Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2024
Волкова Светлана Васильевна — прозаик, переводчик, сценарист, родилась в Ленинграде. Окончила филологический факультет Санкт-Петербургского государственного университета. Автор книг «Голова рукотворная», «В Петропавловске-Камчатском полночь», «Убегучая девочка». Печаталась в журналах «Нева», «Октябрь» и др. Лауреат многих литературных премий, в т.ч. пяти премий «Русский Гофман» в номинации «Проза». Участница Мастерских АСПИР. Живёт в Санкт-Петербурге.
Серый потолок походной палатки качнулся и замер, потом вновь поплыл, и мелкая сыпь прорезей в плотной брезентовой ткани напомнила Косте Баранову пшеничную кашу, которую в далёком детстве варила няня Иринушка. Веранда, подтёки солнца на жёлтом дощатом полу, запах творожной ватрушки и вечно сбегающая от Иринушки каша…
Морфин переставал действовать, источался, и Костя вновь почувствовал тикающую боль в правой кисти. С этой болью можно было жить, она не резала и не рвала, как, кажется, было совсем недавно: минуту ли, две назад.
Полог колыхнулся, впустил полоску света и уставшего доктора. Из-за его сутулой спины пугливой пичугой высовывалась маленькая сестра милосердия в белом облаке апостольника на голове и с железной кюветкой в руках.
Доктор молча подошёл и сел на низенький табурет рядом с кроватью Кости, сестра верной его тенью встала рядом.
— Константин Алексеевич, давайте-ка посмотрим ваши пальцы.
И не дожидаясь ответа, он выловил из-под одеяла Костину руку и принялся разматывать бинты.
Костя повернул голову и только сейчас заметил, что палатка была огромной; ряды коек с лежащими на них людьми показались ему бесконечными. Боль возвращалась горячими толчками, отдавала в висок лопающимся электричеством.
Усталый доктор что-то говорил, Костя никак не мог уловить смысл его слов — и лишь смотрел на монокль, так похожий на циферблат карманных часов.
— Нам удалось спасти кисть, но…
Это «но» прозвучало как щелчок затвора винтовки. Дальше Костя вслушивался в речь доктора и как завороженный не мог отвести взгляд от его монокля.
— … Дабы избежать гангрены и сепсиса… Изолировать ткани… Нам пришлось… Нам пришлось… Пришлось… Ампутировать указательный палец… Было сделано всё возможное… Поверьте… В вашем положении, при общем состоянии…
Будто разом включили звук на полную. Костя услышал стоны с соседних коек и какой-то гул за тонкой матерчатой стеной палатки. Но громче всех звучал голос доктора: «Нам пришлось ампутировать…»
«Нам пришлось ампутировать…»
«Нам пришлось ампутировать…»
Но это неправда! К чему такое глупое враньё?! Костя знал, что палец на месте, он даже мог пошевелить им — и шевелил, фаланги сгибались, как и прежде…
— Фантомные боли, Константин Алексеевич, — тихо ответил на его мысли доктор.
Бред! Костя чувствовал даже жёсткий заусенец на ногте того самого указательного пальца. Своего живого пальца!
— У вас ещё сильная контузия, — доктор передал сестре змеистый бинт, весь в красной чешуе запёкшейся крови. — Но вы человек молодой, всего двадцать шесть лет, целая жизнь впереди. К тому же боевой офицер, мне ли учить вас мужеству? Мы сохранили остальные четыре пальца, это главное. Для полевого госпиталя и тех условий, в которых мы оперируем…
Звук его голоса потонул в шуме в затылке, Костя хотел обхватить голову обеими ладонями, но юркая сестра поймала на лету его правую руку, и Костина кисть затрепыхалась в её маленьких пальцах, подобно потерявшей птенца обезумевшей птахе.
— Не надо бояться, взгляните, Константин Алексеевич!
…И Костя увидел наконец свою опухшую кисть, синюшно-розовую, с жёлтыми йодными пятнами, и судорога прошлась по спине от этого странного зрелища.
Указательного пальца не было.
