Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 5, 2024
Сто лет тому назад в Москве на свет появился Булат Окуджава. Как и положено коренному арбатцу, — в роддоме Грауэрмана на Большой Молчановке, 5 (современный адрес бывшего роддома — улица Новый Арбат, 7). Многие полагают, что раз и памятник поэту стоит в Плотниковом переулке, то и сам он прожил здесь всю сознательную жизнь. Однако это не так — к счастью, ибо начавшееся в 1960-х годах разрушение родного Арбата было для Окуджавы как нож в сердце: «Арбат оставался Арбатом до той поры, пока не прорубили проспект. Его прорубили — и Арбат сразу выдохся и закис…» Потому кажется неслучайным, что большая часть московской жизни Окуджавы связана с другой Москвой, куда мы и отправимся.
Один из первых московских адресов, куда в июле 1924 года принесли новорожденного Булатика, это… швейная фабрика, бывшая Трёхгорная мануфактура, в парткоме которой трудилась его матушка Ашхен Степановна (урожденная Налбандян). Почему младенец в парткоме? Не в партию же его решили принять! Оказывается, сына коммунистов решили крестить, но по новым советским антирелигиозным обычаям. Называлось это «октябрины». В автобиографическом романе «Упразднённый театр» Окуджава описывает коммунистические крестины «в цехе Трёхгорной мануфактуры, украшенном кумачовыми полотнами». Когда его мать «вступила в цех под звуки заводского духового оркестра, игравшего не очень слаженно “Вихри враждебные веют над нами…” Станки были остановлены. Работницы стояли плотным полукругом. Пожилой представитель партийного комитета сказал речь. Он сказал так: “Мы исполняем наш красный обряд. Мы отвергаем всякие бывшие церковные крестины, когда ребенка попы окунали в воду и все это был обман. Теперь мы будем наших детей октябрить, и без всяких попов. Да здравствует мировая революция!..”».
Само собой, Окуджава, тогда не более двух месяцев от роду, вряд ли мог запомнить подробности «октябрения»: «Оркестр, игравший вразнобой, не вызывал в нем счастливых эмоций. Его звучание воспринималось всего лишь как шум жизни, перемешанный с речами, смехом и отдельными выкриками. Склонявшееся над ним пунцовое лицо его мамы с карими миндалевидными глазами виделось расплывчатым пятном, когда он на миг просыпался». Вероятно, мама впоследствии рассказывала. «И когда он подрос и узнал, что его, оказывается, октябрили, он ощутил гордое чувство единственного, не похожего на других избранника, отмеченного тайным знаком. Крещеных вокруг было множество — он же был октябрёным. И это, как ни странно, в позднем детстве, в отрочестве и даже в юности придавало ему в собственных глазах ощущение преимущества и даже превосходства». А от того цеха, где ребенок получил коммунистическое крещение, остался лишь адрес — улица Рочдельская, дом 15.
«Октябрение» не пошло впрок. Хотя Окуджава и вступит сознательно в партию в 1956 году, но уже через два года поймет, что «не туда попал». Он не только не стал убежденным коммунистом, его однажды даже исключили из КПСС — свои же коллеги-писатели… А в октябре 1993 года он решил не отмалчиваться. И самое поразительное, что те трагические события, радикальной оценки которых многие до сих пор не могут Окуджаве простить, разворачивались бок о бок с местом его «крещения». Да, не зря есть у него такая строка: «Всё чревато повтореньем…»
После «октябрин» младенца вернули в лоно Арбата. Но судьбе все же было угодно периодически отрывать Булата Шалвовича от родной улицы — и потому учился он не только в близлежащей школе № 69 в Дурновском переулке (современная Композиторская улица), но и в школах Тбилиси и Нижнего Тагила… «Я — легкомысленный грузин», — сказал он однажды про себя. Отец Окуджавы Шалва Степанович был крупным партийным работником, и семья ездила вместе с ним туда, куда его посылал ЦК. А дом 43 на Арбате, в котором жил поэт (на четвертом этаже в коммунальной квартире № 12) выстроен, а точнее, перестроен в 1934—1936 годах по проекту архитектора В.Чагина. Здесь после ареста отца в начале 1937 года их осталось четверо: Булат с братом, мама и бабушка. Затем пришли и за мамой, увезли на черном воронке. Забирали людей, как правило, ночью…
Война разлучила Окуджаву с Москвой почти на пятнадцать лет, вобравших в себя и фронт, и учебу на филологическом факультете Тбилисского университета, и дальнейшую работу в сельских школах Калужской области. (Какая все-таки занятная жизнь была в СССР: Булата Шалвовича могли бы распределить на работу в школу Тбилиси или Кутаиси, а отправили в Россию, пойдя на встречу его просьбе.) Первые стихи Окуджавы, ставшие песнями, были навеяны войной, тяготы войны нашли свое отражение и в его прозе. Новое поколение — молодежи, талантливой и самобытной, прошедшей войну, — буквально ворвалось в советскую литературу. В своеобразном «поэтическом» взводе Булат Окуджава занимает отдельное почетное место. Кроме того, он стал и самым поющим советским писателем — бардом. Первые импровизированные концерты пришлись на ту пору, когда он в 1956 году после реабилитации репрессированной матери вернулся в родную в Москву, устроившись работать в издательство «Молодая гвардия» на Сущёвской улице, дом 21. Еще одно место его работы — отдел поэзии в «Литературной газете» в 1959—1962 годах, Цветной бульвар, дом 30. Один из современников утверждал, что Окуджава был похож на орла в клетке — настолько тесно было ему в маленьком кабинете. Тесно не только в физическом смысле, добавлю я, но и в творческом. Неудивительно, что в 1962 году он покинул свою «клетку». Навсегда.
В конце 1950-х Окуджаву часто можно встретить в литературной студии «Магистраль» при Центральном доме культуры железнодорожников. Его первое выступление там произвело весьма сильное впечатление на начинающих литераторов. Один из них, Феликс Гохман, вспоминал:
«…Появился худощавый черноволосый молодой человек в сером свитере. Он взял гитару и начал петь. Мы были ошеломлены. Этот парень пел то, о чем все думали, но не могли этого выразить. Может быть, и боялись. Мы только-только начали учиться откровенно говорить друг с другом. Впечатление от его выступления было настолько сильным, что, когда Булат Окуджава кончил петь, мы не могли прийти в себя. Это была настоящая революция в сознании, мы вдруг почувствовали себя свободными людьми. Не стоит забывать, что прошло только лет пять со дня смерти Сталина. Когда мы вышли из зала, старушки-гардеробщицы громко перешептывались: “Это ж надо до чего дошли — про черных котов поют! Совсем народ распустился!”
После этого вечера мы возвращались домой пешком: хотелось обсудить услышанное. Впоследствии мы с ним встречались всего несколько раз, но та, первая встреча была одним из самых значительных впечатлений в моей жизни. После этой встречи я начал откладывать деньги на магнитофон и купил огромный катушечник “Днепр” — в первую очередь для того, чтобы записывать новые песни Окуджавы. Никаких пластинок еще не было, о книжках тогда мечтать тоже не приходилось. Вскоре вышел сборник “Тарусские страницы”, в котором была опубликована первая повесть Булата Окуджавы. Было видно, что в литературу пришел новый человек, талантливый писатель.
