Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 4, 2024
Албул Елена Владимировна — поэт, прозаик, музыкант. Родилась и живёт в Москве. Окончила ГМУ им.Гнесиных по специальности «скрипка». Печаталась в журналах «Октябрь», «Москва» и др. Автор книг стихов и прозы для детей. Создатель и ведущая литературно-художественного клуба «Лодка» и детского клуба «Карусель» в Торговом доме «Библио-Глобус» (Москва). Ведёт авторскую программу «Стихи для детей с Еленой Албул» (ютуб).
Предыдущая публикация в «ДН» — 2021, № 12.
1
— Кофе нет, — сказала жена. И по тому, как она это сказала, сразу стало ясно, что это не про кофе.
И как ей удаётся найти такую сложную интонацию, где и простое сообщение, что кофе, мол, кончился, и злорадство по поводу того, что он таки кончился, и не произнесённое, но ясно слышимое «опять», и, конечно, главное — подспудное напоминание почему. Почему он кончился? Почему… Уж Фомин-то знал почему, но сколько можно его в это носом тыкать, каждой фразой, каждым вздохом, каждым поворотом головы — и так день за днём, год за годом! Он, конечно, вскинулся, заговорил возмущённо, что как это нет? ты глаза-то разуй, вчера ещё на дне было две ложки как минимум! — но внезапно увидел, что она не слышит. Не то что не слушает, а просто не слышит. И опустил он плечи, замолчал, отодвинул чашку кузнецовского фарфора, диковато смотревшуюся на грязной кухонной клеёнке, и поникли на любимой чашке цветы, и разом потускнела позолота. Может, хватит слова расшифровывать, подводные течения искать, хватит всей этой чеховщины-достоевщины, может, она про кофе просто так сказала… а вот что не слышит — это как раз не просто так. Это переход в новое качество. Он для жены теперь как шкаф, и не глубокоуважаемый, а так — стоит рухлядь, пыль собирает, толку чуть, а выбросить жалко.
Да. Был известнейшим скрипичным мастером и — одновременно — художником; художником, правда, не таким известным, потому что не разорвёшься, но живописный талант признавали специалисты, прибавляя, что если б Фомин не тратил время на скрипки… но на скрипке работы Фомина играл сам лауреат из лауреатов Нефёдов, и тут другого подтверждения мастерству было не нужно. От бога был мастер Фомин, что скромничать. И жена столько лет смотрела, глаз не сводила: мало того, что скрипки делает великолепные, но ещё и спортивный, остроумный, обаятельный, ведь она вниманием избалована. Балерина, солистка. А теперь он для неё — мебель.
Сначала-то всё выглядело триумфально. Переезд из Москвы в деревню казался победой над замшелым профессиональным мирком, где заправлял старик Петрановский, мастер знаменитый, но прославившийся, в первую очередь, виртуозными реставрациями старых инструментов. Новых скрипок Петрановский не делал, считал, что они хуже старых уже потому, что новые. Фомин его поэтому называл заплаточником, мастером по ремонту треснувших штанов и прочим таким же уничижительным. Но старик в долгу не оставался: при упоминании имени Фомина картинно кривился — этот, дескать, то ли мастер, то ли художник, а на деле не пойми что. От аргумента с лауреатом Нефёдовым отмахивался и говорил, что у Нефёдова нет денег не то что на страдивариус, а и на просто хорошего старого итальянца, поэтому играет на вчера срубленной табуретке с натянутыми струнами. Другие мастера — и те, что делали новые инструменты, и те, что подвизались на ниве реставрации, — вели себя осторожно, и это понятно: на конкурсы можно было заявляться только с новыми скрипками, а там в жюри обязательно присутствовал патриарх Петрановский; со старыми же инструментами, чтобы подтвердить их подлинность, нужно было идти в Музей, где экспертизой по иронии судьбы заведовал Фомин. Всем было трудно, и очередной виток противостояния привёл, наконец, к взрыву.
На московском конкурсе скрипка Фомина, который на международных всегда был если не призёром, то финалистом, не прошла отбор. Фомин небезосновательно обвинил во всём интригана Петрановского и его камарилью старых перечников, которые ничего не понимают в современном звуке. Откуда ни возьмись явилась пресса, и как-то неожиданно образовалось слепое прослушивание новых и старых инструментов, причём среди слушающих сидели первые величины музыкального мира. Корреспонденты делали умные лица, к месту и не к месту вставляли в разговор слово «обертон» и писали туманные статьи о неразгаданных секретах лака Страдивари. В результате все переругались, а выводом стал пшик: дескать, хотя со стопроцентной точностью старую скрипку от новой по звуку никто отличить не может, предпочтение великих музыкантов говорит само за себя, а они что предпочитают? Правильно, Страдивари и прочих Гварнери. А Нефёдов… Что Нефёдов? Не заработал на Гварнери ещё.
Появившаяся в прессе статья, впрочем, сочувственно отзывалась о творческих исканиях молодых мастеров (то, что Фомину перевалило за пятьдесят, журналистов не интересовало), но было поздно.
