Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2024
Сарьян Катарина Лазаревна (1945 г.р.) — балерина, балетовед. Закончила Ереванское хореографическое училище им. Саят-Нова. С 1963 года — артистка балета Ереванского театра оперы и балета им. А.Спендиарова. С 1977 года совмещала работу в театре с заочным обучением в ГИТИСе, окончив в 1983 году театроведческий факультет. С 1987 года работала как балетный критик, публиковалась в журналах «Музыкальная жизнь» и «Советский балет». С 2003 года живёт в Канаде.
Может, я идеализирую уходящую жизнь? Может быть. Человек склонен возвышать то, что он любит. Идеализируя уходящий образ жизни, возможно, мы, сами того не сознавая, представляем счёт будущему. Мы ему как бы говорим: вот что мы теряем, а что ты нам даёшь взамен? Пусть будущее призадумается над этим. Если оно вообще способно думать.
Фазиль Искандер. «Сандро из Чегема»
На стенах мастерской художника было развешано много картин. Но входящие сюда не могли не заметить и прислонённые к стенам аккуратные ряды полотен. Они были скрыты от обозрения. Это вызывало любопытство. В редких случаях картины разворачивались лицом и расставлялись на полу. Необычная живописная конструкция напоминала детскую книжку-раскладушку больших размеров, но была очень неустойчивой и порой, как говорил дедушка, шлёпалась мордой в пол.
Происходило это под тихий и испуганный возглас присутствующих. Показывалось далеко не всё. Ритуал отбора был особым. Кроме дедушки в него были посвящены только самые близкие люди, и в первую очередь мой папа.
Мои воспоминания о прожитых рядом с дедушкой годах — ряды этих картин в мастерской. Я выбираю только те, которые считаю наиболее подходящими для показа.
На всяком вернисаже что-то нравится больше, что-то меньше. Но в каждом полотне-воспоминании присутствует маленькая частичка образа и души художника. Такого близкого, такого родного и такого недосягаемо великого.
Мой дедушка — Мартирос Сарьян.
Дом, оставшийся на картине и в снах
Дом художника был архитектурной миниатюрой Александра Таманяна, великого зодчего, создавшего облик столицы Армении. По просьбе дедушки, дом был обращён к Арарату и церкви Сурб Зоравор (Святой Богородицы).
Приходилось много слышать, как дружно и с какой любовью его строили. Было это в начале тридцатых. Рядом с мастерами-каменотёсами всегда можно было видеть друзей нашей семьи, родственников и знакомых. Помогали, чем могли. Такой вариант подсобной рабочей силы придавал процессу строительства особую энергетику.
Вместе с братом Ваней дедушка приходил сюда почти каждый день. Большое количество зарисовок, портретные наброски работающих, картина, изображающая один из важнейших этапов — возведение второго этажа — всё свидетельствовало о том, с каким трепетным чувством относился дедушка к происходящему на его глазах рождению дома.
И, наконец — большая картина завершённого здания. Это останется единственным изображением, сохранившим то, что было задумано Таманяном. Именно в таком виде дом просуществовал более четверти века. Описывая самые первые впечатления и воспоминания, я его вижу таким, каким он был к концу сороковых — началу пятидесятых. Тот дом был для меня и для моего брата олицетворением счастливой семьи и счастливого детства. Располагалось это счастье по адресу: проспект Ленина, 2-й тупик, дом № 6.
Со стороны дом выглядел довольно-таки монументально. На самом деле это были всего три комнаты на первом этаже и одна — на втором, рядом с мастерской. Очень выручали два больших балкона на первом этаже. Один в виде открытой террасы со стороны парадного входа, другой — наполовину застеклённая веранда на противоположной стороне дома.
Учитывая, что семья состояла из восьми человек, а в те годы на втором этаже жила ещё и семья дедушкиного племянника Григория, это была всё же довольно ограниченная площадь.
Мы с братом Рубеном спали на раскладушках в спальне дедушки и бабушки. У дяди Сарика, много работавшего по ночам, вроде бы имелся свой кабинет, но и ему приходилось потесниться, когда из Москвы приезжали папа с мамой. Обычно это бывало летом, и он перебирался на крытую веранду, куда временно ставили небольшой стол для работы. В столовой на большом диване спала дедушкина старшая сестра Анна — наша любимая бабульчик. Она тоже частенько перебиралась на веранду. В большой же комнате размещались обычно приезжавшие из Ростова родственники. Так что помимо дивана и здесь нужно было использовать раскладушки.
Дядю Ваню, дедушкиного старшего брата Ованеса, который жил в нашем доме, я не помню. Он умер в сорок шестом, когда мне был всего годик. Уже позже из разговоров взрослых я узнала, что дядя Ваня взял на себя все тяготы большой семьи после смерти отца, и именно благодаря ему дедушка получил возможность учиться в Москве. Семьёй он так и не обзавёлся. Когда наш дом был отстроен, дедушка настоял на том, чтобы брат навсегда остался жить здесь.
Другого дедушкиного брата — Сероба — я запомнила озабоченным и малоразговорчивым. Он заходил навещать брата, сестру и своего сына Гришу. Чуть прихрамывал и опирался на палку, которая вызывала у меня определённые опасения. Наверно потому, что, по моим понятиям, дядя Сероб был мрачноват. Позже я узнала, что творилось в душе человека, которому в самые суровые годы надо было прокормить и поднять на ноги шесть душ детей. И ведь поднял. И в люди вывел.
В крошечной, не более двенадцати метров, комнате рядом с мастерской жила семья сына дяди Сероба. Сам дядя Гриша, его жена — тётя Маня, тёща Екатерина Степановна и сын Христик, чуть постарше меня. Жить на таком крошечном пространстве по сегодняшним меркам ненормально. Но именно сюда я забегала особенно часто и всегда видела только добрые и улыбчивые лица. Дядя Гриша вообще был большим балагуром, и мне казалось, что шутит он постоянно.
Мы с Христиком забирались в тесное пространство, образованное крышей над крытой верандой, где у него были припрятаны крошечные машинки, и играли тут часами. Внизу бабульчик пыталась меня усовестить: «Ну куда ты лезешь, видишь же, как людям тесно. Что вам — двора мало?» Но дети есть дети. Если им где-то хорошо, то все попытки усовестить малоэффективны. Мы снова и снова лезем с Христей в душную, тёмную щель, чтобы насладиться игрой в такой необычной обстановке.
Когда наконец вылезаем, то Екатерина Степановна уже поджидает нас с тарелкой горячих жареных пирожков с капустой.
Потом бабульчик вынуждена растапливать колонку, чтобы отмыть меня от паутины и пыли. Я считала это само собой разумеющимся и нагло решила, что раз колонка растапливается, то воды хватит и на Рубена. Так что вскоре и он присоединился к нам.
Кульминацией наших игр с Христиком было проникновение на чердак. Огромная приставная лестница стояла на той же самой крыше, где мы играли, и была единственным средством сюда забраться. По лестнице мы взбирались без проблем, а потом было страшновато: надо было пройти по очень покатой крыше несколько метров до маленькой пристроечки, ведущей к заветной дверце. Попав на чердак, мы сразу устремлялись к слуховому окну. Это была самая высокая обзорная точка во дворе. Гораздо выше самого большого дерева…
В один прекрасный день наши походы были обнаружены. Особенно мне попало за вовлечение в эти небезопасные восхождения маленького Рубена. Большую лестницу уложили горизонтально. Установить её можно было только с грохотом, который поднял бы на ноги весь дом.
Во дворе, в не очень-то благоустроенных глинобитных домиках, жила семья ещё одного дедушкиного племянника — Габриэля, сына его сестры Анны. Я больше привыкла называть его так, как обращалась к нему моя бабуля. А звала она его Гавриком. Для меня он был, конечно, дядей Гавриком.
Принято считать, что в таком большом доме должен быть хозяин, глава дома. Но дедушке ни одно из этих определений не подходило. Скорее он был центром всего, что имело здесь место быть. Из этого центра исходили лучи любви и добра. Никогда не слышала от дедушки ни распоряжений, ни указаний. Если и делались маленькие замечания, то в форме ненавязчивых предложений, а чаще в виде шутки или остроумного высказывания.
Моё детство прошло среди удивительных людей. Всех живших тогда вместе объединял особый генетический код. Он был заложен в мыслях, характерах и образе жизни «сарьяновской породы» — исключительное трудолюбие, доброжелательность, взаимовыручка и… обескураживающая доверчивость.
В наше время трудно представить, что столько людей, пусть и близких родственников, жили не просто дружно. Вспоминаются слова из популярной советской песни: «Ты помнишь, как мы жили, Мы жили, не тужили, Любили мы по-доброму, и было нам легко». Вот это по-доброму и было самым главным.
В нашем дворе происходили потрясающие застолья. Обычно летом. Потому что даже в большой комнате мы не поместились бы. Под абрикосовыми деревьями ставили длинные скамейки. Ведь могли подойти не только близкие родственники, но и друзья папы и дяди Сарика. Стол ломился от стряпни хозяек двора. Дружное «ура!» сопровождало появление братьев Заргарянов — Генриха и Стёпы, — тащивших огромную кастрюлю с кюфтой. Такую кюфту, какую делала их мама — тётя Эмма, в Ереване мало кто умел делать.
Веселье при таких застольях накрывало волной все близлежащие сады. Без всяких динамиков смех дяди Сарика был слышен так далеко, что опоздавшие шутили: «Даже не зная адреса, дом Сарьяна можно найти, идя навстречу смеху».
Собаки
Входящих в наш двор встречали большая бурая овчарка и две скромненькие дворняжки. В облике большого пса было какое-то первозданное величие. Контраст с маленькими собачками это величие подчёркивал ещё больше. Живописная, словно срежиссированная, группа гостей не облаивала. А если маленькие собачки и делали попытку, то едва уловимое движение большого пса тут же её пресекало. Пёс нюхом вычислял людей, приходящих без злого умысла.
Дворняжек звали Занги и Зранги (как собак из сказки моего прадеда Газароса Агаяна). Большого пса звали Урс.
Попал он к нам уже взрослым. У прежнего хозяина, жившего с семьёй на берегу Гедара в глинобитном домике, были очень стеснённые условия. Содержать собаку, когда не хватает на кусок хлеба, было трудно. О чём и свидетельствовал её жалкий вид: выпирающие с голодухи рёбра и свисающая клочьями шерсть. Решили пса пристроить. Как мы потом узнали, попыток было несколько. Урс всякий раз сбегал и возвращался к хозяину.
На нас вышли через близких родственников. Собака вроде бы прижилась. И не только потому, что отъелась, но и потому, что очень привязалась к дедушке. Вот только глаза были грустные: вспоминала прежнего хозяина. Бабушка недоумевала: как можно тосковать в хороших условиях. Потом вспомнила Каштанку с её ностальгией по запаху свежих стружек и смирилась. На бабушку литературные образцы имели очень сильное воздействие.
Дедушка всё переживал несколько иначе. И в результате решил предоставить Урсу выбор. Он отпустил его. Ни минуты не сомневался, что такая умная собака дорогу найдёт. Прошло не очень много времени. Урс вернулся к нам. Он сделал свой выбор.
Но в жизни случаются экстремальные ситуации… Таким было наводнение сорок шестого года. Безумие реки, сорвавшейся с горного склона, гигантскими каменными глыбами сворачивало на своём пути все преграды. Всё происхходило в стороне от нашего дома. Был слышен только тревожный гул. И доносился он оттуда, где жил прежний хозяин Урса. Разорвав цепь и перемахнув через забор, пёс устремился на помощь. То, что он добрался до своих, — чудо, ведь надо было одолеть бурный поток, в котором каждый камень был смертельно опасен. Домика больше не существовало, его разнесло в щепки. Семья сгрудилась невдалеке на безопасном пятачке. Были потрясены появлением Урса, вышвырнутого водой. Только убедившись, что все живы, Урс успокоился. Через несколько часов он вернулся к нам. На этот раз навсегда.
Услышанная от дедушки история Урса попала на страницы книги Вахтанга Ананяна. Рассказ так и называется — «Урс».
Жил Урс в будке, расположенной под балконом дедушкиной мастерской, прямо напротив зелёных ворот. Держали его на цепи. Это была единственная собака нашего двора, жившая на привязи. Дедушка очень опасался, что постоянно залезавшая в виноградник шпана может стать жертвой его зубов. Прецеденты уже имели место, но это было давно, и я Урса на свободе не видела. Знала только, что очень рано утром, когда все спят, дедушка с ним прогуливается.