Спустя несколько лет, на вечере Булата в Политехническом, я обратил внимание на то, что там, в огромном зале, он держался так же просто и естественно, как и в крохотном зальчике нашего объединения. Мы воспринимали его, с одной стороны, как потрясающе талантливого человека, а с другой — как абсолютно своего. Он был символом того времени “шестидесятников”: ведь он воплощал в себе все наши тогдашние надежды. Он говорил, как и пел, негромко, спокойно. Своим тихим голосом он говорил правду, и так хотелось подстраиваться под него. Для нашего поколения этот человек олицетворял собой порядочность, честность, правду… Молодой, тощий, с огромной шевелюрой. Ходил он в “Магистраль” довольно часто. Вначале просто читал свои стихи. Играть на гитаре еще стеснялся. Затем начал петь свои песни под гитару. Первый такой концерт состоялся в “Магистрали”. Слова были замечательные, а петь Булат еще не умел. Конечно, по нашему обыкновению после выступления мы немножко поспорили, чего греха таить. Это было в порядке вещей. Окуджава был “свой”, его ругать не стеснялись. Затем были выступления на открытых площадках. Помню такое выступление в парке “Сокольники”…»
Литстудия «Магистраль» находилась на Каланчёвской площади, дом 2. Руководителем и вдохновителем ее был поэт Григорий Левин, в его квартире на улице Мархлевского (ныне Милютинский переулок) молодой Булат также пел свои песни на домашних концертах. Инна Лиснянская была среди зрителей, когда «запел густо кучерявый, худенький, смуглый на вид юноша “Из окон корочкой несёт поджаристой…”» Пел Окуджава, вспоминала Лиснянская, «долго, не отнекиваясь, не ломаясь, спел все, что к тому времени у него было. Я же была так потрясена, что не запомнила, кто еще в тот вечер его слушал. Да, я так была ошеломлена, так всем слухом поняла, что перед нами совершенно новое явление в поэзии, что в тесноте, где мы потом выпивали, даже не решилась поблагодарить. И только когда мы с ним прощались у открытых дверей в коридор, я, чувствуя, как вся заливаюсь краской, выпалила: “А вам никто не говорил, что вы похожи на молодого Пушкина?” Окуджава тоже покраснел и как-то сконфуженно огляделся». А ведь и правда похож! И мог бы даже сыграть его в кино… Во всяком случае, сценарий он написал: «Частная жизнь Александра Сергеича…» А про Григория Левина Окуджава говорил: «Он меня сделал».
В марте 1960 года состоялось скандальное выступление барда в Доме кино, что находился тогда на улице Воровского, дом 33 (совр. Поварская). Адрес, печально известный: в 1958-м писательское собрание расправлялось здесь с Борисом Пастернаком. Но сам по себе концерт на сцене Дома кино — это было почётно. Выступление закончилось преждевременно — неожиданным уходом со сцены. В субботний вечер отдыха разношерстная аудитория, судя по всему, оказалась не готова внимать песне «Вы слышите, грохочут сапоги». То ли много выпили, то ли, наоборот, мало, но Окуджаву освистали. Юрий Нагибин вспоминал в дневнике 3 октября 1969 года, как «он плакал в коридоре Дома кино после провала своего первого публичного выступления. Тогда я пригрел его, устроил ему прекрасный дружеский вечер с шампанским и коньяком». Нагибин признавался, что в молодости «был в плену у Окуджавы».
Совсем иначе закончилось не согласованное с «вышестоящими инстанциями» (что уже удивительно!) выступление Окуджавы в июне 1961 года в кафе «Артистическое» в проезде Художественного театра, дом 6 (ныне Камергерский переулок), напротив МХАТа. Объявлений в газетах не давали — сарафанное радио служило главным источником рекламы, что сулило присутствие исключительно «своих» людей и отсутствие лишних, способных донести куда следует. «Самого поэта, никогда мною не виденного, я распознал сразу. Конечно, по грузинской романтической внешности. Хотя на грузин, постоянно толпившихся в те годы на ступеньках Центрального телеграфа и методично вышагивающих вниз и вверх по улице Горького, он походил мало. Да и одет был не в их стиле, то есть не в кожу и не в замшу, служившие им униформой, а в какой-то пиджачок букле гэдээровского либо польского производства… А в ногах у поэта стоял огромный студийный магнитофон, старомодный даже по тем временам, неподъемный даже на вид… Всю окружающую обстановку — лица, костюмы, предметы — я замечал лишь до той поры, пока поэт не взял в руки гитару. А потом я уже ни на что не обращал внимания», — вспоминал журналист Анатолий Макаров.
Организовал это выступление в кафе очень необычный персонаж — Александр Асаркан, в своем роде домовой «Артистического» — бродячий философ, театральный критик и обаятельный человек, имевший огромное влияние на определенный круг московской интеллигенции, в основном поколение шестидесятников (из тех, что выехали на Запад и там состоялись). Некоторые до сих пор называют его своим духовным гуру и наставником. За плечами у тридцатилетнего Асаркана была короткая отсидка в психбольнице в 1952—1953 годах, придававшая ему дополнительный ореол мученика. Он же договорился и о выступлении Окуджавы (импровизированном концерте) в театре «Современник», что в 1960-е годы находился у метро «Маяковская», в доме 1 на Триумфальной площади.
Еще об одном (а было их множество) московском «домашне-концертном» адресе — на Плющихе — сам Булат Шалвович вспоминал так: «Это случилось в пятьдесят девятом году. У меня уже были первые песенки и первая широкая известность в узком кругу. Это очень вдохновляло меня. Я очень старался понравиться именно им, моим литературным друзьям. Один из них, назовем его Павлом, позвал меня на свой день рождения. Были приглашены и некоторые другие сотрудники из нашего отдела литературы.
Я отправился к Павлу, конечно, вместе с гитарой и со своим ближайшим другом тех лет, начинающим писателем Владимиром Максимовым. Мы добрались до Плющихи, нашли дом. Нам открыли дверь. Гостей было уже с избытком, и наши уже были здесь. И вот мы вошли в комнату и начали рассаживаться за накрытым столом. Слышался обычный возбужденный галдеж, затем в него вмешался плеск разливаемого в бокалы вина, затем прозвучал тост в честь пунцового именинника… И звон стекла, и кряканье, и вздохи — и вдруг тишина и сосредоточенное поедание праздничных прелестей, и восторженные восклицания, и, в общем, как обычно, удовлетворенное журчание голосов, этакий ручеек, постепенно, от тоста к тосту, превращающийся в мощный поток».
Когда все напились и наелись до отвала, наступил черед Окуджавы: «В тесной комнате кто сидел, кто стоял. Мне подали гитару. Все замерли. Я чувствовал себя приподнято, хотя, конечно, и волновался: очень хотел угодить слушателям.
