Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2024
Сергей Прудников — журналист. Родился в 1982 году в Кызыле (Тува). Окончил исторический факультет Красноярского педагогического университета. Печатался в журналах «Дружба народов», «Октябрь», «Юность». Живёт в Донецке.
Предыдущая публикация в «ДН» — 2022, № 9.
Боль была невыносимой.
Кажется, Полина никогда не испытывала такой боли. Может, что-то похожее чувствуют женщины при родах? Но итогом родовых
мучений становится новая жизнь, а здесь — смерть, каждый час, каждую минуту. Нечто подобное являлось ей в ночных безумных кошмарах. Но и там имелся свет — пробуждение. А здесь — без света. Погасили свет. «Прижмурили» — приходило в голову ей тупое, и роилось потом долго: «Одни жмуры, одни жмуры!» Каких жмуров представляла она? С синими телами, с вываленными языками, с ярко-красными потрохами.
В детстве, классе в шестом, они с девчонками встретили в парке рядом с домом большого страшного мужика с бородой. Мужик распахнул полы пальто, и то, что они увидели — уродливое, противоестественное, — напугало её до остолбенения.
Но и тогда имелся выход — возможность убежать.
Некоторые из её знакомых убегали — в Европу, Грузию, Казахстан. Бывшая коллега улетела с концами в Канаду. Одна семья —в Новую Зеландию.
Она тоже подумывала о Европе, а конкретно об Австрии, где жили её друзья, догадавшиеся перебраться туда ещё два года назад. Но наступит ли спасение с переездом? — сомневалась она. Не придётся ли и там бормотать утомительное — «одни жмуры, одни жмуры», испытывая новые терзания от непосредственного соседства с теми, кто вынужден искать убежища после того, что развязала её страна?
Накануне их музей собирался с выставкой в Эстонию, — куратором была как раз Полина. Но грянул гром, и проект притормозился. А потом заглох, кажется, — навсегда. По крайней мере, она не представляла, что должно случиться, чтобы
Таллинская галерея вновь открыла для них двери. «Как одной краской помазали», — думала она. Точнее, измазали. Да и краской ли? Уж лучше бы приняли. И — допускалаона крамольную мысль — конфисковали всё! Примите, заберите, не жаль. Хотите, — сами останемся как добровольные заложники. Есть вещи более высокого порядка.
Она обсуждала происходящее с Жанной, читала посты в соцсетях, листала новости в телеграм-каналах, темнела на глазах и худела, не спала, восторгалась акциями гражданского мужества единичных героев, сжимала зубы, плакала, сидела без сил, лежала без сил, жила без сил, разругалась окончательно с отцом. И всё время задавала один и тот же вопрос: «А что могу сделать я?» Она догадывалась, что может сделать что-то. Час испытаний пробил, завтра станет поздно. «Кто ты?» — бросала она
себе в лицо, тёмная и страшная, стоя перед зеркалом в ванной, и отворачивалась в отвращении, не находя ответа.
Её переполняла ненависть. Сейчас эта ненависть съедала её саму, отравляла как ядом, вытягивала последние соки, доводила до исступления. Не спасали ни работа, ни Жанна, ни общение с матерью, ни переписка с Анной, ни книги, ни тем более концерты, выставки и кино, которые раньше, казалось, способны были держать на плаву даже в самую пасмурную погоду, а теперь — не маячили даже на горизонте.
Она стала переводить деньги. В один из фондов, помогающий детям, старикам, женщинам, объединённым одним словом — «жертвы». «Да кому угодно пусть идут эти деньги! — думала Полина. — Хотя бы и военным, там виднее. Просто буду перечислять
копеечку, которая обязательно найдёт своего адресата: тому ребёнку даст чашку горячего чая и булку, этой старушке — тарелку гречневой каши, а той мамочке — билет на автобус, чтобы выбраться поскорее из ада». «Живите!» — приговаривала Полина,
отправляя очередную сумму, и это «живите» побеждало на короткое время «жмуров».
Но переводы не выводили из ступора, не уменьшали боли, не спасали.
И — понимала она — не меняли ситуации. Борьба с последствиями, спиртовые ватки на теле. Требуется что-то большее. «Кто ты?» — тыкала в зеркало Полина.
Ответ неожиданно нашёлся в слезах.
Она никогда не интересовалась народными традициями: зачем, например, покойников на похоронах оплакивают профессиональные плакальщицы (разве недостаточно скорби родственников?). И не изучала этот вопрос и сейчас, — дабы
не натолкнуться на препятствие, что может свести на нет её искренний порыв.
Она чувствовала, что нужно следовать инстинктам, слушать сердце. Внутренняя природа толкала её к определённым действиям, и там, именно там, виделся свет.
Она стала плакать. Плакать не за себя, не от собственной боли, а за других, за чужую боль. Становилась после работы на колени, как на молитву, склоняла голову к полу («к долу», — называла она) и отдавала себя без остатка, до капельки, до слезинки, оплакивая их — невинных, убиенных, всех вместе и каждого в отдельности.
