Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 6, 2024
Алла Дубровская — прозаик, родилась в Чите в семье военного лётчика. Работала учителем истории, экскурсоводом, теплорегулировщиком. Рассказы и повести печатались в журналах «Звезда», «Октябрь», «Урал» и др. Автор книги избранной прозы «Египетский дом» (2019). Лауреат премии имени Марка Алданова (2022). Живёт в Нью-Йорке.
В «ДН» печатается впервые.
1
— А ты себя когда в первый раз помнишь?
Люба затянулась сигаретой и выпустила дым из ноздрей. В профиль она была похожа на дракона: узкое лицо, горбатый нос и высохшая, словно в чешуйках, кожа. Ещё и дым от вечной сигареты. Мама этого сходства не признавала и называла Любу обыкновенной козой. Мне такое сравнение не нравилось. Люба была для меня Дракошей. Жила она через площадку, заходила чуть ли не каждый день, обычно в халате и шлёпанцах. За ней по пятам следовала старая раскормленная собака, породу которой никто не знал. Феноменальную способность Дракоши переводить любую тему в разговор о себе я знала прекрасно, поэтому просто пожала плечами. Она и так уже что-то говорила, время от времени затягиваясь сигаретой и покачивая ногой. И как всегда: она говорит, я не слышу. Слышу, лифт поднимается, дверь хлопнула. «Не к нам», — думаю. Слышу, дождь застучал по карнизу, чайник засвистел на плите, сейчас я ей кофе растворимый налью без сахара, но с молоком. «Молоко кончается», — думаю. Собаке печенье бросила, слышу, как она чавкает. В ванную пошла, дверь не закрыла, чтобы Дракоша не обиделась, а она всё говорит и говорит. Прислушалась. Уже что-то про Игоря. Это её молодой любовник. Разница в возрасте там лет двадцать, так что всегда найдётся на что пожаловаться. У них, как у любой пары, была своя история. Слышанная много раз, она мне порядком надоела. Если коротко, то у Дракоши неподалёку был свой маленький салон, куда Игорь ходил стричься. Ходил он туда, не знаю как долго, пока однажды не увидел там Любу, во всей её отцветающей красе. И влюбился. Ну ладно, не влюбился, так, увлёкся. Мама моя, всё сведя к простому расчёту, не допускала ни первого, ни второго варианта. Деньги у нашей соседки водились, но она их как-то беспечно транжирила, не заботясь о надвигающейся старости. Правда, купила подержанный «Форд» с малым пробегом, а разъезжал в нём, как понимаете, всё тот же Игорь. За Дракошу обидно, она была высокой и худой, с тонкой талией и длинными ногами. «Сзади пионерка — спереди пенсионерка», — это она о себе. Так что там про Игоря? Пришёл в белых брюках, испачканных губной помадой. Ну, пришёл ведь, говорю. «Мог же и совсем не прийти», — думаю. И тут же пожалела, потому что Люба мысль мою прочитала, у меня на лице всегда всё написано, сигарету затушила и, сухо распрощавшись, удалилась. Собака, естественно, поковыляла за ней.
Дождь усилился, как-то вдруг стемнело, хотя время было ещё не позднее, в коммунальной квартире напротив зажглись окна кухни. Занавесок там никогда не вешали, считая, что тётки в халатах и мужики в трениках никого не интересуют. В нашем дворе-колодце все друг друга знают, так что скрывать нечего. Говорят, в Амстердаме на окнах нет штор по той же причине. Какие могут быть тайны у праведных протестантов? Заглядывайте. Смотрите. Вот я и вижу: баба Зина на плиту чайник ставит. Значит, мне пора собираться на работу. Когда-то она пристроила меня уборщицей в зубную поликлинику, так с тех пор в одну смену и пашем. Вернее, пашу я, а баба Зина руководит. Я не возражаю. Она моя благодетельница. Помню, как начальница отдела кадров, поджав накрашенный ротик, с брезгливым недоверием разглядывала мою трудовую книжку: дипломированная, уволенная по статье.
«Никогда бы вас не приняла, да Зинаида Алексеевна просит, она у нас заслуженный работник, отказать ей не могу!»
Баба Зина ходила с трудом, переваливаясь с ноги на ногу. Мыть полы в коридорах ей было не по силам. Зато она с удовольствием убирала кабинеты начальства, в которых нет-нет да и перепадали ей остатки пиршеств и подношений. Чистку плевательниц поначалу мне не доверяли. У зубных врачей царствовала тётя Валя. Через пару лет, когда она ушла на пенсию, а мне уже была известна каждая выбоина на линолеумном полу и все углы лестницы, в которых накапливалась грязь, я получила «повышение», и запретных зон для меня не осталось. Так я перешла на уборку врачебных кабинетов и постепенно перезнакомилась с лечащим составом поликлиники. В основном это были дамы средних лет с садистскими наклонностями. Для меня было загадкой происхождение этих наклонностей: то ли они врождённые, то ли развились по ходу зубоврачебной практики. Ладно, шучу. Молодые и обещающие у нас не задерживались, остальные, на бреющем полете, дотягивали до пенсии с какими-то льготами, в которых хорошо разбиралась баба Зина, я же никогда не могла запомнить, что и кому полагается за выслугу лет. И всё шло своим чередом до тех пор, пока в один прекрасный год это «всё» вдруг не развалилось и наша государственная поликлиника мучительно не переродилась в кооперативную. Помню, как в тот же год обнулились мамины деньги на сберкнижке. Пришлось утешиться тем, что такое произошло со всеми. Ну да ладно. Пора догонять бабу Зину, пересекающую двор под чёрным допотопным зонтиком.
Наломавшись по лестницам и коридорам, да ещё прихватив пару кабинетов с заляпанным линолеумом, я думала, что усну, как только доберусь до подушки. Не тут-то было. Уже где-то за полночь, уставившись в потолок, по которому бродили пятна света, я вспомнила вопрос Дракоши. Да вот же моя первая память: зимние сумерки, потолок в палате детской больницы, мелькание света от фар машин, ощущение потерянности и одиночества. Мне года четыре, наверное. Первая разлука с мамой. Страх, что меня забудут и оставят там навсегда. Нет, не уснуть. Побрела на кухню. Двор спал. Ни в одном окне не горел свет. С бидончиком для дачной клубники мама с утра уехала к приятельнице в Токсово. Скорее всего, из-за дождя осталась там ночевать. Стоит или не стоит тревожиться? Какой идиотский вопрос, когда тревога разрастается сама по себе.
Мама моя красавица и в свои шестьдесят. Несмотря на все уговоры Дракоши обрезать старомодную и уже совершенно седую косу, она продолжает её туго заплетать и укладывать короной вокруг головы. Комсомольская богиня, да и только. Я — в папу, которого видела всего несколько раз. Плюгавенький такой мужичок, может, в молодости и был ничего. Я не знаю, как ему удалось произвести впечатление на маму. Моё детское любопытство было пресечено раз и навсегда решительным «был, да сплыл». Так что я продукт воспитания двух женщин: бабули, пока она была жива, и мамы. С мамой мы, скорее, подруги. Заботливые подруги. Я привыкла, что она всегда есть, всегда рядом. Наверное, это её настораживает. «У тебя должна быть своя жизнь», — говорит она мне время от времени, как будто я проживаю не свою, а чью-то жизнь, деля с ней нашу комнату. Она женщина решительная и энергичная, а я выросла задумчивой тихоней. Такой и была до поры до времени, пока что-то не произошло и это «что-то» не изменило мою жизнь.