Фомин психанул, сказал всё, что на этот счёт думает, и хлопнул дверью, причём без всякой фигуральности — ушёл в знак протеста из Музея. Сразу подвисла мастерская в центре Москвы, но он уже закусил удила, махнул рукой и на мастерскую, продал квартиру и переехал в далёкую подмосковную деревню в расчёте на то, что кому надо — тот приедет. И ошибся. А освободившееся в Музее место тут же занял Петрановский, потому как авторитет и старейшина реставрационного цеха.
Но сначала-то, было уже сказано, Фомин чувствовал моральную победу и некоторое время ею упивался. Дом нашли в месте такой сказочной живописности, что художник временно победил скрипичного мастера, — после всех этих турбулентностей к деревянным заготовкам прикасаться Фомину не хотелось. Жена очарованно ходила лебединой походкой по склону, который террасами уходил в овраг, ахала, увидев птичку или белочку, и накрывала на веранде стол, чтобы за ужином любоваться закатом. Фомин за первое лето написал столько этюдов, сколько за все предшествующие годы, а портреты жены, которая оставалась так же хороша, как и в годы балетных триумфов, выходили теперь у него и тоньше, и глубже. В этом уже было что-то настоящее. Раньше он любил писать её в придуманных декоративных интерьерах — чтобы ковры, камин, фарфор и бронза на столе, — и полуобнажённая полубогиня — Марина — с бокалом среди всего этого великолепия. Подруги жене завидовали. Теперь же он видел в тех работах только извинительное упоение книжной романтикой молодости. Несколько таких картин в тяжёлых золотых рамах висели на бревенчатых стенах их нового жилища, и их обоих веселила эта нарочитая эклектика. Так же дерзко смотрелись на деревенском фоне венецианские скатерти, старинный фарфор и прочие приметы того полумузейного быта, в каком обитают городские ценители прекрасного.
Всё кончилось вместе с летом. В эйфории Фомин не заметил, что здесь живут только те, кто не может уехать, остальные же перелётными ласточками улетают осенью в тёплые городские квартиры. Фомину с женой улетать было некуда. Текла крыша, пропадало электричество, генератор требовал топлива, печь требовала дров, дорожки требовали, чтобы их очищали от снега, — а когда пришла настоящая зима, оказалось, что чистить нужно и автомобильный проезд. Постепенно он научился справляться со всеми трудностями, но получалось, что жизнь, собственно, состоит только из борьбы. На работу над новыми инструментами времени не оставалось, а той работы, за которую бы платили, не было вовсе. Самоуверенное «кому надо, тот приедет» обернулось молчащим телефоном. Брови на лице жены поднимались всё выше, и в какой-то момент он заметил, что она ничего, кроме бесформенного спортивного костюма, больше не надевает. Себя он тоже обнаружил вдруг в мешковатых штанах и псевдоохотничьем жилете с карманами. И небритым.
Годы проходили, деньги исчезали, всё, что можно продать, было продано — а выхода из западни не было. Спасти могла действительно крупная сумма, позволившая бы разом вернуться в цивилизацию и там уже начинать всё по-новому, но взять такие деньги было неоткуда, да и отдать их в будущем — невозможно.
Год назад на юбилей их выпуска жена собралась было в Москву. Воодушевлённая, она просматривала в телефоне фотографии, которые присылали подружки, рассказывала Фомину, кто, где, как и с кем. Накануне поездки он мыл машину; она разложила на кровати одежду, но надевать ничего не стала — пересмотрела и снова убрала. Спустилась к нему во двор, подошла, по-кошачьи аккуратно переступая грязные ручьи.
— Я не поеду, — сказала бесстрастно, и он не стал спрашивать почему.
Как было бы прекрасно, если бы она его бросила! Устроила бы скандал с битьём посуды, обозвала бы безумным гордецом, испортившим ей жизнь, что было чистой правдой, неудачником, что теперь тоже было правдой, нашла бы себе молодого роскошного любовника — Фомин был бы счастлив, его перестала бы терзать вина за то, что он больше ничего не может ей предложить. Но идти ей было некуда, а кандидатов в любовники в деревне не водилось. А и могла бы — не ушла. Не та порода. И за это её бесконечное терпение и за молчаливую, никому не нужную верность он иногда ненавидел её почти так же, как и любил.
Самым унизительным для него была теперь её балетная пенсия — единственный регулярный доход. Его эпизодических заработков хватало только на затыкание самых вопиющих бюджетных дыр. И вот дошло до невозможности выпить утром чашку кофе.
Жена смотрела в окно. Почти до самого стекла дотягивалась еловая лапа. По ней сновала белка, такая же серая, как весь ноябрьский пейзаж. Это была знакомая белка. Иногда они подкармливали её семечками. В доме стояла тишина, но не та, тёплая, уютная, когда каждый занят своим делом, а тоскливая тишина бессобытийности, которую так и хочется разбить хотя бы ударом кулака по столу. Фомин посмотрел на свою руку с когда-то красивыми, но давно огрубевшими пальцами, перевёл взгляд на прямую спину жены. Подумал, что где-то пьёт сейчас утренний кофе Петрановский. Может, даже в Музее, в бывшем фоминском кабинете… Бодрячески откашлялся.