Хорошо помню, как надрывался Урс, учуяв налёт архаровцев (так их называл дед). Его лай был стопроцентным сигналом, что нас обчищают. Причём воришки знали прекрасно, что собака не будет спущена. Дело доходило до абсурда.
Дедушка обожал свой сад. Сад был двухъярусным: на одном росли фруктовые деревья и стоял сам дом; на другом расположился виноградник, куда спускались по небольшим каменным ступенькам. Дедушка частенько уединялся здесь, проводя с цветами, кустами и деревьями какие-то священнодействия. Он не копал, не полол, не поливал. Этим занимался наш садовник Гагик. Дедушка с растениями общался. Или, как теперь сказали бы, медитировал. Что-то шептал, поглаживая кору деревьев, и заботливо подбирал упавшие плоды. На маленьких фанерных дощечках раскладывалось всё, что оказывалось на земле, будь то абрикос или инжир. Это был наш урожай сухофруктов на зиму.
Во время одного из таких пребываний в винограднике в него запустили камнем. Дедушкино присутствие задерживало архаровцев со сбором урожая из нашего сада. По-видимому, дедушка вскрикнул, потому что Урс, остервенело лая, проволок на пару метров свою тяжеленную будку. Дедушка хотел незаметно проскользнуть в ванную, чтобы промыть рану, но был обнаружен.
Бабушка подняла ужасный крик. Сбежался весь дом. «Я давно знаю, что собаку мы держим на цепи только для того, чтобы нас могли спокойно обчищать. Но сегодня тебя чуть не убили», — возмущалась бабушка. Все собравшиеся начали бурно выражать своё негодование. И тут раздался твердый, не терпящий возражений голос деда. Он требовал, чтобы все немедленно успокоились. «У меня нет даже сотрясения».
А потом дед не просто начал оправдывать воришек. Он их защищал. «Да поймите вы, в голову попали случайно, просто промахнулись. Они хотели меня слегка попугать. Я знаю точно, потому что это не в первый раз. А после ваших криков, которые слышны по всей округе, они чувствуют себя хуже, чем я и все мы, вместе взятые».
После этого нам оставалось только молча разойтись. Но бабушка всё же решила выяснить, для чего мы держим собаку. Дед изумился: «Собаки живут рядом со мной, потому что я их очень люблю. Посмотри, какие у них глаза!»
Однажды, выйдя во двор, мы с младшим братиком Рубеном обнаружили, что будка пуста и рядом валяется железная цепь с отстёгнутым ошейником. Нам сказали, что Урс ушёл. И объяснили, что так поступают все умные собаки перед смертью. Я всё думала, а как он избавился от цепи? Потом как-то в разговоре промелькнуло, что его отпустил дед. Наверное, предчувствуя приближающийся конец, Урс сумел упросить его снять цепь.
Тот, кто когда-нибудь держал и очень любил свою собаку, навсегда запомнит выражение собачьих глаз перед прощанием. Это взгляд вселенской любви, извинения за беспокойство и ещё чего-то, что передать словами невозможно. Такой взгляд выворачивает наизнанку душу. Мне кажется, что в то раннее-раннее утро Урс подозвал дедушку лёгким поскуливанием, положил свою лапу ему на руку и посмотрел ему в глаза именно таким взглядом. И цепь была снята. И была открыта калитка в зелёных воротах. И Урс ушёл сквозь сады, в которых утопал тогда Ереван.
Хотя у нас ещё оставались маленькие Занги и Зранги, дедушка грустил по большому и умному псу.
Мама решила, что надо обзавестись нормальной собакой — немецкой овчаркой. Так у нас появилась целая династия Бембиков. Ни один из них больше не сидел на цепи, и жили они в доме. А самый знаменитый Бемби часами мог лежать у дедушкиных ног в мастерской.
Несмотря на то, что привезла его мама из лучшего московского питомника и весь щенячий период обхаживала, придерживаясь нужного рациона, и даже немного дрессировала, Бемби почитал за хозяина и самого любимого человека только дедушку. Собака угадывала ход его мыслей и за всю свою собачью жизнь, несмотря на внушительный вид и весьма подходящие ситуации, так никого и не укусила.
Но вот что удивительно: когда какой-нибудь корреспондент вскидывал фотоаппарат, чтобы запечатлеть деда, Бемби заслонял его собой. Поразительный инстинкт у собаки, которую никто не натаскивал, обучая охране и вырабатывая реакцию на огнестрельное оружие. Объектив воспринимался как дуло, и хозяина надо было прикрыть. Не наброситься, не сбить с ног — чего явно не одобрил бы дедушка, — а защитить.
Собаки уходили, приходили и… оставались на холстах. Он рисовал их темперой и маслом, углем и карандашом, пером и акварелью. На картинах Сарьяна можно встретить самых разных животных: от верблюдов, буйволов, газелей и осликов до бегемота, но собаки выделены в особую категорию. Художник чувствовал в них нечто, о чём предпочитал не говорить, опасаясь быть непонятым.
Прошло много лет. Я случайно наткнулась в газете на интервью с человеком удивительной судьбы — А.П.Редько. Он описывал своё путешествие по Тибету. «Когда мы проходили вокруг Кайласа кору — священный путь, который избавляет от кармических долгов, — я поразился, что вместе с людьми по труднейшей ледяной дороге над пропастью идут собаки. Что им там делать, спрашивается? Пищи никакой, передвигаться ужасно тяжело… Причём заметьте, это не местные псы — каждый раз появляются всё новые четвероногие паломники. Объяснение только одно: в прошлой жизни, в человеческом обличии, они отказались следовать своему предназначению, истинному пути — и теперь искупают кармический долг. В общем, глаза у них совсем не собачьи…»
Не возьмусь утверждать про знания дедушки о кармических долгах, но то, что «глаза у них не собачьи», дедушка знал точно.
Наш двор
В Ереване в конце сороковых на высоких тополях ещё гнездились аисты. Мне так хотелось, чтобы они прилетали и к нам, но подходящего тополя в нашем дворе не было, а фруктовые деревья их никак не устраивали. Так что любовалась я ими только через ограду соседей. Мимо колючих акаций, отделяющих их двор от дороги, я бегала к другим соседям, державшим корову. Брала у них молоко и каймак для дедушки.
Вспоминая про аистов и корову, я чувствую себя черепахой Тортиллой.
В моём детстве не было холодильников и телевизоров. Не было парового отопления и газа. На зиму завозили большую гору угля. Радовались, когда доставали антрацит. Мы вручную сбивали масло, которое было большим дефицитом, и держали кур. Дедушка, будучи рьяным вегетарианцем, яйца не употреблял и болезненно морщился, когда его уговаривали на один-единственный пирожок с вишней. А в замечательных бабулиных пирожках из дрожжевого теста, конечно же, были яйца.
Резать кур дедушка запретил категорически. У курочек были имена. Из позднего «поколения» хорошо помню самую яйценосную, золотисто-рыжую Хохлатку, любимицу Рубена.
Это был единственный двор в Ереване, где куры умирали своей смертью, дожив до глубокой куриной старости. Когда это произошло в первый раз, была небольшая паника: думали, что курочку задушила крыса.
Никакой особой договорённости в разделении участка, окружающего дом, на двор и сад, не было. Но если бабуля просила посмотреть, не высохло ли во дворе бельё, то само собой разумелось, что к саду это отношения не имело.
Таким образом, слово двор было связано с хозяйственно-бытовой стороной жизни большой семьи.
Когда семья дедушкиного племянника осталась без жилья, в нашем дворе на скорую руку сложили небольшой глинобитный домик. Было это ещё до моего рождения.
Мои первые проявления самостоятельности заключались в хождении по гостям. Если в доме это была семья дяди Гриши, то во дворе я навещала дядю Гаврика и тётю Дземму1[1]. В их маленькой комнате всегда царил полумрак. Такое освещение придавало особую загадочность всему, что извлекалось из разнообразных коробочек и раскладывалось для моего обозрения. Это были фантики от конфет, обрезки красивых тканей, застёжки, заколки, пустые флакончики от духов. По большому счёту вся эта мелочь спокойно могла бы перекочевать в мусорное ведро, если бы не захватывающие истории, которые сопровождали чуть ли не каждую булавку. Особенно запомнилось мне павлинье перо, от которого я пришла в неописуемый восторг. Тётя Дземма хотела мне его даже подарить, но передумала. «А вдруг ты больше не придёшь?»
Глядя на меня, дядя Гаврик расплывался в широкой улыбке. Я его и запомнила таким: улыбчивым и необыкновенно добрым. В усах у него застревали табачные крошки, а пальцы от папирос были жёлто-коричневыми. Процесс курения меня тоже забавлял. Дома я этого не видела. Курение было исключено совершенно, и все, кто переступал порог нашего дома, никогда не нарушали этого правила.
Однажды во дворе приключилась забавная история. Хранить овощи, да ещё в большом количестве, нам было негде. Решили рыть погреб. Получилось очень симпатично, с красивой лесенкой вниз. Заполнили его картошкой, морковкой, капустой и свёклой, а на верхнюю крышку навесили замок, чтобы дети туда не лазили. Вскоре выяснилось, что погреб не прошёл испытаний на герметичность. Теперь надо было всё повторить в обратном порядке, то есть засыпать землёй. Произошло это не сразу, а месяца два спустя. Отсыревшие овощи собрались пустить на компост. Воспользовавшись небольшой паузой, мы решили напоследок спуститься вниз. И хотя было темновато, успели заметить, что там двигается кто-то похожий на белую собачку. О чём и было торжественно сообщено взрослым на поверхности. Полезли за этой самой собакой и вытащили большущего кролика, обожравшегося намечавшимся компостом. Извлечённый из капустно-морковного рая, он испуганно таращил красные глазки. Ни играть с ним, ни гладить его не хотелось. Мы так и не узнали, кто и каким образом запустил его в наш несостоявшийся погреб.
Во дворе так или иначе должна была быть машина, потому что большинство пейзажей дедушка рисовал довольно далеко от Еревана. Добираться до Двина, Арагаца или Зангезура без транспорта было нереально.
Если бы не прекрасная память Рубена, я ни за что не вспомнила бы, что первой машиной, появившейся во дворе при нас, был трофейный «Хорьх». Его выделили художнику для работы за городом. Машина была чёрная, мрачноватая на вид. И хотя нужна она была позарез, но вот ассоциация с катафалком и фашистами, от которой никак не мог отделаться дед, заставила его отказаться от неё категорически. Потом появился «Москвич», который мы купили напополам с дедушкиным племянником. Водить машину научилась даже мама. Всё было хорошо, пока папа и мама не уезжали в Москву. После их отъезда вопрос работы на пленэре зависал в воздухе.
На выручку пришёл близкий друг дяди Сарика — Гурген Карабахцян. Среди его родственников оказались братья Заргаряны, работавшие в таксопарке. Старший из братьев — Яша, или, как упорно называл его дедушка, — Акоп, учился в консерватории города Горького. Стёпа и Генрих содержали семью. На предложение помочь дедушке они отозвались с таким энтузиазмом, что скоро в нашем дворе появился даже деревянный помост для техосмотра машины. Автогонщик, чемпион СССР, Генрих был виртуозом, профессионалом такого уровня, что если бы в те годы было принято говорить о кумирах, то он и был им.
Однажды на нашем помосте появилось нечто невообразимо прекрасное. Это был красавец «Понтиак». Люди не очень сведущие думали, что это наша машина. Представляете реакцию обывателей: мало того, что Сарьяны отхватили такую роскошную машину, так ещё за рулём у них сам Генрих Заргарян.
На самом деле в этот нелёгкий для нашей семьи период бабушка, которая была в доме и бухгалтером, и кассиром, регулярно брала в долг у Заргарянов. Так выручала нас эта замечательная семья.
Особая привлекательность двора для нас состояла в том, что здесь можно было играть в любые игры. И увлекались этим не только дети. Взрослые натягивали в летние вечера волейбольную сетку и тоже играли. Это приводило нас в неменьший восторг, чем если бы мы участвовали сами. По одну сторону сетки музыкальная команда папы и его друзей, по другую — команда литераторов. Дядя Сарик, наверно, тоже очень хотел бы поучаствовать, но была опасность, что случайно попавший мяч может разбить его очки. Поэтому играли его товарищи, а он только смотрел. Конечно, ему было обидно, ведь он уделял особое внимание физическим тренировкам и утро начинал с упражнений на кольцах, висевших на веранде. Шахматы, которыми он увлекался, к сожалению, игра статичная.
