. Суховатые призраки теснились и покачивались вокруг деревьев и по углам домов. Луч света упирался в беловатое привидение, обводил изгибистую фигуру и вдруг уходил в кромешную даль.
Юра шёл по тротуару, шурша листвой, то запускал луч в стыдливые изломы обнажённых деревьев, то проводил им по ребристому забору. Издали услышал и пошёл на отуманенный голос. За окном второго этажа пел под баян городской тенор Олежек. Подражая Полю Робсону, он затыкал ухо пальцем, округлял тенор до баса, и тогда на аккорды хриплого баяна отзывалась чуткая утроба дворового кобеля Буяна.
За поворотом под горку стоял дом, казавшийся одноэтажным, но с торца было видно, что он о трёх этажах. Верхнее угловое окошко светилось розовым торшером. Там не спала красивая, в светлых локонах, голенастая и независимая Елена. Юра кончиком луча стал ласкать окошко, пытаясь раздвинуть занавеску в воображении, а когда занавеска колыхнулась, — он испуганно погасил фонарик и отскочил.
Вслед за туманной поволокой пошёл по курортной аллее к парку. В витрине продмага, в сувенирных киосках светились проникновенными, зеленовато-потусторонними огоньками брошки-розы, фигурки оленей, орлов, изящные головки китаянок. Изваянные из отходов урановой добычи, фигурки приучали обывателей и курортников не бояться атомной энергии и смотреть на неё как на светящийся гнилой пень.
На крыше Пушкинской галереи сидел филин. Юра пульнул в него лучом света, стали видны пружинистые лапы и брови вразлёт. На свет фонарика филин ответил жёлтым фосфором глаз, расправил крылатые плечи и нырнул призраком в туманные призраки Железной горы.
* * *
Анатолий Иванович, физик, он же математик, азартный, с гонором преподаватель. Он приглашал выпускников на дополнительные занятия и бескорыстно вываживал их на взятие столичных вузов. Свои уроки он называл мозговым штурмом. «Учитесь мыслить! — говорил он. — Учитесь мыслить быстро, пока кибернетика вас не обогнала!» Скрипя мелом по доске, он рисовал и рассказывал, как классическая механика отошла и в науке главенствующее место заняла механика квантовая. Размахивая мелком, Анатолий Иванович рисовал атомные решётки, вонзал в них траектории частиц и, обращая сверкающий взор куда-то в микромир, ерошил курчавые волосы меловыми пальцами и возвещал: «В неизмеримо малую долю секунды частица превращается в волну!» Перемолчав, раскрывался: «Квантовая механика — наука уникальная, в ней нет законов трения, скольжения, падения. В ней теряется определённость, но приобретается богатая возможностями вероятность».
Он нарисовал на доске формулу и спросил: «Ну-ка, кто попробует?»
Виктор поднялся, улыбнулся и легко, без запинки, развернул формулу Планка.
У Виктора фотографическая память.
Гена быстро списал расшифровку; Гена — волевой зубрила.
Юра приходил к пониманию только путём логического рассуждения. Квантовая механика предлагала перескочить через неуловимый момент превращения частицы в волну, закрыть глаза на провал понимания и верить в то, что экспериментально частица неизбежно обернётся квантом энергии.
Механика автомобильного двигателя понятна. Надо только вовремя смягчать маслом трущиеся детали. Механика квантовая момент превращения, недоступный человеческим способностям, отдавала на откуп быстрой кибернетике. То есть вот Анатолий Иванович рисует на доске человекоподобного робота, в ячейки памяти которого заливает информацию, и запускает его туда, где превращение частицы в фотон совершается со скоростью, близкой к световой… Вот на этом парадоксе Юра зависал. Получалось, что наука о квантах изобрела особенную память, которая могла мыслить помимо или поверх сознания?!
Мыслящая память, отделённая от человеческого разума, овеществлялась чем-то нечеловеческим. И с помощью этой скоромыслящей памяти физики превращали непредсказуемость в некую исчислимую вероятность, но уже при помощи робота.
