(А.Мелихов. «Испепелённый»)
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2024
Предварю свой отзыв о романе небольшим уточнением: читала, стремясь максимально отстраниться от прототипов, которых, конечно же, нельзя не узнать в отце и сыне — главных героях. Включенные в роман отрывки из книг Павла Мейлахса, как мне кажется, стоит тоже воспринимать отстраненно, соотнеся их с психологией героя, а не с автором-писателем. Хотя, наверное, не лишним будет напомнить, что о творчестве Павла Мейлахса писали многие, и привести хотя бы пару отзывов. В свое время, рецензируя роман «Пророк», вдумчивый прозаик Владимир Шпаков очень точно обозначил резкие эмоциональные перепады прозы Мейлахса: «Герой постоянно меняет координаты, бросается в крайности, и амплитуда этих бросков — от жгучей ненависти к мирозданию, замешенной на мании величия, до полного самоуничижения — плюс целый ряд промежуточных состояний». Тонкий и наблюдательный Валерий Попов выделил из эмоциональных зигзагов наиболее, на его взгляд, отчетливую линию: «Совмещать состояние собственного страха с высоким литературным мастерством удавалось лишь истинным чемпионам этого жанра: Гоголю, Кафке, Гофману и немногим другим. И теперь в этот жанр, на мой взгляд, самый ценный в мировой литературе, врывается Павел Мейлахс. Как этот жанр опасен для автора, видно по жизни и Гоголя, и Кафки, и Гофмана».
Как жанр опасен, читатель убедится сам, прочитав роман Александра Мелихова, в определенном смысле продолжающий «Отцов и детей». Основной конфликт, несомненно, кто-то сведет к проблемам поколенческим, заострившимся на фоне кризисных для многих перемен социальных, но, мне кажется, это будет всего лишь наложением готовой схемы на глубокую реку человеческих отношений: любви и ненависти, страха и отчаянья, надежды и безверия. Отец и сын, явленные в романе, точно так же могли страдать и любить сегодня, вчера, годы и даже столетия назад. И точно так же могли сталкиваться в родственной битве идеалы, потому что, вопреки всему, идеалы вечны.
Голос отца: «Красота, высота, чистота — всё, что для нормальных людей является украшением, для меня кислород, без которого я задохнусь. Подозреваю, что со временем начнут задыхаться и другие, только им для этого потребуется гораздо больше времени».
Отец — жрец храма Чистоты, никогда не забывающий, что происходит «из аристократического советского семейства», жившего культурой. Его родителям-учителям были чужды советские лозунги, в их разговорах не звучали слова «деньги, достал, повысили, понизили», а самой сильной формой осуждения была брезгливая интонация. Потому закономерно, что герой-рассказчик, выросший на книгах и музыке, устремился в чистую науку — «хрустальный Дворец на сияющей вершине». Вроде бы всё у него в жизни сначала складывается удачно: победы на математических олимпиадах, университет, престижный факультет, взаимное чувство с девушкой-студенткой, брак по любви, рождение ребенка… Молодая жена красива, умна, она выросла в простой русской семье, не обделённой вниманием к красоте: ее мать, «святая бабушка Феня», «еле живая от нищеты <…> и многомесячных бессонных ночей с обезумевшим мужем», способна была ночью вывести девочку на крыльцо, чтобы вместе с ней послушать пение соловья. И дочь любит литературу, одарена музыкально. Пение дуэтом с мужем — символ полного слияния, экстаза душевного единения. Но, оказывается, обычная семейная жизнь для молодого мужа — тягостный довесок к его идеалу чистоты. Отцовские обязанности невыносимы, если их не возвысить до красоты служения, до акта чистой жертвенности, тогда они превращаются в самый хрустальный из всех хрустальных дворцов.
Увы, время идет, дети растут, не только любовные лодки разбиваются, разбиваются и сверкающие дворцы родительского служения. И порой в осколках отражаются как лучезарные ангелы, так и монстры, одержимые местью или охваченные злым отчаяньем. И вот из счастливого зачина постепенно вырастает сюжет о семейной трагедии: алкоголизме сына и его смерти, о метаморфозах и гибели чистой души, о душевной ране отца.
Голос сына: «…Презрение, так видится твое ко мне отношение. Автоматический ответ на него — ненависть. Не постоянная, конечно, но загнанная вглубь и прорывающаяся в невменяемом состоянии. Наверно, это вариант всё той же формулы — ненависть отвергнутой любви. Мне иногда кажется, что ты сам солдат какого-то невидимого фронта, и меня тоже воспитывал солдатом, а я оказался предателем. И ты не можешь мне этого простить…»
На первый взгляд, причина драматических отношений в несоответствии слишком высокой планки, установленной отцом — жрецом храма Чистоты, — природным возможностям сына. Ощущая свою неспособность красиво взлететь в прыжке до «сияющей вершины», опаснее, но проще предпочесть непосильному волевому напряжению — падение, — таким видится ответ сына на завышенные требования. И охваченный всё нарастающим отчаянием от собственного несоответствия ожиданиям отца сын возвел падение в философию своей жизни.