* * *
Сестра молча перевязывала Костину руку чистым бинтом. Ему захотелось назвать девушку Иринушкой, и, хоть она и не смотрела на него, он был уверен, что глаза у неё гранитно-серые. Усталый доктор сидел у койки другого раненого и что-то тихо говорил ему. Раненый плакал.
— Как вас зовут? — спросил Костя сестру.
— Кика.
— Что за странное имя?
— Цецилия в крещении. Но все зовут меня Кика.
— А число? Число какое?
— Одиннадцатое июня.
Жив, и слава Господу! Рука цела — это главное! Оружие можно и левой научиться держать. Или четырьмя оставшимися пальцами! Костя вспомнил непутёвого Иринушкиного брата, матроса, лишившегося по пьяни обеих рук (сунул, дурак, в машинную пасть на крейсере) — так тот наловчился всё делать ногами: и ложку держать, и на балалайке бренчать. А тут всего лишь палец. Правда, главный, указательный…
«Правый указательный — всем пальцам царь. Другими жертвуй, этот — береги пуще зеницы», — вспомнились слова Иринушки.
Кика продолжала бинтовать кисть.
— Алексей Васильевич — волшебник. Вы уж поверьте. Колдовал над вами всю ночь. Лучший хирург из всех, с кем приходилось работать.
«Да много ли она успела поработать, ведь так юна! — подумал Костя. — С начала войны прошло меньше года. Небось, наскоро окончила медицинские курсы и сразу, в четырнадцатом, на фронт».
— Много успела, — будто услышала его мысль Кика и льдисто взглянула на него. — Ещё в японскую ассистировала. Я вам, может статься, в матери гожусь.
И только тут он заметил, что серые глаза у неё совсем не девичьи, а какие-то посторонние, что ли, не подходящие к гладкому личику без единой морщинки… Как с икон со святыми старицами, с такой холодной колодезной глубиной, что даже оторопь берёт… Похожие глаза были у их старого полкового писаря: тот почти ослеп от ранения в голову, но виртуозно притворялся зрячим, смотрел вроде на собеседника, а вроде и сквозь него…
Воспоминания о писаре всколыхнули в памяти Кости события последнего его боя, конский топот, крики, громыхающие со всех сторон выстрелы и железистый запах собственной крови — от рассечённой до кости брови. Он потянулся к упавшей фуражке, и последнее, что запомнил, — была рыжая вспышка взрыва, как раз в том месте, где кокарда, и огненная боль в правой руке…
— А хотите… — Кика наклонилась к самому уху. — Хотите, я принесу вам ваш палец?
Костя уставился на неё. Его отрезанный палец? Зачем? Но губы сами произнесли:
— Да. Хочу.
* * *
В палатке было душно, и даже приоткрытый её полог не приносил свежего воздуха. Костю смаривала ватная дремота, он чувствовал, что уплывает куда-то, как вдруг резкий звук заставил его вздрогнуть. Он открыл глаза и увидел, что это Кика поставила металлический лоток на его ящик, служивший прикроватной тумбочкой.
— Ваш палец, сударь.
Она чуть заметно улыбнулась — даже не кончиками губ, а крыльями носа, будто фыркнула.
Костя взглянул на лоток. Там, на белой марлёвке бинта, как драгоценный гномий скипетр на царственной подушке, лежал его палец. Указательный палец правой руки…
Он хотел было крикнуть «какого чёрта!» — но губы не слушались.
— Я приду через пять минут, — Кика повернулась и вышла из палатки.
Костя смотрел на палец и не мог понять, что чувствует. Ещё утром это вот было частью его самого, а теперь лежит перед ним нечто чужеродное, чья-то умирающая плоть. Чья-то — но не его, не его!
Он встал, взял лоток и вышел из палатки. Низкое солнце растекалось по блёклому небу яичным желтком, пачкая облака, и это загипнотизировало Костю, парализовало. Минуты две он стоял не шелохнувшись, вцепившись здоровой рукой в металлический край лотка и глядя на небо. Потом встряхнул головой, сбрасывая морок, и вновь взглянул на палец.