Юра отвлечённо смотрел, как Анатолий Иванович сухой тряпкой размазывает по доске одну формулу и поверх рисует другую. А за окном уже кружились и покачивались первые снежинки. Юра вспомнил весёлый мультфильм: девочка собирает на лугу землянику и приговаривает: «Одну ягодку беру, другую подмечаю, а третья мерещится!» Что же ей там мерещится? Юра очнулся и спросил:
— Анатолий Иванович, можно ли превратить энергию в частицу?
Учитель оторвался от доски, пригладил поседевшие от мела кудри и сказал: «А зачем? Пока светит солнце, мы будем пользоваться энергией энтропии».
Выйдя из школы, друзья ловили лицами щекотливые снежинки и морщились. Юра спросил:
— Как вы думаете, смог бы Пушкин по памяти пересказать «Евгения Онегина»?
И тут же, всё ещё возбуждённые от общения с преподавателем, решили соревноваться: кто к Новому году выучит наизусть пушкинский роман.
Ночь густела вместе со снегом, а душа не находила себе места, раскачивалась на летающей трапеции. Сознание всё приспосабливало к пониманию мыслящую память, но этот рационально организованный блок никак не поддавался уразумению. Юра шарил в своей памяти, ища хоть какое-либо подобие и тупел от попыток совокупить живое с потусторонним.
Нянча в руках томик Пушкина, он невольно повторял давно заученное письмо Татьяны. И вот тут-то, разворачивая в сознании говорящее письмо, а навстречу (ей, Татьяне!) условно навязанную говорящую память, Юра вдруг увидел смысл письма уже не сочувствующей душой, а отвлечённо формальным взглядом. Крылатая ЭВМ сразу отмела все поэтически проникновенные банальности и стала подсчитывать и сортировать местоимения, составлявшие, как оказалось, костяк выдуманного письма.
Итак, мы насчитали шестьдесят девять местоимений в этом коротком письме. Присовокупить надо несколько подозрительных притяжательных. Теперь пересчитаем и соотнесём количество местоимений женских и мужских. Стыдом и страхом замирающая Татьяна засевает письмо к возлюбленному своим местоимением сорок раз.
Мыслящая память продолжает заниматься смыслополаганием этих эпистолярных особенностей и выясняет: Татьяна, пересчитав восемь своих местоимений, которые как-то соотносятся с вежливым обращением через «Вы», вдруг отсекает вы и заявляет: «То воля неба: я твоя». И далее, превратив возлюбленного в некую приглянувшуюся куклу, она (Татьяна) куклу приговаривает: «Я знаю, ты мне послан богом, до гроба ты хранитель мой…» Оборотив «вы» в «ты», Татьяна девятнадцать раз тычет возлюбленного, привораживая его через исТЫканную куклу и полагая, что за страничками её письма возлюбленный явится со своей порукой…
Отупение от мыслящей памяти всё возрастало, Юра пытался уснуть, но судорога непонимания выталкивала из сна. А потом пошёл снег, и сновидением явился, как-то боком, острым концом прямо в очи, белый конверт с маркой. Марку надо подвергнуть штемпелю и в ней припечатать сидящего на скале беркута. Юра боялся потревожить птицу, но необходимо было отправить письмо. Юра поднапрягся, сколыхнул беркута. А потом увидел его издали, как намеченное к отправке письмо: беркут оглядел камни Орлиных скал, попробовал крыльями прочность подсобного пространства и взлетел — красивый, уверенный… За всей этой мистификацией пряталась хитроумная девочка из мультика: «Одну ягодку беру (Онегин, я тебя взяла.), другую подмечаю (Ты мне послан Богом!), а третья мерещится!» Что ж тебе там мерещится?.. И не будем забывать, что письмо сочинил Пушкин. На этом мыслящее чудовище отпустило душу, и Юра уснул.
…Утром, выйдя из дому, Юра заворожённо замер: оказалось, сон был вещий! Перед ним расстилался тот самый белоснежный лист из принесённого беркутом конверта. Ему предлагалось начать свою жизнь с белого листа, начать самому и так, как начинается и впечатляется память о событии, причиной которому — только ты! Снегом было забрано всё: гора, подгорные склоны, снег взобрался даже по стволам деревьев и лежал кронами до самых кончиков ветвей. В голове у Юры резвились мысли, подобные ёлочной канители. Нужно было только сделать шаг, и вся раскинутая перед ним целина получит имя первопроходца… Душа радостью подступала к самому горлу, но было что-то пугающее в этой раскинутой под ногами свободе: сделай шаг, ещё шаг, а под снегом затаилась величайшая неопределённость, сотворённая только для тебя.