— Что же мне вам спеть? — спросил я, перебирая струны. — Что-то сразу и не соображу…
— Может быть, “Сапоги”? — шепнул кто-то из своих.
Я подумал, что “Песенка о сапогах” — это военное. Это не ко дню рождения… И посмотрел на Максимова. Он был мрачен.
— Ну, “Неистов и упрям…”, — подсказали снова.
— Нет, — сказал я, — начну-ка с “Последнего троллейбуса”… Все-таки московская тема…
Я стал перебирать струны. Одна фальшивила. Принялся настраивать. Было тихо. Правда, в соседней комнате звенела посуда: там суетились, приводя стол в порядок.
“Когда мне невмочь пересилить беду…” — запел я. Максимов опустил голову. Выпевая, я подумал, что следующей будет “Песенка о Лёньке Королёве”. Да-да, подумал я, хоть и военная, но все-таки московская. Я пел и попутно обмозговывал свой небогатый репертуар. И вот конец: “…И боль, что скворчонком стучала в виске, стихает…” — и последний аккорд. Кто-то из своих захлопал. И вдруг из дальнего угла крикнули требовательно:
— Веселую давай!.. “Цыганочку”!..
— “Цыганочку”! — загудели гости, и кто-то затянул “Ехал на ярмарку ухарь-купец…”
Я не понимал, что происходит. Стоял, обнимая гитару. Тут ко мне подскочил Максимов, дернул за руку и прошипел:
— Пошли отсюда!.. — И повел меня насильно в прихожую. — Давай одевайся! Скорей, скорей!.. Пошли отсюда!..
Мы вышли из квартиры. Ноги у меня были деревянные. Голова гудела.
— Я не хотел тебе говорить, — сказал, кипя, Максимов уже на ночной улице. — Когда мы пришли, там, на столике в прихожей, лежал список гостей, и возле твоей фамилии было написано — “гитарист”!»
Случай забавный и поучительный, что и говорить.
А ведь это была та самая Плющиха, ставшая однажды для маленького Булатика новой и чужой планетой. Ему было пять лет, когда он заскочил в трамвай, уехав с родного Арбата в неведомое. Проехав одну остановку, вышел на Смоленской площади: «И так я стал поступать ежедневно и знал уже все дома на Арбате между Смоленской площадью и Плотниковым переулком. И была весна, солнце, радость путешествия…» Но как-то раз он не смог выйти на Смоленской и проехал дальше: «Я не плакал. Я сошел на следующей остановке. Вокруг простирался незнакомый мир. Он назывался Плющиха. Куда я попал?.. И я заплакал. Ах как страшно было потеряться! Я не верил в спасение. Но оказалось, что даже отсюда трамваи возвращаются обратно…» Трамваи всегда возвращаются, в отличие от молодости…
Выступал Булат Шалвович и в аудитории Политехнического музея. Летом 1962 года он участвовал там в съемках фильма Марлена Хуциева «Застава Ильича», во время поэтических чтений.
Концеты Окуджавы проходили в 1960—1980-е годы не только в актовых залах НИИ, но и в хорошо известных поклонникам бардовской песни Домах культуры — «Прожектор», «Меридиан», «Москворечье», имени Горбунова, имени Зуева, клуб МГУ на Моховой, — и даже в Музее Паустовского на Яснополянской улице, а также на других площадках, которых десятки, если не сотни в Москве. Гроздьями рассыпаны они на карте столицы — если бы каждый дом отмечать мемориальной доской, то Окуджава наверняка обогнал бы в этом незримом соревновании Ленина (на память о котором потрачены, наверное, тонны гранита и мрамора).
«На Тверском бульваре», «Песенка о Лёньке Королёве», «Песенка о полночном троллейбусе», «Не бродяги, не пропойцы», «Песенка о комсомольской богине», «Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!» и многие другие песни принесли их автору широчайшую известность. Народ активно осваивал гитару, стараясь петь «под Окуджаву». А скольких он вдохновил на творчество — начиная с Владимира Высоцкого! Хорошую службу сослужило «параллельное» увлечение в Советском Союзе магнитофонами-«бобинниками» — на выступления Окуджавы их приносили, чтобы сначала записать, а потом не раз и не два переписывать «пленку» для друзей и знакомых. Да и на черном рынке его записи были в большой цене.
А где в Москве впервые случилась «домашняя» запись песен Окуджавы? Остались свидетельства человека, первым увековечившего так знакомый нам голос на магнитной пленке. Стоял когда-то в районе Каретного ряда старый дом, от него остался лишь адрес — Оружейный переулок, дом 1/34. В квартире 34 проживала поэтесса Алла Рустайкис, та самая, что известна стихами к песне «Снегопад». Инна Лиснянская утверждает: «Именно в ее доме я организовала первую запись песен Окуджавы… Поэтов разных идейных и художественных устремлений на Садовой-Каретной собралось и разместилось немало. Решили — каждый прочитает по стихотворению, на что уйдет одна бобина (кассет еще не было), а вторую бобину целиком заполнит Окуджава». В первом отделении свои стихи читали под запись Евгений Винокуров, Станислав Куняев, Владимир Корнилов, Андрей Вознесенский. И вот: «После краткого водочного перерыва Окуджава с гитарой вышел своей легкой, почти никогда не слышной походкой. Он поставил ногу на подножку стула и запел. Пел час-полтора, пел сосредоточенно и вдохновенно, время от времени прикладываясь к фляжке, которую я, запомнив про коньячок, поставила рядом — на рояль. Запись получилась замечательно чистая, ибо никто ни разу не кашлянул, не чихнул, не шаркнул ногой и т.п. Замечу, что несмотря на “оттепель”, Булат предусмотрительно в песне об Арбате слова “Ты моя религия” заменил на “Ты моя реликвия”. У нас была почти детская надежда: а вдруг бобина дойдет до них, и они тут же санкционируют большой вечер или же предложат выпустить пластинку». Какая наивность! Думается, что «они» в бобине не нуждались, ибо и так все слушали с помощью жучков…
Но и без пластинок творчество Окуджавы весьма быстро обрело массу почитателей, в том числе (что особенно важно) среди коллег. Очень тепло отзывался о Булате Окуджаве драматург Александр Володин: «В этих песнях звучала невероятная его душа. И тем самым он пронзал души многих и многих, — и нонконформистов, и коммунистов, мещан и поэтов, даже номенклатурных миллионеров… Чем пронзал? Болью своей души и в то же время — ощущением счастья единственной жизни, подаренной нам. Почти каждого в самой глубине души эти чувства нет-нет, а посещают».
Юрий Нагибин пишет: «Для меня — и не только для меня — песни Окуджавы больше сказали о проклятом времени загадочной песней про черного кота, чем предметные и прямолинейные разоблачения Галича. Но дело не только в этом, и даже вовсе не в этом. Окуджава разорвал великое безмолвие, в котором маялись наши души при всей щедрой радиоозвученности тусклых дней; нам открылось, что в глухом, дрожащем существовании выжили и нежность, и волнение встреч, что не оставили нас три сестры милосердных — молчаливые Вера, Надежда, Любовь, что уличная жизнь исполнена поэзии, не исчезло чудо, что мы остались людьми. Окуджава открывал нам нас самих, возвращал полное чувство жизни, помогал преодолению прошлого всего, целиком, а не в омерзительных частностях. И для людей, несших на себя клеймо этого прошлого, его часто печальные, но не злые песни были значительней разоблачений и сарказмов Галича».