На кухне делать было нечего, пришлось возвращаться в постель. У нас уютная комната. Каждый сантиметр двадцати квадратных метров заполнен маминой любовью: полочками с книжками и статуэтками, буфетом с хрустальными рюмочками и серебряными ложечками. Здесь был родной особый запах. Так для всех детёнышей сладко пахнет только мама. Моя мама пахла с лёгкой примесью духов «Красная Москва». Вся её несложная жизнь выставлена в небольшой галерее фотографий в буфете. Вот она строгая девушка в телогрейке на комсомольской стройке, а вот уже в сшитом на заказ шёлковом платье, подчёркивающем располневшую фигуру. Дальше я с трубкой детского телефона, прижатого к уху (ало-ало!) и бантом-пропеллером на макушке. Бабуля уже совсем старенькая, вся в морщинках. Все мы здесь, в этой комнате, только нет у нас ни одного мужчины. Я сплю на тахте, мама занимает полуторную чешскую кровать с деревянными полированными спинками. На ковёр мы накопили. Он красуется цветочным узором над маминой кроватью. Когда-то у нас была соседка — одинокая старушка Елизавета. Хоронить её пришлось нам с мамой, правда, немного денег дала церковь, к которой Елизавета прибилась незадолго до смерти. Прописаться в освободившейся комнате исполком нам не разрешал, но к Дракоше на перманент ходила дама из какой-то комиссии. Благоухая духами, дама зашла к нам. Она мельком взглянула на пустующую жилплощадь и улыбнулась перламутровыми губами: «Это же совершенно непригодно для жилья! Спишем под ванную комнату». И списали. И обошлось совсем недорого: одна моя месячная зарплата. Приватизировали мы свою комнату, а теперь уже отдельную квартиру, без сучка и задоринки. Чтобы мы делали без Дракоши? На наше счастье, к ней в салон ходят всякие полезные люди. «Знакомства решают всё! — часто говорит она. И добавляет: — Вот что бы я делала без тебя?» Это правда. Наша дружба началась с того, что ещё в пору развитого социализма Люба попалась мне на лестнице с раздувшейся щекой. Пройти мимо этой разрывающей душу картины было невозможно. «Боюсь», — жалобно сказала она, еле открывая рот. Пришлось пообещать лучшего специалиста нашей поликлиники. Тогда у нас работала Сашенька, она и спасла Дракошу. Делая большие глаза, Сашенька рассказала, как некая докторица аккуратно запломбировала Любин моляр, забыв вытащить из канала иглу с ваткой. Началось воспаление. Короче, Дракоше несказанно повезло столкнуться со мной на лестнице.
Заснуть под ворохом этих воспоминаний никак не удавалось. Так я и промыкалась всю ночь, пока не начало светать. На Литейном звякнул первый трамвай, тихим перезвоном ему ответили рюмочки в буфете. Утро просочилось в комнату сквозь щёлку в занавеске, обозначив корешки книг на полке: любимые томики Толстого, потрёпанные «Люди, годы, жизнь» и, словно вставной зуб, втиснутый в неровный книжный ряд, голубой кирпич «Истории СССР». Зачем он здесь? Кому нужна история страны, которой нет? Что за дурацкая сила заставляет хранить этот анахронизм?
Начиналось-то всё совсем неплохо. Это я не про СССР, это я о себе.
В смысле школы. Не скажу, что любила алгебру с физикой, вернее, училки по этим предметам всегда попадались какие-то злобные. Они вселяли в меня такой страх, что я не могла осилить ни одной контрольной. Приходилось тыкать линейкой в спину отличницы Герасимовой, прося дать списать. Иногда эта спина дёргалась с раздражением, мол, отстань, но чаще я всё-таки получала решение задачки, накарябанное на куске промокашки. Зато на уроках истории наступало блаженство. Дорогая Ирина Сергеевна, милая наша историчка, она так часто улыбалась, что я навсегда запомнила щербинку у неё между передними зубами. Лет с девяти я была юным археологом, красным следопытом, запоем читала исторические романы и после школы намеревалась поступать в универ. Ирина Сергеевна мягко, но настоятельно советовала идти в педагогический, говоря, что там профессорский состав гораздо сильнее. Эта маленькая ложь должна была спасти меня от неминуемого разочарования: у девочки с моей фамилией шансов пройти по конкурсу в университет практически не было. И спасла. Поступление на исторический факультет пединститута произошло безболезненно. Партийные съезды и борьба с оппортунизмом мирно уживались в моей памяти с законами Хаммурапи и плачем Ярославны. Верность комсомолу и принципам строителя коммунизма оставалась незыблемой до окончания третьего курса, когда до мамы дошло, что через год я уеду по распределению в какую-нибудь отдалённую деревенскую школу. «Я же останусь совсем одна, а если умру до твоего возвращения, комната перейдёт государству», — сказала она дрожащим голосом. Пришлось перевестись на вечернее. Там-то всё и случилось. Что случилось? А то, что из юной комсомолки я довольно быстро превратилась если и не в диссидентку, то в человека, не верящего ни единому слову, доносящемуся из телевизора.
Вечерники отличались от студентов дневных курсов. Они и по виду были другими: солидными, усталыми, не такими шумными. Кто-то засыпал прямо на лекциях. Сидя в первом ряду, я аккуратно записывала крупным разборчивым почерком всё, что слышала. Такая прилежность не прошла незамеченной: довольно скоро ко мне подсел Генка Офицеров. Он успел отслужить в армии, был широкоплеч, но невысок и как-то непропорционально скроен, к тому же рано облысел. Словом, не красавец, но ведь и меня нельзя было назвать даже хорошенькой, хотя мама никогда этого не признавала, говоря, что просто я гадкий утёнок, который однажды превратится в прекрасного лебедя. В ожидании превращения я подружилась с Генкой, ему нужны были мои конспекты: днём он дежурил в пожарной части где-то на Выборгской стороне и часто не успевал на лекции. Корыстное внимание Пожарника, как я прозвала Генку, было понятным, но мама почему-то уповала на его другой интерес, сказав однажды знаменитую по тем временам фразу: «Из искры возгорится пламя». Смешно, учитывая работу Генки. Как бы там ни было, именно он привёл меня на факультативный курс по новейшей истории Венгрии.
В небольшой аудитории, набитой студентами, место отыскалось только для меня, Генка примостился на полу. Доцент был сухонький, со скрипучим голосом, в очках с толстыми линзами. Не поднимая головы, он читал что-то из тетрадки, переворачивая исписанные страницы. Вслушиваться в монотонное чтение было трудно, потихоньку я стала задрёмывать. Вспоминать об этом неловко. После лекции Генку распирало от желания поделиться впечатлением, а я отвечала набором штампов, вложенных в мою голову, мол, контрреволюционный мятеж, чего тут непонятного? Насторожённый и насмешливый взгляд Пожарника задевал, набитой дурой казаться не хотелось. На этом факультативе я уже больше не спала. И ни разу об этом не пожалела.
«Сочувствие восставшим… И милость к павшим…» Мысли путались — сказалась бессонная ночь, и я провалилась в глубокую дрёму.
Из Токсово мама привезла полный бидон клубники, прикрытой лопухом под крышкой. На перезрелых ягодах кое-где примостились крошечные улитки. Любимый с детства сладкий аромат наполнил квартиру, заглушая вонь чего-то подгоревшего у соседей во дворе.
— Не ешь, не ешь. Всё надо перемыть и засыпать сахаром. — Мама кружила по кухне в обычном для неё танце: шаг к холодильнику, поворот к плите, потом раковина и снова холодильник. — Купила молока, сварю нам кофе.
— Я только одну. Они же с грядки. Чего их перемывать?
На блюдечке лежали две большущие красные ягоды, покрытые пористой кожицей с чёрными крапинками.
— Смотри, какие красавицы!
Оторвав зелёную звёздочку от одной из них, мама сунула ягоду мне в рот.
Хорошо. Вкусно. Сок растёкся по языку и нёбу. Всегда бы так сидеть с мамой, слушать её рассказ про Тосю из Токсово и есть клубнику.
— Там ещё красная смородина в кастрюльке, но очень уж кислая. Сварю-ка я варенье. Ты же любишь, да?
Да, я люблю всё, что она делает. Вот она у плиты, повернулась ко мне, смотрит. Глаза с лукавинкой. Она не уложила косу вокруг головы, а перекинула через плечо. Чем не Татьяна Ларина в старости? Хотя почему в старости? Я не вижу перед собой старухи. Как же ей, бедной, досталось. Поседела-то она после моей истории.