— Ну, раз нет кофе, будем пить чай. Как говорил один из великих живописцев, «сам я предпочитаю кофе, но чай тоже уважаю — чай мне нужен для того, чтобы…»
Тут-то его и осенило. Он сглотнул. Упёрся невидящим взглядом в пустую чашку.
— Подожди, Маринушка. Потерпи чуток. Попьём ещё с тобой кофе.
Жена не шевельнулась. Не повернула она головы и тогда, когда Фомин с грохотом отодвинул стул и торопливо вышел из кухни. Наверху заскрежетала от долгого неупотребления дверь мастерской, что-то грохотнуло. Жена всё так же стояла у окна. С ветки на неё смотрела серая белка.
2
— Сомневаюсь я, что это венецианская школа. И лак — у Санто Серафина он должен в рыжину отдавать, а здесь красные тона, видишь? Красные.
— Ну а если на свет посмотреть, то на оранжевый похоже.
— Да тебе всё едино — что красный, что оранжевый, лишь бы продать… И вот дата. Это тоже вопрос. Середина восемнадцатого века — самый у Санто Серафина расцвет. Идеальные скрипки должны быть. А тут? Вон, гляди на завиток, — линия грубая, чуть не ученическая, топором, что ли, работали? А углы? Нет, не убеждает, не убеждает.
Владимир Валентинович Петрановский, председатель экспертной комиссии Музея, положил скрипку на стол и величаво прошёлся по сверкающему паркету своей мастерской. Чистоте паркета он всегда придавал особое значение — мол, здесь хоть и строгают, и пилят, но должно быть как в операционной. В прежние времена за это отвечали подмастерья, теперь, когда никто уже не строгал и тем более не пилил, полы мыла уборщица, которую он из экономии приглашал только по особым случаям.
Петрановскому было сильно за семьдесят, но он сохранил густую шевелюру, которую носил довольно длинно, раскладывая седые локоны по плечам на манер Страдивари на известном портрете, написанном, впрочем, через двести с лишним лет после смерти мастера фантазийной кистью некого американца — прижизненных изображений Страдивари не сохранилось. Но этот нюанс Петрановского не смущал. Одевался он тоже франтовато: белые брюки, бархатный пиджак. И то и другое было довольно заношенным, но в сочетании с паркетом и висящими по стенам скрипками должное впечатление производило, и когда рука мэтра с печаткой на безымянном пальце подписывала сертификат о подлинности инструмента, владелец чувствовал себя приобщившимся легендарных тайн итальянских мастеров.
Собеседника Петрановского звали Николай Карпенко, он сидел на вторых скрипках какого-то третьеразрядного оркестра, но главным талантом имел способность находить покупателя на любой инструмент, и неплохо с этого кормился. Невысокий, быстрый в движениях, в джинсах и свитерке, он выглядел студентом, и только не по-студенчески цепкий взгляд выдавал возраст. В скрипках он разбирался поверхностно, однако этого и не требовалось — гораздо выгоднее было разбирался в людях. Он всех знал, везде бывал, не выпускал из рук телефона и всегда куда-то спешил.
— У Гварнери работа тоже не сказать что тонкая…
— У Гварнери! — взвился тенорок Петрановского. — Ты понимал бы что в Гварнери! Ты Гварнери и в руках не держал!
Он снова навис над столом. Вынутая из бархатного нутра футляра, скрипка лежала перед ним в беззащитной наготе, как девственница на брачном ложе.
Сейчас начнёт рассказывать, кого он в руках держал, кого реставрировал, для кого экспертизы делал, подумал Николай и поспешил вернуть разговор в нужное русло.
— Но звук, вы сами сказали, хороший. Итальянский.
— Я сказал — хорошо, что звучит не как корыто. Но тускловато.
— Неразыгранная ещё, это да. Зато отзывчивая. Я неделю всего поиграл, а звук сразу пошёл, прямо раскрывается под смычком. Да это неважно, Владимир Валентинович! Я ж вам говорил — клиент на ней играть не будет, он не умеет! Он умеет деньги делать — такой классический Буржуин Буржуиныч, только восточный. Владелец заводов, газет, пароходов. Хочет в свою жизнь изящества добавить, коллекцию скрипок вот решил собирать — понты у человека такие. Ему главное, чтобы красиво в витрине смотрелось и чтоб название впечатляющее. А тут — Санто Серафин! Вот что шикарно звучит! А как звучит сама скрипка, ему до фонаря, лишь бы подлинная была.
— Вот-вот, подлинная! Всем вам от меня только и надо, чтобы подлинность была гарантирована. А я вот сомневаюсь.
Карпенко незаметно посмотрел на часы. Хорошо бы успеть к клиенту прямо сегодня. Это железо надо ковать немедленно, потому что чёрт его знает, как у богатеев голова устроена: вчера он скрипки решил собирать, а завтра, может, на оловянных солдатиков переключится.
В том, что подпись Петрановский рано или поздно поставит, Николай не сомневался. Просто старику надо сперва покуражиться, набить себе цену — золотые времена, когда за экспертным заключением стояла очередь, остались в прошлом. Теперь даже в спецшколах многие дети играли на фабричных «китайцах», а оркестров, где, как ни крути, нужны мастеровые инструменты, становилось всё меньше. Карпенко уже и на своём кармане чувствовал последствия культурной деградации общества. Раньше он только успевал доставать скрипки студентам музыкальных училищ, а теперь карьера профессионального музыканта мало кого прельщала. А тут такая удача: и клиент богатый, и инструмент прекрасный. Пускай Петрановский куражится. Ради такого случая можно и потерпеть.