Впрочем, Юрию Марковичу свойственно было часто менять свою точку зрения: «Булат избалован известностью, при этом неудовлетворен, замкнут и черств», — запись в дневнике от 2 ноября 1985 года. Или: «Столкнулись на улице с Окуджавой: доброе улыбающееся лицо, хорошие прозрачные глаза», — 4 ноября 1985 года. И в этот же день Нагибин записывает: «Булат превратился в окурок. Это мимикрия, он стал хорошо издаваться, ездит за бугор то и дело, его признание все растет, и чтобы его не кусали, он прикинулся совершенным дохляком-оборванцем. Вот то, чего я никогда не умел. А куда делись люди?» А люди продолжали слушать Окуджаву.
В 1956 году закончились провинциальные мытарства — Окуджава переезжает в Москву с женой Галиной Васильевной Смольяниновой (1926—1965) и сыном Игорем (1954—1997). Поселились они в доме на Краснопресненской набережной, № 2/1, в двухкомнатной квартире матери Ашхен Степановны. К тому времени она уже вышла после очередной отсидки (второй арест — в 1949 году и затем красноярская ссылка). В качестве «компенсации» за расстрелянного мужа и искалеченную жизнь родная партия дала ей квартиру в так называемом сталинском доме, что по тем временам считалось большой удачей. Иным выжившим в сталинской мясорубке и жить-то было негде. Память о годах, проведенных на Красной Пресне, хранит стихотворение «Весна на Пресне»:
У Краснопресненской заставы
весна погуливает всласть.
Она врасплох меня застала,
водой под шинами зажглась,
шофер смеялся, зубы скалил,
гражданка в хохоте зашлась…
Помнит свой визит на Краснопресненскую набережную Инна Лиснянская: «Кормила нас армянской долмой мать Булата. Столько перенесшая в жизни Ашхен Степановна запомнилась мне высокой, прямоспинной, строголицей и молчаливой пожилой женщиной. Со сдержанной улыбкой она подкладывала нам на тарелки долму, от которой шел пар, остро пахнувший бараниной, мятой и кинзой. Ни лицом, ни статью Окуджава не был похож на свою мать. Разве что — строгостью. Он смолоду был строг и не слишком уж разговорчив». В тот день трапезу за столом разделили и другие гости: Андрей Вознесенский и Евгений Винокуров.
Спустя некоторое время семья Окуджавы переехала на Фрунзенскую набережную, дом 50 — сняли небольшую квартиру, куда уже вскоре гостеприимный хозяин вновь стал приглашать друзей и знакомых. Среди них оказались поэты Евгений Рейн и Дмитрий Бобышев. Улица и номер дома были записаны на клочке бумаги, а вот квартира… ее номер куда-то затерялся, но это не убавило желания навестить Окуджаву. «И мы стоим перед домом, а как найти Окуджаву, не знаем. Тогда я, — вспоминал Евгений Рейн, — сказал Бобышеву: “Давай зайдем в три первые попавшиеся квартиры”. А это огромный дом на Фрунзенской набережной. “Если мы найдем Окуджаву, значит, найдем, а нет, так пошли домой”. И вы можете себе представить, в третьей квартире мы нашли Окуджаву! Он нас пригласил. А потом мы виделись очень часто, я бывал у него дома… Я всегда невероятно высоко его ценил. Считаю, что он был самым нашим лучшим бардом. Он сумел сделать что-то необыкновенное, он выразил, если можно так выразиться, внутреннее содержание моего поколения. Мне нравится и его проза, мне нравятся и его стихи, но это уже на втором месте. Я считаю, что он был гениальным шансонье, просто гениальным, и что мое время — шестидесятые, семидесятые годы — останется в песнях Окуджавы».
В другой раз в квартиру на Фрунзенской набережной нагрянул Наум Коржавин. Окуджава, зная, что коллега живет в далеких тогда Мытищах, предложил: «Пойдем ко мне ночевать. У меня коньяк есть, немножко посидим, поговорим». Ну как отказаться? Тем более что духовно они были близки, и не только потому, что оба воевали. «Сели, он разлил по рюмкам коньяк, мы долго разговаривали — тогда было о чем поговорить. Потом он предложил: “Хочешь, я тебе сейчас почитаю?” И прочел стихи. Я ему сказал: “Понимаешь, Булат, эти стихи очень талантливы — ты знаешь, что я этим словом не разбрасываюсь. Но мне чего-то не хватает. Какого-то последнего обобщения, что ли…” Булат выслушал это, промолчал (он, как я потом понял, оперировать абстрактными понятиями не любил). Опять выпили, поговорили. И тут через некоторое время он предложил: “Хочешь, я тебе спою?” Снял со стены гитару и спел. Те стихи, которые раньше читал… Это не было его реваншем, он не хотел мне что-то доказать, а просто сначала прочел мне свои стихи, потом ему захотелось их спеть. Я был поражен. Только воскликнул: “Булат! Так мне вот этого как раз и не хватало!”», — рассказывал Коржавин.
Обзавестись собственным жильем было крайне тяжело, особенно молодым писателям. Ждать бесплатную квартиру от государства можно было до пенсии (или до реабилитации). Но чудеса случались — недаром одним из главных советских лозунгов был «Всё во имя человека, всё для блага человека!». Весной 1959-го радостная новость всполошила стройные ряды Союза писателей: у метро «Аэропорт» возводят новый жилищно-строительный кооператив! И не один дом, а несколько. Очередь из пайщиков выстроилась большая. Ныне это дома № 21—29 по Красноармейской улице. Здесь в разное время жили как близкие по духу коллеги Окуджавы, так и те, в чьем присутствии и петь не очень-то хотелось. Он влез в долги, но на первый взнос сумел наскрести. Помог с деньгами и брат жены Галины. Только вот жить поэту там не пришлось — семья распалась, в 1964 году супруги развелись. Квартира осталась жене. К этому времени Булат Шалвович жил уже в Ленинграде. Дело в том, что в апреле 1962 года он встретил ленинградскую красавицу Ольгу Владимировну Арцимович, ставшую впоследствии его второй (и последней) женой. Встреча произошла на квартирнике — была такая необычная форма «культурно-массовых мероприятий», проводившихся для ограниченного круга лиц в домашней, семейной обстановке. Можно сказать, «камерной», хотя это слово имеет двоякое значение, если употреблять его в несколько ином ключе.