Думаю, что появление на балконе бильярдного стола было оптимальным решением. С бильярдом всё обстояло замечательно, казалось, всем хорошо и все довольны. Но завершилась эта история самым невероятным образом. Я долго пребывала в неведении относительно истинной причины страшного скандала, который устроила бабушка. Считала, что она разозлилась на то, что папа вместо сочинения музыки слишком много времени уделяет бильярду. На самом деле история здесь была совсем другая, о чём мне через много лет поведал Рубен. Итак, друзья папы и дяди Сарика собирались здесь с вечерней прохладой и резались в бильярд. Кроме тех, которых хорошо знали дома, группа играющих постоянно пополнялась новыми приятелями. В один прекрасный день бабушка решила с кем-то из них перекинуться парой слов. Вот тут-то всё и выяснилось. Это оказались совершенно посторонние люди, которые где-то прослышали, что «у Сарьяна играют», и начали сюда ходить. Возможно, даже играли на деньги. Папа думал, что это друзья брата, а тот, в свою очередь, думал, что они знакомые папы. Без бабушки разоблачение произошло бы, скорее всего, не столь шумно. Она требовала облить стол керосином и сжечь. Делать этого, конечно, никто не стал. Утром стола уже не было. Его выпросил зять дяди Гаврика — Торгом. Увёз его в Канакер (тогда это был пригород Еревана).
Как-то, отдыхая в Дилижане, я стала свидетельницей того, как в бильярдном зале дедушка взял в руки кий и без партнёров просто гонял шары. Причём делал это с большим удовольствием. Оказывается, ему нравилась эта игра, и он даже немного увлекался ею в молодости. Пока стол стоял у нас, он, в силу своего характера, видя ажиотаж и очередь на игру, даже не делал попытки взять в руки кий.
Сад художника
До начала шестидесятых этот участок земли был укрыт от людских глаз, хотя располагался в самом центре Еревана, в пяти минутах ходьбы от оперного театра. Может, поэтому попадающие сюда через узкие кривые проулочки испытывали чувство особого изумления. Это хорошо знакомо тем, кто бывал на Востоке. Там очень много таких потаённых чудесных мест.
…Вы идёте по пыльной узкой улочке, лишённой какой-либо растительности, а раскалённое солнце в зените не оставляет ни малейшего шанса передохнуть в тени. И вдруг в высоченной стене открывается совсем неприметная дверца, и вас приглашают войти. Вы попадаете в сказку — в волшебный сад с диковинными деревьями и цветами. Здесь обязательно бьёт фонтан, под струями которого трепещут брошенные в воду лепестки роз. Контраст между тем миром, из которого вы пришли, и миром, куда попали, рождает состояние экстатического восторга. Сад Сарьяна был сродни такой волшебной восточной сказке. Для художника это была воплотившаяся мечта с запахом цветущего миндаля и симфонией красок: от фиолетового буйства персидской сирени до пурпурных всплесков роз.
С садом связан большой пласт творчества мастера. Здесь он рисовал так много, что казалось, нет уголка, дерева или растения, которые не обрели бы своё живописное воплощение. Отношение к деревьям, как к живым существам, украшающим нашу землю, выражалось ещё и в том, что он рисовал их преображение в разные времена года. Одно и то же абрикосовое дерево: на одном холсте оно во всём великолепии весеннего цветения, на другом — раскинуло тенистый шатёр от летнего зноя, на третьем — с пожелтевшей осенней листвой.
А ещё для Сарьяна было очень важно состояние гармонии между садом и его семьёй. Это гармоничное и естественное слияние человека и природы можно видеть на большинстве картин художника, где изображён наш сад. Где-то это просто маленькие фигурки, мелькающие среди деревьев и зелени, а есть и наши портреты, выполненные прямо в саду.
Мы с Рубеном были органичной частью этого сада-мечты. И в этой мечте прошло всё наше детство.
Совсем маленькими, мы знали, что первыми весной цветут миндаль и кизил. Цветущий кизил напоминал большое жёлтое облако, опустившееся на землю. Это впечатление создавалось шарообразной формой подстриженного дерева-кустарника. Очень часто оба этих ранних цветения подвергались большим испытаниям: либо снова ударяли морозы, либо выпадал снег, сливаясь с белыми лепестками миндаля. Это были наши первые переживания, связанные с садом.
А вот когда расцветали абрикосы и, чуть позже, персики, дедушка выходил во двор с мольбертом. Почти каждую весну хоть маленький этюд запечатлевал ту бело-розовую сказку.
Все фрукты мы с Рубеном ели прямо на деревьях. Забираться на них научились очень рано. Первой поспевала тута. В саду это было самое высокое дерево. С верхних веток можно было увидеть и церковь, и сад соседей Агалянов1[2], и мастерскую скульптора Урарту2[3]. Объедались тутой, не слезая с дерева. Для всех остальных туту сбивали колотушкой. Взрослые держали большое холщовое полотно, куда градом сыпались спелые ягоды.
Тутовое дерево стало причиной появления в нашем саду удивительных существ. Однажды принесли большую картонную коробку с дырочками. В ней что-то загадочно шуршало. Это были гусеницы шелкопряда. Потом их извлекли и разместили на плоских ёмкостях с бортами, чтобы они не уползли. Маленький зооуголок расположился на летней веранде. Нам с Рубеном поручили их кормить тутовыми листьями.
Наконец, состоялось долгожданное событие: они начали плести коконы. За этим можно было наблюдать часами. Все взрослые, занятые своими делами, не могли разделить наш восторг. Только дедушка задерживался рядом с нами и тихо рассказывал об этом необыкновенном процессе. Мы тоже разговаривали шёпотом, потому что дедушка нам сказал, что шум плохо подействует на гусениц и они перестанут плести коконы. А это приведёт к их гибели. Дедушка уверял, что, замуровав себя в коконе, гусеницы превращаются в куколок, а позже оттуда выпархивают бабочки. Я относилась к этому с большим недоверием, не очень представляя, как из глухо постукивающих куколок может образоваться бабочка. А уж как это мягкое и нежное создание может вылететь из кокона, было совсем непонятно. Я поделилась с дедушкой своими сомнениями. «Природа — самая главная волшебница в мире. Чем больше будете её узнавать, тем больше будете изумляться». Дедушка говорил это уже не в первый раз.
После туты поспевала черешня. Особая привлекательность этого дерева была в том, что его ветви раскинулись над обеденным столом, стоящим на открытой террасе. Всё тёплое время года мы ели здесь. Тёмные крупные ягоды можно было срывать на десерт прямо руками.
Через пару недель наступала очередь урожая абрикосов. Так как деревьев было много и разных сортов, то поспевали они поочерёдно: сперва — шалах, потом арджанабад, а последним — белый сорт, из которого получалось дивное варенье. Почти одновременно с абрикосами созревали вишня и сливы. Королевский ренклод рос рядом с оградой, так что плодами пользовались не только мы. Осенний урожай начинался с инжира. Потом наступала очередь орехов, кизила и гранатов. Последней поспевала айва. Если была ранняя зима, её плоды встречали первый снег на ветках.
В саду не было только двух сортов плодовых деревьев: пшата и унапа. Зато унап рос во дворе Агалянов. Я напрашивалась к ним полакомиться. Меня всегда приветливо принимали, особенно тётя Соня. Да ещё давали целую тарелку для домашних. Особую слабость к унапу питала бабушка. Однажды я набралась храбрости и выпросила саженцы. Деревья у нас прекрасно принялись.
Виноградник был особой привязанностью и гордостью дедушки. Он нас знакомил с разными сортами, чтобы мы разбирались, какие из них зреют первыми. У каждого члена семьи был свой любимый сорт. Мы с Рубеном обожали мускат, бабушка и дядя Сарик предпочитали хачабаш, бабуля любила тёмно-синий сорт с небольшой кислинкой, а гостям обычно подавали кишмиш. И хотя дедушка не особенно выделял какой-либо сорт, я замечала, что мускат он ел с особым наслаждением.
За всем этим плодовым царством ухаживал Гагик. Садовник милостью божьей. Без обучения на биофаках он проделывал такие селекционные эксперименты, что приходящие профессора-ботаники не могли поверить, что таких результатов можно достичь, руководствуясь лишь интуицией. Среди диковинок сада были куст сирени с привитыми шестью сортами и абрикосовое дерево, на котором в разное время поспевали все три сорта. Гагик долго колдовал над чем-то особенным. И наконец ему удалось вывести сорт персико-сливы, который спустя много лет я встретила под названием «нектарин». А что касается аромата при варке клубничного варенья, то он держался в доме и вокруг него больше суток.
И все эти чудеса творил человек маленького росточка, снующий по саду в перешитой фронтовой форме, которую его жена выкрасила в чёрный цвет. Он походил на сказочного гнома, то скрывающегося, то выныривающего из густых виноградных кустов.
«А вот и она!» — громко восклицал Гагик, поднимая над головой большую черепаху. Мы с радостным визгом устремлялись в его сторону. Черепаха была особенная. Само её появление у нас было фанастическим. Ведь никаких зоомагазинов в Ереване в эти годы не было. Так что живых черепах можно было увидеть только в зоопарке. Вот оттуда она к нам и попала, — когда зоопарк смыло памятным наводнением. В те дни ереванцы обнаруживали на улицах немало диковинных животных.
Черепаха жила в винограднике, зарываясь зимой в мягкую землю. Ранней весной, с появлением первой травы, которой она и питалась, черепаха выползала на солнышко ещё до цветения деревьев. А когда трава разрасталась, отыскать её было не очень просто. Зная это, Гагик устраивал нам целый спектакль с её обнаружением.
Ближе к заходу солнца у нас совершался особый ритуал. Мы должны были отловить самого крупного кузнечика. (А наши кузнечики были песчаного цвета в отличие от зелёных из популярной позже детской песенки). Наконец это нам удавалось, и мы неслись через весь виноградник, перепрыгивая все ступеньки сада, балкона и двух пролётов лестницы, ведущей в мастерскую дедушки. Если он работал, то оставлял всё на несколько минут и присоединялся к нам. Вместе мы выходили на балкон. И тут начиналось самое главное действо: я разжимала кулачок и подбрасывала кузнечика высоко-высоко. Весь эффект заключался в том, что у него были красные подкрылья. И это серое невзрачное создание, которое пару минут назад сидело на земле, сливаясь с ней по цвету, вдруг вспыхивало маленьким факелом. Живой фейерверк на фоне заходящего солнца длился всего несколько секунд, но надо было видеть нашу троицу. Это был восторг трёх детей. Громкое «ура!» разносилось над нашим садом.
Сестра
Есть семейная традиция — давать внукам имена дедушек и бабушек. Но бывают в жизни обстоятельства, когда голос сердца подсказывает решение, уводящее от этих традиций. И все вокруг начинают осознавать, насколько правильным и мудрым был такой выбор.
Младшая сестра дедушки, в девичестве Катаринэ Сарьян, вышла замуж за хорошо обеспеченного коммерсанта и владельца нескольких магазинов Фёдора Самарцева и при венчании взяла фамилию мужа. Семья обосновалась в Екатеринодаре, в большом и красивом особняке. Один за другим родились три сына. Благополучие и хлебосольство дома, хозяйка которого славилась приготовлением самых изысканных блюд, привлекали гостей и близких. Все отмечали, как помогают матери мальчики. Не каждая дочь с такой готовностью и умением смогла бы сервировать стол, как это делали Рубен и Никиша. До этого они выполняли мелкие поручения на кухне, заодно забавляя младшего брата. Вот такой это был замечательный семейный очаг: любовь, достаток, прекрасные дети.
Потом грянули революция и Гражданская война. Цветущий край и один из самых богатых городов южной России погрузились в хаос. Город переходил то к белым, то к красным. С приходом последних оказались возможны погромы, грабежи, а при сопротивлении — расправа на месте «именем революции».
Сперва обчищали склады и магазины, потом пошли по домам. Онемев от ужаса, семья Самарцевых наблюдала, как чужие в их доме грызлись между собой за каждую серебряную ложку, как рвали друг у друга одежду и постельное бельё. Вынести всё не смогли только потому, что не было достаточно транспортных средств.
После нашествия семья молча ходила по дому, подбирая и ставя на место перевёрнутое и развороченное. Под ногами хрустели осколки венецианского стекла. Время от времени тишину нарушали возгласы мальчиков, радостно сообщающих, что не забрали, например, швейную машинку или мороженицу. Уложив детей спать, родители достали из коляски перинку малыша. В ней были зашиты несколько золотых монет царской чеканки и драгоценности Кати — всё, на что предстояло жить.