«Сейчас дело оплакать», — говорила Полина, извлекая из себя знание, о существовании которого не подозревала. Но и не удивлялась открытию, — она следует за сердцем, а сердце не обманет, приведёт, как клубочек в дремучем лесу, к заветной полянке, на которой солнышко, на которой не властна смерть. «Всё ведали предки, всё чувствовали.
Но и у нас дверца не заперта», — думала Полина. И верила: от её слёз облегчается боль и страдания тех, далёких, незнакомых, и рассеиваются тучи над ними, и кривая выпрямляется, и ближе становится мирное небо. Слёзы изливались обильно, она не
просто плакала, но — ревела, рыдала, выла.
«Что могу, маленькие, что могу!» — повторяла она, стоя, простоволосая, на коленях, сжимая кулаки, вонзая ногти в ладони. И видела перед собой бойцабогатыря — с русой бородой, большими руками и широкой грудью, в камуфляже, который находит в её горючих слезах, пусть убиенный и неживой, утешение и покой.
«Всё сделаю, мой хороший, оплачу, омою!» — продолжала она, не поднимая головы.
И видела новобранца-мальчика — совсем зелёного, круглоголового, безусого, пушок на щеках, светлого, как одуванчик. И видела пожилого солдата — вчерашнего крестьянина, небритое лицо, светящиеся, как у подростка, глаза, золотые, оскалившиеся в щербатой улыбке, зубы, морщинистая шея, загорелая до черноты кожа, тяжёлые трудовые кулаки, вынужденные взять в руки автомат, чтобы защитить родную землю, — она не знала таких людей, но сегодня, вставши на защиту их, она знала всех и вся.
К слезам добавилось — «простите». И она стала просить прощения. Вставая утром на час раньше, она отдавала это время испрошению прощения. «За всех нас, — приговаривала Полина, стоя там же, на “истинно молитвенном” (название родилось само собой) месте у изголовья кровати, перед столом, на котором горела теперь свеча и лежал бантик-ленточка двуцветного флага. — За всех нас, и за…»
«И за меня в особенности, в отдельности!» — повторяла она горячо, потому как знала, что по-настоящему отвечать может только за себя. И ещё потому, что, как ни крути, является («такой уродилась, такой уродили, урод, урод, урод!») частью, крупинкой, куском того огромного и обширного, страшного и беспощадного, что повинно во всём происходящем. «Простите, простите, простите!» — вымаливала она, не замечая бега времени, готовая стоять на своём посту бесконечно, только бы, только бы…
Покаяние было по утрам, плач — перед сном. И как плача теперь не могло быть без покаяния, так и покаяния без плача, они дополняли друг друга и имели, соединившись, вдвое большую силу.
Очередное откровение пришло после особенно сильного плача.
«От себя не убежишь, — тянула она в тот вечер клубочек, нащупывая что-то важное, неосязаемое, невидимое. — Крошка, частица, крупина, кусок…»
«Я — часть того обширного и беспощадного. А значит, в ответе. А значит…» — она лежала в постели, потрясённая той загадкой и испытанием, которые поставило перед ней время.
Спустя день, они пошли с Жанной в джаз-клуб. Последний концерт известного столичного коллектива, решившего эмигрировать всем составом.
Народу собралось много. Полина расположилась за любимым столиком. Подруга здоровалась с приятелями.
«Последний…» — усмехалась горько Полина, не ощущая ни радости, ни тем более релакса, который сопровождал её всегда при посещении этого места, где играли живую музыку, где собирались симпатичные, близкие ей по духу люди.
Потягивая коктейль, она тонула в мыслях, которые и не думали никуда исчезать (в ведь пришла в надежде развеяться). Ей казалось, — собравшиеся похожи на заговорщиков, вынужденных вести подпольную жизнь, свои среди чужих. Встретились, чтобы сообщить: мы есть, мы живы!
Жанна подошла с компанией иностранцев. Все громко хохотали.
«Смеются, — отметила Полина. — А когда вот так же смеялась я?» Рядом с ней расположился рыжебородый, в красном жилете, шотландец, — она видела его раньше, они, кажется, уже знакомились.
— Пол, — представился полузабытый Пол.
— Полина.
— О! — воскликнул он. — Совпадение.
Она не поняла сразу.
— И не случайно рядом, — Пол коснулся коленом её ноги.
Компания перескакивала с темы на тему, шумела, шутила, спорила, гремела бокалами, — всё как в лучшие времена. Полина оставалась в стороне. И лишь когда разговор заходил о главном и больном, — включала слух и заливалась краской, под
стать жилетке Пола.
Выйдя в уборную, она задержалась на обратном пути у сцены: возвращаться не хотелось. Пол махал ей рукой, улыбчивый, весёлый парень, из той самой категории «своих». Пол и Полина. «Не случайно рядом». У неё давно не было мужчины. И сейчас она с недоумением смотрела на Пола: принимать ухаживания, отвечать взаимностью, флиртовать, даже заниматься любовью с самым дорогим человеком казалось ей странным, неуместным, даже диким. Любовь сквозь слёзы…
Она вернулась, когда все вышли на воздух, — за столиком остался один Пол.