— Ты мне всё-таки скажи, — где ты её раздобыл? Только не надо вот этого «на чердаке нашли, от бабушки осталась».
— Да не знаю я, мамой клянусь! Говорю же, бегунок один притащил, а по каким он чердакам шерстит, мне по фигу.
— «Бегунок»! Дилер это сейчас называется, ди-лер! Темнишь ты, Колька. Бегунок ему притащил! Давно ли сам-то бегунком по пенсионеркам тёрся?
Николай поморщился на «Кольку», но промолчал.
— Если б от надёжных людей — было бы хоть на что опереться, а когда скрипка неизвестно откуда взялась… — продолжал Петрановский.
Карпенко пропустил намёк мимо ушей. Раскрывать источник было рискованно: старик мог взбрыкнуть. К тому же у Николая имелся надёжный аргумент.
— А этикетка? Вы же сами сказали, этикеточка подлинная…
— Этикет! Этикет, а не этикетка! Ты в профессиональном сообществе вращаешься, так говори, как профессионал, — взорвался старик. — Да если б не подлинный этикет, я б тебя с этими дровами с лестницы спустил!
«Ага, спустил бы ты, как же», — подумал Карпенко, продолжая смотреть на мэтра с рассчитанной долей подобострастия. Придётся, видно, добавить пятёрку, чтобы дед не артачился.
Петрановский снова взял скрипку, посветил фонариком в изящную прорезь на верхней деке. На наклеенном внутри пожелтевшем прямоугольнике прихотливо сплетались ветви и листья, обрамляя надпись Sanctus Seraphin Utinensis. Он раздражённо засопел. С подлинностью было не поспорить. Всё чин чинарём, сделано в Венеции, дата. Неровные буквы старинного шрифта то чуть расходились, то почти наползали друг на друга.
— Да здесь-то всё понятно, но вот работа в некоторых элементах…
— Ну, может, болел? Спешил? Рука бойца колоть устала? Или ученику какому-нибудь доверил, а тут срочность — клиент подвернулся денежный, вот прямо как у нас. Хоть и двести лет назад, а тоже ведь люди живые, ничто человеческое им не чуждо.
Петрановский продолжал пристрастно разглядывать скрипку, на бойкую речь внимания не обращал.
— Владимир Валентинович, я ведь вашу ответственность понимаю. Конечно, если есть малейшее сомнение… Я так клиенту и сказал: цена вашей подписи велика, а ваше слово вообще бесценно. Но очень хочет он эту скрипку. И если надо ещё… ну, повнимательней посмотреть, чтобы он в смысле подлинности спокоен был, то я доплачу за потраченное время. Много, правда, не смогу — я ж сам на проценте…
Петрановский поджал рот и посмотрел поверх очков в глаза собеседнику.
— Ну вот что, Колька: пока не скажешь, от кого бегунок… чей дилер, никакой подписи тебе не будет.
— Фомина, — ответил Карпенко почти без паузы.
Он знал, что Петрановский из-за какой-то старой истории это имя на дух не переносит, но раз упёрся, ничего не поделаешь. Всё равно как-нибудь да узнает. И потом — лет десять прошло, вряд ли будет просто назло гадить, а денег таких ему никто больше не предложит.
Мэтр, вопреки опасениям, воспринял информацию спокойно.
— А, этот, то ли мастер, то ли художник… Хм, у него-то откуда? Столько лет ни слуху ни духу, и тут ишь — вылез! Не со своими свежесрубленными — с Санто Серафином!
— Я почему и говорить не хотел, — чтоб не напоминать. А скрипка у него, может, с Италии осталась — он же в Италии стажировался по молодости, да?
Эх, а вот это он ляпнул зря! Карпенко тут же прикусил язык — заметил, как Петрановский нахмурился. Он-то в Италию ездил только туристом. Надо было срочно исправлять промах. Николай посмотрел на часы — теперь уже демонстративно.
— Владимир Валентинович, так всё-таки как насчёт подписать? Мне бы в автосервис успеть. Ремонт сейчас таких бешеных денег стоит, чума просто, а у меня там механик знакомый, хоть тысчонку можно скостить…
Старенький форд Петрановского постоянно требовал починки, самое время было аккуратно напомнить об этом хозяину.
Петрановский вздохнул.
— Ладно. В конце концов, раз не с чердака да с родным этикетом…
Он размашисто подписал сертификат и так же демонстративно, как Карпенко на часы, посмотрел на телефон. Прокурлыкал незатейливый мотивчик, старик нажал нужную кнопку, и лицо у него потемнело.
— Сказал же — добавишь!
Всё помнит, зараза, подумал Карпенко, пряча драгоценную бумагу и улыбаясь самым приятным образом.
— Сказал — и добавлю. Просто наличными. Я, Владимир Валентинович, слов на ветер не бросаю.
Теперь — к клиенту, и поскорее.
