Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2024
О том, что «Великие рыбы» — роман (ну пусть даже «экспериментальный», как с самого начала предупреждает нас аннотация к книге), догадываешься далеко не сразу. По существу, понимаешь это только тогда, когда добираешься до последней главы того, что поначалу упорно кажется сборником текстов — да, несомненно объединённых некоторыми общими интуициями, но тем не менее — сборником, скорее, эссе, чем рассказов. Вообще жанровая природа составивших книгу тридцати пяти глав (случайно ли это число? символизирует ли оно что-нибудь?) — сложная, колеблющаяся, о чём мы ещё скажем; рассказов в строгом жанровом смысле здесь не так уж много (такова, пожалуй, «Фотина», таковы «Вера и другие»…). Разножанровость, разностилье, даже разноинтонационность их, пока читаешь, наводит даже на мысль о том, что перед нами — что-то вроде колонок в неком, допустим, религиозном издании, отданных на вольную волю их автора, задача которого — придерживаясь в целом тематических рамок, быть как можно более разнообразным и сказать при этом как можно больше.
Но это всё, повторяю, лишь до тех пор, пока не дочитаешь до самого конца — и не увидишь собственными глазами: конструкция замкнулась. Она (казавшаяся рыхлой, рассыпающейся, почти случайной) была на самом деле продуманной. В каком-то смысле даже выстроенной. И да, это именно роман — хронологически последовательное осуществление одного сюжета.
Слово «осуществление» — а не «развитие», как подсказывает привычка, — тут напрашивается неслучайно. Развития — с классическими завязкой-кульминацией-развязкой, с нагнетанием напряжения и последующим его сбросом, с постепенно разрешающейся интригой, с достижением к концу состояния (чего бы то ни было, кого бы то ни было), отличающегося от исходного, — тут, строго говоря, нет. Есть существование вечного в переменчивых условиях времени.
А вот конфликт… конфликт как раз есть, он — показывает автор — сквозной, пронизывающий все века и, пока мир стоит, неустранимый: между миром и духом, между временным и вечным, между мирским и священным. В том, что (Кто) одерживает верх, у автора сомнений нет, каков бы ни был исход отдельных эпизодов этого конфликта на земле (исход трагичен почти всегда; в значительном большинстве своём герои романа — мученики).
В этой своей книге, посвящённой, как сказано опять же в одной из аннотаций, «феномену святости», Сухбат Афлатуни пишет историю христианства в избранных сюжетах, путешествие его сквозь земные времена — в некоторых особенно значимых, на взгляд автора, остановках. Строго говоря, даже не христианства как такового: после разделения Восточной и Западной церквей повествование сосредоточено исключительно на судьбах православия. Вплоть до XV века дух (а с ним и внимание автора) объемлет гигантские пространства от Иудеи и Египта до Рима и Константинополя, от Далмации до Дамаска, от Болгарии до Крита, от Грузии до Венеции; после же падения Византийской империи, за редчайшими исключениями (Япония — впрочем, в этом случае речь идёт о русском святом, о святителе Николае Японском; Чехия, Сербия), не покидает пределов России, в том числе и в облике Советского Союза, когда — как в главе о Николае Алма-Атинском — часть её составлял и Казахстан.
Это род священной истории, написанной почти целиком в светских интонациях и выстроенной в хронологической последовательности — от первого столетия по Рождестве Христове до — почему-то — середины XX века: последняя дата действия как такового — 25 октября 1955 года, день смерти митрополита Алма-Атинского и Казахстанского Николая (случаются и отступления во времена более поздние, в том числе совсем недавние, но это именно отступления). На этом земная история прерывается, — чтобы вновь возвратиться в иудейскую пустыню, к самарянке Фотине, только что говорившей с Христом и задумавшейся о том, что это было. Без малого два тысячелетия умещаются в несколько мгновений: между тем, как Иисус обратился к самарянке, и моментом, когда она задумалась об этом.
«Сколько времени прошло?» — «День успел поблекнуть, жара — слегка ослабеть; на кустарнике, камнях и пыли лежало уходящее солнце. Стрекотали кузнечики».
Может быть, вся эта двухтысячелетняя история ей вообще приснилась? Может быть, и мы ей снимся?