Вердикт отцу выносит его любовница Фифа. На признание, что он хотел вселить в сына способность при любых обстоятельствах сохранять достоинство, она отвечает: «А вселил неуверенность. Потому что невозможно сохранить достоинство, если понимать его как незапятнанность».
Любовница-аспирантка — «всем чистюлям чистюля», потому и Фифа. В повести у всех есть имена-прозвища. Сын — Ангел (мотив падшего ангела, конечно, отчётлив), его мать — Колдунья (из-за сходства с Мариной Влади, когда-то сыгравшей Олесю в экранизации одноименной повести Куприна), шеф-членкор зовется Анфантеррибль (он вызывает восхищение и ужас своими нестандартными масштабными подходами)… Эти имена, по идее, противопоставлены прозвищам блатных «квартальских уродов», однако тоже отражают приоритет свойства, то есть части над целым. Дружбой с «грязными» блатными гордится бывший интеллигентный очень добрый мальчик, ставший подростком. Что остается отцу — жрецу храма Чистоты? Наверное, лишь одно: хранить гордое терпенье. Блатную компанию объединяют наркотики, протест против «буржуев» и рок-музыка.
Голос сына: «…Играющие рок, он видел их на фотографиях — как они были великолепны! Драные, волосатые, орущие. Гитары, микрофоны, ударные установки, провода по всей сцене. Вот это — жизнь. Вот это — действительно. Они казались ему пророками».
Голос отца: «…Нынешнее ожлобление открыло мне глаза, что Ангельские дружки были не хорохорящейся гопотой, а втоптанными в прах земной душами, пытающимися прорваться в какие-то небеса. И Ангел оценил этот порыв, а я не оценил».
Есть в романе очень важный мотив — мотив страха. Страх за свою жизнь, доходящий до фобий, сын начал испытывать, ещё будучи ребенком. Один как бы случайный эпизод приоткрывает его характер. Отцу, показывающему мальчику через Неву Стрелку, Зимний, Адмиралтейство, захотелось пошутить, и он спросил: «Если упадешь, что ты будешь делать?» И ребенок ответил «жалобно и честно»: тонуть. Отец-рассказчик пытается объяснить постоянные страхи сына, которые тот скрывал, пережитым им приступом кардиоболезни. Но, скорее, бессознательный страх (а, возможно, как следствие — болезнь сердца) вызывало у ребенка смертельно пугающее опасение: таким, каков он есть, он миру не нужен. Отец сильный, а он слишком слабый. Он не способен бороться. Он может только в отчаянии идти ко дну, видя в этом свой бунт. К тому же его мать, считая мужа оторванным от реальности гением, неосознанно ещё завышала планку: получалось, чтобы победить отца, сыну нужно гением стать. Или — достоверно сыграть роль гения, стерев границу между ролью и жизнью своей гибелью, — чтобы гибель высветила лицо гения, который, «безрукий, безногий и немой», был «погребен в нем заживо».
Голос сына: «…Лет с четырнадцати я ловил себя на мысли, что втайне хочу убить отца».
Но конфликт глубже проблемы ожидания и несоответствия. Рок-музыка выражала общий подростковый вызов скуке привычного взрослого мира, а социальный ветер свободы сбил этические «дорожные знаки» — путеводные для поколения родителей. Конечно, наступившая свобода «быть любыми», опасная на дорогах, лишенных ориентиров, не означала для сына свободы от власти отца, а лишь позволяла придавать бунту любые формы. Вероятно, и рок стал не только страстью, не только экстазом единения с друзьями, не только отрицанием «классики» семьи и школы, но и самой влекущей формой личного бунта против экзистенциально опасной «зеркальности» с отцом. И это предположение, существенное для понимания конфликта романа, в тексте намечено. Отец видел в сыне свое продолжение, видел не отдельного взрослеющего человека, а самого себя. В конечном итоге — свою тень. «Зеркальность» проявлялась буквально во всём. И напиваться отцу в юности «случалось с большим размахом», и культ экстаза душевного слияния — от него, и нестерпимая для него скука «обычной жизни», и полёт воображения… Обладая силой, отец неосознанно отрезал все ростки, не вписывающиеся в собственное отражение, — своё второе «я». И Ангел восстал против власти — интеллектуальной, этической, эстетической — Бога-отца, возжаждав уничтожить его, чтобы стать самим собой. Прорыв сына к себе только начался, но был прерван… Победить Бога-отца с «обугленным» от страданий лицом не удалось — он всё равно оказался много сильнее, ибо в идеалы свои верил. Оставалось единственное — сделать его своим заложником и попытаться сменить роли. И эта попытка оказалась безуспешной. Да, отец теперь жил в постоянном стрессе, но повержен он все-таки не был. Внутренний стержень в нем оказался, в отличие от хрустальных дворцов, не разбиваемым, а протест сына слишком инфантильным и саморазрушительным. Бунт отчаянья затянулся на годы. Не войдя в дверь взрослого мира, сын с яростью эту дверь захлопнул для себя навсегда. Часы его личного времени остановились, теперь вечно показывая «час подростка». Когда пьяный падший Ангел бьет свою бывшую жену, он с ненавистью думает: «Взрослая. <…> Женился на довольно милой девушке, а какая отвратительная взрослая тетка получилась из нее…» Самое лучшее в себе падший Ангел стал презирать, «считать порядочность и доброту трусостью», а отцовский идеал «чистоты» забросал «грязью», в результате тотально отвергая собственную жизнь.