В наступившей разрухе, голоде и эпидемиях надо было попытаться выжить. Прорваться через эти испытания вместе не удалось. Муж и маленький Тигранчик умерли от брюшного тифа. Похоронив родных, Катя решила с двумя мальчиками добраться до родительского дома. Золотые монеты пригодились, чтобы вывезти оставшееся добро. В Нахичевани она узнала, что все её братья и сёстры собираются переехать в Армению. Там свои трудности, но нет красных банд. Жизнь в Эривани надо было начинать заново. Родные помогли с жильём. Чтобы содержать маленькую семью, она устроилась на швейную фабрику с десятичасовым рабочим днём. Мальчики пошли в школу. Было трудно, но, по крайней мере, не страшно за жизнь.
Средний сын Никиша лежал в лихорадке всего-то несколько дней. Спасти юношу врачи не смогли. Так остались они вдвоём — мать и сын.
Окончив с отличием институт, начинающий, но уже подающий большие надежды, архитектор Рубен Самарцян стал ассистентом Александра Таманяна. Не просто физическая красота, а большое обаяние, не только блестящая эрудиция, но и природный аристократизм привлекали к молодому человеку всеобщее внимание всюду, где он появлялся. Он неплохо рисовал и писал стихи. По нему вздыхали девушки. Среди однокурсниц, а позже и среди коллег, его называли принцем. Для двоюродных братьев, Сарика и Зарика, младших по возрасту, он стал примером для подражания.
То, что произошло дальше, потрясло всех, кто знал нашу семью. Рубен скоропостижно скончался в Москве от банального воспаления лёгких. Ему было двадцать семь лет.
Что стало с матерью? Чуть повременила сводить счёты с жизнью. Даже в такой ситуации взяли верх её обязательность и нежелание перекладывать на других свои проблемы. Надо было перевезти тело сына в Ереван. Убедиться, что все ритуальные процедуры соблюдены. Что сыновья на кладбище лежат рядом. Что для неё тоже есть место.
Даже близкие родственники смирились с тем, что её дальнейшее существование лишено всякого смысла.
Такое положение вещей не принял только дедушка.
…В тот день он очень спешил к дому своей сестры. Запертую дверь пришлось вышибать. Катю нашёл с петлёй на шее. Она прижимала к груди фотографию Рубена.
«Оставь меня, Мартирос, я всё равно не жилец. Если не сегодня, то завтра я это сделаю». Дедушка понял, что сейчас спасение в том, чтобы не оставлять её одну ни на минуту. А потом надо отвлечь. Непостижимым образом ему удалось убедить сестру в том, что он и его семья нуждаются в её помощи, в её умении вести хозяйство, воспитывать детей. Доля истины в этом была: они с бабушкой часто и надолго уезжали в Москву. На самом же деле это был только предлог. Надо было спасти человека, оттащить от края пропасти. Дедушка смог это сделать.
А потом была Отечественная война. Прямо со службы в армии ушёл на фронт мой папа. Потянулись годы тревожного ожидания. Каждый вроде занимался своим: дедушка рисовал, дядя Сарик ходил в институт, бабушка и бабуля хлопотали по хозяйству, дядя Ваня ухаживал за садом. Но над всем и во всём присутствовала одна мысль: «Наш Зарик должен вернуться. Он обязательно вернётся».
И папа вернулся. Вернулся не один, а с молодой женой, ожидающей ребёнка. Так в семье Сарьянов произошло прибавление.
Когда я родилась, меня назвали Катаринэ. У мамы после моего рождения пропало молоко.
Конечно, я не могу помнить, как бабуля спасала меня. Это уже по рассказам и воспоминаниям других. Не бабули. Новорождённому ребёнку пить коровье молоко было нельзя. А время детских смесей придёт намного позже. Выход был один — искать кормящих женщин. Через знакомых, соседей и родственников бабушке удавалось находить нужные адреса. А носила меня по этим домам моя бабульчик. Накрыв голову чёрным платком, под палящими лучами летнего солнца, с крошечным свёртком, в котором я пищала от голода, она по несколько раз в день обходила нужные адреса. Спасла меня бабуля. Так что я считаю, что у меня две мамы. А в Ереване было ещё и много других «молочных мам», из которых в живых уже никого не осталось.
Когда родился мой брат, его назвали в честь бабулиного сына — Рубеном.
О жизни и судьбе моей бабули я узнавала по мере взросления. Сперва через окружающие предметы: красивый ореховый шкаф в столовой, платяной шкаф с непривычным названием «шифоньер», зелёную холодильную тумбочку, в которой можно было хранить молоко и масло и, наконец, большой сундук в прихожей, под вешалкой, где было столько интересных фотографий и рисунков с изображениями разных домов и даже нашего театра. Я стала уже понимать и различать, что и ножная швейная машинка, на которой шьётся бабулей всё, что мы носим с братиком, — это тоже «оттуда», из той красивой и загадочной жизни, которая называется «до революции».
За тридцать лет я ни разу не видела слёз бабули, не слышала жалоб и стенаний. Даже рассматривая со мной фотографии своих детей или проектные работы старшего сына, она рассказывала обо всём с такой отстранённостью, что очень долго я не совсем чётко воспринимала слово «смерть».
«Бабуленька, давай сделаем что-нибудь вкусненькое, дореволюционное». Почему-то в это понятие у меня не входила великолепная выпечка из слоёного и дрожжевого теста. А вот загадочные и красивые названия, которые я и выговорить как следует не могла — жульен, пти-фру, бланманже, — вот это привлекало очень. Старались объяснять, что продукты для их приготовления купить невозможно. Но чтобы не огорчать окончательно, предлагался пломбир. Конечно же, собственного приготовления. Хорошо, что рядом держали корову. Решала всё бабулина волшебная мороженица. Правда, ручку в ней вертеть надо было очень долго. С каким упоением это делал Рубен — надо было видеть. Думаю, что открывшиеся впоследствии замечательные кулинарные способности моего брата перешли к нему от бабули.
…На столе раскатана большая лепёшка из теста для курабье. Бабуля выдавливает формочками разные фигурки: полумесяц, сердечко, маленькие кружочки для виноградной кисти. И снова: полумесяц, сердечко, виноградинки… Тикают, передвигая стрелки, большие настенные часы. Скоро пробьёт шесть часов и за столом соберётся вся семья. Её семья. Все мы.
Феномен моей бабульчик — это феномен человека, сумевшего отречься от собственного Я. Она словно замуровала в глубине своей памяти всё ужасное, что выпало на её долю. И стала жить жизнью дорогого и любимого человека — жизнью своего брата. Жить так, что это навсегда останется для меня недосягаемой вершиной человеческого духа.
Спрашиваю себя иногда: смогла бы я жить после таких потерь? Нет, до этой вершины я не дотягиваю.
Энтомологический этюд
Одним из неизгладимых впечатлений моего дошкольного детства было посещение Третьяковки. Пошли мы туда с бабушкой. Ей принадлежала эстетическая и образовательная часть воспитания внуков.
Пейзажи, натюрморты, портреты были для меня близким и привычным жанром. А вот библейская и историческая тематика вкупе с жанровой живописью ошарашила совершенно. Мне нравилось, что у многих картин можно было долго слушать разные захватывающие истории. Это сейчас дети могут, не выходя из дома, знакомиться с ужастиками по телевизору или в компьютерных играх. А тогда… Струящаяся меж пальцев Ивана Грозного кровь убитого сына, крысы, ползающие по ногам княжны Таракановой, и взгляд затравленных запряжённых детей в «Тройке» Перова необыкновенно расширили моё представление о возможностях живописи.
На несколько минут я замерла от восторга перед «Ночью на Днепре» Куинджи. Сразу запомнила необычную фамилию. А потом моё внимание привлекла муха…
Она сидела на груше мрачноватого по колориту натюрморта, который я вообще не восприняла целиком. А вот сама груша на переднем плане была высветлена художником особо. Поэтому и сидящая на ней муха очень хорошо просматривалась. Она была настолько тщательно вырисована, что можно было разглядеть прожилки на прозрачных крылышках. Муху хотелось смахнуть. Мне приходилось рассматривать много альбомов по живописи, где реализм был представлен очень масштабно. Но, то ли смотрела невнимательно, то ли репродукции были некачественные, мух на плодах натюрмортов я не встречала.
Я ещё не была в том возрасте, когда ребёнку нужно объяснять разницу между течениями в искусстве. Предполагалось, что отношение к реализму, сюрреализму и их отличие от хороших образцов фотоискусства должно оформиться с возрастом. В том, что в такой семье, как наша, это произойдёт обязательно, сомнению не подлежало. Для этого надо было просто дозреть. Зато разговоры о безденежье и о том, что картины дедушки не покупаются, потому что надо рисовать «по-другому», крепко засели в голове. И это «по-другому» воплотилось в поразившей меня мухе.
По возвращении в Ереван, в один из дней, когда мы с Рубеном в очередной раз позировали для картины с восторженной детворой, бегущей к вождю с охапками цветов, я решилась открыть дедушке тайну успешных художников и их финансового благополучия.
На небольшом мольберте, в стороне от панно «Дружба народов», каким-то образом оказался незавершённый натюрморт с осенними плодами.
Я подошла к дедушке и сказала, что если он нарисует на персике муху, то картину обязательно купят и всем будет хорошо. Он согласно кивнул и поставил на персике маленькую чёрную точечку. Это была совсем не та муха, на которую я возлагала столько надежд.
Я была ужасно разочарована: мало того, что вместо «третьяковской» груши был персик без выписанного пушка на кожице, а тут ещё и не муха вовсе, а просто пятнышко. Я так и сказала деду, что картину, где вместо нужной мухи нарисована дырка, из которой вылез червяк, никто не купит. Дедушка на меня не только не обиделся, он так громко смеялся, что обидно стало мне.
Я спустилась со своими проблемами к бабушке, ведь это именно она в доме распоряжалась деньгами. Вот она на меня рассердилась. «Тут не знаешь, как избавиться от этой дряни, а ты пристаёшь, чтобы дедушка мух рисовал!» После этого моё убеждение поколебалось, но не очень сильно. Вот, пчёлка, к примеру: и полезная, и на муху всё-таки похожа.
А потом я вдруг вспомнила, как дедушка рассказывал, что в детстве любил в начале лета лежать в высокой траве и любоваться порхающими бабочками. «Вот что мне нужно!» Я решила воздействовать на дедушку посредством этих незабываемых воспоминаний из его детства.
Как-то вечером, после ужина, положила на стол перед дедушкой большой, красочно иллюстрированный альбом с разновидностями тропических бабочек. «Помнишь, как ты ими восхищался в детстве?» Дедушка не стал меня разочаровывать и объяснять, что в Приазовских степях бабочки были несколько иные. Решил найти для меня очень правдоподобный аргумент, который позволил бы раз и навсегда закрыть эту тему. Он объяснил, что в отличие от мух, которые могут сидеть на чём угодно длительное время, бабочки садятся на цветы на несколько мгновений. И хитро спросил: «Ну разве я успею за эти секунды нарисовать все её узоры и переливы?»
Заметив моё упавшее настроение, он решил отвлечь меня. Знал, что питаю слабость ко всякого рода приключениям и «случаям из жизни». Однажды дедушка оказался в гостях у человека, который коллекционировал бабочек. Прекрасные экспонаты, украшали стены его квартиры. О предмете своей страсти он знал всё. От него дедушка и услышал эту историю. Южная Америка, где водились самые красивые в мире бабочки, уже к середине XIX века привлекла не только коллекционеров, но и тех, кто на этой красоте наживался. Спрос сильно опережал предложение. Однажды одному очень нетерпеливому дельцу после мучительных поисков удалось не только отловить с десяток уникальных экземпляров, но и набрать большое количество коконов. Он решил их вскрыть в удобном помещении, без особого труда став обладателем ценного товара. Каково же было его изумление, когда из коконов начали появляться блёклые, словно вылинявшие бабочки, не имеющие ничего общего с тропическими красавицами. Позже у местных туземцев он выяснил причину своего неудачного эксперимента. Оказывается, бабочка, прежде чем освободиться из заточения, должна долго трепыхаться. Только проделав эту мучительную и кропотливую работу, она выпорхнет, поражая своей изумительной окраской[4]1. Историю эту дедушка закончил многозначительным «всему в природе есть своё время».
Я выразила сразу два сожаления. Первое, что в Армении такие бабочки не водятся, а второе, что, съев огромное количество тутовых листьев, бабочки шелкопряда остались самыми некрасивыми даже среди тех, которые летают здесь. «Это просто бабочки-уроды». Дедушка меня поправил, сказав, что природа уродливого не создаёт. А что касается шелкопряда, то это благодаря ему люди научились делать шёлк, который можно покрасить в те самые цвета, которые нас завораживают в тропических бабочках. Закончил дедушка наш вечерний разговор тем, что все бабочки живут всего лишь один день и только благодаря шелкопряду мы имеем красивые ткани, которыми люди любуются, а сшив из них одежду, носят много-много лет. «Теперь ты поняла, почему природа мудрая? Ведь если бабочки шелкопряда были бы очень красивы, люди бы их отлавливали для коллекций, и уже не было бы тех самых волшебных гусениц».