Палец был белый с серыми штрихами складок на суставах, желтоватым ногтем, с чёрной гангренной метиной и коркой бурой запёкшейся крови у основания, чуть прикрытого марлей. Он показался Косте отвратительным — таким, что его замутило, он швырнул лоток на землю и брезгливо вытер ладонь о рубаху. Палец выпрыгнул из лотка, как скоморошик из балагана, и покатился по мокрой от вечерней росы траве. Костя хотел отвернуться, но не смог отвести глаз от мёртвого пальца.
И где-то у темени изнутри будто клюнула мелкая птица. И зашуршала, заворочалась память.
Он, палец, был убийцей.
Он, палец, нажал на спусковой крючок в тот самый миг, когда рука дрогнула, и шальная мысль, что нет, нет, нельзя, назад, остановить всё, он передумал, передумал, передумал, — пришла слишком поздно. Пуля опередила и мысль, и сердце, и мозг, и даже дрогнувшую руку. Опередила — и попала точно в живот несчастного обезумевшего мужа одной ветреной актрисы со сладким сценическим именем Мадмуазель Карамель и чертами лица, которые он так и не смог запомнить. Муж долго закрывал глаза на многочисленные измены супруги, а потом вдруг приревновал именно юного Костю, успевшего полакомиться роковой Карамелью только один-единственный раз. Воспоминания о том вечере были рваными: звон дверного колокольчика поздней ночью, шорох шагов на лестнице, стоящий в дверном проёме всклокоченный бородатый незнакомец с бесноватыми горящими глазами и нацеленный на Костю пистолет. Да он и держать его не умел, глупый музыкантишка, и ростом был ниже Кости на полголовы, и щуплый, как цыплёнок за двугривенный… И ведь, наверное, пришёл-то всего лишь поговорить, потому что, когда хотят убить — Костя теперь уж знал наверняка — не разговаривают. И шага в комнату он не сделал, словно стеснялся. Костя хотел только припугнуть, достал отцовский наградной револьвер, по счастью (Костиному счастью) хранившийся в незапертом ящике письменного стола, поднял руку…
…Это было первое убийство, за которое его оправдали благодаря усилиям ловкого адвоката, нанятого отцом. «Самооборона» — лучшее из стратегии защиты и лучшее из объяснений с собственной совестью.
Второе убийство палец совершил так же без воли Кости. Произошло оно спустя три года после истории с мужем актрисы.
Стояла белая петербургская ночь, душная и белёсо-прозрачная, как матовое стекло. Костя зашёл к своему знакомому отдать три рубля долга. Этот знакомый, Ваня Снаткин, сын университетского преподавателя философии, находился в возбуждённом нервозном состоянии, как если бы проиграл или выиграл в карты, — не поймёшь, от радости иль от горя. Причиной Ваниной эйфории была любовь, и Ваня от неё у-м-и-р-а-л.
— Сегодня всё решится, — жарко шепнул Снаткин Косте. — Катя должна дать мне ответ.
— Какой ответ? — равнодушно спросил Костя.
— Согласиться. Или отказать, — Снаткин посмурнел. — Мы договорились: сегодня она скажет, будет ли со мной или выйдет замуж за офицера, тот давеча сватался к ней. Но если… — его голос сорвался, он с силой ударил кулаком по этажерке, и та хрустнула. Кровь расцвела на костяшках пальцев, но Снаткин даже не заметил.
— Если она согласится быть моей и откажет этому офицеру, то зажжёт свечку в окне. Не позже полуночи. Таков наш с ней уговор. Вон там.
Он наполовину свесился с подоконника и ткнул пальцем в направлении тёмных глазниц окон последнего этажа высокого дома, торчащего над бурой черепицей зданий пониже.
Костя знал этот дом, через две улицы.
— Да неужто Катя Матросова?
Снаткин кивнул и ревниво зыркнул на товарища.
Они ещё поговорили немного, и Костя вышел, так и забыв вернуть деньги.