Моя правильная мама любила Эдиту Пьеху и душевные фильмы про любовь. Шамкающие съезды мы не смотрели, последние новости пропускали в ожидании кремлёвских концертов. Про кромешную государственную ложь я поняла гораздо раньше неё. Спасибо Генке Офицерову. Наверное, он решил, что я «созрела» после факультатива по Венгрии. Уже не помню точно, кажется, мы обсуждали восстание 1956 года, когда он вдруг странно и значительно сказал, что хочет дать мне кое-что почитать. «Давай!» — кивнула я. Генка проворно сунул в мой портфель газетный свёрток. Так у меня оказалась изданная «за бугром» книга Солженицына «Архипелаг Гулаг». Получив краткие наставления об осторожности и опасности хранения запрещённой литературы, я с трепетом развернула свёрток ночью. Смешно. Книгами Солженицына сейчас забиты книжные магазины. А тогда за хранение «Архипелага» можно было получить срок. «Всякие случаи бывали», — запугал меня Генка. Начав читать, я уже об этом не думала. Что-то даже конспектировала, аккуратненько так, с восклицательными знаками на полях. Мама, конечно, заинтересовалась «этими ночными бдениями», но отстала, поверив в срочную подготовку к зачёту.
Чтобы лишний раз я не таскала «Архипелаг» в портфеле, Генка решил забрать его сам. Визит «молодого человека» внёс лёгкий переполох в наш отлаженный распорядок. Пока мы с ним шептались в комнате, мама на кухне, по словам зашедшей на огонёк Дракоши, «метала икру на стол». Икру не икру, но варенье двух сортов в хрустальных розетках украсили потёртую клеёнку нашего стола. Самое смешное, что Дракоша добавила к этому пиру пирожные, которыми её снабжали благодарные дамы из салона. Генке было неловко от пристального внимания ухаживающей за ним мамы. По-моему, он глотал косточки от вишнёвого варенья и, наскоро выпив чашку чая, сбежал, сославшись на строгую дисциплину в его пожарной части.
— Пожарный… Как романтично, — иронизировала Дракоша, выпуская дым сигареты из ноздрей.
Когда мама, справившись с возбуждением, угомонилась и ушла смотреть телевизор, Дракоша завела со мной разговор на интимную тему, видимо, решив, что для этого настал подходящий час.
— Ты ведь всегда можешь привести его ко мне. Ключ под ковриком. Собака тебя знает, шума не будет. — Что-то заговорщическое промелькнуло в её лице.
У меня это вызвало довольно бурную реакцию. Чувствуя, как краснею, я затараторила про то, что всё это глупости, которые меня совершенно не интересуют, и вообще я не даю поцелуя без любви, а к Генке ничего не испытываю, кроме дружественной симпатии. «К тому же я девственница», — совершенно излишне добавила я.
— В твоём возрасте это уже не достоинство, а недостаток, — заскучала Дракоша и, распрощавшись, удалилась.
На следующий день мама собиралась побольше разузнать о «молодом человеке», но вместо этого получила от меня прямой вопрос: знала ли она о сталинских лагерях? От неожиданности лицо её стало каким-то отчуждённым. Немного помолчав, она словно выдавила из себя: «Я ведь была школьницей, когда он умер. Все плакали вокруг, и я плакала. Как будто мы разом осиротели. А потом — ничего, жили дальше. Не знала я про лагеря».
— А может, не хотела знать?
— Может, и так. Твой отец партийный. Он, должно быть, знал. Его и спрашивай.
Это была довольно странная отсылка, учитывая её всегдашнее пресечение любых упоминаний об отце.
Меж тем Генка, всполошивший наше тихое болотце, стал давать мне то «Посев», то «Грани». До сих пор не знаю, где он их брал. Мои ночные бдения с выписыванием особо важных мест продолжались. Занятия в институте катились своим чередом. Чем ближе курсы подходили к современной истории, тем меньше пафоса звучало в словах преподавателей. Как-то само собой выяснилось, что если не строчить лекции без устали в тетрадку, а прислушиваться к этим словам, то они окажутся вполне созвучными с тем, что я уже прочла в Генкиной «библиотеке». Нужно просто знать то, что подразумевается, и об этом совсем не обязательно говорить напрямую. Где-то я прочитала про эзопов язык. Кажется, им совсем не сложно было овладеть. Приближался выпуск, замаячила работа в школе, и встал вопрос, как учить детей по учебникам, которые лгут?
— Ну, тебе могут дать младшие классы, древняя Греция, средневековье, — подбадривал меня Генка.
Сам-то он не собирался работать в школе, уклончиво уходя от расспросов.
— Может, в менты подамся или ещё куда.
Младшие классы мне не дали.
Звонок в дверь прервал воспоминания. Вместо ожидаемой Дракоши там появился Игорь. Ключа под ковриком не оказалось, и он решил заглянуть к нам.
— Так она с собакой гуляет, а вы проходите-проходите, — засуетилась мама.
Мне было противно смотреть на это гостеприимство. Почему-то Игорю позволили есть мои ягоды и пить кофе из моей любимой чашки.
«И чего это она так хлопочет?» — думала я, пытаясь подавить неприязнь к усикам на лице незваного гостя, к его самоуверенной улыбке, к импортным остроносым ботинкам на кривоватых ногах. Особенно раздражали свежеподбритые бачки и запах одеколона, перебившего аромат ягод. Словом, он мне не нравился. Совсем. Но мама уселась напротив Игоря и заняла его разговором, прислушиваться к которому не хотелось. Не соблюдая приличий, я ушла в ванную. Пора было собираться на работу.
Кого только не встретишь в зубной поликлинике. Прошлой зимой я долго оттирала линолеум от следов чьих-то импортных сапог. Ну, думаю, дама, вы, когда идёте лечить зубы, можете хотя бы ноги вытирать? Поднимаю глаза, батюшки, да это же Герасимова! Та самая, отличница! Представляю её мысли, когда она увидела меня со шваброй. Но самой поразительной была встреча с Генкой Офицеровым, пропавшим куда-то после окончания института. Он раздался вширь и совершенно облысел, весь стал каким-то важным, в дорогом, но плохо сидящем на нём костюме. Узнав меня, Генка не шарахнулся в сторону, как бывало со случайными пришельцами из прежней жизни, а заулыбался, показав отсутствие верхнего переднего зуба, и раскрыл объятия. Я настолько обрадовалась его простодушию, что тут же принялась приглашать «на чай» к нам домой. Генка слегка замялся, видимо, вспомнив чаепитие с вареньем и мамой на нашей кухне.
— У меня контрпредложение: айда в ресторанчик. Посидим, выпьем, поболтаем, — он подхватил меня под руку на глазах изумлённой бабы Зины, не ожидавшей такого внимания к работнику, ответственному за поддержание чистоты в помещении зубной клиники.
— Иди, девка, иди! — махнула она тряпкой, словно провожая корабль в плаванье.
И я уплыла, скинув спецовку в раздевалке.
Ресторанчик был полупустым. Ещё не выпив и не закусив, Генка стал рассказывать о себе, а вернее, хвастаться. Оказывается, он работал с Чубайсом сначала в Ленсовете, потом в Ленгорисполкоме, а теперь собирался перебраться с шефом в Москву. «Зуб надо вставить. Беленький. А то золотой коронкой отсвечивать неудобно. Придётся на телевидении выступать, сама понимаешь». Я понимала. «Большие дела затеваются. Реформы». Он стал вкратце посвящать меня в планы своего шефа. Я начала позёвывать. Выпила-то немного, но устала за день. Из всего сказанного Генкой я запомнила, что у него трёхкомнатная квартира в центре, которую пока надо сохранить. «Неизвестно, что в Москве с жилплощадью будет. Помотаюсь туда-сюда первое время, а там видно будет». Я посочувствовала. Потом он стал перечислять страны, где успел побывать. Много говорил про Японию. Почему-то она понравилась ему больше, чем Франция. Забыла почему. Ещё он открыл свой кооператив. Будет издавать книги, которые раньше запрещались в СССР. «Ну, ты знаешь какие». Я кивнула. И какой-то чёрт дернул меня попросить жалостливым и противным голосом: «Ген, возьми меня на работу в этот кооператив». Слегка оторопев, Генка отвёл глаза в сторону, прикидывая, как приличнее отказать. Ничего не придумав, он промолчал. И тут я как бы увидела себя со стороны: сижу с этим хвастуном в прокуренном дешёвом ресторанчике, жалкая, усталая, полунищая. Ещё мне подумалось: какого хера я всё это слушаю?! Он ни разу ни о чём не спросил меня. Это ему неинтересно. Ему просто хочется показать мне, каким человеком он стал. Важным. Деловым и благополучным. В заботах о будущем страны, в думах о государственных проблемах. Надо уходить. И, встав, я сказала: «Ужасно приятно было с тобой поговорить. Счастливо тебе во всём. Заплатишь за меня, ладно?» И мы снова расцеловались.