Он перешёл на плохой русский, что-то объяснял, шептал, выкрикивал, не сводя с неё смеющихся глаз, касаясь под столом коленей коленом. Тоже, наверное, долго сидел в одиночестве, в компании таких же рыжебородых.
«У меня ещё дела», — помнила она о вечернем правиле, которое теперь представлялось куда более обязательным. И Полина бежала. Пол порывался проводить, просил телефон. «Нет!..»
…А дома, после плача, стоя у стола на коленях, она вдруг ощутила удар. И увидела в своих ладонях узор, который так долго не складывался. «Надо же, — вглядывалась она. — Начинаешь с малого, и постепенно, шаг за шагом, всё выше и выше. Как просто всё. И — страшно… Но по-другому, наверное, нельзя? Клин клином, страшное страшным. Топчась на месте, глыбы не сдвинешь, дела не сделаешь…»
Полина зашла в ванную, заглянула в зеркало. «Взрослый человек — суть действия, дела», — говорили глаза. И никакие «жмуры» над ним не властны.
«Жмуры, — усмехнулась она и выплюнула это паршивое слово. — Пошли вон!» «Забралась изнутри, — думала она, кутаясь этим вечером в одеяло, и видела, как мечется мохнатое, слепое, беспомощное, не в силах учуять, понять, найти. — Не ждали?! Изнутри будем брать. Из самого что ни на есть нутра. — И выдохнула последнее на сегодняшний день. — Ничтожество!»
О том, что она может являться частицей, крупиной, частью того, что окружало её, простиралось, закатывалось за горизонт, пугало, отталкивало, казалось непостижимым, неудобным, чужим, а теперь вот и преступно-убийственным, — она не задумывалась никогда. Точнее, со времён далёкого далёка, когда плясала, одетая в смешное платьице и платочек в горошек в окружении переодетых медведей под балалаечку и ложки в детском саду. И читала взахлёб народные сказки, собранные в красивую книгу с жар-птицей на синей глянцевой обложке. И баюкала племянника,но этого она почти не помнит. Чем старше, — тем больше она отодвигалась от того, что окружало, звучало когда-то в сказках, звенело балалаечной струной, стучало деревянными ложками и било в пол лапой медведя-топтыги. Со временем эта возникшая трещина превратилась в окончательную пропасть, преодолеть которую невозможно.
И вот оказывается, что никакой пропасти нет. А она — Полина — плоть от плоти, кровь от крови…Через неделю снова пошла в тот же клуб. Пошла одна. Она слабо представляла, чем может закончиться вечер, не суливший на первый взгляд ничего хорошего.
Но ограничиваться прежними (прилежно исполняемыми, но недостаточными) действиями Полина не могла, не имела права.
Замотанная (так захотелось) в платок, как монашенка, она была не очень похожа на себя и шла, — словно преодолевая встречный ветер, отрываясь от притяжения, которое толкало её обратно. Странное дело: она не замечала никого вокруг, будто находилась не в водовороте города, а на безлюдной окраине. И ещё не видела света, фонарей, окружающей привычной иллюминации, точно свет горел не для неё.
Клуб оказался заперт. Она не посмотрела в Интернете программу на вечер,потому что не желала соприкасаться с «земным», как она называла любые обыденные дела.
«Почему? — недоумевала Полина, идя назад. — Из-за текущей ситуации? Или клуб — очаг свободной жизни — закрылся, потому как всё закончилось, а подстраиваться нет смысла? И улетели-упорхнули вместе с джаз-блюз-бэндами его владельцы, навесив на дверях большой амбарный замок? А она пришла, дурёха…»
И после, вспоминая этот поход, даже сомневалась: а был ли он на самом деле? Но первый шаг был сделан — во сне или наяву. Шаг трудный, болезненный, подтачивающий сами основы реальности. Той реальности, которой не должно
существовать.
Она представляла, чем мог завершиться вечер, найди она искомое. Пусть бы там снова сидел Пол и его друзья. За тем самым столиком. Пусть бы пошли те «стыдные» разговоры, от которых она так мучилась, и краснела, и бежала. Она краснела бы и
сейчас, но не сдвинулась бы с места, не закрылась бы, а принимала всё на себя.
Так получалось: она — плоть от плоти. А значит, с неё и спрос!
Пол сидел бы рядом и, выпивая и смеясь, краснолицый, краснобородый,
положил бы руку ей на талию (всё правильно). А потом на колено, не меняясь в лице, не прерывая разговора. Она бы взяла его руку и не отдёрнула от своих холодных коленей, а крепко сжала — до боли, до хруста. И Пол закричал бы, загоревшись
глазами, вдруг что-то друзьям, обдав их огнём и винными парами. И полыхнул бы следом немедленно весь стол, как спичка, и весь бар разом.
Круглый стол как блюдо. Большое и вместительное. На него можно лечь, раскинув ноги и руки, и глядеть в тёмный потолок, по которому расходятся тусклые круги. Прочь стаканы и посуду! Вся перед вами. Бейте, рвите, насильничайте,
истязайте! Заслужила.