Ни в какой автосервис Николай, конечно, не собирался.
3
— Рафаэль Аббясович, так я могу сообщить владельцу, что сделка завершена?
В минималистически-элегантном, с аквариумом в полстены офисе олигарха Нугманова Николай был во второй раз, поэтому на рыб не отвлекался, сосредоточивался на хозяине, пухлая фигура которого гораздо уместнее смотрелась бы перед казаном с горой плова на каком-нибудь восточном базаре.
— Торопиться не будем, Николай… э-э… Александрович. Мой дед говорил, что спешка нужна при ловле блох, и то, когда их больше двох. Вот так говорил мой дед, мудрый человек. Давно говорил, я ещё мальчик был. Я деду верил, никогда не спешил, всё всегда проверял. Поэтому теперь могу большие деньги платить.
«На каком языке, интересно, слышал юный Рафаэль эту диковинную поговорку», — подумал Карпенко, не забывая понимающе кивать олигарху.
Прищуренные восточные глаза Рафаэля Аббясовича между тем внимательно, строчка за строчкой, изучали сертификат подлинности скрипки, которая лежала в открытом футляре тут же на столе.
— Значит, эта экспертиза гарантирует, что скрипка не поддельная?
— Если уж Петрановский сертификат подписал, никаких сомнений быть не может. Его мастерская — последняя инстанция. Все хоть сколько-то интересные инструменты через Петрановского проходят. Как у нас говорят, Страдивари, конечно, круче, но он даёт заключение только при личной встрече.
Нугманов улыбнулся краешком рта, как человек, ценящий тонкую шутку.
— Всё же любопытно — на основании чего устанавливается подлинность? Я ведь в скрипках ничего не понимаю, поэтому, разумеется, доверяю уважаемому специалисту, но некоторые формулировки — они здесь очень расплывчатые. Такие, знаете, туманные.
— Эксперты все так пишут, во всём мире. Традиция. Если сам свечку не держал двести лет назад, когда скрипку делали, то обязательно будет вот это «с большой долей вероятности» или там «данные особенности позволяют предположить» и прочее в том же духе. Вы не волнуйтесь. Параметров множество: там и толщины дек, и рисунок эфов, и углы… — тут Карпенко постарался быстро покинуть зыбкую для себя почву, — но главное — опыт, а он у Петрановского о-го-го какой. И ещё родной этикет. Это наклеечка там, внутри, на нижней деке, я вам в прошлый раз показывал. Петрановский как его рассмотрел, аж затрясся. Бумага, шрифты — всё чётко. С этикетом очень повезло, что сохранился. Считай, с паспортом скрипка. Нет, даже лучше — со свидетельством о рождении. Поэтому и денег за неё столько хотят.
— Да, денег хотят много, — Нугманов осторожно вытащил скрипку из футляра. — Свидетельство о рождении — это вы красиво сказали. Посидите пока, Николай Александрович. Я всё-таки ещё кое-что посмотрю. Доверяй, но проверяй, да? Посидите. Кофе вам? Чай? Или рюмку коньяку?
От коньяка Карпенко отказываться не стал. Олигарх со скрипкой и сертификатом исчез за незаметной боковой дверкой. Николай развалился в кожаном кресле и хмуро уставился на плавающих за стеклом рыб. Что ещё можно проверять после подписи Петрановского? И что у него там, за дверью, — лаборатория, что ли? Тут же зашевелились подозрения. Вдруг вернётся без скрипки? Или подменит? И то и другое было, разумеется, абсурдом, но неприятное чувство не оставляло.
Скрипка, конечно, не может быть подделкой, Петрановский такое никогда бы не подписал. А вот сам этот Рафаэль… Николай вспомнил рассказы о неких кавказских бандитах, которые тоже интересовались искусством, давно, в советские ещё времена. Подробностей он по молодости не знал, но кончилась эта история как-то плохо.
Рюмка опустела. Он поискал глазами бутылку — она была у дальней стены, на модернистской консоли из цельного оникса. Как тут принято, можно себе ещё налить или нет?
— Ещё коньяку, Николай Александрович?
Улыбающийся хозяин бесшумно подходил к аквариуму. Николай тоже заулыбался сконфуженно, как школьник, которого учитель застал за подглядыванием в классный журнал.
— Да вы не стесняйтесь, давайте-давайте, отметим моё приобретение.
Заметив, как при этих словах блеснули у Карпенко глаза, олигарх расхохотался.
— Волновались, да? Вижу, что волновались. Но… — он выразительно развёл руки, и Николай невольно отметил, что скрипку он держит уже по-хозяйски уверенно, — я никогда не спешу, никогда. Пока всё не проверю, до последней мелочи, не успокоюсь. В скрипках я, может, ничего и не понимаю, но, как подделывают документы, разбираюсь хорошо, — тут Нугманов со значением посмотрел гостю в глаза, давая понять, что его прошлое гораздо богаче, чем тот может себе представить. — У меня, как и у уважаемого эксперта, есть свой опыт. Одна голова хорошо, а две лучше, да?
— Вы что же… проверили этикет?