Идти домой не хотелось: уж больно ночь была хороша. И ноги сами понесли его через две улицы, к Фонтанке, к тому самому дому. Катя, Катенька, репетитор по французскому. Он брал у неё уроки по грамматике в последнем классе гимназии и был немного влюблён, как бывает влюблён ученик в молоденькую прелестную учительницу. Верилось, что и Катя испытывает к нему определённую симпатию. Потом Костя окончил гимназию, стал студентом, и тонкий аромат её духов выветрился из памяти, как и сама Катя. Теперь же, стоя напротив знакомого дома и глядя на единственное окно её мансардной квартирки, где она жила с пожилым отцом, он вспоминал, как хороши были Катины алебастровые руки, и разлёт шёлковых бровей, и маленькая, в форме капельки, кофейная родинка у шеи. Она, вероятно, всё так же мила, хотя прошло почти пять лет с момента их последнего урока. Каков этот Снаткин! Влюбился, жить без неё не может. А ведь Костя всегда считал его недалёким поверхностным гулякой… Откуда вдруг такая глубина чувств? И жениться хочет, а ведь Катя старше и не ровня ему. Да и что за романтический бред: сигналить свечкой! Неужто нельзя просто подумать и ответить, мол, да, согласна. Или — нет, не люблю вас, Снаткин, подите вон.
Костя поморщился. Взглянул на дом. Желтушный сок фонарей, почти никчёмных в белую ночь, искажал строгие линии фасада, по-эльгрековски нарочито вытягивая карнизы, наличники и тощие подобия колонн, как вытягивает старательный скрипач ноту из многострадального инструмента. Костя задрал подбородок к небу и увидел Катин силуэт в окне. В одно мгновение он взлетел по знакомой лестнице наверх, к последнему этажу, забарабанил в дверь, хотя знал, что есть колокольчик. Скрипнул засов, и старенький Катин отец, кутаясь в большой домашний халат, появился в проёме.
— Чем обязан, сударь?
— Вы не помните меня? Я брал уроки у вашей дочери пять лет назад, — затараторил Костя, — меня зовут Константин Баранов.
Из-за спины отца появилась Катя со свечкой в руках. Зажжённой свечкой!
— Костя? Папа, это Костя. Проходите же!
Старик распахнул дверь, впустил его в крохотную прихожую.
— Простите за поздний визит! — Костя не отрываясь смотрел на свечку. — Мне нужен французский. Экзамен будет… Очень скоро. Завтра..
— Но сударь, — кашлянул в кулак отец. — Уже глубокая ночь.
— Мне нужно! Сейчас! Subjonctif! — он вытащил из кармана три рубля, не отданные Снаткину, и положил на стоящий рядом табурет.
Отец с недоумением поглядел на него, но деньги взял.
— Что ж, ежели так срочно. Катенька, достань свои учебники, я пока заварю гостю чаю. Да вы проходите в комнату, господин Баранов.
Отец зашаркал на кухню, а Катя подошла к подоконнику, поставила подсвечник, накрыла стеклянным колпаком от сквозняка и задёрнула тяжёлую штору.
— Я не преподаю уже два года, Костя, но раз у вас такая ситуация…
Она была по-прежнему хороша, даже краше, чем пять лет назад, стройнее, и во взгляде её появилось что-то неуловимо манящее, женское, взрослое. Домашнее платье ей очень шло, хотя, вероятно, она его стеснялась, кутаясь в шаль, — в такую-то июньскую духоту. При тусклом свете керосинки, стоящей на столе, Костя всё равно заметил нежный румянец во всю щёку — то ли оттого, что ей было жарко, то ли от волнения, которое Катя не могла скрыть.
— Я должна найти учебник. И таблицы глаголов.
Она нырнула в боковую дверь. Он остался в комнате один. Из кухни доносилось бряканье чашек и тихое бормотание отца. Костя постоял, не понимая до конца, зачем он здесь, и, подойдя к окну, осторожно отодвинул ладонью штору.
…Маленькая свечечка под стеклянным колпаком горела ровно, без копоти, высоко поднимая длинный лисий язык. Костя долго смотрел на огонь. Большая капля желтоватого воска поползла по свечке вниз, Костя протянул руку, снял стекло и… Нет, он не хотел… Совсем не хотел… Но палец! Это он, палец, быстро накрыл пламя и вдавил его в жидкое темя свечи!