Маленькие мои…
Первым стал голландец. Из Роттердама прилетела делегация забирать выставку, вечером в музее им устроили фуршет. Сначала пили чай, потом вино. Полина отметила: без вина было бы совсем худо. Атмосфера — как на поминках, диалог долго
не клеился. Обсуждать сложившуюся международную ситуацию было некорректно, поэтому говорили дежурно о прошедшей (когда-то давным-давно) выставке.
Вино спасло. Исчез барьер, и все засмеялись в полную силу. «Как раньше, — отметила с облегчением Полина. — Наверное, это называется “позволить себе минутку слабости”».
«Полина? Кажется, Полина?» — приезжий куратор, зрелый мужчина, подал ей фужер игристого.
Первое желание — отказаться и убежать. Но вспомнился Пол, её реакция.
«Да», — протянула руку.
Они отделились от остальных. А потом, незаметно исчезнув, поехали к нему в гостиницу.
Полина предполагала, что не будет места ласкам и нежности и, собственно, не желала их. Она не желала вообще ничего, если разобраться. И при этом желала только того, что должно произойти.
Он был предсказуемо груб и бесцеремонен. После быстрого и комканного первого раза и краткого отдыха пошли вольности и столь же предсказуемые эксперименты.
«А так? — улыбался сопроводитель выставки. — А так?»
Она соглашалась.
Её не волновали варианты, позиции, её не волновали те грани, за которые он мог зайти, её не трогала его просыпающаяся звериная сущность (он рычал, заламывал ей руки, рвал волосы, ставил ногу на лицо), от одной мысли о которых она раньше
пришла бы в ужас.
«Да», — многократно повторённое про себя и вслух перекрывало любые запреты.
«Да, Полина!» — смеялась она, содрогаясь от толчков и ударов, а гость (или хозяин) входил и входил во вкус.
«Можно, можно всё, — шептала она, растирая слёзы, трясясь руками и подбородком. — Можно и нужно. Только так!» И чувствовала, не смотря на истерзанность, — радость и торжество.
«Я есмь», — знание, открывшееся, пришедшее из глубин, из тех укромных закромов, ключ к которым найдёшь в себе, совершив нечеловеческое усилие, вывернув себя наизнанку, сотворив через муки роды, где рождённое на свет — сокровенное зерно, перед которым любое золото — прах.
«Я есмь земля, плодородие, почва, трава, дерева, воздух, реки широкие, ручьи журчащие, озёра глубокие, моря неохватные, — открывала она в себе день за днём странный нутряной поток, проговаривая вслух то, что, теснясь, выливалось, запертое прежде, наружу. — Колодезь. Двуручка. Изба. Свечка. Прялка. Скалка. Гребень.
Решето. Ставенки. Крынка. Каравай. Подкова. Берёза в три охвата, — всё выпрастывалось само, успевай ладоши подставлять, она лежала в такие минуты на постели, распустив волосы, раскинув ноги, согнутые в коленях, будто на родильном столе, голая. —
Я — то, от чего бежала, что не принимала, от чего отворачивалась, что презирала.
А теперь пришла, а теперь нашла. Частица, крупина, часть. Я — просторы, дороги, вешки, стёжки, каждый бугорок, затаённый уголок, — слова складывались в рифмы. — От края до края, от ёлочки до иголочки, от норки до горки. От рожденья до кольца.
От начала до конца!»
И главное: «Я есмь плоть от плоти, земля моя, страна моя!..»
Голландец трудился, втыкаясь в неё, устроившись сверху в полуприсяде.
«А значит, — Полина блаженно улыбалась, нога партнёра скользила по её лицу. — Путь один. Бей, терзай, топчи, — стонала она. — По заслугам, по заслугам! — и билась в такт с воодушевлённым её податливостью и рвением партнёром. — Сильнее, злее.
Не жалей. Нечего жалеть! — её захлёстывали слёзы. — Распни меня, распни. Раздави!
Надругайся. Самолично на Голгофу иду, сама, — она старалась не обращать внимания на боль. — По-другому никак. Путь один. По-дело-ом! — выдыхала Полина. — Стегай, кровени, мало!.. Выдави силу, лиши силы. Вся перед тобой, какая есть, как на блюде, рви! — хрипела она. — Клин клином. Не жалей, не жалей, не жалей! Вся отдаюсь, без остатка! — и видела испуганных чумазых детей, старушек, бредущих с тележками меж дымящихся развалин, женщин с искажёнными от ужаса лицами, неживых уже солдатиков. — Съесть решили? — всхлипывала она. — Подавитесь! Поперёк горла у тебя встану. Что, не верил, не ждал? — она торжествовала. — Только так!»
И с финальными конвульсиями гостя выдавила из себя последнее: «Ничтожество…»
Она победила.
Акты искупления (а с ними и истязания агрессора, пускания крови, подтачивания изнутри, незаметны никому, но много более действенны, чем даже ракеты и снаряды, знала она, ибо здесь борьба шла на иных, тонких, глубинноприродных уровнях) стали регулярными. Раз в две недели она приносила добровольную жертву. Заглядывала невзначай, без ясной цели, в бары, клубы, где тусили иностранцы, и очередной побратим, воин, не догадывающийся о своей сакральной роли, находил, угадывал её сам.