Во время всего нашего разговора дедушка на клочке бумаги нарисовал карандашом несколько бабочек. Тогда они показались мне неказистыми, потому что были чёрно-белыми. И я их не сохранила. Действительно, всему своё время. Ведь пройдёт всего несколько лет, и я буду очень сожалеть, что у меня на стене под стеклом нет тех самых бабочек Сарьяна, единственных и неповторимых в его живописи.
Улыбка арбуза
То, что Сарьян был вегетарианцем, общеизвестно. Так питались только истинно верующие монахи. От самого строгого церковного поста перед Пасхой его трапезы отличались разве что употреблением молочных продуктов. Но если посты завершались после церковных празднеств разговлением, то дедушка на протяжении всей жизни оставался верен раз и навсегда сделанному выбору. В семье он был один «по ту сторону» от всех нас, наслаждавшихся вкусной толмой бабульчик и мамиными пельменями. На завтрак — неизменно большая чашка с калмыцким чаем (по-нахичевански это звучало как халмух тей). Тяжёлые прессованные плитки этого уникального чая привозились из Москвы. Да и там их можно было приобрести только в одном месте — в популярном магазине «Чай» на улице Кирова.
Чай слегка горчил, поэтому пить его без молока было не очень приятно. В чашку обязательно добавлялся маленький кусочек масла и крошились сухарики. С такой вот «волшебной» чашкой можно было дотянуть до вечернего обеда.
Кончив завтракать, дедушка подходил к окнам в столовой и, если дело было летом или осенью, закрывал деревянные ставни. Это помогало сохранить в доме утреннюю свежесть.
Время обеда совпадало с возвращением с работы дяди Сарика. Как только он появлялся во дворе, на весь дом раздавалось бабушкино громогласное: «Обе-е-е-дать!» Мы, дети, слышали этот призыв даже в самых отдалённых уголках сада. Дедушка спускался из мастерской. Под мелодичные удары настенных часов раскрывал ставни.
Если завтрак проходил в разное для членов семьи время, то на обед, по просьбе дедушки, все старались собраться вместе. Вот тут-то и обнаруживалась большая разница между нами и дедушкой. Дело было не столько в том, что он ел, сколько в том, как он ел. Могу сказать одно — это мы все ели, а он вкушал. Делал это как в замедленной съёмке, крошечными порциями, словно прислушиваясь, как реагирует организм на то, что ему предлагают. В движении рук была завораживающая грация. Всё делалось так естественно и гармонично, что казалось — он ест нечто особенное. Зная, что дедушка в доме самый главный, я решила, что ему одному и дают «самое-самое». Ведь вкусного всегда бывает мало. Выклянчила я однажды это вкусное. У меня было такое выражение лица, что все долго смеялись. А ел он печёные баклажаны, обсыпанные сухой морской капустой. Больше я никогда не пыталась пробовать то, что ел дед. И навсегда присоединилась к остальным домашним, которые его жалели и не могли смириться с его аскетическим упрямством. Сейчас я это воспринимаю совсем не как упрямство, а как одно из проявлений его мировоззрения, отличавшее дедушку даже от самых близких людей.
Конечно, было немало блюд, которые он разделял с нами. Особенно любил грузинскую кухню. Думаю, потому, что это было связано с бабушкой. Она готовила отменно, так как была уроженкой Тифлиса, — это понятно. А ещё она умела придать обеду особую артистичность. И так у неё это хорошо получалось, что простое пюре из лобио, покрытое хрустящим поджаренным луком, воспринималось как деликатес.
«Мама, а это откуда?» — спрашивает дядя Сарик, подцепляя вилкой джонджоли (в Ереване это специфически грузинское маринованное растение было не достать). Оказывается, бабушка кого-то попросила договориться с проводником поезда Москва — Ереван, чтобы в нужный день джонджоли оказались на нашем столе.
Коронным сладким блюдом бабушки был козинах. Ошпаренные в кипятке орехи очищались от кожуры, а мёд при непрерывном помешивании варился несколько дней. Эти труды позволяли получить совершенно белый козинах. Его можно было есть, почти не разжёвывая. Он таял во рту. Таких козинахов я больше никогда не ела.
Дедушка оригинально разъяснял нам разницу между овощами и фруктами. Он говорил, что овощи дают человеку здоровье, а фрукты — радость. Показывая однажды на ярко-красную дольку арбуза, лежащую на тарелке, он сказал, что она похожа на большую улыбку. Через несколько минут «улыбка» перекочевала в дедушку, и он хитро подмигнул: «Теперь она будет во мне бегать, и я буду радоваться».
…Мой маленький внук, обожающий тёплый матнакаш (плоский сорт хлеба), подоспел со двора, когда хлеб был разрезан и аккуратно разложен на тарелке. Грустно посмотрев на любимый хлеб, он сказал: «Что же ты сделала, разве ты не знаешь, что так не вкусно?» Ребёнок на интуитивном уровне осознавал, что его тёплая ладошка и тёплый хлеб не нуждаются в «холодном посреднике».
Дедушка, конечно, в эти заумности не вдавался. Он естественно и просто наслаждался едой в той недоступной для нас форме, когда блаженство от сухаря адекватно восторгу гурмана при поглощении самого изысканного кулинарного блюда.
«Дружба народов»
Сталин моего детства — это возвышающийся над городом огромный монумент. Это стихи о вожде, которые я читала перед гостями. Непременно стоя на стуле, отчего вдвойне проникалась чрезвычайной важностью происходящего. Я понимала, что про Сталина нельзя читать, находясь на одном уровне с остальными. Вот «У Лукоморья дуб зелёный» декламировала на полу, без всяких возвышений.
И, наконец, это самая большая картина, которую дедушка рисовал при мне. Такие размеры, как мне представлялось, повлияли на то, что её называли не просто картина, а — панно. И размеры, и новое название я связывала с тем, что дедушка рисовал самого Сталина. Мой интерес к этой работе имел простое объяснение: я хорошо знала всех, кто изо дня в день появлялся на полотне. Это были члены нашей семьи, многочисленные родственники и друзья дома. Все позировали с условием изображать большую радость. Надо сказать, что получалось это естественно и без всякого напряжения. А в тех случаях, когда кто-то не мог соответствующе настроиться, дедушка выходил на лестничную площадку и интересовался — не дома ли дядя Гриша. Развеселить он умел любого. Вот такой был у дедушки племянник, работавший, кстати, в прокуратуре.
Нам с Рубеном отводилась роль восторженной многонациональной детворы, так что мы были маленькими узбеками, литовцами, грузинами.
Панно было не совсем завершено, когда стало известно о смерти Сталина. «Дружба народов», которой предназначалось «реабилитировать» репутацию деда, отступающего от правильного понимания основ соцреализма, была содрана с подрамника и свёрнута в рулон чуть ли не с недосохшей краской. Мне было очень обидно. Полотно в рабочем состоянии, развёрнутое во всю немалую длину и закреплённое на нескольких мольбертах, олицетворяло для меня высшую степень надёжности. Столько времени я видела, как оно создаётся. Дедушка обещал нам с Рубеном, что позировать придётся ещё. Не пришлось…
Хорошо помню траурную линейку в школе, рыдания взахлёб учителей и учащихся. А вот дома… С удивлением обнаружила, что никто не собирается скорбеть и плакать. Мало того — наши яростно шушукались. По привычке — говорить на политические темы ещё боялись. И всё время поминали какого-то Овсепа. Я и раньше слышала это имя, но не интересовалась, кто это. Конспирация с Овсепом, конечно, не стоила ломаного гроша. Дети не понимали, но окажись здесь случайно те, от кого полагалось что-то скрывать, то всем был бы такой Овсеп! (Овсеп — армянский вариант имени Иосиф.)
Потихоньку я стала обращать внимание на то, что раньше меня не интересовало совершенно. После обеда и ужина, нас, детей, начали усиленно выпроваживать погулять или уйти в другую комнату. Говорили очень много, что-то шумно обсуждали. Все мои попытки выяснить, о чём идёт речь, неизменно оканчивались объяснением, это политика, в которой для меня ничего интересного нет. Я несколько раз слышала, как дедушка употреблял это слово с добавлением «грязная», что интриговало ещё больше. Если политика — это что-то грязное и плохое, почему взрослые столько о ней говорят? Заметив мой интерес к подобным разговорам, старшие предупредили, чтобы за стенами дома я держала язык за зубами. То, что я вообразила себя приобщённой к какой-то особой тайне, переполняло меня гордостью. Я чувствовала себя повзрослевшей. Чего стоило одно лишь открытие: взрослые тоже могут врать и иметь тайны. Вдохновляло это чрезвычайно.
Пока вокруг кипели разоблачительные страсти по Сталину, дедушка больше слушал. А как-то раз я услышала и его высказывание. Но говорил он не про Сталина. Источником всех бед он считал Ленина. Учитывая, что до памятного съезда, на котором Хрущёв сообщил несведущему народу о страшных злоупотреблениях периода культа личности, было ещё несколько лет, а усохшая мумия вождя мирового пролетариата находилась в самом сердце России, высказывания дедушки о Ленине здорово могли навредить и ему, и семье. Дед разошёлся настолько, что начал говорить не только при своих, но и при посторонних. Политические дискуссии решено было прекратить. Более чем уверена, к тому времени в органах уже было собрано увесистое досье. А уж в нём чего только не было: и как Ленин на немецкие деньги организовал «грязное дело» (это про революцию), и как его красные банды громили и грабили Россию (приводились факты, рассказанные бабулей, и обязательно подчёркивалось, что город называется Краснодаром, потому что омылся кровью народа). Ну, а особым пунктом и болью дедушки до конца дней оставалась преступление, которое Ленин совершил по отношению к Армении. Боль за отданные туркам армянские земли и Арарат была для него такой же страшной, как трагедия геноцида. Когда он произносил слово Арарат, кулаки его сжимались, голос дрожал. «И Сталин здесь совершенно ни при чём», — так заканчивал он свои высказывания.
Моё политпросвещение шло и взгляды сформировались под влиянием всего, что слышала в семье. А дальше нужно было просто уметь всё это скрывать.
У картин тоже может быть судьба. У «Дружбы народов» она особенная. В отличие от полотен Сарьяна, которые пострадали из-за политики, потому что были портретами врагов народа, это панно дедушка «приговорил» сам. И хорошо, что не к высшей мере. А ведь это вполне могло произойти, учитывая, что подобные прецеденты в его биографии имели место, когда он в отчаянии резал шедевры раннего периода. Здесь отчаяния не было. Даже напротив. Страна избавилась от тирана. Его уже нет, но на полотне остались самые дорогие и близкие художнику люди. Представить, что он кромсает картину и по мастерской разбросаны фрагменты ампутированных фигур, наших фигур, — невозможно. Наконец, он мог бы вырезать центральную фигуру вождя. Мог, но не сделал. Дедушка понимал, что феномен Сталина основан на хорошо сработанной иллюзии: вождь олицетворял силу и мощь государства.
Хочу привести цитату из выступления российского историка Натальи Нарочницкой, созвучную видению и мыслям Сарьяна: «И всё же Рахманинов до изнеможения гастролировал по США и передавал деньги — кому? — Сталину. Для таких, как Рахманинов, стремление сохранить Отечество для будущих поколений было выше эгоистического желания увидеть крах ненавистного режима. Для них Россия даже под большевиками осталась Родиной. Это ли не вершина национального самосознания?» Национальное самосознание… У Сарьяна оно было выражено настолько сильно, насколько это вообще возможно. Это то самое национальное самосознание, которое сплотило тысячи армян по всему миру перед лицом уничтожения Армении в случае поражения в войне с фашистами. Собранные деньги позволили создать легендарный 531-й артиллерийский полк 89-й Таманской стрелковой дивизии. Дошедший до Берлина армянский полк станцевал «Кочари» у стен Рейхстага.
За спасение Отечества, частью которого была маленькая Армения, прошагал по фронтовым дорогам сын Сарьяна — Лазарь. Мой папа.
Сеанс одновременного пейзажа
Это был первый человек, от которого я услышала словосочетание «гениальный художник». В начале пятидесятых, в очень тяжёлый период жизни мастера, он говорил об этом громко и при всяком удобном случае. В семье отмахивались, считая, что такое вообще нельзя произносить вслух. Я запомнила его выражение: «Вы живёте мимо гения». На мой вопрос бабушке, почему дядя Хачик называет дедушку гением, она ответила, что он большой шутник.