Костя рвано вспоминал потом, как, плотно задёрнув штору, вылетел из квартиры, как бежал сломя голову вниз по лестнице, как не мог отдышаться у ограды на набережной, как блестела вода в Фонтанке и как потом долго не заживал на пальце ожог.
…Дня через четыре он случайно узнал от общих знакомых, что Ваня Снаткин повесился, получив от своей любимой ложную весть о разрыве с ним. «Какая глупая смерть», — говорили тогда все.
«Глупая», — соглашался Костя, пряча пальцы в кулак.
* * *
Третье и четвёртое убийства были уже на войне. И пятое. И шестое. Он, палец, совершал их, чётко и хладнокровно ложась на металл спускового крючка, и была в пальце в тот миг какая-то невероятная стальная сила. Косте казалось, что он, палец, удивительным образом хранит его и от смерти, какой-то своей языческой мощью защищая, вытягивая и оберегая. Ему иногда по ночам вспоминались два эпизода. Первый случился с ним в раннем детстве, на даче в Вырице.
— Правый указательный — всем пальцам царь, — говорила Иринушка, обучая трёхлетнего Костю счёту. — Раз. Показываешь пальчик. Это один. Два, показываешь соседний, три…
— Хочу раз! — топал ногами Костя, которому было лень запоминать остальные цифры, и, как ни билась с ним Иринушка, упрямый ученик отказывался учиться.
Однажды днём Иринушка повела Костю вместе с четырьмя его двоюродными братьями и сёстрами к реке Оредеж. Дети играли на берегу, а Иринушка вязала, сидя на одеяле в тени деревьев. В воду входить не разрешалось, и никому в голову не приходило ослушаться няню. Иринушка невольно задремала. Костя измазал руки свежим дёгтем, которым рыбаки промазывали лодки, и сидел на песке, разглядывая и нюхая палец. В это время к реке приближался некто Павлуша Рыбин, скопец, сектант, убеждённый бунтарь и просто местный сумасшедший. Павлуша свято верил в близкий конец света и выживание горстки избранных, к которой сам он и принадлежал. В тот день что-то особо не заладилось в Павлушиной голове, и конец всего живого показался ему очевидным настолько, что Рыбин решил не дожидаться его, а умертвиться немедленно. Он надел «парадное» рубище, привязал верёвками на шею три тяжёлых кирпича да и пошёл бросаться в Оредеж, на стремнину, на острые камни. И вот, у самой воды Павлуша вдруг увидел Костю. Божье дитя, рубашечка белая, крестик на тонкой шейке — чистый ангел! Недолго думая, Павлуша подхватил Костю и начал входить с ним в воду. Боженька примет жертву. С младенчиком, подумалось Рыбину, и врата небесные скорее откроются, не иначе ж — с невинным Господним проводником идёт, и дорога в рай будет широка и приветлива.
И быть бы Косте утопленником, если б не палец. Костя распрямился на руках у полоумного раба божьего Рыбина и показал ему пальчик, сказав «раз». Павлуша вдруг замер, остановившись и оцепенев. Это «раз» вкупе с запахом смолистого дёгтя, ударившего в ноздри, детский пальчик, который Костя по какому-то наитию приложил к Павлушиным губам и, имитируя Иринушку, прошипел «тцсс», переключили румпель в голове недоутопленника, Рыбин разжал цепкие объятья, и Костя выскользнул из его рук, как обмылочек, больно ударившись головой о прибрежный камень. И то была удивительно малая плата за чудом спасённую пальцем жизнь, и отмаливать бы Косте нежданный подарок до конца дней своих, но взрослые предпочли никогда больше ему не напоминать о чокнутом скопце. А сам он тут же и забыл. Но Иринушка каждое воскресенье ставила за мальца свечечку в церкви. И плакала. Вплоть до своей смерти в десятом году.
Павлуша же признался судебному психиатру, под надзор которого он в скором времени попал: «У него пальчик синим светился! Губу мне обжёг. Ангелочек мальчоночка, только пальчик бесоватый».