«Только так», — понимала она, ощущая, что жизнь приобрела иной, более высокого порядка смысл, где всё меньше обыденного, но больше надчеловеческого; она текла по гигантскому потоку, который нёс её, оберегая от препятствий, позволяя не заботиться о завтрашнем дне, помогая исполнять обретённую миссию, предназначение, меняя установившийся порядок вещей.
«Жмуры теперь с другой стороны, — констатировала Полина. — Доигрались, голубчики».
Однажды, идя с работы, она натолкнулась в тёмной арке на двух азиатов.
Они как-то сразу, как само собой разумеющееся, взяли её под руки и молча повели за собой. Она сопротивлялась, пыталась кричать, но ей зажали рот, оттащили в какой-то закуток и там, под открытым небом, поставив сначала на колени, а потом в удобную позицию, надругались, ничего не опасаясь…
Полина отлёживалась дома несколько дней, взяв больничный. И размышляла.
Она видела, что надругались над ней лично. Но понимала, что столкнулась и с вызовом. Она оказалась не готова, не смогла полноценно отдаться, понести кару, стать добровольным участником.
Она дала себе зарок быть осторожнее. И пришла к выводу, что ничто не должно теперь иметь значения: ни место, ни национальность. Ни её воля. Прочь человеческое.
Если ставки, — то крупные. Если бить, — то без пощады. Если выпивать чашу, — то до дна.
Спустя два месяца, за спиной у неё имелось уже пять искупительных актов, включая первого голландца и не считая азиатов.
Плакать и испрашивать прощения она стала реже, иногда — раз в неделю. Одно уступило другому, не разорвёшься. Или, если видела в новостях, что маятник колеблется или качается в неправильную сторону (что, кстати, случалось всё реже), то в любой день вставала прилежно у стола на колени и исполняла долг.
На работе жизнь застыла. Ни былой энергии, ни задора, ни жажды открытий, ни желания устанавливать связи, знакомиться, договариваться, приглашать или выезжать самим. Пространство музея скукожилось, стало меньше. Залы опустели. Директор ходила отрешённая, вздыхала, смотрела мимо сотрудниц. К ним направили выставку детского рисунка, посвящённого «подвигу народа в Великой Отечественной войне».
На подходе была коллекция из Самары, Борис Ряузов из Красноярска.
Анна, уехавшая в Грузию, написала письмо. Не в виде привычного текста в мессенджере, не аудиосообщение, а большое послание на электронную почту, которое на бумаге потянуло бы на пять-шесть страниц.
Анна, с которой они знакомы были с младших классов, уехала в Грузию со своим Тимой почти сразу, в феврале. «Не стала ничего ждать», — думала с восхищением про её поступок в самом начале Полина. Пару месяцев Анна ограничивалась короткими сообщениями и фото (аэропорт — первые шаги по кавказской земле — снимки национальной кухни — найденная квартира — встречи с друзьями). А теперь вот письмо. «Ехали в неизвестность, страшно до дрожи, — писала подруга. — Эмиграция!
Описанная в стольких книгах. А теперь сами: на сходни, и — прощай. Навсегда?
Возможно. Но по-другому нельзя. Это наш 1920-й, Полина. Наш Севастополь и наш Константинополь. Не оставили выбора. В окаянные годы живём…»
«А что дальше? Штаты? Европа? Латинская Америка? Тридцать два года — конечно, самое время начинать жизнь с нуля. Спасибо, ненаглядная родина!
Ни шанса не оставила».
«Не хочу обратно, не хочу того, от чего бежала! — не скрывала крика Анна. —Забыла, когда видела не оскал, а тёплые, открытые человеческие лица, чувствовала неравнодушие первого встречного. Нашлось место. Оттаиваю, оживаю. К солнцу, как истоптанный цветок, тянусь. К себе настоящей возвращаюсь!»
Спрашивала: «Как ты? А мама? А на работе девчонки? Куда ходишь? Или не до тусовок? А кофейню нашу не закрыли? Мне почему-то кажется — закрыли всё!»
И: «Трудно, тяжело? Знающие люди говорят: главное — впереди. Представляешь, главное ещё не наступило! А за главным последует одно — гибель, подруга, гибель», — то ли торжествовала, то ли ужасалась Анна.
«Много вопросов, много, — звучало тяжёлое. — Выпьем ли мы когда-нибудь капучино в любимой кофейне? Пройдёмся ли по Чистым? Заглянем ли к тебе, к твоей маме на рыбный расстегай, как в детстве? О, как давно это было! И увидимся ли вообще… Сейчас заплачу» (долгое многоточие).
После паузы: «А сидеть сложа руки не хочется. Оставаться в стороне, вздыхать, вздрагивать, сжимать в слепой ненависти кулаки. Называть себя ничтожеством.
Нет, Полина, не хочу-у!»
И ещё: «Спасибо Тбилиси. Спасибо, грузинский народ! За то самое гостеприимство.