Сюжеты — по преимуществу биографические… скорее, житийные, поскольку речь идёт о земной жизни святых (иногда и о посмертной их судьбе); почти все главы названы их именами (исключения четыре: «Савваиты» — христиане-отшельники, принявшие в своей лавре Саввы Освященного под Иерусалимом мученическую смерть от бедуинов в VIII веке, «Лавра» — краткая, в отдельных эпизодах, история Троице-Сергиевой Лавры, объединённая с историей отношений с нею и с православием самого автора; «Династия» — здесь героиней оказывается целая династия Романовых от воцарения Михаила — через расстрел царской семьи в 1918-м и причисление их к лику святых в 2000-м — до «разных юбилейный действ, конференций и выставок» в год четырёхсотлетия династии, и «Пустынь» — кратчайшая история Оптиной пустыни от возникновения в XIV веке до восстановления в конце XX). В соответствии с этим на каждую главу приходится, как правило, по одному герою, но исключения есть и тут: вторую главу делят меж собой апостолы Павел и Пётр (в таком именно порядке), третью — «Вера и другие» (под таким названием автор объединил замученных императором Адрианом во II веке Веру, Надежду, Любовь и мать их Софию. Может быть, потому, что Вера погибла первой), седьмую — святые Венедикт и Схоластика, десятую — святые Феодор и Феоктиста, сын и мать, двадцать шестую, «Феодор и Феодор» — два Феодора, оба Ушаковы — дядя и племянник, монах и флотоводец, оба святые; а глава пятнадцатая, озаглавленная единственным именем «Пётр», объединяет двух святых Петров: Петра Казанского и Петра Ордынского. В соответствующих главах не всегда действуют — или хотя бы присутствуют — сами герои. Так, глава о Николае Чудотворце — совсем не о нём, к моменту начала действия (1087) давно уже умершем (жил он, напомним, в III—IV веках), а о перенесении его мощей из Мир Ликийских в Бари; в главе об Илье Муромце, он же святой преподобный Илия Печерский (первый русский герой книги, кстати), рассказывается главным образом история его почитания и вообще восприятия его образа (вплоть до антирелигиозной оперы-фарса Демьяна Бедного). А главу «Вукашин и другие» населяет множество сербских мучеников за православную веру, убитых хорватскими усташами в концлагере Ясеновац и за его пределами; кроме зарезанного ясеновацким надзирателем человека по имени Вукашин «из деревни Клепац», о котором не известно ничего, кроме того, что перед гибелью он трижды отказался прославить поглавника Анте Павелича, остальные безымянны — кроме жертв, перечисляемых просто списком: фамилия, имя, годы жизни, — а список так велик, что вынужденно ограничивается фамилиями на букву «А»…
На образ же Великих рыб, вынесенный в заглавие, навела автора одна из героинь, мученица Иулиания. «Шел некий крестьянин вдоль Тверцы, неподалеку от города. Глядь, белеет что-то в водах, вроде рыбы великой. Пригляделся и обмер. Тело женское в светлых одеяниях и с ангельским ликом против течения плывет, вдоль берега. Без рук и без ног». Вот и все герои его плывут по небесной реке, «ни боли от ран, ни гнева на убийц своих не чувствуя».
Автору слишком многое надо было сказать — и слишком много разного, даже в пределах каждой из глав, — в каждую, небольшую, уместить как минимум несколько десятилетий — а иной раз и столетий; хотя бы обозначить большие тенденции. Сама тема ломает рамки, автор же не слишком их и выстраивает. Необходимость уместить два тысячелетия — пусть в очень избранных сюжетах — в обозримый объём (для романа, кстати, очень скромный — всего-то триста с небольшим страниц) сама по себе приводит к тому, что чаще всего получается то сжатый конспект, концентрат возможного текста, и даже не одного; почти план того, что можно бы написать, окажись больше времени и места; то энциклопедическая статья, разве что свободная от справочного аппарата и вообще от всяких академических обременений, — просто перечень фактов; а то и классический рассказ с диалогами и внутренними монологами, как, скажем, в случае главы «Вера и другие». Жанр, избранный на сей раз Сухбатом Афлатуни и начерно обозначенный как роман, вообще-то сложный, не сложившийся ещё как следует, поэтому постоянно видна разнородность его компонентов. Мы найдём здесь даже сценическую экспликацию воображаемого спектакля, в которой подробно расписывается, что и как должно быть показано, как должны быть одеты актёры, как расставлены по сцене, как устроить освещение… очень интересно, кстати, — в главе о митрополите Арсении и взаимоотношениях его с императрицей Екатериной (и это ещё помимо обилия исторических сведений, умещаемых в ту же главу). Мы найдём там элементы и эссе, и личных воспоминаний («…В Риле я оказался в августе 2018 года; сюда привезли нас организаторы конференции, посвященной русско-болгарскому историку и мыслителю Петру Бицилли. Помню пронзительное чувство радости и покоя, охватившее буквально на входе в монастырь: близкое испытывал лишь в Троице-Сергиевой лавре…»), и даже нечто подобное сценарию фильма, где происходящее расписывается буквально по кадрам, с указанием на требуемый характер изображения:
«Вот все входят в храм. Духовенство переоблачается: белые одеяния меняются на алые, пасхальные.