Бунт становится нескончаемой реакцией распада. «Обугленное» лицо отца превращается в «испепеленное» лицо сына.
Голос сына: «Наверно, я был рожден, чтобы распространять прекрасное и высокое. Даже сейчас, уходя, я верю в высокое и прекрасное. Моя логика противоположна той, что получила у нас довольно широкое распространение: я дерьмо, следовательно, пусть весь мир будет дерьмом. Я никогда так не рассуждал. Дерьмо я и только я. Ничего больше из этого не следует.
Я оказался недостоин своей миссии».
Впрочем, в падении и распаде был эстетический ориентир, опять же заданный отцом — Мусоргский. Перед сном вместо колыбельной отец напевал «или увертюру к любимой “Хованщине”, или арию Юродивого из “Бориса Годунова”». Музыкально одаренный ребенок первую серьезную фразу не произнес, «а пропел ангельским голоском из арии Юродивого: “Лейтесь, ле-е-ейтесь, слезы го-орькие…”».
Судьба любимого композитора отца и ария Юродивого стали роковыми образами для сына.
Голос отца: «…Я считал весьма завидной участь “гений умер в нищете”, — ведь гении живут в своих творениях. Так что Мусоргский и поныне живее всех живых. Но что вызывало мучительную жалость к нему — он не успел закончить “Хованщину”. Смерть прервала, мерзкое хамское насилие вульгарной материи над великим духом! Из грязи грязь!»
Даже то, что любовница Фифа жила «в доме Мусоргского», наделяло ее романтическим ореолом. А вина мужа перед женой смывала невольную обиду: через Колдунью вошла в жизнь семьи «несмываемая грязь» отношений с её братом. Драма русского по матери, по еврейским законам — не еврея, а русского, но для людей малокультурных — не русского из-за еврейской фамилии, — особая линия повести. Израиль, куда попытался сбежать Ангел, оттолкнул его отсутствием личной истории, дорогих памяти сердца штрихов родного Ленинграда-Петербурга, без которых он бы потерял себя окончательно. Здесь сын снова повторяет отца, уверенного, что где-то он, может быть, нашел бы и деньги, и почёт, но это было бы для него прозябание, а не жизнь.
И все-таки ошибочно сводить причины трагедии отца и сына только к психологии. Есть нечто более глубокое в каждой судьбе, и это не обязательно генетика. В романе предпринята попытка найти объяснение в дурной наследственности. Но тысячи людей имеют в генетике ту или иную предрасположенность: к болезни, алкоголизму, деструктивному поведению, — но не заболевают, не спиваются, не кончают с собой. Семейный рисунок отношений крайне важен, однако не он является первичным пусковым крючком. Да, сын пытался прорваться к самому себе и не смог вырваться из роли второго «я» отца, но за отцом и за матерью любого ребенка стоит нечто большее: их родовая история. И когда Ангел восклицает: «Я расплачиваюсь за какие-то чужие грехи! Я их не совершал! Кальвинизм какой-то! Мне суждено погибнуть!» — это более значимо для разгадки тайны его судьбы, чем все другие причины, психологически объяснимые. Мы слишком самоуверенны, убеждая себя в собственной отдельности. Человек — строка в повести его рода. И всего лишь продолжает текст, ему невидимый, написанный до него. Потому интуиция Ангела могла подсказать верно — судьба его действительно стала расплатой за чью-то гибель или тяжкий грех, жертвоприношением будущему: потомкам ли, искусству ли, а может быть, и той подлинной досоветской России Пушкина — Лермонтова — Толстого — Достоевского, которую продолжал упорно воскрешать в себе отец и о которой тосковал он, его сын. Ответ на тех страницах, которые ещё не написаны, он — впереди.
…Когда жена порой присоединялась к пению, в муже посыпалось чувство вины за свои измены: «При Мусоргском в нашей с Фифой любви проступала нечистота».
Через много лет сын пришлет эссе о Мусоргском.
Голос отца: «Он перебирал все обиды, чинившиеся несчастному гению, оплакивал его жуткие запои, когда он всё пропивал с себя, писал, что ощущает его своим беспутным гениальным сыном и всю жизнь мучается оттого, что не может передать ему свои оставшиеся бессмысленные годы, чтобы тот дописал “Хованщину”».