А если бы не имелось этого варианта? Да, страшно…»
И постскриптум: «Никогда не думала, что настолько будет волновать судьба родины. Больше, чем личная жизнь. Ха! Но если волнуют, — значит, жива».
К прочитанному Полина отнеслась спокойно, без эмоций (эмоций в последнее время оставалось всё меньше). Она увидела, что подруга пока в пути, в поиске ответа, ещё не деятельна. Отсюда так много вопросов и прорывающийся сквозь строки крик.
Совсем недавно она завидовала мужеству Анны: решилась, уехала. А теперь смотрела сочувственно: трудно, ищет, понимаю.
«Спасибо!» — перечитала Полина несколько раз горячее. — «А если бы не имелось этого варианта?..»
«Да, страшно», — повторила она вслед за подругой. После дала себе время на размышления. А через три дня отправила ответ: «Скоро увидимся».
Увидеться удалось только через полтора месяца. Дефицит авиабилетов, которые были или распроданы, или баснословно дороги. Вариант сухопутной таможни она не рассматривала: долго. Она понимала, что на работе ей дадут за свой счёт два-три дня,
не больше, — на ней висели две выставки. Но особо не беспокоилась.
«Всё сложится», — знала Полина.
И всё сложилось. Директор неожиданно дала ей пять дней. И билеты по приемлемой цене тоже появились.
Путь выдался сложносочинённый, но оказался не в тягость: если долго сидеть на одном месте — в радость любая дорога. Авиаперелёт до Еревана, потом шесть часов на микроавтобусе до Тбилиси.
Ещё в Домодедово она поняла, что поступила правильно: лёгкость, а с ней забытая беззаботность проснулись, едва она переступила порог терминала, услышала его звуки, почувствовала запахи, захотелось смеяться, бежать куда-то, размахивая сумочкой. Вот что значит сто дней взаперти.
Анна встретила её на тбилисском автовокзале и там же разрыдалась.
— Как? — глядела она на подругу непонимающе. — Как?!
Вопрос был резонным. Ещё в полёте Полина поймала себя на мысли, что месяца два-три назад она ни за что не решилась бы на подобную вылазку, смелых марш-бросков за ней — осторожной и взвешенной — не наблюдалось. Но не объяснишь же Анечке, что она выстрадала, какой путь преодолела. В том то и дело — нет. Всё слишком тонко, чтобы тревожить, вмешиваться, даже дать взглянуть одним глазком. Нельзя.
Пёстрый, по сравнению с Москвой, Тбилиси проносился за окном такси, не позволяя задержать на себе взгляд, и она не тормозила бег, она держала за руку Анну, и Анна держала её, они по-настоящему соскучились, им хотелось насмотреться друг на друга, наговориться, надышаться обрушившейся на них свободой.
Приехали в квартиру, накинулись с воплями на лежащего у ноутбука Тиму и, так и не попив желанного кофе, унеслись обратно на улицу.
Анна пыталась провести спонтанную, не очень нужную им обеим экскурсию по городу, которого сама толком не знала. Полина поняла только, что это — «Мать-Грузия», в руке её вино для друзей и меч для врагов. Там — Мост мира и красивый большой парк. А где-то за поворотом прячется известный театр марионеток, который Анна с Тимой давно собирались посетить, да всё недосуг.
Страсти поутихли в кофейне. Они грохнулись на сиденья и, конечно, заказали капучино. Последний раз нечто подобное происходило с Полиной во время встреч по окончании школьных каникул с той же Анной, когда хотелось вцепиться друг в друга и не отпускать, захлёбываясь от вопросов, ответов и пережитых впечатлений.
— Мы по разные берега теперь, — впервые спокойно заговорила Анна и схватила Полину за руку. — Не хочу!
Бородатый молодой официант в чёрном фартуке принёс кофе.
— Странная ты, — всматривалась в неё Анна.
— Что?
— Другая.
— Какая?
— Внешне мягкая. А внутри — как твёрдый орех.
Полина чувствовала свою силу. Впервые с Анной она была как старшая. И даже смотрела на неё слегка свысока, чего раньше не бывало.
Они не говорили больше о том, кто на каком берегу, — устали за все предыдущие месяцы от тяжёлой и какой-то бессмысленной повестки. Они болтали о мелочах, которые казались гораздо существеннее всего остального.
После водной прогулки по реке Куре заглянули в ресторан, голодные, как волчицы. Заказали мяса, лобио, хачапури, вина — сначала одну бутылку, потом вторую. Гулять, так по полной, — заслужили!
Целовались взасос. Танцевали. Пытались отвязаться от прилипчивых ухажёров. А может, не пытались, а наоборот. Пели в караоке русские песни. Домой вернулись все измазанные помадой, почему-то с мокрыми волосами, с букетами цветов от
знойных незнакомцев, пьяные и дико счастливые. Жизнь торжествует! Всё тёмное, что терзало их на разных берегах, смылось без остатка, — Полина видела, как стекала с неё чёрная то ли вода, то ли слизь. Улетучилось чувство долга, дела, миссии, — они маячили рядом всегда, мешали расслабиться и сегодня, но потом всё исчезло.