А ведь мне было, что рассказать ему. Например, про обшарпанные стены кабинета истории, которые я увидела накануне первого сентября того достопамятного года. Учительница, ушедшая на пенсию, зачем-то ободрала с них стенды. Для большей наглядности, что ли? Мол, я ушла, и всё ушло со мной. Школа была самой обыкновенной, средней, на Среднем же проспекте Васильевского острова. И взяли меня туда как молодого специалиста, только что закончившего пединститут.
В первый год работы мне дали один десятый и два девятых класса. Было ещё три восьмых, но только раз в неделю, с идиотским факультативом по государству и праву. Ненависть к этому «праву» у нас была взаимной. Чаще я просто рассказывала какие-нибудь интересные случаи из популярных журналов. Слушали.
Другое дело — история. Сейчас, когда я вспоминаю свои уроки, я понимаю, насколько дети были умнее меня. Они не записывали имена репрессированных маршалов и количество советских военнопленных в первые годы Великой Отечественной войны, они просто слушали, раскрыв рты. Папа-полковник одной из учениц пришёл в школу, чтобы поговорить со мной. Испугалась ли я тогда? Не помню. Наверное, нет. Разговор получился очень дружелюбным, когда он увидел, что учительница старше его дочери на пять лет. Он сказал, что не согласен со мной в оценке деятельности Сталина, и стал доказывать, что без вождя народ бы не победил в войне. Странно, что мне хватило ума не спорить. На прощанье полковник посоветовал осторожнее и тщательнее выбирать материал для уроков. Ни один ученик не донёс на меня. Они писали контрольные и отвечали на экзаменах по школьному учебнику. Правда, помню взволнованную учительницу русского языка, заговорившую со мной в учительской о Фадееве: «А вы знаете, что у него был цирроз печени? Он мог застрелиться, просто узнав свой диагноз». Значит, дети обсуждали с ней услышанное на моих уроках. Дальше этого не пошло, и я удачно закончила первый год работы в школе. На втором году всё и случилось.
Нагрузка увеличилась, мне добавили три седьмых, работать с которыми было сущим адом. Сорвалась я в райкоме комсомола, куда меня отправили следить за сменой комсомольских билетов девятиклассников. Дело шло к ночи. Райкомовские девицы заметно устали, расслабились и закурили, положив ногу на ногу, пока расспрашивали загнанных в душные комнаты комсомольцев об их идеологической готовности строить коммунизм. Я уже и не помню, что я там начала кричать, помню только, как одна из них, спешно затушив сигарету, сказала: «Вы не наш человек». «Не ваш», — согласилась я. Это стоило мне увольнения по статье с записью в трудовой книжке. Вот тогда-то моя мама и поседела. Я помню её испуганное лицо и вопрос, заданный полушёпотом: «Ты что, преподавала что-то антисоветское?»
Сейчас про это «антисоветское» знают все. Один раз я даже надумала зайти в ближайшую школу спросить у директрисы, нельзя ли мне вернуться к преподаванию. «Только в группу продлённого дня, и то с испытательным сроком», — ответила та. В группу продлённого дня мне не хотелось.
Офицерову я ничего не рассказала, да его и не интересовали подробности моего ухода из школы. Его вообще ничего не интересовало, кроме собственной жизни, наполненной важным общественным значением. В поликлинике он мне больше не попадался, надеюсь, беленький зуб ему вставили. Было кое-что, о чём бы я ему и не стала рассказывать, потому что вспоминать об этом тошно. История с увольнением не прошла для меня бесследно. Пришлось лечиться. Мама называла это нервным срывом, а как называли врачи, я уже забыла.
Игоря и след простыл, когда я вернулась с работы. На его месте сидела Дракоша, почему-то с повязкой на запястье. Вид у неё был несчастный. Собака преданно улеглась на упавший с её ноги шлёпанец. Мама сновала по кухне, доваривая варенье, розовая пенка в мисочке поджидала вечернее чаепитие. Всё было бы покойно и уютно, если бы не этот несчастный вид Любы. Но она молчала, а мне не хотелось наваливаться с расспросами.
Обычно наши сокровенные разговоры начинались после ухода мамы в комнату. Вот и на этот раз Дракоша затянулась сигаретой, выпустила дым из ноздрей и совершенно неожиданно спросила:
— А ты не жалеешь, что у тебя нет братика или сестрички?
— Ну ты что, Люба? — слегка обалдела я. — У тебя вопросы один лучше другого.
— Нет, ну правда…
Пришлось задуматься под её пристальным и вроде трезвым взглядом.
— Не жалею.
— А почему?
— Чтобы она любила ещё кого-нибудь, кроме меня? Ни за что! Да и места у нас нет: одна комната. Сама знаешь, — попыталась отшутиться я.
В этом была, между прочим, большая доля правды.
— А мне жалко, что у меня никого нет.
Тут уж я включилась по-полной, доказывая, что, во-первых, у неё есть молодой любовник, что уже неплохо, есть собака, хоть и старая, и есть такая замечательная соседка, как я. Люба заулыбалась.
— Это видела? — она показала забинтованное запястье. — Молодой любовник мне руку вывернул, когда я ему кошелёк не давала. — Ну и как я теперь твоей матушке косу отстригу? Она ещё и покраситься хочет.
— С чего это вдруг?
Неожиданная заявка на кардинальные перемены немного озадачила.
— Может, и тебе заодно перманент сделаем? — Дракоша оценивающе оглядела мою голову.
Я отмахнулась.
Мы ещё долго сидели на кухне. Под бесконечный Дракошин монолог я, по привычке, прислушивалась к звукам, залетающим со двора. Хлопнувшую на нашем этаже дверцу лифта мы услышали обе. Тут уж и собака подняла голову со шлёпанца хозяйки и тихонько тявкнула.
— Лёгок на помине, — Люба вдруг вспорхнула и поспешно удалилась.
Собака смешно засеменила за ней. «Вот ведь какая, — подумала я, — кормишь её печеньем, кормишь. Признательности — ноль».
Всегда становилось грустно, когда вот так: раз — и на кухне больше никого. Пусто. Все ушли. В комнате горела лампа на столике у тахты, слабый свет падал на спящую маму, её коса, перекинутая через плечо, немного расплелась. «Неужели и вправду отрежет? И с чего бы это?» — последнее, о чём подумала я, уже засыпая.
Я не жалею о том, как бесславно закончилась моя карьера учителя, хотя часто вспоминаю свою любимую Ирину Сергеевну. Почему я не умела как она?
В клинике на Васильевском я лечилась у замечательного доктора. Однажды он что-то нарисовал на листочке бумаги и показал мне:
— Вот, видишь, это дерево-ствол, и нету у него никаких веток. Это твоя психика. А у дерева должны быть ветки, — он подрисовал отростки, идущие от ствола, — а от веток должны отходить веточки, много всяких веточек, — и он изобразил подобие множества этих веточек. Получилось наглядно. — Так вот, психика человека — как дерево с ветками. Понимаешь?
Я кивнула.
— Ты будешь моей пациенткой, пока твой ствол не обрастёт вот такими веточками, то есть пока твоя психика не научится приспосабливаться к обстоятельствам.
— Но это же конформизм, — тихонько возразила я.
Он внимательно и чуть насмешливо взглянул на меня:
— Хорошо, ты вся такая нонконформистка, а о маме ты подумала? Что бы с ней стало, если бы тебя посадили?