Музыку Шостаковича и Прокофьева он тоже называл гениальной. Воспринималось это по-разному. Многие перестали реагировать, кое-кто вертел пальцем у виска. Но, как бы то ни было, все его дерзкие высказывания и заявления неизменно притягивали к этому человеку. Он очень точно подмечал характерные черты окружающих. Высокие достоинства и талант оценивались со скрупулёзностью ювелира, который не может скрыть своего восторга, обнаружив бриллиант безупречной чистоты. Ну а слабости и недостатки становились объектом эффектного пародирования.
Всегда элегантно одетый (костюмы ему шили лучшие портные-репатрианты из Франции), он уже с ранней весны облачался в тройку светлых тонов. От белого и кремового до светло-кофейного. Для Еревана тех лет это было довольно необычно. Он носил изысканные шляпы, а из нагрудного кармана всегда выглядывал подобранный в тон костюму платочек: маленькая визитная карточка — как вызов окружающему серому обществу. Не говоря уже о шёлковой бабочке, которую я тогда увидела на мужчине впервые. Позже, в Москве среди наших знакомых, так же изящно и естественно носящих бабочку, мне запомнились художник Семён Аладжалов и скульптор Григорий Кепинов.
Есаян1[5] был очень худым, даже, можно сказать, тощим. С выразительными выпуклыми глазами. Весь его облик напрашивался на дружеский шарж. Художникам-карикатуристам Есаян удавался на сто процентов. В кругу ереванской интеллигенции у него было прозвище Асех (в переводе с армянского — игла). На вернисажах и в антрактах концертов и спектаклей вокруг него собиралась небольшая аудитория. Его маленькие импровизации были авторскими и по тексту, и по исполнению. Он фонтанировал, наслаждаясь реакцией «своей публики», — будь то восторг или шок. А назавтра по городу уже пересказывали услышанное. Разумеется, без мастерства, присущего автору.
В какой бы точке сада я не пребывала, если во двор заходил дядя Хачик, я неслась в дом, чтобы ничего не пропустить.
Зайдя в дом и склонившись перед дедушкой в поклоне, он неизменно произносил: «Мартирос Сергеевич, я счастлив видеть вас в добром здравии». Потом целовал руку бабушке и всегда смущавшейся бабуле. После обсуждения городских новостей интересовался, получили ли его последнее письмо. Писал он дедушке не только в другие города, но и здесь, прямо в Ереване: с одной улицы на другую. Всё объяснялось просто. Он коллекционировал ответные послания дедушки. Ему важны были письма, написанные рукой Сарьяна и адресованные именно ему, Хачатуру Есаяну.
Он общался с представителями всех слоёв интеллигенции. Не пропускал ни одной премьеры ни в драматическом, ни в оперном театре. Был обожателем Зары Долухановой. «Богиня!» — шептал он, закатив глаза перед портретом певицы в мастерской дедушки. Когда Коля Никогосян1[6], тогда совсем молодой скульптор, которого ещё никто не называл Никогайос, работал над бюстом дедушки в начале пятидесятых, я стала невольной свидетельницей колкости дяди Хачика, за которую он мог бы и поплатиться.
Мы вместе с дядей Хачиком поднялись в мастерскую, где проходил процесс ваяния. Он постоял рядом с почти завершённым бюстом, потом отошёл на несколько шагов, прищурился, снова приблизился и, наконец, высказал своё мнение: «Николя, ты делаешь определённые успехи!»
Чувствовалось, Коля польщён. А потом, как бы между прочим, дядя Хачик сказал, что подыскал хороших педагогов для Коли: одного по армянскому, другого по русскому языку. «Ведь когда ты говоришь по-русски, к тебе снисходительны, потому что думают, ты хорошо владеешь армянским. Но когда ты говоришь по-армянски, то люди уже ничего не думают, потому что не понимают, что ты говоришь».
Надо сказать, у талантливого скульптора действительно были проблемы с языком.
Коля оторвался от работы и с криком: «Убью, мерзавец!» — двинулся на Хачика. Но тот ловко вывернулся и, юркнув за дверь, успел повернуть ключ, который всегда оставался в замке снаружи. Мы оказались заперты в мастерской.
Позже, когда нас освободили и страсти несколько поутихли, дядя Хачик, уже внизу, с присущим ему артистизмом, описал бабушке происшедшее. И закончил словами: «Талантлив, безусловно, но ведёт себя как шпана из подворотни. А ведь я ему искренне хотел помочь. По большому счёту скульптору совершенно необязательно красиво и правильно говорить. Даже немые, они вполне могут оставаться на высоте профессионального мастерства».
Однажды, зайдя во двор и в очередной раз увидев меня на дереве, дядя Хачик произнёс два незнакомых слова: «дриада» и «Психея». Зная его острый язык, я заподозрила неладное и в тот же вечер решила выяснить у бабушки смысл сказанного. Первое слово у меня уже выскочило из головы, а вот второе, вызвавшее подозрение, запомнилось. Оно ассоциировалось со словом «псих». Бабушка извлекла большой каталог западного искусства и, найдя нужную репродукцию, изображавшую Амура и Психею, развеяла мои подозрения.
Несколько раз дядя Хачик напрашивался на дедушкины пленэры. Ему был интересен не только сам процесс работы Сарьяна. Располагая в непосредственной близости собственный мольберт, он рисовал пейзаж точно с того же ракурса, что и дед. Однажды, очищая по окончании работы руки от масляной краски тряпочкой, смоченной в скипидаре, он грустно заметил, обращаясь к стоящему рядом моему папе: «Мой скромный труд потомки оценят только потому, что этот пейзаж рисовался вместе и одновременно с Сарьяном. Зарик, ты же понимаешь, почему папа изображал автопортреты с лучами на лице? Его искрит при творческом процессе. Смутно надеюсь, что и на мой холст рядом хоть что-то перепадёт».
Совместную с дедушкой работу на пленэре дядя Хачик называл сеансом одновременного пейзажа.
Время и неожиданные обстоятельства преподносят порой болезненные откровения. Когда я узнала, что Есаян использовался органами в качестве надёжного источника информации о политических настроениях и разговорах в нашей семье, я была в шоке. Ему действительно было что передавать, ведь он был своим человеком в доме.
В одном из писем дедушка называет Есаяна «единственным джентльменом города Еревана». И вот подпись этого джентльмена оказалась рядом с подписями других представителей армянской культуры, полностью разделявших установки правительства по осуждению в формализме большой группы деятелей литературы и искусства. Клеймо предателя основ соцреализма имело самые печальные последствия. В том числе и для деда. Работа КГБ с внештатными сотрудниками всех творческих союзов Армении по присмотру за Сарьяном могла бы стать отдельной главой моих воспоминаний. Но стоит ли осквернять светлую память о дедушке погружением в омерзительные подробности?
Для меня Есаян был и остаётся человеком, искренне восторгавшимся Сарьяном. И «гениальным художником» он его считал отнюдь не по подсказке органов. Конечно, бывает восхищение, соседствующее с подсознательной завистью, но более вероятным мне представляется распространённая форма работы органов — запугивание. Это всегда действовало безотказно.
Куда полетели бы шёлковые бабочки дяди Хачика? Представить его на зоне в ватнике не могу при самом буйном воображении.
Мецамор[7]
После смерти Сталина и до разоблачений его Хрущёвым более пяти лет мы были свидетелями лёгкого замешательства в верхах. Маховик репрессий замер в ожидании. Происходящее напоминало подтаявшего снеговика, у которого отвалился морковный нос, и снизу образовались озорные лужи.
Народ воспрял духом, и многие, размечтавшись, поверили, что «сказку можно сделать былью». В этой волшебной сказке предполагалось прислушиваться к голосу народа и делать всё возможное для решения насущных задач.
Среди мечтателей оказался и мой дедушка. Информация о предстоящем строительстве в Армении атомной станции вызвала в республике болезненную реакцию. Дело было не столько в самой АЭС, сколько в выборе места. Ведь Мецамор расположен в центре Араратской долины, житнице маленькой республики, большая часть территории которой покрыта горами. Близость к столице тоже была выше допустимых норм. Обо всём этом конфиденциально сообщили нам братья Алихановы, известные на всю страну физики-ядерщики. Они были большими друзьями нашей семьи.
Насколько эта зона сейсмоопасна, в Армении знают даже дети. Посетившему страну впервые обязательно покажут развалины Звартноца — поверженного землетрясением многоярусного храма. Здесь можно прикоснуться к распростёртым крыльям каменных орлов, рухнувших с большой высоты. Задумывались ли в верхах, что проект АЭС нельзя согласовать с грозной стихией?
В разговоры и яростные обсуждения по этому поводу и был вовлечён мой дедушка. О последствиях облучения он знал на примере трагедии в собственной семье. Cтарший сын Саркис (Сарик) в детстве заразился лишаём. Семье предложили лечение рентгеновскими лучами. Новая аппаратура в двадцатые годы прошлого века только осваивалась в Тифлисе. Доза была настолько превышена, что Сарик на всю жизнь лишился волос и нормального зрения. Кости черепа перестали развиваться и остались очень хрупкими. В дальнейшем это стало причиной гибели Саркиса от далеко не смертельного удара в автокатастрофе. Ему было сорок пять лет… Семьёй он так и не обзавёлся. Если можно говорить в подобном случае о «везении», то оно заключалось в том, что облучение не задело мозг и не отразилось на интеллекте. «Матео Банделло и итальянская новелла эпохи Возрождения» — тема диссертации, которую он блестяще защитил в Москве. Руководителю диссертации Дживилегову не часто попадались аспиранты, которые могли продемонстрировать на защите знание иностранного языка. В данном случае это был итальянский. Дальнейшая его филологическая деятельность была связана с литинститутом Армении.
В те далёкие годы радиационный ожог получили души родителей маленького мальчика. Всю оставшуюся жизнь они чувствовали себя виноватыми перед сыном.
Когда зашла речь о том, чтобы приостановить проект АЭС, дедушка оказался в эпицентре событий. Было составлено письмо. По иронии судьбы текст правил Сарик. Письмо-послание от армянского народа решено было отправить в ЦК КПСС, минуя местное правительство, которое по большому счёту ничего не решало. Фактически это был своеобразный референдум. Но в то время такого понятия, как «референдум», в словаре граждан СССР не существовало, и подобная инициатива могла быть расценена как самоуправство.
Под письмом стояли подписи всех известных деятелей науки и культуры республики. В наш дом, напоминавший в те дни растревоженный улей, ходили толпы людей. Среди них, особо не выделяясь, хаживали и работники органов. Уж не знаю, под видом «физиков» или «лириков», но работу свою они выполняли чётко. Когда нас посетили члены правительства, у них была полная информация о происходящем.
Целью визита высоких гостей было убедить Сарьяна не поддаваться на беспочвенные провокации. Свою роль сыграл угоднический страх перед Москвой, куда могли вызвать на ковёр наших цекашников для объяснений: как была допущена до Кремля подобная петиция. Отправка письма была крайне нежелательна.
Разговор «верхов» с Сарьяном шёл почти на равных. Чувствовались ветры перемен. Не только убеждали и уговаривали, но и просили. Сперва аргументируя тем, что Армения в экономическом плане сильно уступает соседям: у одних — нефть, у других — плодородные земли и курорты. Неужели не обидно? Выяснилось, что дедушка очень рад, что у нас такие процветающие соседи. Потом обратились к насущным хозяйственным проблемам, успех которых напрямую зависел от запуска АЭС. Но и это не сработало. Наконец, в ход пошла последняя козырная карта: обмеление Севана и реальная угроза его исчезновения. Ни Разданская, ни Гюмуш ГЭС уже не справлялись с возрастающей нагрузкой, а шла она в основном за счёт откачки Севана. Озеро действительно умирало. Это было очевидно, и смотреть на это без содрогания было невозможно.
Дедушка растерялся. «Мы спасём Севан!» — напирали товарищи. Последовала довольно продолжительная пауза. Казалось, сопротивление сломлено. Наконец Сарьян начал говорить: «Мы живём на неспокойной земле. Она может стать причиной аварии атомной станции. Армения слишком маленькая, и будет отравлена вся её территория. Погибнет народ. — И грустно улыбнувшись, добавил: — И только спасённое такой чудовищной ценой озеро в безмолвии окружающих гор будет взирать на небеса голубым оком». Первым встал с места самый ответственный товарищ. За ним потянулись остальные.