Квартирник организовали в Щукино, где проживала советская научно-атомная элита. В доме 26 на Пехотной улице в гости к академику Льву Арцимовичу собрались послушать Булата Окуджаву умные и заслуженно увенчанные лаврами люди во главе с академиком Петром Капицей. «Могу вам признаться с абсолютной искренностью, что ко дню нашей первой встречи я не слышала даже его имени. Ведь я жила очень замкнуто, в семье физиков, в их кругу; с литераторами не дружила. Когда Окуджава только начал входить в славу, мой дядя его позвал в гости — попеть. Было много знаменитостей… Вот тогда я Булата увидела впервые… Вошел гений, и все. Жена не имеет права говорить о муже в таких выражениях. Но я тогда в самом деле понятия не имела, кто он такой, и потому с полным правом подумала: вот гений. И никогда с тех пор этой точки зрения не изменила», — рассказывала Ольга Владимировна в интервью журналу «Огонёк» в 2004 году.
На следующий день после квартирника Окуджава позвонил Ольге Арцимович, пригласив ее приехать в ресторан Центрального дома литераторов на Поварской улице, дом 50/53… Так судьба свела его с новой любовью, на время разлучив с Москвой. В Ленинграде Окуджава прожил около трех лет. Булат Шалвович, признавая суровую величавость Ленинграда, все же отдавал должное Москве, «характер» которой был ему «милее».
Следующим московским адресом поэта было Ленинградское шоссе, дом 86, корпус 2, квартира 72. И это неслучайно — связь с Ленинградом не прервалась хотя бы так. Друзей в новой квартире долго ждать не пришлось: «Однажды они с Олей пригласили нас в гости, но она неожиданно куда-то уехала. Он визит не отменил. Они жили тогда у Речного вокзала. Мы с Инной шли от метро и увидели Булата, стоящего на балконе своего девятого этажа. Так стоит в ожидании гостей хорошая хозяйка, у которой уже всё готово. Он сделал нам сверху ручкой. Была, помню, отварная осетрина, жареная нежная телятина. Инна спросила, а что бы изменилось, если бы была дома Оля? Он ответил, что присутствовали бы всякие украшательства в виде травок. Однако и он потом к этому очень приобщился. Разные корешки и порошки присылали ему тифлисские родственники», — вспоминал Константин Ваншенкин.
В эту квартиру приходили и зарубежные гости. В частности, из Польской народной республики — так называлась тогда Польша. В этой стране к Окуджаве почему-то испытывали особенно теплые чувства. В Российском государственном архиве литературы и искусства отыскался вполне себе ординарный, на первый взгляд, документ: отчет о поездке делегации СП СССР в ПНР весной 1974 года1. Однако из него виден большой интерес поляков к творчеству Булата Шалвовича, имевшего «ряд личных встреч и контактов с польскими издательствами и с отдельными польскими писателями и переводчиками» на Международной книжной ярмарке в Варшаве в мае 1974 года. Мало того, вся делегация советских писателей направилась домой «за исключением… т.Окуджавы». Остались и другие свидетельства, в частности, записи его выступлений, например, перед польскими студентами.
А в этот раз на Речной вокзал пожаловал вполне себе серьезный товарищ — член ЦК польской компартии Мечислав Раковский. Его привела знакомая — Галина Корнилова: «Я позвонила Булату, рассказала о своем польском госте, и он ответил мне:
— Пожалуйста, приходите. Но, понимаешь, есть одно осложнение: Оля уехала в Питер, и я не смогу сварить вам кофе…
— Ну, кофе-то я сама сварю, — успокоила я его, — и мы что-нибудь с собой к кофе принесем. Так что ты не беспокойся.
Мы повезли Раковского и двух присоединившихся к нему дам — полячку и переводчицу с польского — на Речной вокзал, где тогда в хрущобе жил Булат.
Первое, на что я, войдя в комнату, обратила внимание, была стена его кабинета, сплошь завешанная ключами разной величины и формы.
— Что это такое? — спросила я хозяина дома.
— Это ключи от гостиниц, в которых я останавливался. Из разных стран и городов.
— То есть, уезжая оттуда, ты просто забирал их с собой?! — изумилась я.
— Да. Именно так, — с невозмутимым видом отвечал Булат.
Гости расселись в большой комнате с низким столом посередине, а я, представив их хозяину, отправилась на кухню варить кофе.
— Кофе и джезва — на столе! — крикнул мне вдогонку Булат. — А сахар и чашки — в буфете!..
Я нашла в кухне всё что нужно, сварила кофе и, разлив его по чашкам, на подносе понесла в комнату.
— Оказывается, ты и кофе варить умеешь! — почему-то удивился Булат, отхлебнув из своей чашки.
Еще по дороге сюда наши гости признались, что им очень хотелось бы послушать хотя бы одну песню Окуджавы. Но Булат на этот раз петь решительно отказался.
— Мне сегодня петь трудно, — признался он. — Но вот если хотите… Мне только что прислали мою пластинку из Франции. Запись — замечательная. Я могу ее поставить…
Мы слушали французскую пластинку и, если бы при этом не видели молча сидевшего в кресле Булата, можно было бы подумать, что это его “живой” голос.
Но в конце этого вечера нас ждал сюрприз.
— Знаете, что… — вдруг сказал Окуджава, — я только что написал одну песню. Пока ее еще никто не слышал. Хотите послушать?
Разумеется, гости встретили его предложение с восторгом. Булат вышел из комнаты и вернулся с гитарой. То была песенка о Моцарте, которую спустя какое-то время пела вся Москва».
Моцарт на старенькой скрипке играет,
Моцарт играет, а скрипка поёт,
Моцарт отечества не выбирает,
Просто играет всю жизнь напролёт…
Не та ли это французская пластинка, о которой вспоминают Татьяна и Сергей Никитины? «Мы познакомились с Булатом в 68-м. Намечался его вечер в ЦДЛ. Очень хотелось туда попасть… И вот удача — наш друг по физфаку МГУ Гена Иванов познакомился (на автобусной остановке!) с молодой француженкой по имени Вивьен. А у нее была пластинка Окуджавы, только что вышедшая в Париже. Как потом выяснилось, у самого Булата был только один экземпляр, и его жалко было лишний раз проигрывать. Так вот, все мы прицепились к этой пластинке и таким образом попали на вечер Окуджавы в ЦДЛ. Какое это было счастье! Когда мы здоровались с Б.Ш., он вдруг спрашивает: “А это вы поете про пони?” (песня на стихи Юнны Мориц. — А.В.). И тихонечко так и абсолютно верно напевает: “Пони девочек катает…” Это было так неожиданно — сам Булат знает что-то из нашего…
Про концерт рассказывать очень трудно — кому довелось слушать Б.Ш., тот знает, что имеется в виду. Во-первых, каждый раз как впервые. Во-вторых, всё, что происходит, обращено прямо к тебе. А как передать ощущение лада, гармонии с одновременным пониманием трагичности этой жизни? И всё это — интонация Булата Окуджавы… После концерта все были в таком приподнятом праздничном состоянии, что казалось немыслимым не продолжить общение. В результате Б.Ш. со своей очаровательной Ольгой приглашают, в том числе и нашу компанию при пластинке, к себе на Речной вокзал. Кто-то ловит такой небольшой автофургон для уборки улиц, туда помещается большая компания, и рождается шутка: едем, заметая следы…» Татьяна и Сергей Никитины и сегодня исполняют песни Булата Окуджавы.