Это была тяжёлая мысль. Мама страшно гордилась моим дипломом. «Вот, дала дочери высшее образование», — уж не помню, перед кем хвасталась она. И вдруг увольнение, да ещё по статье, да ещё на работу никто не берёт. Спасибо сердобольной бабе Зине, пристроившей меня в поликлинику «под свою ответственность». И, между прочим, мне нравится моя работа. Люба в это не верит, она зовёт к себе в салон: «Хоть набьёшь карманы чаевыми». А мне там противно. Богатенькие дамочки, бандиты в малиновых пиджаках. Мыть им головы, подметать ошмётки состриженных волос. Нет. Лучше плевательницы с вырванными зубами. К тому же платят в нашем кооперативе больше того, что мы когда-то получали с бабой Зиной в районной зубной поликлинике. Да и мама постепенно свыклась с тем, что её дочь уборщица. Хочется мне делать что-то другое? Да. Но я никак не могу понять, что именно и чтобы только «не по лжи».
В зубном кооперативе все жаловались на прохладное и дождливое лето. В комнате отдыха разговоры велись исключительно об отпуске на каком-нибудь южном побережье. Турагент, которому у нас ставили импланты, расплачивался с коллективом поездками в Крым и на побережье Азовского моря. Уборщицам, естественно, ничего не перепало. Баба Зина, припомнив профсоюзы с их дешёвыми путёвками, довольно резко осудила «дикий капитализм», пришедший в нашу страну. Я решила вопрос по-своему, словив агента на лестнице. Оказалось, что у него есть почти задаром две путёвки на теплоход в Кижи. Красота северного края в дождливое лето не так заманчива, как берег Чёрного моря, но мне хотелось хоть чем-то побаловать маму.
Как мы и предсказывали, стрижка маме ужасно шла. Дракоша постаралась изменить и цвет её волос. Лёгкая рыжина и чёлка, закрывшая морщины на лбу, добавили некоторое легкомыслие ко всему её облику. Она чаще стала напоминать мне о необходимости в любом возрасте «следить за собой».
— Вот почему ты не красишь реснички? — с лёгким упрёком говорила она.
На полке в ванной появились баночки, которых раньше у нас в доме никогда не было. Дракоша гордилась своей работой, сказав однажды, что не удивится, если у моей матушки заведётся какой-нибудь ухажёр. Я не могла себе этого представить. Неужели ей кто-то нужен, нам же так хорошо, — думалось мне.
Поездке в Кижи она обрадовалась и даже стала собираться, но накануне вдруг плохо себя почувствовала, жалуясь на боль в горле.
— Придётся тебе без меня ознакомиться с древнерусским зодчеством или позови Любу, пусть она немного развлечётся.
Дракоша категорически отказалась плыть в такую «холодрыгу» чёрт знает куда, да и собаку не с кем оставить.
— А Игорь на что?
Она как-то неопределённо махнула рукой, запястье которой так и было забинтовано. Ехать куда-либо одной смертельно не хотелось, но не пропадать же сразу двум путёвкам.
Дождик начал накрапывать с утра. Мама уложила мне в сумку свитер и термос с кофе. «Постарайся не отставать от группы, а то ещё потеряешься», — она чмокнула меня на прощанье. Кажется, ей было лучше, но выходить из дому в такую погоду ей явно не стоило. Дождь лил как из ведра, когда я добралась до пристани. Кучка туристов под зонтиками жалась у трапа. «Одни престарелые тётки», — с тоскливой злобой отметила я. Посадка всё не начиналась.
— Ну, девки, как впустят — сразу в буфет! — кто-то, должно быть, решил поддержать настроение в приунывшей очереди.
— У нас и с собой есть! — задористо отозвалась одна из девок.
С непонятно откуда взявшейся проворностью, я вдруг тормознула проезжающую «БМВ». Домой! Чёрт с ними, с Кижами!
Наверное, я улыбалась, представляя, как обрадуется мама моему внезапному возвращению. Парню за рулём хотелось поговорить. Начал он, конечно, с дождя. Надоело, мол, лето пропало. А я еду и молчу. В мыслях уже поднимаюсь на лифте, даже слышу, как тявкнет собака за Дракошиной дверью. Какая это глупость — Кижи. Зачем вообще туда ехать, если даже сказать некому: «Смотри, красота какая!» Парень довёз меня и говорит:
— Вы самая неразговорчивая пассажирка…
Я не дослушала. Деньги ему сунула, и всё.
На кухне было пусто, в ванной — никого, а дверь в комнату — закрыта. Ничего не понимаю, наша комната никогда не закрывалась. У меня и ключа от неё не было. Ломлюсь. Может, ей там плохо, может, она там умерла! Опять ломлюсь! А оттуда голос приглушённый:
— Подожди, пожалуйста, на кухне. Я тебе открыть сейчас не могу.
Ладно. Жду на кухне. Первым вышел Игорь, застёгнутый не на все пуговицы, но как ни в чём не бывало. «Вы всегда белые брюки надеваете, когда идёте изменять Любе?» — спрашиваю его холодно и брезгливо. «Нет, — говорит, — только в дождливую погоду». Ещё и остроумный. Мама почему-то возится долго. Не выходит. Я уже и дверь за ним закрыла, и чайник на плиту поставила. Что же мне ей сказать? Ждать больше не могу, сама иду в комнату.
— Ты что? Не могла найти кого-нибудь получше? — кажется, кричу.
А она тихо-тихо, совсем тихо:
— Кого получше? Нет никого. Вообще никого…
2
Он много и возбуждённо говорит о распухшей косточке на большом пальце ноги, повторяя слово в слово то, что говорил месяц назад. Я слушаю. Вообще-то я нетерпеливая и другого давно бы оборвала. Но тут всегда звоню я, вот старик и говорит. При этом мне хочется, чтобы он спросил о чём-нибудь меня. Но он всё говорит и говорит о себе, и мне становится скучно. Минут через сорок я прощаюсь, понимая его разочарование: он не успел рассказать о том, что даже селёдка кажется ему теперь невкусной. Ему восемьдесят три года, и скоро он умрёт, даже если протянет ещё лет пять. Это всё равно скоро. Я буду горевать, узнав о его смерти.
Мы связаны странным образом. Он единственный из живущих, кто знает меня с юности, почти с детства. Наверное, где-то есть и другие, но они не в счёт. Он и сам почти «не в счёт»: ещё несколько лет назад мы переписывались, а сейчас я рада тому, что он помнит моё имя.
Конечно, старик был порождением достопамятного времени, называемого оттепелью. В том времени жили бородатые мужчины, читавшие нараспев стихи о любви. «Я говорю вам: научитесь ждать», — оглушил он меня своим вычурным речитативом. И не только этим.
Очень украшавшая его густая ярко рыжая борода появилась уже после нашего знакомства. Однажды, сидя в какой-то компании, он вдруг игриво сказал: «А вот отгадайте, почему я отпустил бороду?» Посыпались разные предположения. Когда очередь дошла до меня, чувствуя, что краснею, я сказала: «От пощёчин…» Реакция его была мгновенной: «Молодец, примерно восемьдесят процентов сказали бы то же самое!» Этим он подчеркнул заурядность моего мышления. Подчёркивание чужой заурядности было одной из его главных черт. Был ли зауряден он сам? До какой-то степени — да. Во всяком случае, по его словам, бороду он отрастил, чтобы не бриться.
Он не был красив, хотя выделялся высоким ростом среди мужчин, родившихся где-то перед самой войной. Мне запомнилась его манера при ходьбе выставлять наискосок ноги, обутые в военные сапоги, что смотрелось довольно нелепо, галифе и китель тоже ему не шли. Какие там были погоны, не помню. Скорее всего, лейтенантские.
Если рассказывать всё по порядку, то начинать надо с поздней осени и улетевших грачей. Эти птицы издавна населяли Царскосельские парки, оглашая пустоту аллей неумолчным гамом. В ту пору за парком, на месте старорежимных казарм, размещались всевозможные военные училища и городки — немаловажная подробность, учитывая место нашего знакомства. Пушкинский Дом офицеров находился напротив моей школы и в десяти минутах ходьбы от коммуналки, где жили мы с мамой. Время от времени мама спроваживала меня туда «на танцы», давая шестьдесят копеек на билет (неизвестно зачем всплывшая никому сейчас не нужная деталь). Там, в пустом зале, играл духовой оркестр, по углам жались две-три пары, а на мне всегда был тёплый свитер грубой вязки, который не надела бы ни одна девушка, желающая закружиться в вальсе с каким-нибудь бравым офицером. Так что намерения мои были вполне понятны. И вдруг, в один из таких вечеров, шагает ко мне через весь зал какой-то «сапог» (презрительная кличка сухопутных военных), да ещё с повязкой «Патруль» и кобурой на боку. Разрешите пригласить. Откажи я ему в тот раз, и не состоялось бы моё самое длительное, почти во всю жизнь, знакомство. В его полунаклоне было что-то подобострастное, смутившее меня и заставившее подняться с откидного стула, громко хлопнувшего за моей спиной. Разговор под «духовой шум» забылся, оттанцевав, я сбежала домой.