— Да. И он — подлинный. Давайте выпьем за подлинного Санто… э-э…
— Санто Серафина, — в восторге подсказал Карпенко, и коньяк показался ему гораздо вкуснее, чем вначале. — Так я могу написать владельцу?
— Пишите.
Может, аппаратура там у него какая-то хитрая, мимоходом подумал Карпенко, лихорадочно набирая текст в телефоне. Надо же — Петрановскому не доверять! Но неважно. Главное — сделка закрыта, и таких процентов он ещё никогда не получал.
— Я, Рафаэль Аббясович, со своей стороны… я… ну… поздравляю! Вот от души, ей-богу! Чтобы такая скрипка всплыла, это, знаете, какая удача! Это, может, раз в жизни! Сейчас ведь не то что в девяностые, тогда, говорят, на чердаках такое можно было нарыть… А тут он сам на меня вышел…
— Кто? — мягко спросил Нугманов, доливая коньяк в очередной раз опустевшую рюмку собеседника.
Николай чувствовал, что слишком разболтался, но теперь скрытничать было незачем.
— Да это странный такой персонаж… Как о нём говорят — то ли мастер, то ли художник…
Нугманов с вежливым интересом поднял брови.
— Ну да, он в своё время и скрипки делал, и живописью занимался, он любимый ученик был этого… как его… в общем, в Третьяковке его картины… А потом мастерскую бросил, уже лет десять живёт где-то в глуши, не знаю, что делает. Может, картины рисует. Скрипку эту он, думаю, из Италии тыщу лет назад привёз. — Николай с чувством вздохнул, ему хотелось обнять весь мир. — Нет, это сказка, сказка просто, что решил продавать! Повезло нам… то есть вам, Рафаэль Аббясович!
— А знаете, Николай Александрович, вы меня заинтриговали. Вы меня свяжите с этим человеком. Картины меня тоже интересуют.
4
Фомин сбил снег с валенок, вошёл в холодные сени. Постоял, обводя глазами привычный беспорядок вокруг, посмотрел на круто уходящую вверх лестницу в мастерскую. Кривая улыбка изогнула его губы. Он двинулся было дальше, в натопленное тепло, но вдруг остановился, осторожно прислушался и юркнул в крошечную ванную.
В доме гудела печь, бубнило радио, неся в этот затерянный мир ненужные ему новости. Снега выпало много, ёлки смотрели в небо готовыми к старту белыми ракетами, заброшенный сад напоминал декорации к «Снежной королеве». Солнце не выходило, пряталось за неплотной белой кулисой облаков, но и без солнца, от одной только снежной белизны на кухне было светло и даже празднично, если кому-нибудь захотелось бы вдруг попраздновать.
Марина сидела на привычном месте у окна, листала старый журнал. Хорошо, что кончился так не любимый ею ноябрь и ушла под снег чернота, грязь, штабеля стройматериалов, из которых так ничего и не было построено. Осталось пережить давно не новый Новый год, потом будет январь, январь — это ничего, там много солнца и поэтому нарядно, дальше февраль — он, слава Богу, короткий, а уже в марте можно смотреть на ручьи. Тут и крокусы, которые она сажала… когда же? лет пять назад? семь? уже и не вспомнить, но вылезут они сразу после ручьёв. Удивительно: сунула в землю всего несколько луковиц, а они сами как-то размножились, разбежались по склону, в прошлом году добрались до оврага, в этом наверняка полезут вниз. А в следующем спустятся к самому ручью…
На страницу журнала лёг телефон. Она не слышала, как подошёл Фомин, нахмурилась, подняла голову.
— Что?
Фомин не отвечал, ждал, когда жена его увидит — не просто взглянет в его сторону, а увидит. Не дождался. Дёрнул подбородком в сторону телефона.
— Вот, смотри.
Она взяла телефон, сощурилась.
— Что это? Я не понимаю.
— Деньги. Это деньги.
— Какие?
— Наши.
Она отодвинула экран подальше от глаз, раздражённо потянула со стола очки. Фомин следил за меняющимся выражением её лица: досада сменялась недоумением, недоумение переходило в недоверие, потом проскользнуло что-то совершенно детское, новогоднее. Вдруг она сжала губы и снова нахмурилась.
— Что это значит?
— Я продал скрипку.
Ну посмотри же на меня, взмолился он мысленно.
— Какую скрипку? Нет же больше никаких скрипок.
— Моих — нет, а так ещё оставалось кое-что. Повезло, нашёлся покупатель.
— Нет, этого не может быть… не может… — она вглядывалась в цифры, пытаясь их, видимо, пересчитать, и всё повторяла каким-то незнакомым голосом, — не может быть, Серёжа…
Она сняла очки и, наконец, посмотрела с каким-то отчаянием ему в лицо. Он улыбнулся.
— Может.
— Ты какой-то… Ты что, побрился?
От счастья, от безумного облегчения он закрыл глаза.
— Всё, Маринушка, всё позади…
Она перебила:
— Да я же знаю — нет никакой скрипки! и не было! это всё неправда!
Но глаза её умоляли: скажи, что была! Скажи, что правда! Сотвори чудо!
— Это правда. Я действительно продал скрипку. И теперь мы отсюда уедем.
Марина вскочила, и с колен её соскользнул журнал, за ним с глухим стуком упал телефон. Она в ужасе бросилась на пол, схватила его, затрясла.