Подбежал дворовый пегий Кутя. Глаза озорные, морда в снегу, ухо торчком. Он уже обежал ближние санаторные кухни и приглашал поиграть. Скоропись его следов на снегу была не в счёт. Юра вспомнил Онегина, почти ровесника, философа осьмнадцати лет, до тонкостей познавшего науку страсти нежной. Пушкин описал эту науку с лабораторной подробностью и довёл героя до поединка, в котором тот уложил друга на такой же снег. Играющий разум Юры выделил во всей этой драме только слово «наука».
Науку Юра любил, но вот наука страсти нежной — что это за предмет? Судя по описанию — это игра неопределённостей, подмеченная и расшифрованная Лобачевским. По Эвклиду, две параллельные никогда не сойдутся, как две лыжни, а по Лобачевскому… На школьной перемене Юра наблюдал за красивой Еленой. Цыганистая смесь угловатости с изяществом. Когда Юра подошёл, она глянула на него с той же улыбкой, какую только что вызвала в ней шутка её подруги. С этой же улыбкой она согласилась прийти на свидание, и потом они с подругой отозвались на призывающий к урокам звонок.
Звёздное небо между снежных гор похоже на чистую линзу, собирающую сверканье звёзд и снежинок в одном поднебесье подобно равновесным искоркам, не знающим ни пространственной, ни временной различённости. Елена пришла в шапочке-ушанке и в приталенной шубке. Походка у неё была сторожкая: сапожок сначала приминал подошвой снежок, а потом с хрустом продавливал квадратным каблучком. Юра заметил, когда они подходили к фонарю, их тени сжимались так, что казались реальнее парочки, а затем длинились, удлинялись до тех пор, пока у снежного полотна хватало света их отражать.
Они развлекались тем, что подбирались по заснеженным тропкам к источнику, из трубы которого нескончаемо лился подземный родник, и, испив, сравнивали свои вкусовые ощущения. Источников было много, возбуждённая любовной игрой парочка хмелела от каждого холодного или тёплого глотка. Игра интонаций, сердец, полуосвещённых снежным отражением улыбок. Мгновениями Юре хотелось подхватить Елену за приталенную шубейку и скользнуть с нею в потаённую темень предгорий. Одно было всё ещё непреодолимой, какой-то скользкой границей, словно у магнитика не осталось возможности перекувыркнуться и прижаться к предуготовленной магнитной половинке.
Эта граница — всё та же неопределённость, всё та же непредсказуемость казавшегося незыблемым закона постоянства. Это пугало и веселило. Они подошли к самому замечательному источнику. Его бювет был закрыт. В окно были видны краники, из которых поутру курортники будут набирать в стаканчики отмеренные порции славяновской влаги. Но если сойти по ступенькам на узкую площадку, здесь прямо из стены торчали две львиные головы с открытой пастью, из которых с непредсказуемой яростью, с паром и горячими брызгами, вырывались струи самого вкусного подземного ключа. Надо было обладать ловкостью и азартом игрока, чтобы уловить момент выброса и подхватить стаканчиком кипящую струю. У парочки стаканчика не было, а ловить губами кипяток было страшно. Елена вынула из варежки ладошку, дождалась львиного плевка и ладошку отдёрнула. Отойдя к краю площадки, они остановились в ожидании. Юра произнёс бог знает откуда пришедшую аксиому: «Я люблю тебя». На лице Елены была всё та же школьная улыбка. Юра обнял её шубейку и с магнитным безумием припал губами к её губам. Она почувствовала во рту чужую скользкую плоть, отшатнулась и сплюнула. Смущение было взаимным, но Юрино было отягощено оскорблением, на что Елена сочувственно ответила: «Извини».