Потом, кажется, была зима. В столовой на Киквидзе (сейчас Комендантский бульвар) он был уже в шинели и с большим портфелем.
Схватил меня за рукав: «Мне нужно показать вам что-то важное». Другой вариант, не хватая за рукав: «У меня есть что-то интересное для вас». Помню тот большой портфель… ничего интересного в нём не оказалось. Улыбаюсь даже сейчас. Уловки для ловли бабочек. Как жаль, что это всё уже другие берега, другие берега…
«Всё-таки ты была удивительна в свои семнадцать лет…» — это он написал обо мне. Почему никто и никогда не напишет женщине, что она удивительна в свои семьдесят?
Бабочкой я была крапивницей. Сложной и обжигающей. Хемингуэя из районной библиотеки уже прочитала, а вот «Мастера» ещё нет. С двух журналов «Москва» из упомянутого портфеля и начались наши встречи. Узнав адрес, он занёс журналы ко мне домой. Открыла мама. В его пересказе это звучало так: «Меня — да. Её — нет!» Лаконизм этой фразы был понятен уже тогда. Есть женщины, которые не предназначены для материнства. Их, кстати, не так уж и мало. Небольшая комната в коммуналке в придачу к взрослеющей дочери, отягощали жизнь моей мамы. Она просто не знала, куда меня девать. Любовники были залётные, тут дело обходилось парой часов, но бывали и ночные. Травмировало меня это страшно. Наверное, на всю жизнь. Последней каплей стал тренер гимнасток-девочек, налёгший на меня при ней же. Пора было бежать. Поступление в институт казалось выходом. Вот в это самое время он и появился.
В те годы я ещё не была знакома с приёмами обольщения, а его самоуверенный и насмешливый тон вызывал моё бурное неприятие. Невыносимо было и наставничество, тем более когда он подчёркивал моё невежество, что было совсем несложно. Мама была малограмотной женщиной, книги в доме не водились. Приходилось довольствоваться школьной программой и районной библиотекой. «Есть такой город Париж, — говорил он. — А знаете ли вы, что он так назван в честь Париса?» Или: «Так какая решётка Летнего сада уникальна? А вот и нет! Та, которая с головами Горгоны!» Всё это было неверно, но преподносилось тоном превосходства, не терпящего возражений. Позднее он вытянул чёрный том Хемингуэя из того же портфеля уже для «зеленоглазого дитя», моей институтской подружки Любочки, за которой намеревался немного приударить. Кажется, были пущены в ход не только стихи, но и посещение Дома учёных, откуда его выгнали за неимением членского билета прямо на глазах проваливающейся от стыда подружки. Узнав, что он был женат, «дитя» дало дёру, даже не открыв хвалёный «По ком звонит колокол». «Охота тебе возиться с таким козлом», — возмущалась она. Лет двадцать назад Любочка умерла от рака. Старик так и не смог её вспомнить.
А я всё с ним «возилась». Почему? Однажды, устав от его наставлений, я раздражённо выпалила: «Ну какое вам до меня дело?» — «Собачье!» — с каким-то удовольствием выговорил он. Что бы это ни значило, но в пору ранней юности, позвонить из автомата на углу Киквидзе и Красноармейской мне было больше некому. Он действительно был женат. «Иди, это твоя малолетняя», — так жена звала его к телефону. Лет через двадцать мы окажемся с ней за одним столом, бок о бок. Они давно уже были в разводе, а меня так и подмывало сказать: «Это же я, та самая малолетняя, помните?» Но от неё веяло таким холодом, что за весь вечер я не сказала ей ни слова. Кажется, она тоже умерла.
Их развод был «кровавым». Уже не помню, зачем он потащил меня к ним домой. Пока я сидела в комнате, пытаясь погладить уворачивающегося пуделя, на кухне шёл скандал. Его обвиняли в воровстве. Я ушла, не дожидаясь развязки. Потом, как бы оправдываясь, он рассказывал, что было время, когда по утрам, лёжа в постели, она обнимала его и говорила: «Никуда не пущу!» Это не вязалось со словами, летевшими из кухни, но что я тогда понимала в скорости перехода одного чувства в другое? Оказалось, он может быть жалким. С него слетел тон всезнающего наставника, этакого гуру с портфелем, впрочем, ненадолго.
Отслужив два года в армии и отрастив бороду, он превратился в типичного лысого бородатого «физика» в вечном свитере, пропахшем потом, и в рубашке с застиранным воротом. Мягкие вельветовые туфли (косточки на ногах уже тогда искривили силуэт его стопы) сменили ненавистные сапоги. Походка осталась той же, с лёгким выбросом ноги наискосок. Только теперь он всё время куда-то опаздывал, передвигаясь «скорописным» шагом то на премьеру, то на закрытый показ, то на встречу с некой знаменитостью. Меня всегда поражала лёгкость, с какой он подскакивал к выступающим и заводил с ними разговоры. Особое впечатление производило жонглирование громкими именами.
«Дешёвый самохвал! — раз и навсегда обнажила его сущность Любочка. — Бродский-хуётский, а сам только сюда и смотрит». — Она ручкой хлопнула себя по месту, привлёкшему его безотрывное внимание. Сейчас мне жаль, что она так и не узнала о некоторой несправедливости этого обвинения. Как-то мне довелось сидеть за одним столом со знаменитым грузинским поэтом, да ещё в придачу с девушкой из Западного Берлина, что было довольно необычно по тем временам. Понятия не имею, как он затащил их на свою кухню, кажется, после выступления поэта. Грузин быстро напился и навалился на немку, прося подарить ему пистолет. Та испуганно вскидывала на меня голубые глаза и в конце концов сбежала. Поэт оказался сукиным сыном безотносительно к немке и пистолету. Но старик действительно подарил мне встречу с Тенгизом Абуладзе, который начал разговор с приятных слов о «нашем общем друге».
О той поре своей жизни он напишет «как о серо-коричневом безвременье, когда была одна только работа, а после неё — почти ежедневное загульное пьянство с Витей Соснорой». Тут он лукавил: безвременье заполнялось не только работой в каком-то НИИ, но и безудержным донжуанством. Оно напоминало ненасытную охоту, вечную погоню то за одной, то за другой женщиной. Иногда в городе я натыкалась на него с какой-нибудь новой спутницей. Любимый тип — высокая, длинноногая (обязательно худая) брюнетка или шатенка.
Секретарше из НИИ он отдавал явное предпочтение. В нашей переписке он признается, что «не смог дожать её в самые-самые критические моменты, стоило мне услышать “не надо”, или “я не хочу”, или “перестань, прекрати”, как я тут же останавливался, независимо от того, что и как происходило, и допрыгался — родила она от другого. И хотя потом своего я добился, но всё уже было не то».
Меня это задевало. Я ревновала. Я уже была не школьницей, а училась в «Культуре» на библиотечном факультете и снимала на пару с Любочкой комнату на Большом проспекте Петроградской стороны, куда он иногда забегал. Кажется, тогда он ещё не развёлся, но уже жил с родителями. В отсутствие Любочки я была Зайчонком, которого он пытался усадить к себе на колени. В «самые-самые критические моменты» я вела себя, как та секретарша из НИИ. В конце концов ему надоела повторяющаяся из раза в раз возня, и он почти признал поражение, ослабив свой напор. Тем неожиданнее прозвучало «женитесь на мне». Предложение вырвалось как-то само-собой и напугало нас обоих. Несколько помедлив, он сказал: «Я бы женился, если бы знал, что на второй день вы не будете бить тарелки о мою голову».