Письмо по надёжным каналам дошло до Кремля. Единственное, что обещал Микоян, — сделать так, чтобы послание попало в руки тех, кто решал этот вопрос.
Письмо получили и даже прочли, но посчитали столь наивным, что не удосужились ответить…
Переживания дедушки в какой-то степени были сглажены. Его внучатый племянник — Серёжа Саркисян, энергетик по образованию, крепкий профессионал — смог добиться того, что оказалось не по плечу чинушам-партаппаратчикам. Он ненавязчиво, но очень убедительно рассказал о страховочных вариантах будущей станции. Говорил, что проект для Армении особый, сильно отличающийся от уже построенных в России и в других республиках. Дедушка внимательно слушал и проникался. Если бы во время страшного землетрясения 1988 года он был жив, то мог бы убедиться, что станция выдержала это испытание.
Сегодня Евросоюз готов выложить огромные суммы, лишь бы Армения согласилась на закрытие АЭС. Забота, конечно, не об армянской нации. Это страховка на случай крупной аварии, вследствие которой радиация может распространиться по всему Закавказью.
Но, находясь в абсолютной экономической и транспортной блокаде, Армения не спешит лишать себя собственного источника энергии. А печальный опыт жизни без АЭС мы уже имели. Когда закрылись почти все промышленные объекты и лишённые работы, света и тепла люди покидали родину. С 1992 по 1996 год из независимой Армении уехало около миллиона жителей. Исход был остановлен лишь запуском реактора. Сейчас АЭС не только источник выживания, но и самый надёжный противоракетный щит.
Благословение на престол
Церковь стояла так близко, что мы слышали не только звон колоколов, но и шум крыльев, взмывающих над нею голубей. Очень любили выходить на балкон мастерской, когда цвели абрикосы. Все близлежащие сады были покрыты белопенным чудом. Из этой белизны выглядывал остроконечный купол храма. Мы стояли и молчали… Любые слова были бы совершенно излишними.
Сарьян не был человеком воцерковлённым. Он не только не посещал церковных служб, но и не заходил в храм, чтобы зажечь свечу. Внуков не крестили, в доме не звучало «Отче наш». Можно предположить, что обстоятельства и время тому не способствовали, но это будет заблуждением. А вот то, что от деда исходило нечто непередаваемое, — чувствовали все. Сегодня мы пользуемся словом аура. Но видеть её дано немногим. А как назвать то, что воспринималось большинством, не позволяя никому и никогда называть Сарьяна атеистом?
…Выехав ранним утром на лошадях из хутора Самбек, где жила семья Сарьянов, до ближайшей церкви в селе Чалтырь можно было добраться только поздно вечером. Ещё дальше, в Новой Нахичевани, была школа, где деду предстояло учиться1[8]. Получилось так, что приобщение к вере и к Закону Божьему происходило дома. После тяжёлого трудового дня все собирались в большой комнате, в углу которой, перед иконами зажигалась лампадка. Дети окружали мать, читавшую на древнеармянском Священное Писание. Уже тогда у Сарьяна сформировались первые зачатки мировоззрения, определившие его восприятие Бога: не только чтение молитв и соблюдение ритуалов, а весь образ жизни должен быть служением Богу.
Храмы были для него прежде всего олицетворением Божественного начала в людях, создавших их.
Исколесив Армению вдоль и поперёк, Сарьян знал не только о действующих церквях, но и о тех местах, где они когда-то располагались, местах, о которых грустно говорилось: а здесь когда-то стояла церковь. Даже если бы он не являлся председателем Общества охраны памятников, он всё равно посетил бы каждый уголок Армении. Сарьян получал какой-то особенный импульс просто от прикосновения к стене храма и даже к камням, оставшимся от давно развалившихся стен. У такой кучки святых камней дедушка мог находиться так долго, как если бы рисовал сам храм. Чуть прикрытые глаза и едва заметная полуулыбка. Создавалось впечатление, что он мысленно восстанавливает разрушенное.
Когда у нас дома за обеденным столом собралось высокое духовенство армянских церквей со всего мира, старинные часы пробили отсчёт нового времени. Времени, в котором не будет места таким злодеяниям, как умерщвление Католикоса в первопрестольном храме. Времени, в котором не сможет даже возникнуть мысль, что храм можно взорвать.
Дедушка сидел во главе стола на своём обычном месте, а мы пытались хоть в дверную щёлку приобщиться к невероятному событию.
Здесь царила атмосфера высокого действа, всё было сконцентрировано вокруг него. К фруктам на столе даже не притронулись. Небольшое по времени (не более десяти минут) выступление каждого из собравшихся должно было стать решающим при отборе кандидата на Святой Престол. Происходящее фактически предваряло выборы нового Патриарха, которые и состоялись чуть позже по всем канонам Армянской Апостольской церкви. Здесь же, по окончании всех речей, право первого высказывания было дано хозяину дома. Собственно, для этого они и пришли к Сарьяну. И дедушка сказал своё слово…
Когда всё закончилось и величественные фигуры в чёрном шли через сад, мне показалось, что они не просто идут, а чуть парят. Возможно, этот эффект возникал благодаря длинным одеяниям, полностью скрывающим ступни. А ещё потому, что шли они молча.
Обычно, когда от нас выходили гости, даже самые почётные, это сопровождалось немалым шумом, который перекрывал смех дяди Сарика. А сейчас, и после того как все вышли, разговаривали шёпотом, тихо-тихо, — как в храме. И в этом шёпоте явственно звучало имя Вазген.
Сообразив, что упустила самое главное, я бросилась обратно через сад к зелёным воротам с одной мыслью: выяснить, который из них Вазген. Пройдя наш маленький тупичок, шествие повернуло направо к церкви. Раздался торжественный перезвон колоколов. Десятки голубей взмыли над куполом. Мне представилось, что я увижу сейчас нечто торжественно-прекрасное вроде коронации. Наивные книжные представления после «Принца и нищего» и ассоциации со словом «престол». Но в церкви ничего особенного не происходило. Здесь стояли и молча молились. И никаких примет, кто же будущий Католикос всех армян.
Все годы, вплоть до дедушкиной смерти, включая и траурную литургию в Эчмиадзине, между дедушкой и Вазгеном Первым были особенные отношения.
Это находило своё отражение в многочисленных тёплых встречах и знаках внимания. Можно вспомнить портрет Вазгена кисти Сарьяна; ежегодное весеннее подношение на Светлый праздник освящённых в храме пасхальных яиц, которые привозились из Эчмиадзина в соломенных корзиночках; необходимые лекарства из-за рубежа, которые не единожды помогали дедушке одолевать непростые проблемы со здоровьем. Если после реставрации освящался любой из старых храмов (тогда дело ещё не дошло до строительства новых), то Католикос обязательно приглашал дедушку на эту торжественную церемонию. Думаю, что делалось это отнюдь не потому, что дедушка долгие годы был членом Церковного совета. Одно из таких событий — освящение храма в Ошакане — запечатлел в своём фильме Лаэрт Вагаршян.
А ещё Вазген посещал оперные спектакли в театре Спендиарова. Особенно часто его можно было видеть во время гастролей румынских вокалистов Зинаиды Палли и Карписа Зобяна. Пригласительный билет для дедушки и бабушки в конверте с вензелями святого Эчмиадзина приносили заранее. В гостевой ложе театра часто можно было видеть Католикоса рядом с семьёй Сарьянов. Вазген не пропускал ни одного открытия персональной выставки художника. Это были выставки, приуроченные к восьмидесяти-, восьмидесятипяти- и девяностолетию.
На прощальной траурной литургии в первопрестольном храме в мае 1972 года, которую проводил Вазген, собравшиеся стали свидетелями слёз, которые он не пытался скрыть.
Описание события середины пятидесятых, имевшего место в нашем доме, нигде не нашло своего отражения. Как будто его и не было… Тогда, да и в наши дни, совершенно нежелательно было информировать народ о подобном. Ведь такой факт означал одно: есть высшая духовная категория людей, к которой принадлежал Сарьян и которая «над» и независима от должностей, богатства и власти.
Зарик
«З-а-а-рик!»
Сквозь грохочущий шум воды душевых кабинок, отделённых друг от друга добротными перегородками, услышать зов отца было невозможно. Никакой совершенный музыкальный слух не смог бы выделить этот призыв о помощи, посланный слабеющим голосом. Это можно было только почувствовать. Позже папа скажет: «Я услышал своё имя глубоко внутри». Он бросился к потерявшему сознание отцу и вынес его на руках.
В Сандуновских банях дежурили высокопрофессиональные врачи, один из которых, констатировав микроинсульт, заметил, что помощь была оказана настолько своевременно, что никаких тяжёлых последствий не предвидится. После этого случая дедушка никогда один не купался.
Папа осознавал, что здоровье отца, державшегося молодцом при всех ударах судьбы, начало давать сбои. Сказались последствия войны — пяти лет тревожных ожиданий. Передышками были лишь долгожданные письма с фронта. В сорок четвёртом он не выдержал и поехал в освобождённый от фашистов Киев, чтобы увидеть и обнять сына. Победа и возвращение сына, казалось, должны были принести столь необходимый покой. Но конец сороковых ознаменовался для Сарьяна уничижительными обвинениями в несоответствии его творчества задачам и целямь, стоящим перед советским искусством. Провинившихся деятелей культуры решено было «наказать рублём». Художника лишили права обеспечивать жизнь большой семьи. Папа понял, что пришло время взять на себя ответственность и заботу об отце. Это стало неотъемлемой частью его жизни. Вопросы здоровья дедушки стали основными. Нужные врачи, нужные лекарства, организация отдыха — папа решал все проблемы настолько деликатно, что казалось — всё происходит как бы само собой.
Помню забавную историю, когда я стала случайной участницей покупки лекарства для дедушки.
«Катюша, быстро собирайся, едем к Аполлону за препаратом для дедушки».
Мы отправляемся к самому известному в Ереване торговцу зарубежной фармакологической продукцией. Он из репатриантов, и, разумеется, у него налажены крепкие связи для подобного бизнеса (хотя слово это в начале шестидесятых в стране не употреблялось).
Сворачиваем с улицы Баграмяна направо и поднимаемся в гору по направлению к Часовому заводу. Останавливаемся перед впечатляющим по тем временам особняком. Не менее роскошна и внутренняя обстановка. В гостиной — концертный рояль. Папа подошёл к нему с явным любопытством и, приподняв крышку, взял пару аккордов. Инструмент был сильно расстроен. Подскочивший хозяин был польщён интересом профессионального музыканта. «Хороший рояль, не правда ли?» Папа кивнул. Он понимал, что его объяснения по поводу состояния инструмента не будут оценены.
Здесь только бренчали для танцулек или песенок. А то, что хозяин любит танцевать, обнаружилось чуть позже. После того, как формальности по купле-продаже лекарства были завершены, меня ожидал необычный сюрприз. «Я всю жизнь мечтал хоть разочек станцевать с настоящей балериной. Не отказывайте, пожалуйста!» — и Аполлон нажал кнопку магнитофона.
Хозяин дома страдал жёсткой формой спондилёза и был похож на чудовищный вопросительный знак. Я растерянно посмотрела на папу. Мы поняли друг друга. Отказать инвалиду в его давнишней мечте было бы не по-сарьяновски. Танец этот я запомнила на всю жизнь. На обратном пути папа заметил, что всё могло быть ещё хуже. Я с ужасом спросила, что он имеет в виду. «Аполлон мог попросить меня сесть за рояль и аккомпанировать вам».
У нас не было дачи, и вопросы отдыха приходилось решать в несколько этапов. Так как мама после фронта страдала ревматическими болями, она с детьми ездила в Хосту, поближе к лечебным ваннам Мацесты. Папа привозил нас на море и тут же уезжал обратно, чтобы быть рядом с отцом. И не только для того, чтобы вывозить стариков из города во время жары, — нужно было быть готовым отправиться по просьбе дедушки в любую точку на карте Армении для работы на пленэре.
Осенью наступала «пора натюрмортов». Возил, сопровождал и расплачивался на рынке, конечно, папа. Отправлялись очень рано, дедушка хотел приступить к работе в тот же день. Однажды я поехала с ними. Долго не понимала, чем руководствуется дедушка при отборе плодов. Он медленно проходил мимо привлекательных персиков и с явным интересом останавливался перед другими, ничуть не лучшими. Только позже я поняла смысл происходящего. До того как взглянуть на лежащие горкой плоды, он бросал быстрый и цепкий взгляд на лицо торгующего. В те годы перекупщики попадались редко и торговали в основном те, кто вырастил эти плоды. Продавцов, с заискивающей улыбкой зазывавших купить свой товар, дедушка обходил, не замедляя шаг.