Знал бы тогда трёхлетний Костя, что «бесоватый пальчик», точно осмысленное стороннее существо, умное и по-умному злое, будет творить одному ему, пальчику, ведомое, и что никто не сможет изменить единожды задуманное им: ни окружающие люди, ни сам его покорный хозяин.
* * *
Второй яркий эпизод случился в девятом году, в длинный каникулярный отпуск. Костя и его студенческий друг Генрих Шмидт поехали в Зальцбург к родителям Генриха. Там собралась группа молодых легкоголовых студентов, в основном австрийцев, и все дни они проводили в кутежах, пьянстве и волоките за местными барышнями, смешливыми и приторно хорошенькими. Когда пиво и крепкий алкоголь, равно как и женщины, уже порядком поднадоели, Шмидту пришла в голову идея поехать в горы. Костя с воодушевлением согласился. Собралось человек восемь, купили верёвки, альпийские крюки, ботинки на шипах и отправились в ближние Альпы. Шмидты-родители были категорически против, но ни Генрих, ни тем более Костя прислушиваться к их мнению не пожелали.
Они прошли до середины пути к намеченной точке, и впереди шёл некто Дитрих, про которого говорили «альпиец». Впрочем, этим почётным званием мог смело именовать себя почти любой, выросший в окрестностях Зальцбурга.
«Прогулка», как молодые люди назвали свой поход, казалась поначалу нетрудной. Лишь внезапный дождь, хлынувший из невесть откуда взявшейся тучи, немного омрачил настроение, но солнце, брызнувшее через пять минут, придало сил. Тропа петляла, жёсткий кустарник норовил поцарапать ноги, и усталость уже навалилась тяжёлым мешком на затылок и плечи, а развилка на карте Дитриха, где было условлено сделать привал, всё не показывалась. Вдруг кто-то из группы заметил эдельвейсы на небольшом, как тарелка, уступе.
— Я хочу себе в петлицу, — заявил Генрих и осторожно, боком, как краб по пирсу, начал двигаться к уступу, прижимаясь спиной к влажной скале.
— Я тоже хочу, — Костя рванул следом.
Напрасно им кричали товарищи, молодой задор взял верх, и спустя пару мгновений двое безумцев были уже рядом с уступом. Оставалось сделать всего несколько шагов… Генрих вдруг остановился:
— Баранов, довольно. Можно и отсюда достать.
Он потянулся и сорвал мелкий белый цветок.
— Струсил? — с ухмылкой бросил ему Костя.
Он кивнул на большой голубоватый эдельвейс, росший шагах в пяти от них. Но путь к нему лежал через трещину величиной с половину Костиного роста.
— Ерунда. Перепрыгнуть можно. Перешагнуть даже.
— Я не хочу… — нервно засмеялся Шмидт.
— А я хочу! — упрямо заявил Костя. — Не шевелись, я перелезу через тебя.
И не успел Генрих опомниться, как Костя вцепился в ремень Шмидта и занёс ногу на ту часть уступа, что была у самой трещины. Миг — нога соскользнула по мокрому камню, и Костя сорвался вниз, увлекая за собой в пропасть несчастного Генриха. Оба успели закричать, и их товарищи, которых скрывало узкое, как лезвие, ребро скалы, рванули на помощь, а когда доползли до трещины, то Шмидта уже не увидели…
…Не увидели бы и Костю, потому что ухватиться ему было совсем не за что. Колючие стебли татарника, о которые он ободрал ладони в кровь, были вырваны с корнем и уже летели вниз, догоняя Генриха, и только эхо глотало их шуршащий полёт и выплёвывало вперемешку с криками людей. Но палец! Тот самый палец вновь вершил его судьбу. Палец, палец! — лучше любого альпийского крюка зацепился за корень-петельку сколиозной карликовой сосны, росшей вопреки природной и геометрической логике на почти вертикальном каменном склоне; палец, палец, палец! — вгрызся по ноготь в жёлтое тело скалы, обманул закон гравитации и силу тяжести, вытянул, выудил Костину маленькую жизнь.