От дома на Ленинградском шоссе рукой было подать до Речного вокзала. Но однажды Окуджава не смог отказать себе в удовольствии прокатиться туда на своей машине — он был заядлым автомобилистом. И все бы ничего, но вот обратно домой он вернулся не без приключений: «Я вообще человек непьющий, ну, может, пару рюмочек в компании — и все. А в начале семидесятых, когда стал автомобилистом, даже это прекратилось, если предстояло сесть за руль. И какая бы ни была компания — только минеральная вода или сок. То ли это заговорило законопослушание, то ли чувство собственного достоинства — не мне судить. Но однажды некая сила все-таки вознамерилась меня испытать, ткнуть носом, пугнуть… Я был приглашен посольством Германии в числе других, как это называется, деятелей культуры на пароходную прогулку. Название зафрахтованного теплохода уже не помню, а отплытие было назначено на семь часов вечера от Речного вокзала. А Речной вокзал был на расстоянии нескольких сот метров от моего дома. Пешком — минут пять. Но я, начинающий автомобилист, влюбленный в свою темно-зеленую машину, конечно, отправился к речному порту на ней. Подкатил. Поставил ее рядом с другими машинами и пошел на причал…»
Теплоход отчалил. И надо же такому случиться — Булат Шалвович не смог отказать себе уже во втором удовольствии: «В салончик, в котором я устроился со своими друзьями, время от времени заходили и другие гости. Беседовали о том о сем, сплетничали, рассказывали анекдоты и ели и пили, пили, пили. Было множество знакомых и незнакомых знаменитостей. Заглянула к нам и Алла Пугачёва, начинавшая тогда приобретать известность. Мы познакомились. Она спела новую песню на слова Осипа Мандельштама, и все ее поздравляли и пили, пили, пили. Внезапно какая-то сладкая боль задела меня и обожгла — и тут же утихла. И вскоре возникла вновь. Это произошло, когда я узнал, что наше путешествие рассчитано на семь часов. Отчего же мне тогда не выпить рюмочку? — подумал я. За семь-то часов все ведь улетучится!.. И я выпил. Боль тут же затихла. Было шумно, весело. Я выпил вторую». Видно, хорошо в этот вечер пела Алла Пугачёва…
Вероятно, семь (а точнее, почти восемь часов!) пролетели словно миг. Теплоход причалил к Речному вокзалу: «Я еле двигался, хотя все соображал. Потянулся за всеми к выходу. Как-то так получилось, что меня все обогнали, и когда я вышел на площадь перед зданием Речного вокзала, машин уже не было. В последнюю какую-то иномарку со смехом усаживались иностранные гости. Я подумал, что если они могут ехать через всю Москву, почему же я не смогу? Вон ведь дом-то совсем рядом. Я увидел вдалеке свою темно-зеленую любимицу. Она преданно ждала меня. Как я дошел до нее, не помню. Было сложно, но дошел и уселся, и включил свет, и завел. Она ожила. Я понимал, что пьян, но дом-то ведь вот он, да и город пуст. И поехал. Миновал парк и ловко так выехал на Ленинградское шоссе. Ни одной машины. Третий час ночи».
В конце концов он вернулся домой. Живым и здоровым. Только вот встреча с автоинспектором обошлась по тем временам дороговато — в двадцать пять рублей! Хорошо еще, что гаишник не узнал известного барда. Так описывает эту любопытную историю Булат Шалвович в своих «Автобиографических анекдотах». А его любимой машиной, на которой он гонял по Москве, так и остались «Жигули». В 1990-х годах на вопрос Эльдара Рязанова, на что Окуджава потратил бы миллион долларов, окажись он у него, Булат Шалвович ответил: купил бы домик у моря и… новые «Жигули».
Вдова Окуджавы Ольга Владимировна, рассказывая в интервью о его фатализме (на что указывают и друзья поэта), приводила в качестве иллюстрации такие примеры: «Смелость его была фаталистической природы, он вообще был фаталист — не любил активно менять свою жизнь, будь что будет, решений не любил принимать… Но когда судьба его ставила в предельные обстоятельства — он не уклонялся. Два раза в жизни я видела, как он напарывался на серьезную драку: один раз попер на нож — это было в центре Москвы, недалеко от Дома литераторов. Там кто-то кого-то выпихнул из очереди на стоянке такси, тот вытащил нож, Окуджава спокойно пошел на него — хорошо, что и его, и противника успели схватить за руки. Я уже готова была заорать: “Это Окуджава!!!”, но Бог спас меня от этого позора — обошлось без кровопролития. В другой раз на его глазах рядом с Речным вокзалом рыжий водила самосвала смачно материл молодую женщину с ребенком. Здоровый такой малый. Булату пришлось встать на подножку машины, чтобы дотянуться решительной ладонью до его лица. И что-то он ему такое сказал, что-то очень, видимо, доходчивое о том, как надо вести себя с женщинами, так, что тот совершенно опешил и дал задний ход».
ЦДЛ памятен был для Окуджавы не только приятными встречами с теми, с кем хотелось выпить. Здесь же его периодически «прорабатывали» на партбюро. Поводов он давал немало. То скажет прилюдно на встрече с читателями, что Александр Солженицын достоин Нобелевской премии, то выйдет в «тамиздате» его очередная книга. И за это тоже надо было отвечать. Членам писательского парткома, особенно тем, кого «там» не издавали, надо полагать, было обидно…
«Я не пишу “для”, я пишу “почему”», — говорил Окуджава. Песни Булата Шалвовича очень точно отражали настроения не только советской интеллигенции — не зря Фазиль Искандер называл его «всенародным утешителем». Утешаться было впору и оттого, что один за одним уезжали в эмиграцию друзья. А сам бы он смог бы остаться там? Вопрос непраздный… Зато сочинилась примечательная песня «На Сретенке ночной», созвучная той атмосфере, что царила порою в писательской среде:
Когда пройдёт нужда за жизнь свою бояться,
Тогда мои друзья с прогулки возвратятся,
И расцветёт Москва от погребов до крыш…
Тогда опустеет Париж.
На Сретенке, в Большом Сергиевском переулке, дом 18, находилась мастерская скульптора Эрнста Неизвестного, где не раз бывал с гитарой (и без) Булат Окуджава. Место было культовое. Кто сюда только ни приходил, прежде всего, конечно, шестидесятники: и поэты, и философы, и ученые. Часто бывал (и пел) Окуджава и в другой мастерской — у Бориса Мессерера и Беллы Ахмадулиной на улице Воровского (ныне Поварская улица), дом 20…
Весной 1973 года Окуджава переезжает в писательский дом в Безбожном (ныне Протопоповском) переулке. Это тот самый дом, который еще до переименования он увековечил в известном стихотворении: «Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант. В Безбожном переулке хиреет мой талант». Но так ли уж «хирел» его талант? В «безбожный» период своей московской жизни Булат Шалвович работает над романами «Путешествие дилетантов» и «Свидание с Бонапартом», увидевшими свет на страницах журнала «Дружба народов», редакция которого тогда располагалась на Поварской, дом 52.