Я и сейчас думаю над теми своими словами. В двадцать лет в любой девушке уже живёт маленькая женщина, страждущая обладать властью над мужчиной. Но что я тогда про это знала? Наверное, всё было гораздо проще: у «зеленоглазого дитя» появился военно-морской жених, которого она довольно часто оставляла ночевать. Приходилось ездить к маме в Пушкин, никогда не зная, на что напорешься там. Неприкаянность подавляла. Зарплата библиотекаря после окончания института ничего не сулила.
Фраза «женитесь на мне» была воспринята как сигнал трубы для боевого коня. В тот день он встретил меня у дверей института: «Хотите послушать хорошую музыку?» За хорошей музыкой пришлось ехать чёрт-те куда на трамвае с пересадкой на автобус. На такси он никогда не тратился, во всяком случае, со мной. Но надо быть справедливой: у него действительно не было денег. К тому времени выяснилось, что развод был уже второй, а детей — трое. Алименты давали себя знать. Лет через тридцать он напишет: «Детей, о которых я знаю, у меня шестеро: пять девок и один пацан. Предвосхищаю твой вопрос — все от разных женщин. С тобой вот только не повезло. Очень жаль, потому что классная получилась бы девочка. Но мы с тобой познакомились, когда ты ещё мало чего понимала, а я был ужасно порядочный и честный. Ну, дурак, в общем. Может, если бы таким не был, то и твоя судьба сложилась бы получше, кто знает. Тем более жалко».
Он всегда был исключительно высокого мнения о себе. Сейчас я думаю, что под этим бахвальством крылась масса комплексов.
Уже порядком стемнело, когда мы добрались до места. Ветер нёс влажный запах залива, в блочных домах на сваях кое-где зажглись окна. Вцепившись в его локоть, я старалась примерить свой шаг к его «скорописи». Наконец, нужный подъезд. Он крадучись подошёл к одной из дверей на первом этаже и тихонько повозился с ключом.
Эта поездка осталась только в моей памяти (старик забыл всё начисто), поэтому я на мгновение остановлюсь на пороге той квартиры перед тем, как шагнуть в тёмную прихожую. Помню, я чувствовала какую-то неловкость, что-то вроде волнения. Называть вещи своими именами в те времена почему-то стыдились, но что означало «послушать хорошую музыку», я понимала. И, конечно же, не имела ни малейшего представления о том, как изменится моя жизнь после той поездки.
Дитя коммуналки, я была редким гостем в отдельных квартирах, а комнат с эркером раньше никогда не видела. Здесь всё было неуютным, с чужим запахом табака и слежавшейся пыли. В прекрасный полукруглый эркер, выходящий в черноту осеннего вечера, кто-то втиснул громадные колонки для проигрывателя. Сам проигрыватель разместился на письменном столе, заваленном инструментами. Я узнала только паяльник и маленькие тиски, прилепившиеся к краю стола (привет им от старшего брата с уроков труда). Дальше были полки с пластинками вперемежку с книгами. Ещё стоял допотопный двустворчатый шкаф с зеркалом и низкая расхлябанная тахта непрезентабельного вида. Сесть на неё было можно, но лечь — никогда. В маленькой кухоньке удивила дверь, прислонённая к стене. Принесённая с какой-то помойки, она стояла сама по себе и не имела отношения ни к одной другой двери в квартире. Тут же примостилась пара лыжных ботинок. В ванной я увидела одинокую зубную щётку, торчащую из замызганного стаканчика.
Пока я озиралась, он поставил пластинку на круглый диск проигрывателя и довольно умело опустил лапку на самый край, не чиркнув иглой. Приятная музычка со стереоэффектом полилась из колонок. Зачем-то мне подумалось, что мама выбросила бы все ящики из эркера и развела бы там цветы. И полы бы помыла…
Судя по всему, он бывал здесь не раз. Что он мог предложить мне, да и всем, кого сюда приводил, кроме торопливого набега в чужую квартиру для совокупления на грязной тахте? Томик Фолкнера из портфеля? И снова в «самый-самый критический» момент ему пришлось услышать то, что он уже слышал от секретарши из НИИ. Сейчас мне кажется, что ничего другого он и сам не ожидал, но время поджимало, он как-то засуетился, а я, наоборот, — тянула. Наверное, назло, а может, мне хотелось увидеть того, кто жил в этой неопрятной квартире. И увидела. Им оказался мужчина невысокого (ниже меня) роста в берете, с маленькой бородкой и лукаво поблёскивающими глазами из-под очков. Гриша. Слегка картаво и не торопясь, он начал рассказ о том, где был и что делал, исподтишка поглядывая на меня. Оказалось, они работали в одном НИИ. Гриша что-то изобретал и чертил, старик пытался куда-то это пропихнуть. Пока они перекидывались словами, я заскучала. Вскоре мы уехали.
Как странно устроена память, она то сберегает в своих загадочных хранилищах малейшие подробности прошлого, то выкидывает оттуда целые годы жизни. Вот и я совершенно не помню переезда в ту квартиру. Гриша влюбился в меня, вернее, я влюбила его в себя.
«Я и не знала, что ты такая расчётливая стерва», — осудила меня лучшая подруга. Она собиралась в Гремиху за своим моряком, где библиотек не было сроду, а были лишь жёны, ожидающие мужей, ушедших в далёкое плаванье под лёд Баренцева моря.
Не то чтобы я была стервой, действующей продуманно и намеренно, идущей на всё, чтобы жить в отдельной квартире, но, видимо, подсознательно стремилась именно к этому. Конечно, Гриша был мне симпатичен, иначе я бы не вышла за него замуж.
Он не был ни «физиком», ни «лириком», он был инженером, собирающим пластинки. Причём его интересовала не столько музыка, сколько звуковоспроизводящее устройство, которое он самозабвенно усовершенствовал. «Правда, звучит хорошо?» — Гриша испытующе смотрел на меня, ожидая чего-то, похожего на восторг. Особого восторга не проявлялось, хотя звучало и вправду хорошо, впрочем, так же хорошо звучало и до этого, но он опять что-то отключал, перематывал и паял, чтобы через пару дней задать всё тот же вопрос. Мне бы подыграть ему хоть немного, как делают все умные жёны, но мои силы уходили на вживание и привыкание к его квартире, в которой я чувствовала себя гостьей. Поглядев на мои вещи, он освободил одну полку и несколько плечиков в старом шкафу, считая, что этого достаточно. Здесь всё было рассчитано исключительно на него, правда, тахту он собственноручно перетянул, заметив брезгливое выражение на моём лице. С таким же выражением лица сидела моя мама, посетившая нас всего один раз. «Почему бы вам не отдраить как следует пол?» — спросила она Гришу, поджав ноги под стулом, словно боясь, что к её туфлям пристанет грязь, налипшая на паркет. За свою бестактность ей пришлось расплатиться, выслушав лекцию о вредном воздействии воды на паркетный пол. «Ну, тогда хоть подметите, что ли…» — упавшим голосом сказала она. Конечно, я подметала, а ближе к лету вымыла окна и купила новые занавески. Была ещё грязнущая ванна, не помню, почему её нельзя было отмыть.
Гриша раньше меня уходил на работу, ему надо было рано подниматься, а моя библиотека открывалась в десять, но поспать подольше мне не разрешалось. Утро начиналось с одного и того же: утренняя пробежка и завтрак. Одним и тем же был маршрут, как одна и та же манная каша, причём варил её всегда Гриша, тщательно перемешивая и аккуратно раздавливая комки о края ковшика. Продукты тоже покупал он, не давая мне «транжирить деньги». Вообще, он всё готовил сам и только в скороварке, которую я люто возненавидела, боясь до неё дотронуться. Я просто складывала свою мизерную зарплату в специально отведённое место, куда потом никогда не заглядывала.
Но «поставить» меня на лыжи, даже простые, не говоря уже о слаломных, Гриша так и не смог. Не привилась мне и любовь к загородным поездкам с рюкзаком и пением у костра. Да, ещё: в знак какого-то дурацкого протеста, после Гришиного ухода на работу, совместной пробежки и завтрака я успевала завалиться в постель и поспать дополнительный часик на всё той же тахте.