«Я тоже человек!» — крутилось в голове. И в этот момент она была прежняя, и совсем не твёрдая, как орех, который разглядела в ней подруга.
Заснули вместе, изгнав с ложа мужчину, провалившись сразу в глухой сон, обнявшись и не размыкая объятий до утра.
Следующий день оказался свежим и светлым, как в юности, когда просыпаешься во время тех самых летних каникул. Первые минуты Полина не могла понять: кто она, где? Разобравшись, ощутила глубокий, пробирающий до дрожи прилив счастья, как оргазм. Как хорошо и правильно всё происходящее! Как здорово заснуть в одежде, наплевав на условности. Как важно ни о чём не думать и никуда не торопиться. Рядомлежала нежная Анна, так же освободившаяся от какой-то чешуи.
Они пили приготовленный Тимой травяной чай за столиком на полукруглом балкончике. Принимали по очереди ванну. Слушали музыку, снова спали.
Вечером Полина отправилась гулять. Отправилась одна, сказав, что ей нужно побыть наедине — с собой, с незнакомым городом, с тем чувством свободы, которое завтра может растаять без остатка.
Она шла цветущими улицами и отзывалась на их запахи и звуки. Миновала театр марионеток, задержалась у афиши с трогательными куклами с большими грустными глазами. На остановках и у рыночных лотков она вслушивалась в чужую речь.
Ей интересно было разглядывать лица. Любоваться старыми домами. Трогать деревья.
Смотреть на фонтаны.
В конце концов ноги привели её в ту самую кофейню, где сидели вчера с Анной.
Кафе было пустынно — только одна пара обнималась у окна. Она попросила капучино, его принёс вчерашний официант в фартуке.
Вообще-то Полина не собиралась задерживаться, — чашечка, и обратно.
Но официант (на его бейджике значилось — Руставели) преподнёс ей бокал вина.
— Кинздмараули-бадагони, — галантно наклонил голову Руставели. —От заведения.
Она кивнула. Если ты приходишь с миром — Мать-Грузия потчует тебя вином. «Совсем молодой парень, — думала она. — Лет двадцать, не больше. А уже, — она успела оценить его руки, взгляд, стать, — уже мужчина».
Нет, она не рассматривала его как мужчину. Она вообще забыла, когда рассматривала кого-либо как мужчину. И раньше-то осторожно подпускала, а с началом всего этого бардака вообще всё в пропасть покатилось.
Их было двое — жгучих и бородатых, оба в чёрных фартуках. Пара у окна испарилась, за окном поплыли красные огоньки машин. У неё на столике появилась тарелка со сладостями. И второй бокал. Она отщипнула зёрнышко миндального ореха, положила на язык пару изюмин. К бокалу едва притронулась: она пьяна сегодня даже без вина…
Щёлкнул ключ запираемой двери. Звучащая в камерном зале музыка стала громче. Ей дали руку (вторая галантно заложена за спину). И она приняла приглашение.
Голубой полумрак внутреннего помещения, не менее уютного, чем зал для посетителей. Блестящие барные стулья. Диван, на котором сидел второй безымянный официант, — у него не имелось бейджика. Начал Руставели, усадив её на барный стул, — она снова отметила его красивые руки. Второй, расположившись на диване, наблюдал. Всё произошло легко и естественно.
Руставели был нетерпелив и суетен, пока раздевал её. Но после стал трепетен и нежен.
Второй, сменив первого, напротив, не церемонился, — стегал ладонью по губам и щекам, рвал волосы, хватал за горло, рыча что-то или ругаясь, с его лба на неё падали капли пота.
От стула перешли к дивану: взяли её за руки и за ноги и перетащили, как вещь, мокрые, горячие, ненасытные.
В коротком промежутке всеобщего отдыха набрали кого-то по телефону, и скоро, почти немедленно (Руставели бегал отпирать дверь) появился третий — рыжий,улыбчивый, конопатый, подключившийся сразу, точно только того и ждал, — он единственный, кажется, пытался с ней разговаривать. Она не отвечала.
Принесли начатый ею бокал, сладкое, и она покорно поклевала и попила. Время перевалило за десять (Анна, верно, звонит, не находя себе места, но телефон в сумочке на беззвучном, да и как тут ответишь). Трое, не давая выдохнуть, сменяли друг друга,
пили воду, хохотали, принимались собираться — натягивали брюки, надевали рубашки,но потом кто-то, скаля зубы, рвал на себе одежду обратно и возвращался к ней, растопырив руки. За ним, крича и хохоча, бросались остальные, и всё начиналось по новой…
Отпустили Полину за полночь.
Перед уходом она попросилась в уборную. И там долго и пристально вглядывалась в свои мокрые, красные, дикие глаза (на щеке горела пятерня).
Всё верно.
Она приехала сюда, в чужую страну, поблагодарить их — за Анну, за Тиму, за тысячи принятых и не отвергнутых. За поднесённую чарку и не поднятый меч. За человечность, за сердечность. За спасение!
И эта благодарность, знала она, во сто крат важнее даже встречи с Анной.
Она не могла не приехать.