В редакции в эти годы он был частым гостем. Это был чуть ли не единственный журнал, где Окуджава мог публиковаться. Еще в 1969 году в «Дружбе народов» напечатали роман «Бедный Амвросимов». Хотя главным героем поначалу ожидался декабрист Пестель. И книга была заказана для популярной серии «Пламенные революционеры». Булат Шалвович начал изучать биографию героя и… «чем больше я о нем узнавал, тем меньше он мне нравился. Зато на передний план выступил скромный писарь Амвросимов. На его примере мне захотелось как-то проследить, проанализировать, как влияли прогрессивные идеи того времени на простых людей, на обывателей. Ну вот я и написал этот роман. Политиздату он не понравился, потому что он был не о Пестеле. Но его опубликовал в журнале “Дружба народов” Сергей Баруздин, роман стал печататься за границей, во многих странах, в переводах». И название тоже стало другим — «Глоток свободы».
Соседи в новом доме в Безбожном переулке подобрались надежные, под стать названию. Например, Олег Волков и Анатолий Жигулин. Писателю-долгожителю Волкову Окуджава предложил вывезти рукопись его книги «Погружение во тьму» за границу, благодаря чему она была издана во Франции в 1987 году. А из дневника Анатолия Жигулина, замыслившего стихи о Гражданской войне, мы узнаем о помощи иного рода: Булат Шалвович дал ему почитать антисоветскую литературу из своей библиотеки, мемуары эмигрантов. На дворе стоял 1983 год. Это было еще небезопасно. Но писатели-«безбожники» друг другу доверяли.
В 1987 году Окуджава получил возможность жить в Переделкине (что ныне в черте новой Москвы) — дачном кооперативе советских писателей, в котором литературных шишек проживало не меньше, нежели висело на иной сосне. Но с началом перестройки каким-то образом нашли неказистый домик и для Булата Шалвовича: «Нынче я живу отшельником, меж осинником и ельником, сын безделья и труда». Жилье было скромным. «Известный телеведущий, — пишет Константин Ваншенкин, — приехав к Булату в Переделкино за интервью, запричитал: “И вот в такой дачке живет сам Окуджава?!” Булат очень сдержанно ответил, что это литфондовское помещение его вполне устраивает». Еще одно любопытное воспоминание — о кулинарных талантах Окуджавы. Однажды Ваншенкин оказался у него на званом дачном обеде: «Стол был сервирован по высшему классу, с переменой тарелок, вилок и ножей. Помимо основных блюд всякие салаты, подливы и соусы. Он положил мне голубец (не покупной, разумеется), я попробовал, похвалил, однако заметил, что блюдо слегка островато. Булат удивился: “Странно, я клал мало перца…”» Мало «перца» было и в его песнях, но при этом и так все было понятно и одновременно остро!
На рубеже 1980—1990-х годов на даче Окуджавы не раз встречали Новый год Инна Лиснянская и Семён Липкин: «Запомнился тост Булата, когда мы кое-как расселись за столом и начали провожать старый год: “Какая у нас хорошая компания, все — без комплексов, давайте за это выпьем!” Сияла елка, украшенная Олей, румяно лоснились на блюде испеченные Ольгой пирожки с мясом и капустой. А почти вся закусь была приготовлена самим Булатом, например, грузино-армянское лобио с орехами, чесноком и кинзой, грузинское сациви. Я и до этих новогодних ночей знала, что он умеет готовить, но не знала, что так вкусно».
Как большого труженика вспоминает Окуджаву его вдова: «Он в Переделкине с утра хлопотал, пока я еще возлежала в постели: колол дрова, чинил освещение в гараже, проверял, как хранится картошка в сарае… Он любил лень вчуже, уважал ее в других, а сам работал беспрерывно. Другое дело, что писать за столом тоже казалось ему слишком пафосно, серьезно, вроде как называть себя поэтом. Он предпочитал говорить “я литератор”, а сочинять лежа. Вообще любимая поза была — подогнув колени, с книгой, на диванчике. Конечно, существовал кавказский культ гостеприимства и готовки, гурманство, колдовство с травками на кухне. Приветствовались гости, но истинное наслаждение доставляла только открывающаяся дверь. О, кто пришел! — объятия, приветствия, сервировка стола. Через час я видела — ему уже скучно, он хочет с книгой на диванчик».
Если иные писатели и гвоздя прибить не могут, то Окуджава, судя по оставшимся свидетельствам, был, как говорят в народе, рукастым, умелым в бытовом смысле. «У независимого Окуджавы была приватная территория — маленькое островное государство в Переделкине, деревянный дом в окружении высоких деревьев. Три комнаты и веранда, служившая хозяину кабинетом и спальней. Письменный стол светлого дерева, столик для пишущей машинки, два кресла, топчан и книжные стеллажи, собственноручно сбитые из досок хозяином. Над письменным столом с потолка свисали, тихо позванивая на ветру, бронзовые, фарфоровые, стеклянные колокольчики. Булат Шалвович укреплял их на тонких нитях. Однажды я навестил его и Ольгу Владимировну в Переделкине, и он в считанные минуты чудесным образом устроил с помощью одной лишь бутылки вина праздник. Пиршественным столом для нас стала прибитая им к высокому пню на лужайке перед домом столешница. Он изящно ввинтил штопор, легко вытащил пробку, артистично, демонстрируя сильную и гибкую кисть, разлил вино по бокалам… Талант устройства праздника из дружеского общения был в равной степени присущ хозяину и хозяйке этого дома. В какой момент дня и ночи вы бы к ним ни нагрянули — обречены были стать участниками блистательного застолья (пусть даже и при самом скудном наборе провизии). Календарный повод для этого не требовался. Повод всегда есть: мы существуем вопреки всему!» — рассказывает один из современников. А другой вспоминает ту самую фотографию, что была снята в Переделкине: «В журнале “Огонёк” на обложке были опубликованы портреты наших поэтических львов. Евтушенко в каком-то немыслимом одеянии, Вознесенский в “дутом” плаще (тогда они входили в моду), Рождественский в дубленке и Булат в… курточке. Этот человек был всегда самим собой. Он мог и умел выразить в своих песнях не только себя, но все свое поколение». Трудно не согласиться.
Сегодня по адресу посёлок Мичуринец, улица Довженко, дом 11 находится Государственный мемориальный музей Булата Окуджавы в Переделкине. Здесь, в кабинете поэта, можно увидеть знаменитую коллекцию колокольчиков, начало которой было положено Беллой Ахмадулиной. «Нежнее не было набата, чем колокольчики Булата», — писал об этом необычном собрании Евгений Евтушенко. Интересно, а сохранилась ли та коллекция ключей, что видели гости поэта на Речном вокзале?