Поначалу я удивлялась тому, как недоверчиво мама отнеслась к моему вселению в эту квартиру, которую она называла не иначе как берлогой. Кажется, она подозревала моего мужа в подготовке каких-то тайных манипуляций с её комнатой в коммуналке. Как бы там ни было, но Гриша благоразумно не прописал меня к себе. То ли он просчитал все варианты улучшения «жилплощади», то ли не верил в прочность нашей семьи, не знаю. Не помню.
Ну а что же старик? Впрочем, тогда ещё ему не было и сорока. Он быстро смирился, ни разу не упрекнув меня за «измену». Оставаясь Гришиным другом, он часто появлялся у нас с разными дамами, пока однажды не привёл Нину. Глядя на неё, я сразу поняла: да! Это то, что ему нужно. Они ужасно подходили друг к другу. Он был совершенно откровенно влюблён и был совершенно откровенно любим. Это был его третий, самый счастливый брак. В съёмной квартире, где они жили, стояло пианино.
Ниночка! Как я её помню… Зелёное длинное платье, рыжеватые волосы, длинные кисти рук… «Вина тапёру!» Вечный бокал с сухим вином… «И раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три!» Обязательный Окуджава под нескончаемые разговоры: Пастернак да Визбор, кто ещё? Не помню. Сколько в ней было жизни, и какая противоположность мне. Чего уж там, мы не любили друг друга. Я во всю силу своего идиотизма, а вот она, скорее всего, ревновала. Тут я не уверена, может, к этому примешивалось что-нибудь ещё. А может, ревновала я? Они достаточно долго выглядели счастливыми, не случайно же она родила чудную девку (одну из пяти), на взрослой фотографии которой я вижу словно Ниночкино лицо.
Однажды, не помню зачем, я потащилась к ним на другой конец города. Его не оказалось дома. Ниночка затеяла какой-то приём-разговор на кухне, кажется, под чай. Тут мы (она) и разговорились. Среди обычного трёпа совершенно неожиданно посыпались жалобы. И не было уже влюблённой женщины, а была усталая жена, знающая об изменах мужа. Об этом знала и я. В одну из Гришиных командировок я немного приболела и не пошла на работу. И вдруг поворот ключа в замке. В дверях стояла очередная высокая брюнетка. Замешательство было преодолено довольно быстро, не уверена насчёт разочарования. Ведала ли Ниночка об этих набегах? Помню, она жаловалась на то, что меня в нём совсем не раздражало, и подтрунивала над тем, что меня довело бы до бешенства. Жалко, что между нами не было ничего, кроме неприязни, впрочем, скрываемой. Она была умна и чувствительна. Постепенно от «вина тапёру!» Ниночка перешла к тяжёлой форме алкоголизма, а дальше были инсульт и смерть. Он заботливо ухаживал за ней, поселив в соседней комнате следующую жену. Но это случилось гораздо позднее, уже после моего развода с Гришей, у которого я так и не прижилась. Даже моя зубная щётка оказалась лишней в стаканчике на полочке в ванной. Падения стаканчика, как и моё неумение закручивать до конца колпачок зубной пасты, раздражали Гришу до такой степени, что он начинал кипятиться наподобие бульона в его скороварке. Во избежание взрыва, я тихонько съехала, прожив в его квартире чуть больше года. Расстались мы друзьями. Гриша ещё пару раз женился. Последний брак оказался счастливым: у жены тоже была своя отдельная жилплощадь. Проделав какие-то немыслимые обмены, они въехали в отличную двухкомнатную квартиру, где бы жить им да жить, если бы всё не пошло прахом, и Гриша с женой влились в ряды эмигрантов, заселявших историческую родину.
«Годы странствий» — придуманное не мной название для прожитых лет, от которых мало что остаётся в памяти. Сейчас Гришина квартира существует только там. Чаще всего я вспоминаю, как дурное предзнаменование, дверь «в никуда», прислонённую к стенке его кухни. Тем неожиданнее для меня самой было вдруг возникшее желание непременно узнать, что стало со стариком, ведь это он привёл меня в ту квартиру тридцать лет назад. Уж не помер ли? «Очень даже жив», — обрадовал меня Гриша, с которым я изредка перезванивалась.
Мы встретились в один из моих приездов на родину. Он жил в центре. Мне запомнилось, как долго я шла пешком, словно оттягивая нашу встречу. Медленно поднялась на третий этаж, пытаясь вслушаться в то, что чувствую. Мы не виделись слишком долго. В дверях стоял высокий старик с совершенно седой бородой, бывшей когда-то огненно-рыжей. Седина добавила ему значительности. Увидев меня, он не сумел скрыть разочарования. В его памяти я оставалась семнадцатилетней девочкой, которую он пригласил танцевать в Пушкинском Доме офицеров. А тут по лестнице поднималась немолодая женщина, лишь отдалённо напоминавшая ту, прежнюю, какой она была в юности. Приём был коротким, с чаем на кухне. Говорил он, а я, громко глотая остывший чай, узнавала его самоуверенную интонацию, хвастливый тон. В девяностые годы, когда я уехала в Америку, он занимался «развитием демократии» в стране, кажется, просто крутился возле людей у власти. По-моему, у него и должности-то никакой не было, но зато были какие-то знакомства. Как когда-то, он сыпал именами, которые на этот раз не производили на меня впечатления: я никого не знала. Молча глядя в его оживлённое лицо, я пыталась понять, почему же его вспомнила. И не понимала. Уже прощаясь, он вдруг спохватился: «А ты-то как?» Что тут было ответить? Конечно же: «Да всё в порядке!»
Чего я ожидала от него? Он всё такой же, только состарившийся. Но мне по-прежнему что-то было от него нужно, иначе разве стала бы я ему писать весёленькие письма, на которые он охотно отвечал, снова перейдя на поучительный тон, пока однажды не соскочил на тему, видимо, его терзавшую: «Я, грешным делом, думаю, что ты вышла замуж назло мне из-за того, что я, по-твоему, наверное, недостаточно ретиво тебя добивался. На твой взгляд, я слишком легко от тебя отказался, не выпрыгивал из окна какого-нибудь недостаточно высокого (чтобы не разбиться к чертям собачьим!) этажа, не пытался падать под поезд, короче, не совершал подобающих, по твоему разумению, подвигов во славу Прекрасной Дамы. А я, с одной стороны, всегда недолюбливал эффектные жесты, а с другой, всегда в отношениях с женщинами мнил себя джентльменом (да и поступать стремился подобающим образом) — не хочешь, так что же я могу сделать кроме того, чтобы отойти в сторону? А ты хотела, чтобы тебя завоёвывали. С боем. И никак иначе. Всё же не могу удержаться, чтобы не написать тебе (коль пошла такая пьянка!), что всё-таки мне ужасно жаль, что мы оба по-другому не могли… Мне всегда было интересно: понимаешь ли ты, что если бы не эта твоя дурость, то наша (и моя, и твоя!) жизнь могла бы быть совершенно иной? Совсем другой…»
Наверное, в старости каждому хочется найти оправдание своей жизни. Стёрлись его воспоминания о Нине, о женщинах, родивших от него детей, о вечной погоне за секретаршами и студентками. Он и про меня не помнил, пока я не появилась через сорок лет. Тогда каким-то образом вырос этот миф о несостоявшейся по моей дурости главной любви его жизни. Вот если бы на той тахте произошло всё так, как было им задумано, жизнь наша «могла бы быть совершенно иной». В этом мифе нет меня живой, такой, какая я была в те годы, а была я неприкаянной, бездомной нищенкой.
Сейчас он забыл и этот миф. Мир его сузился до размеров однокомнатной квартиры, клетухи с затухающей в ней жизнью. Здесь бывает врач, раз в неделю наезжает та самая, последняя, жена, приведённая им когда-то ухаживать за бедной Ниной. Моё имя он помнит, но и только. Что же связывает меня с ним? Наверное, детское воспоминание, которое мне так дорого сейчас. Март. Бульвар в Царском. Дрожание тёплого воздуха над оттаявшей землёй. Влажный запах его шинели. Не знаю, что ещё. Вполне возможно, что только это.