— Серёжа! Я ничего не испортила?
Он засмеялся, любуясь её непосредственностью. Шестьдесят — да разве это возраст?
— Не бойся, деньги из него никуда не денутся. Знаешь что? Пойдём за кофе! Прямо сейчас!
— Да! Нет… Я сначала в церковь. Мне надо… в общем, я потом сама. Скоро не жди.
Пряча глаза и улыбаясь куда-то внутрь себя, она торопливо оделась и вышла. Ни одного вопроса больше не задала. Не хочет влагать персты в раны, боится спугнуть чудо, определил Фомин. И правильно.
Он опустился в кресло напротив печки. За маленьким стеклянным окошком плясало пламя. Свежевыбритый подбородок горел то ли от тепла, то ли от царапин. Фомин потёр непривычную гладкость. Новое дело: теперь придётся бриться каждый день.
Уехать в какой-нибудь провинциальный город, устроиться… да хоть в школу, рисование преподавать или что там сейчас проходят в смысле культуры. Главное уехать. Уехать — это главное.
Ах, как она уходила — чуть ли не на цыпочках, не дыша; наверное, так и идёт сейчас среди сугробов, в шубке своей похожая на грациозную лань или там косулю, а может, антилопу — все они женского рода, у всех тонкие ножки, говорящие глаза, балетные движения. В церковь? Ну, пусть, если ей надо.
Церковь была не рядом, ходила туда она редко, по каким-то своим внутренним часам. Не молилась, не называла церковь храмом, вряд ли вообще с кем-то там разговаривала. Фомин подозревал, что ей иногда было нужно просто смотреть вверх, на высокий потолок с нарисованными ангелами. Ничего. Когда они отсюда уедут, он будет ходить вместе с ней…
Телефонный звонок вывел его из дрёмы. Он посмотрел на номер, поколебался.
— Да.
В трубке заговорил певучий голос с легчайшим восточным акцентом. Фомин с минуту слушал, потом перебил говорящего:
— Я что-то не понял — вы приехать, что ли, хотите? Зачем?.. Ах, картины… Ну, давайте, если получится, — снегу у нас навалило по окна.
5
— Когда к художнику в гости приходит Рафаэль, пусть даже не Санти, это большая честь. Прошу!
Фомин распахнул дверь из темноватых сеней в комнату. Очень полный человек с массивным перстнем на мизинце вошёл — и как вкопанный остановился на пороге. Фомин ухмыльнулся за его спиной. Мизансцена получилась впечатляющей.
Два часа до приезда Нугманова он посвятил превращению замусоренной избы в настоящую артистическую берлогу. Всё, что могло отражать свет — непроданный цветной хрусталь, разнокалиберные остатки фарфора, сувенирные безделушки, — всё было вытащено из шкафов и теперь сверкало и переливалось, расставленное где попало. В латунных рогатых подсвечниках горели свечи. С низкого столика (это был лист фанеры, прибитый к ящику) косо свисала вишнёвая шаль, тёмная, тяжёлая, словно впитавшая в себя гитарные переборы знаменитого романса, на её поблёскивающем шёлке стоял графин, к которому непринуждённо подкатились несколько осенних яблок — в общем, готовый натюрморт; чтобы стало совсем уж понятно, Фомин положил рядом старую палитру, несколько кистей, тюбики с краской. Вдоль стен стояли привалившиеся друг к другу этюды и картины, и весь этот продуманный беспорядок направлял взгляд к дальней закопчённой стене, где в золочёном прямоугольнике рамы женщина с королевской осанкой подносила к губам бокал, придерживая меховой палантин на обнажённой груди.
«Блеск и нищета, ага, Меншиков в Берёзове», — бормотал Фомин себе под нос, наливая в венецианский бокал рябиновую настойку собственного изготовления. Его тревожил этот странный визит. Деньги за скрипку покупатель уже заплатил — какого чёрта ему здесь нужно? Действительно посмотреть картины или тут что-то другое? Какую роль он играет в этой пьесе? Где-то за кулисами высокомерно прищурился Петрановский, и Фомин хмуро улыбнулся ему в ответ. Не дождётесь. Что бы ни несла эта встреча, он не будет от неё уклоняться. Не будет. Это было бы нечестно. Но — он ещё поборется. Этот человек хочет увидеть художника? Он его увидит.
— О! — только и смог сказать визитёр, привалившись к дверному косяку. К дому пришлось подниматься по узкой крутой тропинке, и Нугманов тяжело дышал. Фомин помог ему снять дублёнку, придвинул кресло. Сам сел напротив. Шёлковый халат, что в незапамятные времена привезла ему жена с китайских гастролей, ладно облегал всё ещё стройную фигуру. Указал кивком на графин — гость отрицательно покачал головой. Он всё обводил глазами комнату, неизменно возвращаясь к картине с красавицей в мехах.
— Я люблю красоту, — сказал он, наконец, отдышавшись. — Меня не обманули. Вы действительно художник. Я ведь не знал, кто владелец инструмента. Ваша скрипка…
Ничто в лице Фомина не изменилось, он только перенёс взгляд с Нугманова на мольберт рядом с его креслом — на нём стоял картон, и оттуда смотрела его Мадонна — его Марина, это был лучший её портрет. Рука на подлокотнике кресла дрогнула, и он плавным движением опустил её в карман халата.