О колокольчиках Окуджава рассказал и Анатолию Приставкину, с оказией заехавшему в гости: «Он раскупорил “Изабеллу”, купленную в местном переделкинском магазинчике, и мы ладненько посидели. Дома он оживлялся, он любил гостей и всё положенное — стаканчики, какие-то бутерброды, сыр, печенье — сноровисто и легко метал из холодильника на стол. Потом с детской улыбкой демонстрировал необычную свою коллекцию колокольчиков: стеклянных, фарфоровых, глиняных… Я ему потом привозил колокольчики — из Саксонии, из Киева. Их он разворачивал, бережно, как птенцов, брал на ладонь, рассматривал, поднося к глазам, переспрашивал, откуда, сдержанно благодарил. Впервые показывая свою коллекцию, он уточнил, что не специально собирает, а так, по случаю. Привстал со стула и провел по колокольцам рукой, позвенел, прислушиваясь, а садясь, снова налил бледно-розовой “Изабеллы” и с удивлением произнес, что вино-то дешевое, но вполне…»
Сколько сделано руками удивительных красот!
Но рукам пока далече до пронзительных высот,
до божественной, и вечной, и нетленной красоты,
что соблазном к нам стекает с недоступной высоты.
В гостиной дома можно увидеть панно «Кленовые листья» — вроде бы неприметное на вид, но хранящее тепло рук хозяина дома: «На участке, в дремучей его части, царили ели и сосны, шелестели рябины, дубы и клёны. Кленовые и рябиновые листья к осени меняли цвет и создавали уникальную палитру: от багрянца до лимонно-жёлтого сияния — такой лиственный красно-жёлто-зелёный неповторимый коллаж. Соблазн сохранить частичку этой красоты на зиму был велик, и поэтому в семье установилась традиция — каждую осень собирать большие букеты кленовых листьев. Их ставили в банки, бутылки, вазы и разные сосуды — во всё, что попадалось под руку. Даже засыхая, листья очень украшали скромное жилище и делали дачный домик ещё уютнее. Эти кленовые листья стали особой приметой переделкинского житья. И в какой-то момент возникла трогательная мысль прогладить их утюгом, чтобы они не свёртывались так сильно, создать некий их портрет. Выбрана была чёрная бумага за основу, и Булат Шалвович смиренно гладил непокорные листья, постелив на стол старый плед. И теперь на стене мы видим результат этого труда: несколько кленовых ладошек, которые пережили их создателя и теперь напоминают о тех временах, когда в этом доме была подлинная, трудная и счастливая человеческая жизнь. И творчество», — рассказывает Ольга Владимировна Окуджава, директор музея, благодаря которой память о нашем выдающемся современнике бережно сохраняется и по сей день…
Успешным ли был Окуджава, удачливым? Да. Узнавали его в лицо, недаром в ряде кинофильмов он играл самого себя — камео. Например, в «Заставе Ильича» или в «Женя, Женечка и “катюша”», «Храни меня, мой талисман». Счастлив ли был в творчестве? Несомненно, ибо с 1962 года пребывал, так сказать, на вольных хлебах, держа ответ лишь перед самим собой. Завидовали ли ему менее талантливые коллеги? Еще бы! Ревновали к славе, к известности, к легкости, с которой сочинял, и даже к его… скромности. Есть люди, которым это качество не знакомо вовсе. Они-то часто и говорят: вот, мол, смотрите, был гоним, от ордена отказался, а ведь ездил-то по заграницам. Действительно, бывал он и в «капстранах», и в «соцлагере». Но лишь тогда, когда выпускали, открывая «клапан», чтобы затем опять закрыть для его «воспитания». А он никак не перевоспитывался — и уже приходилось его вновь отпускать, потому что и там, на Западе, знали его хорошо. Ибо первая его пластинка вышла не на пресловутой «Мелодии», а в Великобритании в 1964 году.
«Неудобность» Окуджавы проявилась как-то сразу, еще с «Тарусских страниц». Да и имя какое — Булат! Острый и даже опасный, если неаккуратно и без спроса прикоснуться… Таким образом, с самого начала обозначилось место Окуджавы и его творчества в советской литературе. Поэт не скрывал своих либеральных взглядов и неприятия сталинизма:
Ну что, генералиссимус прекрасный?
Твои клешни сегодня безопасны —
опасен силуэт твой с низким лбом.
Я счёта не веду былым потерям,
но, пусть в своём возмездьи и умерен,
я не прощаю, помня о былом.
Сочинял Булат Окуджава и антисоветские анекдоты, одним из них он поделился с Константином Ваншенкиным: «Придумал анекдот: приезжаю отдохнуть на Ленинские горы, нет, на эти, как их… на Воробьёвы. Хотя на Ленинские, на Ленинские. Сижу, подскакивает воробей, нет, этот, как его… Хотя воробей, воробей… Тогда бы за такое не похвалили. Булат, понятно, рассказывал не всем».
Один из последних памятных адресов Окуджавы — Неглинная улица, дом 29, где на сцене Московского театра «Школа современной пьесы» состоялся незабываемый юбилейный вечер Булата Шалвовича — 9 мая 1994 года. «Праздник этот собрал цвет московской интеллигенции, — вспоминал публицист Илья Медовой. — Перед началом чествования в вестибюле раздавали выпущенный к этому дню журнал. На моих глазах вручили его и юбиляру. “Старались угодить, Булат Шалвович!” — в наплыве чувств пробормотал юный даритель. “Спасибо! — мягко ответил Окуджава. — Только угождать никому никогда не надо!” В любви к нему в тот вечер объяснялись люди из правительства, популярные артисты и знаменитые поэты. Юбиляр поблагодарил всех за добрые слова, за терпение и любовь. Андрей Макаревич* и Юрий Шевчук затянули с балкона под гитару “Смоленскую дорогу”. А площадь перед театром подхватила. По бульвару плыл синий троллейбус. И было народное ликование. Казалось, теперь возможно всё. Виноградные косточки дадут буйные всходы на Трубной площади. Или придет с соседней площади по бульвару Александр Сергеич…»
Можно себе представить, насколько устал в тот день именинник. «На последнем юбилее, устроенном его почитателями в Москве, в театре “Школа современной пьесы”, — припоминает Владимир Мотыль, — после двухчасового чествования искренних поклонников творчества Булата — знаменитых деятелей театра, литературы, поэзии, политиков, ученых, — знаете, что он сказал, когда его вызвали на сцену? “Я всё ждал, когда же это кончится”.» Позднее в память о поэте в театре проводился фестиваль «И друзей созову…». Судя по тому, что последнее время о фестивале мало что слышно, то ли друзей уже почти не осталось, то ли зовут слабовато… Прервалась и традиция проведения памятных ноябрьских вечеров «Заезжий музыкант» в Зале им. Чайковского, где когда-то выступал и сам Окуджава. Хорошо помню один из таких концертов, что вел Василий Аксёнов — он сидел за столиком, на котором в незабвенной «склянке тёмного стекла из-под импортного пива роза красная цвела гордо и неторопливо»… А линия жизни в конце концов вернула Булата Шалвовича на Арбат — прощались с ним в июне 1997 года в театре Вахтангова…