* * *
Весну в Джемушах каждая гора встречает по-своему. Не успеет небо отмякнуть от морозов, как над туманным горизонтом встают дикие кристаллы Эльбруса; его вулканическая надмирность делала небеса чище, а горизонт строже. И тогда в долине, предгорьях и горах Джемушей словно волшебник взмахивал дирижёрской палочкой и пускал в мир цветную увертюру. В проталинах, сверкающих ледяной кромкой, выступал восковым венчиком подснежник; в его стойкости и ложащимся на вкус аромате была видна хмельная удаль. На влажной подошве Железной горы, среди стволов ещё только-только очнувшихся деревьев, лесная белая сирень выдерживала колор уходящей зимы. Среди серых кустиков разбегались синие огонёчки упругой пролески.
На каменных боках хладнокровной Развалки реликтовой зеленью посвёркивал мох. А когда солнце разогревало камни, в трещинах, среди опавшей листвы, пробивались и ароматом сводили с ума муравьёв маленькие, готовые к мимолётности, фиалки.
Воспетый классиком Бешту… На рудную чешую его склонов заползали не ищущие красоты, но цепкие хохлатки. Ниже по склону орешник мешался с подростками рододендрона.
Под горой Медовой ещё молчали толстые вязы, но ветхий годами дуб вкрадчиво вползал в цветение самыми кончиками тонких веток. Если выйти на зазеленевшую полянку, оторопеешь над замершей пружинкой безногой веретеницы, открывающей розовый роток на твою тень. Возле прозрачного куста жимолости в тёплый медовый валунок вцепилась яшмовая ящерка музыкальными лапками.
И, наконец, перекрывая гомон птиц, идут в цвет и затмевают зелень первой листвы прирождённые плодоносы Джемушей. Жёлтый бисер рассыпает по корявым веткам кизил. Розовый шёлк раскидывает боярышник. Алыча, разноцветная плодами, роняет лепестки, подобные вечернему туману…
Готовясь к выпускным экзаменам, Юра поднимается повыше, к небу. С любой скалы можно видеть зеленеющие холмы, возрастающие отдалёнными горами. Между Быкогоркой и Верблюдкой — не сливающиеся озерца пионов и маков. А если зажмурить глаза, зарядить ноздри звериным чутьём, можно по запаху отличить распаренное цветение городского озера от густых прудов дальнего конзавода.
Готовясь к экзаменам, Юра на себе ощутил, что такое относительность времени. Даже отдавая школе всё в ней приобретённое, он своим составом души и сознания был в предстоящем штурме московских вершин. Это была смесь предельной рациональности и наваждения. Оценки по профильным предметам были отличные. Посмеиваясь над собой и над своим волнением, Юра взобрался на каменистый отрог Железной. Посмеивался он не только над прошедшим волнением. Он собирался измерить и тем проверить один физический закон. Он держал в руках часы и смотрел вдаль, на каменный хребет Орлиных скал. Подготовку взрывных работ увидеть было невозможно, поэтому подготовка выглядела чисто абстрактной работой по введению некой формулы в грудь Орлиных скал.
Пыхнул рыжеватый дымок, под Юрой колебнулась земля, потом пришёл звук взрыва, эхо отозвалось где-то в недрах Железной. Всю эту последовательность Юра отследил по часам до секунды. Запоздание между звуком и взрывом подтвердилось. Но потом был второй взрыв, и не успел подняться султанчик дыма, как взрывная волна ударила одновременно и в грудь, и в уши. Юра посмотрел вниз: городок молчал, по муравьиным дорожкам катились курортники, спешили обыватели. Вчера по радио предупредили, что начнутся взрывные работы по добыче строительного камня. Сон с видением покидающего Орлиные скалы беркута оказался пророческим.
В поезде на Москву Юра пытался пересказать друзьям рассказ Чехова, читанный сверх программы. Герой рассказа не вполне в своём уме (что не свойственно творчеству Чехова), наблюдает таинственное природное явление: на горизонте возникает гигантский чёрный смерч, он вращается, приближается, и по мере приближения смерч уменьшается и превращается в фигуру летящего мимо чёрного монаха. Друзья прикидывали физическую правдоподобность этого оптического фокуса. Виктор вспомнил приближение смерча над Чёрным морем (а где ещё мог наблюдать Чехов это явление?), но никакого снижения до фигуры монаха не наблюдал. Генка, глядя в окно бегущего поезда, напомнил, что герой не в своём уме, то есть в уме, ему противоположном… Юра, переживая приближение Москвы, чувствовал себя монахом, теряющим своеволие породившего его завихрения природы.