…Когда подоспели приятели, фаланга пальца онемела, но держала не хуже профессионального крепежа. Костю подхватили за запястье, рывком вытащили из бездны, и только через полчаса кто-то заметил, что палец всё ещё сжимает выдранный корешок, как фамильный перстень…
* * *
Костя редко вспоминал все эти истории. Но в голове всегда сидели слова Иринушки: «Правый указательный — всем пальцам царь. Другими жертвуй, этот береги пуще зеницы». И Костя берёг, всю жизнь берёг. Грел его в холода в левом кулаке, дул, когда обжигал; крестился им, по какой-то своей схеме соединяя два других пальца в щепоть, но касаясь лба лишь указательным; отправлял им воздушные поцелуи приглянувшимся случайным барышням; закрывал глаза покойникам; подносил им к ноздре раздобытый по великому случаю кокаин; грозил им при споре; пробегал им по строчкам бухгалтерской книги, подсчитывая хозяйственные доходы и расходы; обмакнув в расплавленный воск, скреплял им студенческую долговую расписку; нажимал им на спусковой крючок, неся смерть; доводил им женщин до экстаза и отстукивал на печатной машинке текст книги.
Палец был его альтер эго. И только война помогла Косте это понять.
Год назад, будучи на фронте несколько месяцев, он заметил, что ноготь на пальце врос в мясо и беспокоил. Полковой фельдшер велел осторожно подрезать ноготь, но Костя пропустил момент, и тот начал крепко врастать в плоть, медленно и занудно причиняя лёгкую нарывную боль. Он будто постоянно требовал к себе внимания, зудел, и Костя впервые ощутил панику, ни с чем не сравнимую. Было особенно удивительно, что такую панику не смогла в душе его посеять даже война. Ужас возможной гангрены, живого гниения и липкий страх потерять палец не давали покоя, выливались под утро настоящим кошмаром, и Костя ходил, как живой мертвец, пока не нашёл в одном посёлке, где квартировал их полк, доктора-татарина. Тот дал ему мазь, чёрную и вонючую, Костя намазал палец, обмотал бинтом на ночь, и произошло чудо: через три дня, когда Костя снял повязку, всё прошло, нагноение сгинуло, но ноготь навсегда отметила желтизна.
* * *
…И вот сейчас Костя смотрел на этот желтоватый ноготь в мокрой от вечерней росы голубоватой траве и никак не мог сложить в голове простое арифметическое действие «один плюс один». Он, Костя, один. И палец один. Вместе они совсем недавно составляли единое неделимое целое. А вот полковой хирург взял и поделил. И что ж теперь?
Если бы это был какой-нибудь другой палец, но не этот, не этот, не этот! Да Костя бы левую руку отдал целиком, только бы палец оставался с ним!
Он, палец, определял Костину судьбу, заставлял бежать, останавливаться, умирать, падать и подниматься. И что же теперь? Нет судьбы?
Его охватило острое желание прикоснуться к пальцу. Он сделал к нему осторожный шаг и, дёрнувшись, отскочил: показалось, что палец сейчас зашевелится.
Уже опускалась вечерняя заря, малиновая и нагая, и мелкие ватные облака, розовые в брюшных складках, нависли низко над полем, гладили пузом высокотравье, и голоса вдруг затихли — птичьи и человечьи. А Костя всё стоял не дыша и смотрел, смотрел на свою мёртвую плоть, не в силах оторвать взгляд. И только когда разглядел в сумерках, как большой продолговатый жук, блеснувший хитиновым панцирем в последних закатных лучах, неспешно залезает на белую фалангу и трогает рогом ноготь, кинулся, схватил палец и помчался с ним в палатку госпиталя.
Кика с доктором стояли спиной ко входу, но сразу обернулись. Задыхаясь от бега и волнения, Костя протянул им палец, как древко маленького флага.
— Пришейте! Христом Богом прошу! Пришейте!
— Идите к своей койке, господин Баранов, — равнодушно сказал хирург и отвернулся.
— Ну вы же можете! — крикнул Костя. — Можете!