— Ваша скрипка прекрасна, — продолжал гость, — спасибо судьбе, что дала мне возможность любоваться ей. Не представляю, как вы могли с ней расстаться.
— Ну вы же сами сказали. Видимо, я всё-таки в первую очередь художник. А художник — это судьба. — Фомин хрипло усмехнулся, закашлялся, достал из кармана платок, промокнул губы. — Хватит с меня скрипок.
Рука его больше не дрожала.
— Я восхищён. Однако то, что я вижу здесь, — Нугманов с усилием поднялся, чуть не свалив мольберт, и прошёл к висящей на дальней стене картине, — это подлинный шедевр. Я смотрю на эту женщину — и чувствую подлинность, подлинность красоты. Понимаете, да? У меня инстинкт. Здесь мне эксперты не нужны, это не скрипка. — Он, усмехаясь, вернулся в кресло, доверительно склонился к Фомину. — Я вам кое-что скажу, пожалуй. Про подлинность. Все эти сертификаты — их ведь дают люди, а люди бывают разные…
— Неужели вы сомневались в экспертном заключении самого Петрановского?
— Не то чтобы сомневался, но ведь доверяй, но проверяй, да? Что он там понаписал про завитки, углы и всё прочее, это для меня, как говорится, тёмный лес, но подлинность той этикетки внутри я проверил сам, без экспертов! Я в этом разбираюсь, да. А знаете почему? — Нугманов понизил голос, наслаждаясь собственным рассказом, миндалевидные глаза его хитро улыбались. — Я по молодости много документов подделывал, самых разных. Давно это было, ещё в той, в прежней, стране.
Фомин расхохотался.
— Вы великолепны! Просто великолепны! Проверять Петрановского! Не говорите никому об этом, старик не перенесёт, что кто-то усомнился в его компетентности. А вашу пикантную тайну я, разумеется, сохраню. Но в случае с картинами вам беспокоиться незачем — все они написаны этой рукой.
Он поднял бокал, и рябиновый самогон заколыхался в венецианском стекле.
В сенях послышались торопливые шаги, дверь открылась, и Марина, румяная, оживлённая, остановилась на пороге.
— У нас гости?
Непроизвольным движением она придержала на груди уже расстёгнутую шубку, и тёмный мех почти целиком скрыл её хрупкую фигуру.
— Познакомься, дорогая… — начал было Фомин, но Нугманов уже вылез из кресла и склонился над её рукой, представляясь и бормоча цветистые комплименты.
— Моя жена, солистка балета. В недавнем прошлом.
Марина благосклонно посмотрела на разогнувшегося восточного гостя, перевела взгляд на мужа.
— Кофе?
Фомин кивнул. Она прошествовала к кухонной двери, которую он предусмотрительно завесил вышитым узбекским покрывалом. Владетельная принцесса, мать принца Зигфрида из «Лебединого озера» — горностаевая мантия ниспадает с прямых плеч, на гордо откинутой голове сверкающая тиара. Последняя её роль в театре, роль, которую давали возрастным артисткам, потому что там не требовалось почти ничего из балетного искусства, нужно было одно — быть принцессой. Она ею была.
Нугманов всё переводил изумлённые глаза с картины на занавешенную дверь и обратно. Фомин понимающе ему улыбнулся и сказал с восточной интонацией:
— Старый мерседес — всё равно мерседес, да?
Гость в восхищении поцеловал кончики пальцев, снова прошёл к картине и погладил раму.
— Мой дед, мудрый человек, говорил — никогда не спеши, но мой отец тоже был мудрый, он говорил — никогда не упускай момента. Поэтому я здесь. Вы ведь продаёте свои работы?
Фомин задул свечи. В комнате было не продохнуть. Пока шофёр носил в нугмановскую машину всё выбранное, дверь без конца открывали, а толку чуть. Всё равно ничего не проветрилось.
Он смотрел на мольберт, с мольберта смотрела на него Марина. Но вот она сама вбежала в комнату, уже без шубы, в растянувшемся своём спортивном костюме, бросилась на колени перед креслом, вцепилась в его халат.
— Теперь говори. Говори мне всё, я хочу всё знать, с самого начала.
— Всё?
— Всё, — повторила она с решительностью жены декабриста.
— Не бойся. Я не ограбил банк. Просто продал скрипку.
— Не ври мне, не ври, я видела сумму, у тебя не было таких инструментов. Скажи честно — ты её… подделал?
— Ну что ты, нет, конечно. До этого я как мастер ещё не дорос.
Он почувствовал, как она чуть расслабилась, наклонился, погладил её по голове.
— Я всего лишь подделал этикет.
— Но… это же невозможно!
— Как тебе сказать… Чай отлично состаривает бумагу, расчёска даёт рельеф. Тушь, кисточка — ну и мастерство, разумеется, нужно. Художник-то я неплохой. Сам Рафаэль подтверждает!
Он с хрустом потянулся.
— А теперь неси кофе. И чашку мою любимую прихвати!