На привокзальной площади друзья распрощались, и каждый пошёл своим путём. Первое, что напрягло приученный к сочувствию разум Юры, поток людей, уходящий в никуда. В кино была московская массовка, но её неизбежно олицетворял вернувшийся герой. Здесь просто текла масса, в которую, не раздумывая, Юра нырнул только потому, что рассчитывал на предрасположенную разумность её телодвижения.
Институт, вобравший в себя законы механики, привлёк тем, что обещал студентам общежитие. В толкучке абитуриентов Юра познакомился с добродушным москвичом Лёней. Узнав, что Юра из Джемушей, Лёня обрадовался своему детскому воспоминанию о горе Железной и сказал, что его отец почти каждый год возил в Джемуши свою двенадцатиперстную язву. А потом предложил Юре пожить у себя до конца приёмных экзаменов.
По жизненному опыту Юра знал, что квартира может быть двух- много трёхкомнатной. Но квартира Лёниных родителей, оснащённая паркетом, высокими люстрами и широкими окнами, казалась угловатым лабиринтом. Отец Лёни, заместитель какого-то министра, лежал в больнице, и при нём почти неотлучно находилась мать. Живыми, кроме Лёни, из дальних комнат появлялись его сестра с полуголым младенцем на руках и пожилая горничная, молча расставлявшая на овальном столе порционный обед, доставленный из какой-то общественной кухни.
Юра спал на просторной оттоманке под окном, открыв которое, можно было спрыгнуть в палисадник, заросший сиренью и калиной. Здесь, сидя на скамейке, Юра осмысливал подсунутые Лёней задачки прошлогодних экзаменов и одновременно приучал взволнованную душу к московской жизни. Мешала Лёнина сестра, она подсаживалась на скамейку со своим младенцем и насмешливо спрашивала: «Ну, что, ковыряешь в носу?» Младенец почему-то часто мочился, и сестра, расставив колени, направляла его струйку на безответный венчик ромашки.
Юра успешно сдал экзамены, и на последнем обеде в доме Лёни впервые увидел его мать. Измученное волевое лицо под неподвижными локонами модно уложенной причёски. Отец Лёни умер. Горничная собрала тарелки и ушла. Сестра расставила колени и пустила струю младенца на паркет. Юра не знал, чем и как посочувствовать Лёне и поехал с ним на Новодевичье. Здесь он отделился от панихиды и бродил среди тесных оградок могил. Надписи на стелах часто были напыщенные, взывающие не проходить мимо. Но одна надпись привлекла его внимание. Покойник был инженером и оттуда уверенно сообщал: через пятьдесят лет всё человечество будет пользоваться самозатачивающимися инструментами! Каким-то косвенным намёком покойный инженер подсказывал Юре, что выбранный им институт не промах.
Передвижение по Москве всё ещё было для Юры психическим напряжением. Привыкший соотносить свою свободу со свободой горных вершин, он никак не мог так напрячь душу, чтобы пересилить это своё напряжение. Он пытался писать стихи:
Нет выхода, нет выхода,
Есть только вход!
На лицах напряжение,
На лицах пот!
Не помогло. Надо было искать какую-то иную формулу приспособления. Теория квантовой механики, где частица, просквозив некую математическую решётку, обретала свободу волны, помогала только отчасти и недолго. Телесно сжатый в вагоне метро, он чувствовал себя частицей, но как и где эта частица найдёт ту самую волшебную дырку — Бог весть. Он представлял метро в виде синхрофазотрона, в который влетаешь одним, а вылетаешь себе самому чуждым.
Отбыв лекции, Юра перемещался в общагу. Но теперь перемещение по Москве обижало тем, что тончились и дырявились подошвы. Эту беду в общаге каждый решал по-своему. Он видел одного парня, который ездил в институт на велосипеде и босиком. Туфли возил на шее.
Чтобы чем-то унять беспокойство, в общаге по ночам расписывали «пульку» или наблюдали за тем, как чуваки постарше играют в покер, изображая непроницаемые «фейсы».