— Господь с вами! — Кика криво улыбнулась. — Невозможно это, сударь.
— Вы врёте всё! — Костя сорвался на хрип. — Вы можете! Я… Я денег дам. Сколько хотите? Мой отец…
— Угомонитесь, Константин Алексеевич, — доктор снова повернулся. — Таких операций никто не делает.
— Нет! Вы умеете!
Он всё ещё держал палец на вытянутой руке.
— Реплантация — предмет футуристический, нереальный, — холодно процедил доктор, и монокль его чиркнул желтоватым отблеском в свете коптящей лампы.
Костя отшатнулся. Бесы, не врачи это, не люди вовсе! Бесы!
Он попятился к выходу, и юная ночь всосала его в свою сизую пасть.
* * *
Сколько он пробежал и где теперь находился, Костя не знал.
Огромная луна смотрела на него немигающим глазом, и это бельмо на чернильном оке неба сводило с ума. Костя часто заморгал, стараясь прогнать морок. В лунном свете поле казалось нескончаемо огромным, а трава была высока и остра. Он лёг и ощутил, как влага проникает сквозь рубашку, и озноб заставляет тело дёргаться. Звёзды — близки, но от слёз казались нечёткими, размытыми. Вспоминая детство, юность, недавние годы, Косте вдруг подумалось, что всё, что случалось в его жизни, было как-то не очень светло, а кто тому виной, он и не задумывался никогда. Не было любви. Была страсть, мелкая влюблённость, разочарования и обиды, обретения и потери. Да, не любил. И не был любим никем. Даже собственной матерью, которая так никогда и не стала ему близка, а ближе была няня Иринушка, но та умерла, так и не захотев повидаться с ним напоследок. Отец? Редкое общение с ним было Косте в тягость, лишь щедрый ежемесячный банковский чек, который тот присылал сыну, свидетельствовал о некоем с ним родстве. А друзья? Костя хотел припомнить их имена, но так и не смог. Разве что Генрих, да он лежит где-то в альпийском ущелье, и кости его обглоданы птицами, даже могилы нет, лишь деревянный крест, воткнутый между камнями рядом с местом, где он упал.
Под тяжёлыми думами Костю накрывал вязкий сон, но земельный сырой холод пролезал под кожу, перебирал рёбра, как гусляр, и не давал упокоения. Земля вдыхала человечье тепло и выдыхала седую туманную взвесь.
Наконец, Костя встал — и мгновенно почувствовал, как онемела левая рука, в кулаке которой был зажат палец.
«Всё».
Он прошёл до середины поля, и там, где была проплешина в траве, принялся рыть здоровой рукой землю. Похоронить! Похоронить его! Будет новая, новая жизнь!
Костя вспомнил, что в детстве писал и рисовал левой рукой, но отец наказал Иринушке переучить его, поскольку считал, что левши неполноценны. И Костя переучился. Мучительно, но старательно. И всё в жизни делал правой рукой, хотя иногда и играл на пианино незатейливые пьески, ведя основную линию «неправильными» пальцами.
К чёрту! Как вовремя он вспомнил про это! Похоронить и забыть!
Костя засыпал палец землёй, примял ногой и вдавил пучок дёрна.
Выпрямился. Посмотрел на светлеющее небо. Всё.
…И почувствовал укол штыка между лопатками.
Он знал немецкий, но не успел разобрать сказанных слов. Лишь ответил по-русски «какого чёрта» — и ощутил горячую боль за секунду до того, как штык проткнул сердце.
Немецкий солдат отодвинул ногой тело и с жадностью принялся выкапывать зарытый клад. Когда же вынул нечто продолговатое, осторожно развернул белый саван бинта, то долго смотрел на маленького уродца и не мог понять, что это за сокровище и почему убитый им человек так старательно прятал его. А когда понял, не выронил, а пошёл в каком-то ступоре по полю на алеющую зарю, неся найденное на вытянутой трясущейся ладони и не в силах отпустить этот русский палец.
…Пока шагов через десять не подорвался на ждавшем своего часа шрапнельном фугасе.