Патриарх выходит к народу.
Он видит их. Давно уже видит их. Они стоят чуть в стороне и ждут. Султанская полиция — чауши. Вокруг них, несмотря на обычную пасхальную толчею, пустота. Люди жмутся в стороны.
Патриарх поднимает чашу. Он уже всё понял. Да, Господи. Да, он готов.
Они дали ему дослужить: таков был приказ.
Верующие расходились. Пальба давно прекратилась, небо светлело.
Чауши спокойно дождались, когда патриарх и остальные архиереи, сослужившие ему, выйдут из алтаря. Один из чаушей, по виду главный, подал знак.
Дальше изображение становится нечётким».
Афлатуни-художник (чтобы не сказать — Афлатуни-беллетрист; он не беллетрист, он гораздо глубже и тоньше) не то чтобы борется с Афлатуни-проповедником, Афлатуни-агиографом — цели-то и ценности у них общие, — но им явно тесно в одном пространстве, и художник то и дело уступает агиографу и проповеднику. Впрочем, кажется, по мере продвижения повествования во времени беллетризация нарастает, в текстах появляется всё больше художественных компонентов… А ведь есть ещё Афлатуни-историк, Афлатуни-публицист…
Не довольствуясь разнообразием собственных голосов, а иногда и голосами своих героев (например, в главу о Николае Японском включаются объёмные фрагменты из его дневника), автор — изредка — включает в текст стихи разных, видимо, важных для него поэтов — от Фёдора Глинки до Поля Верлена (в собственном его переводе), и таким образом роман обретает жанровые черты ещё и персональной авторской записной книжки.
Всё это, собранное воедино, очень интересно, ярко, живо, но цельность удерживает с трудом.
Распределение внимания по двадцати векам христианской истории оказалось — тоже, надо думать, поневоле — весьма неравномерным. Более всего внимания досталось двум столетиям: XVI (о нём — четыре главы: о сербской святой Ангелине, о Соломонии Сабуровой — в монашестве Софии, о святителе Германе и о юродивом Иоанне) и особенно — XX (о нём — целых пять глав).
Прихотливым оказался и выбор героев. Глупо задаваться вопросом, почему автор кого-то выбрал, а кого-то нет; почему вообще оказался так обделён вниманием XIX век; почему из всех новомучеников XX века романист избрал только царскую семью и безвестную Марию Данилову — о ней отдельная глава, а, скажем, ни Сергию Радонежскому, ни Серафиму Саровскому, ни Ксении Петербуржской, ни Герману Аляскинскому, ни Филарету Москвскому, ни Иоанну Кронштадтскому, ни Матроне Московской собственной главы не досталось; почему в одних случаях говорится о жизни героя в целом, от начала до смерти (как в случае патриарха Тихона), в других — в фокус попадает всего один эпизод из неё, а остальная жизнь — не то чтобы вся, но в основных штрихах — рассказывается как (беглый, плотный) комментарий к этой сцене (в случае Николая Японского, например, это сцена открытия памятника Пушкину в Москве в 1880 году). Ну не академическое же исследование, в конце концов, не энциклопедия, а художественный текст, кто волнует автора, о том он и пишет; что чувствуется ему важным, на том он и фокусируется. И всё-таки эта неравномерность, наряду со стилистической и жанровой неоднородностью, настолько велика, что, кажется, цельности текста она тоже ощутимо мешает.
Но главный герой в романе, конечно, есть. Видим мы Его только в первой (она же и последняя) главе. Во всех остальных Он присутствует незримо.
Кстати, о числе глав, о том, символизирует ли оно что-нибудь. Если вычесть из него главы первую и последнюю — которые, в сущности, — одна, содержащая историю Фотины, но так ли важно? — вычтем их — и останется тридцать три. Количество земных лет Христа.