Юра полагал, что новая жизнь потребует всех душевных сил, а выходило так, что требовалась какая-то мелочная суетливость. Бывала возможность перекемарить в метро, и тогда захватывало сновидение, такое тёплое и глубокое, как будто Джемуши знали, в каком обеднённом мире он окажется, и приберегали для него красочные открытки кавказских воспоминаний… Очнувшись, испуганно смотрел на часы: сновидение длилось чуть больше трёх минут. И тогда он погружался в сновидение яви, покачиваясь в метро и досматривая те же три минуты до следующей станции.
Высотные здания совсем не усиливали поднебесную вертикаль, а ослабляли её, принижали или совсем превращали в струи дождя, под которыми бегали и прыгали весёлые погремушки. Он не воспринимал всерьёз облака над шпилями или оконтуренные чугуном деревья. Отодвинув душевную тоску в сторону, он готовился к экзамену. Решал многопараметрическую задачу по трибонике. Краем уха услышал, что старого добродушного преподавателя сменил преподаватель помоложе — сухой, придирчивый. Юра не обратил внимания на перемену, он был в себе уверен: экзамен сдаст и рванёт в предгорья Кавказа.
И вот за столом экзаменатора сидел человек в возрасте аспиранта. Он откинулся на спинку стула и, зачем-то пошарив пальцами правой руки по ладони левой, предложил Юре взять экзаменационный билет. Легко, как переворачиваешь страницу усвоенного текста, Юра взял листочек и наткнулся на вопрос, которого не было и не могло быть в лекционных конспектах заданной темы: задача предлагала вопрос не по механике, а по применению технических масел.
Юра вопросительно посмотрел на преподавателя и впервые увидел его въяве. Белая рубашка, чесучовый пиджак. Лицо натянуто от подбородка до макушки, и только над ушами тугие завитки тёмных волос. Юра вглядывался в его полуприкрытые глаза, не понимая: шутка или игра? Подковырнул или передёрнул? В памяти промелькнуло где-то услышанное: Трибоника наука трепетная.
— Билет не по теме, — сказал Юра.
На бесконечном лице экзаменатора появилась вопросительная бровь: мол, может ли быть что-либо не по теме в столь значительной науке? На всём увеличенном лице, похожем на голое колено, Юра вдруг увидел и понял: игрок передёрнул! Но зачем? Чтобы поставить «неуд» и отравить студенту каникулы? Юра испугался, Джемуши превращались в запретную зону: это лицо-колено могло безнаказанно надавить на него так, что он превратится в лепёшку, бессмысленно хлопочущую о потерянной форме. Вот, именно бессмысленность происходящего поразила Юру сильнее всего. И надо было суетиться, отстаивать своё право на честный экзамен. И Юра суетился, смотрел на портфель экзаменатора, и вдруг вспомнил, что у преподавателя, ушедшего на пенсию, был примерно такой же, если не тот же самый, перешедший по наследству! В этом портфеле хранились заготовленные впрок экзаменационные билеты. Коленолицый преемник просто вынул билет наугад, полагая, что в почтенном портфеле не может быть ничего незаконного… Юра смутно помнил, как разрешился конфуз, потому что со всем рвением выпорхнувшего из клетки дрозда резал крыльями пространство, сбрасывая с себя мишуру истасканных временных одёжек!
Джемуши летом были подобны чаше, налитой множеством ароматов. Дождавшись условного часа, Юра надел модную «гавайку», сунул в карман припасённую для понта пачку Mallboro и поспешил на озеро. Спускаясь по лесной тропинке, чуть не наступил на шмыгнувшую под ноги трясогузку: она бежала впереди, виляла хвостом и, развернув к нему головку, требовала платы за проход. Приозёрное болотце пахло распаренной пивной бардой, в которой охмелевшие лягушки вразнобой пели и крякали. Приятели сидели на берегу, по кругу ходила бутылка вермута. Юра разделся, распечатал пачку сигарет и оглядел приятелей глазами почти безусловного москвича. Все закурили. И только один парень отказался; улыбаясь, он протянул Юре пачку «Примы». И вермут он не пил, а предпочитал портвейн. Через несколько минут Юра узнал, что этот парень учится в МГУ на философском факультете. Живчик зависти забился в груди. Юра внимательнее посмотрел на философа и подумал, как бы тот поступил, окажись он один на один с передёрнувшим экзаменационный билет преподавателем?
Но это уже другая жизнь и другой сюжет.