Маленькие мои…
Провожал её до двери Руставели. Одна рука за спиной, в другой подарок — две бутылки киндзамарули-бадагони.
«Спасибо», — прошептала напоследок она.
Улетела Полина на следующий день. Она сумела убедить Анну, что всего лишь перебрала лишнего, не привычная к щедрости и гостеприимству хлебосольных кавказцев. А ушибы, — просто надо быть осторожнее на незнакомых тёмных улицах, где так легко потерять равновесие. Анна, видя, что подруга сияет и ничего страшного с ней и вправду не произошло, — смирилась. «У нас праздник, не забывай. И в эти дни с нами не может случиться ничего плохого, только хорошее», — шептала ей Полина перед сном и утром.
Последние пару часов они провели, гуляя по скверу рядом с домом («Зайдём в ту самую кофейню?» — предложила Анна. — «Нет!!») и близлежащим кривым улочкам («Где же я вчера здесь упала?»). Они не кричали больше, не шумели, не задыхались от восторга и почти не разговаривали. Расставаясь, — не наговоришься.
В Москве у неё оставался один день, который она хотела потратить на отдых после дороги. Но именно в этот день возникло неожиданное желание съездить к родителям. Они не виделись несколько месяцев, аккурат с февраля. С отцом не общались вовсе, а с матерью только созванивались.
Она набрала маму и сказала, что приедет вечером. И ещё попросила приготовить фирменный рыбный расстегай. Мама чуть не расплакалась по телефону.
Встретили её вечером оба у порога: явилась, блудная дочь!
Встреча напоминала праздник. Мама накрыла в гостиной стол: рыба, картошечка, капуста, грибы, винегрет, конфеты в коробке, торт, фрукты, расстегай, конечно.
Дорогой сервиз, его ставили только в исключительных случаях. Бутылка вина из серванта.
— Эй, эй, не надо! — она вынула из сумки киндзмараули-бадагони. — Я вас угощать буду — настоящим грузинским.
Одну бутылку Полина подарила Анне, вторую вообще-то хотела оставить себе, но не ограничиваться же сегодня чурчхелой, тем более папа уважает грузинское.
Мама принарядилась и накрасилась. Папа заменил всегдашние спортивные штаны на джинсы и не глядел волком. Все соскучились.
Они пили и ели так, как делали это в последний раз давно, — на каком-то, наверное, дне рождении мамы трёх-четырёхлетней давности, — во время работы у Полины редко получалось, отодвинув дела, нормально посидеть в семейном кругу.
Фоном шумел телевизор, в котором одним глазом был отец. Полина предложила выключить, и отец, помяв пульт, подчинился. Она рассказала про Грузию — в общих чертах, мать с отцом внимательно слушали: они были в молодости несколько раз в Кутаиси у сослуживца отца и с удовольствием вспоминали это потом многие годы.
Рассказала про Анну и про то, как ей хочется приехать к ним, увидеться и обязательно отведать, как в детстве, маминого волшебного расстегая. Про перемены на работе.
Про новые проекты, которыми ей предстоит заниматься. Про политику не проронили ни слова (раньше обязательно кто-то кого-то цеплял — отец или дочь). Вино пришлось по вкусу; отец крутил в руках бутылку и одобрительно чмокал: «Умеют делать. Спасибо, дочь». Было сладко и томно, не хотелось вставать со стула. Папа, когда насытились, включил потихоньку ТВ, и на этот раз Полина не протестовала.
Она пошла и прилегла в своей бывшей комнате и подумала: не остаться ли ночевать, такая нега объяла, ногой не двинешь, так хорошо (ну, и устроила ты себе, Полинка, каникулы). Но поняла — нет. Развеется хмель — и домой.
«Как здорово, что нет прежнего холода, и враждебности, и желания победить, — думавла она, когда обувалась в прихожей. Мама провожала, отец, прилепившись к телевизору, выглядывал половиной туловища из комнаты. — Нет времени на мелкое…»
Приехав домой, отряхнув от пыли на столе всё тот же двуцветный бантик, зажёгши свечу, в белой ночной рубашке, она встала у изголовья кровати на колени.
Много дней не испрашивала она прощения и не лила покаянных слёз, а только смеялась. Но не корила сейчас себя за радость. Всё так, как должно. Пять солнечныхдней — её награда.
А теперь снова пора постоять. Столько, сколько надо постоять, — она склонила голову долу.
За всех.
За тех, кто причастен вольно — словом или делом. Или невольно — являясь частью, крупиной, куском. За неё — слабую Полину. За мать — наивную и простую.
За отца — тяжёлого и глухого. За Жану безмятежную. За директора трусливого. За Анну и Тиму страдающих. За всех, за всех!..
А следующим вечером, лёжа в постели, она почувствовала, как что-то незнакомое ворочается внутри. Ещё не осознанное, но призывающее к новым действиям.
Она прижала руки к грудной клетке, в глубине скреблось оно — слепое, большое, дрожащее, могучее. Она знала, что снова всё поймёт и всё прочитает. Выпустит его наружу и пойдёт вслед. Как бы тяжело ни было испытание, она справится, она сможет.
Полина была счастлива.