Но вот он остановился перед задумчивым и, казалось бы, отрешённым от происходящего мужчиной. Огромные чёрные глаза и большие натруженные руки. Человек от земли… Человек, привыкший работать с землёй и на земле. Она въелась в поры его кожи, и отмыть её было невозможно. Он явно не умеет торговать. Не его это дело. Он даже удивлён, что мы собираемся купить персики именно у него.
Вот такие плоды на натюрмортах дедушки!
За редким исключением все пейзажи после пятьдесят второго года были написаны там, куда возил папа. А это ни много ни мало почти вся Армения. Иногда приходилось подолгу искать нужное место, ракурс и точку. Если это было возвышение, то машину оставляли внизу. Сперва папа помогал взобраться дедушке. Потом поднимал всё необходимое для его работы: этюдник, мольберт и большущий зонт. Каждые пятнадцать-двадцать минут зонт надо было переставлять, чтобы дедушка оказывался в тени.
Я смотрю на эти полотна, и за красотой природы нашей страны, запечатлённой художником, проступает образ папы. Едва уловимая, тончайшая тень присутствия родной души. Присутствия, в котором так нуждался дедушка на склоне лет.
…Он сидит на низком стульчике, под большим зонтом и, чуть прищурившись, наносит на холст крупные мазки. За его спиной, скрестив на груди руки, стоит сын. Совершается удивительное действо. Его никогда не смогут увидеть и описать искусствоведы, ведь они не присутствуют при создании, а оценивают только результат. Но если чуть подняться над происходящим, можно увидеть мастера-творца, перед которым возвышается библейская гора, а позади, как надёжное прикрытие, стоит сын. И каждый взмах кисти обретает первозданную мощь!
В папе было поразительное сочетание идеала и нормы. Иначе трудно представить, что при великом отце он состоялся как высокопрофессиональный музыкант и как человек неповторимой индивидуальности. Пройдя через испытания войны, он остался добрым, мягким и чутким. Это не мешало ему возглавлять на протяжении почти четверти века такой храм музыкальной культуры, как консерватория. Разлетевшиеся со временем по всем странам и континентам её выпускники называют этот период золотым временем. В этом определении не только оценка полученных профессиональных навыков и знаний, определивших будущие достижения, но особое отношение к атмосфере, созданной Лазарем Мартиросовичем.
В конце пятидесятых, после службы в армии, в Ереван приехал из Сибири мамин племянник. У молодого лейтенанта была мечта — в его возрасте почти неосуществимая — получить музыкальное образование. Природных способностей и доходящего до фанатизма трудолюбия было недостаточно. Надо было оказаться рядом с человеком, который помог бы осуществиться этой мечте. Таким человеком стал для него мой папа.
Впоследствии заслуженный деятель искусств России, известный хоровой дирижёр Роберт Лесников назвал своего сына Святозаром. Ведь это замечательное, но мало распространённое имя в сокращённом виде можно произносить как Зарик.
Депутат
Дедушка не только не был членом партии, но и относился к ней довольно скептически. А его неприятие политики во всех её проявлениях ни для кого не было секретом. Как же удалось уговорить его стать депутатом Верховного Совета? Было оказано давление: взывали к его чувству патриотизма и глубокому национальному самосознанию, о котором уже говорилось. А вопросы действительно были наболевшие: признание геноцида (тогда даже в самой Армении это было под запретом), судьба армян Нагорного Карабаха, который «откусили» в пользу Азербайджана вместе с Нахичеваном. Чтобы иметь возможность в Москве на сессиях Верховного Совета СССР поднять эти вопросы, республика должна была быть представлена личностью, известной не только в Армении, но и за её пределами. Депутатский мандат, по глубокому дедушкиному заблуждению, должен был такую возможность обеспечить.
Ему достаточно было поприсутствовать на одном заседании, чтобы понять, насколько неосуществимы его надежды. Все выступления были расписаны и распределены заранее, а подготовленные особыми отделами тексты полагалось читать строго по бумажке — ни одного самостоятельного слова. Вызывающий сомнения субъект даже помыслить не мог добраться до трибуны.
Участие в сессиях и томительно-изматывающие процедуры заседаний давались дедушке с большим трудом. После них он ходил сам не свой — какой-то посеревший. Надуманность и фальшь этих сборищ была для него непереносима. Своё гнетущее впечатление он пытался хоть как-то нейтрализовать с помощью бесчисленных зарисовок. Это были маленькие наброски: портреты депутатов, выполненные в красивых блокнотах с качественной глянцевой бумагой. На каждой страничке шапка — Депутат Верховного Совета СССР. Позже часть неиспользованных блокнотов перекочевала ко мне — для рисования, и мне приходилось эту шапку срезать ножницами.
Что касается дедушкиных зарисовок, то они в определённой степени были с обличительным оттенком. Ведь большинство из делегатов (а это были люди в возрасте), начинали подрёмывать уже после первых выступлений. Вздрогнув, присоединялись к аплодисментам и снова отключались.
«Вы только посмотрите на эти рожи!» — с этими словами вернувшийся из Москвы дедушка выкладывал из чемодана блокноты. Бабушка испуганно озиралась — нет ли посторонних.
Лацканы дедушкиных летних кителей и тёплых пиджаков — фактически всей его одежды на выход — были продырявлены для депутатского значка в форме красного флага. Даже если бы он очень захотел, снять значок не было возможности: осталась бы дырка или штопка на видном месте. А покупать новую одежду для наших старичков было большой проблемой.
В семье быстро разобрались в фиктивности депутатских полномочий. Бабушка заметила: «Зато в Москву теперь можно будет добираться за счёт государства».
Но народ продолжал пребывать в заблуждении. Отсюда — многочисленные обращения к дедушке походатайствовать по тем или иным вопросам. Насколько ни в грош не ставят депутата с его мандатом даже в самой республике, стало ясно после одной трагической истории. Произошла она в семье, где мы годами покупали молоко.
Сына арестовали по обвинению в воровстве. Он не признавал вину, и это признание из него выколачивали. Узнав обо всех издевательствах, родители пришли за помощью к деду. Он сразу обратился к племяннику Григорию с просьбой юридически правильно оформить ходатайство в прокуратуру. То, как среагировали судебные инстанции, нужно было, конечно, сохранить в семейном архиве. Оказалось, что у нас самый гуманный, самый объективный и самый независимый суд, и вмешиваться в его деятельность не полагается. Дедушке порекомендовали впредь не лезть в правовое поле.
…Молодого парня спасти не удалось. До суда он не дожил. «Гуманисты» так отбили ему почки и лёгкие, что он умер от внутреннего кровоизлияния. На похороны я пошла вместе с дедушкой. Несчастная мать, поседевшая за эти дни, металась вокруг гроба и в каком-то исступлении снова и снова рассказывала про страшный подвал, в котором изувеченному и лежащему без сознания сыну крысы отгрызли пальцы ног. После этого случая дедушка впал в глубокую депрессию.
Любой художник должен заниматься политикой настолько, насколько он может оградить себя от неё, — эту замечательную рекомендацию Чехова дедушка воплотить в жизнь так и не смог.
Есть хороший способ выхода из стрессов и депрессий. Это занятия арт-терапией. Сам Микеланджело взошёл на Олимп не без помощи депрессии: висел вниз головой, расписывая купол Сикстинской капеллы. А вот дедушке работать в этот период, как назло, не удавалось.
Дом стал местом повального паломничества. Такой вот своеобразный туристический бум.
Первое время мы их считали гостями. Даже были рады такому ошеломляющему успеху. Угощали. Лавина приходящих нарастала. Скоро стало понятно, что долго так продолжаться не может. Угощать прекратили, а бабушка попыталась взять на себя роль секретарши, чтобы хоть немного отрегулировать поток посетителей. Было это малоэффективно, потому что заявлялись по большей части без звонков, а заранее договаривающиеся обычно оказывались не из Еревана, и как раз им неудобно было отказывать.
Задолго до правительственного решения дом постепенно превратился в нечто, не имеющее аналогов: в неофициальный дом-музей, и специфической особенностью этого музея была обязательная встреча и беседа с художником. Это был гвоздь экскурсионной программы. Ясно, сколько это требовало сил и времени. В итоге — десятки ненаписанных картин.
Во многом были виноваты сами. Надо было проявить определённую жёсткость. Вывесить на зелёных воротах объявление — «посещение от и до». Не сделали… Сочли, что это не по-сарьяновски. Оказалось, что здоровье и творческие жертвы предпочтительнее.
Бабушка всё чаще повторяла, что надо подольше оставаться в Москве. «Там они нас не достанут!» Надо учесть, что бабушка больше, чем кто либо в семье, привечала гостей, но ведь знакомых и друзей дома, а не отряды пионеров и группки случайных визитёров. Некоторые вообще приходили из любопытства, поглазеть, как здесь живут.
В один из таких напряжённых дней моя бабушка встала на две табуретки, чтобы поменять перегоревшую лампочку на кухне (потолки были очень высокие, поэтому и табуреток потребовалось две). Не смогла удержаться и упала, сильно ударившись спиной об угол чугунной мойки. Как выяснилось позже, это падение имело роковые последствия.
Достройка дома казалась хоть каким-то выходом из создавшегося положения. Продали несколько картин. Были рады, что их приобретают. По большому счёту за них давали гроши. Но и это позволило несколько расшириться со стороны двора на северо-восток. На первом этаже появился кабинет для дяди Сарика, а вместо застеклённой наполовину веранды — зал для приёма многочисленных посетителей. Наконец, они перестали скапливаться в нашей столовой. А ведь сколько раз мы сгребали тарелки и, оставляя голодного деда для общения с гостями, пристраивались по разным углам, чтобы второпях доесть свой обед.
На втором этаже у моих родителей появилась собственная спальня. Семьи дяди Гриши и дяди Гаврика к тому времени уже получили квартиры и съехали.
Если постройку дома Сарьяна я описала, опираясь на воспоминания взрослых, то теперь я стала свидетельницей его перестройки и трансформации.
С утра появлялся озабоченный прораб. Как потом выяснилось, степень этой озабоченности сводилась к лихорадочному подсчёту: что можно будет прибрать к рукам в этот конкретный день. А в результате… Плоская крыша комнаты для визитов протекала не только каждую весну, но и при сильных ливнях. Здесь было сыро и промозгло даже в летние месяцы. Да, безусловно, прибавились очень нужные квадратные метры и комнаты, но в них не было тёплой ауры старых помещений.
Сейчас много говорят о материальной природе человеческой мысли. Можно в это верить или не верить, соглашаться или нет, но с совершенной очевидностью есть огромная разница, которую ощущаешь, пребывая в основной жилой части дома и в пристройке. Мысли субъекта, руководящего строительством с масштабным обворовыванием, как будто впечатались в кладку стен. Здесь не хочется долго оставаться, словно что-то выталкивает прочь.
Хотя все работы по улучшению нашего быта проходили в отгороженной части дома, весть о предстоящей поездке в Ленинград в связи с персональной выставкой была воспринята как дар небес. Решено было отправиться самым старшим.
Я примкнула к ним по настоянию бабушки, которая считала, что у меня как раз тот возраст, когда надо знакомиться с сокровищами мировой культуры. К тому же стояло лето и у меня были каникулы.
Выставка в Ленинграде
Дедушка самолётом не летал. Воздушный транспорт в те годы ещё не получил большого распространения. Так что добирались поездом. Трое с половиной суток до Москвы, а потом пересаживались на «Красную стрелу» и ехали ещё ночь.
Ездить на поездах в те годы было особым удовольствием. Тем более в купе международного вагона. Чистота, услужливые проводницы, приносящие чай в красивых подстаканниках, белоснежные скатерти на столиках в купе… Для полного счастья не хватало памятной Тихорецкой станции на Кубани, где на перрон приходили местные хозяйки с самыми вкусными в Союзе цыплятами. Из заботливо укутанных полотенцами вёдер они извлекали янтарные початки дымящейся кукурузы, а из эмалированных бидонов — малосольные огурчики. Это было настоящее пиршество!
Частенько на освободившемся столике дедушка раскрывал альбом и делал зарисовки и эскизы, глядя из окна вагона…
В Ленинграде мы остановились в доме академика Баранова. И хотя никаких проблем с гостиницей не было, а их семья пережила недавно большую трагедию (утонула двенадцатилетняя дочь), они и слышать не хотели о том, что мы можем причинить им беспокойство. Как истинная армянская хозяйка Анна Артёмовна делала всё возможное, чтобы мы чувствовали себя как дома. И всё равно была какая-то неловкость, особенно когда к дедушке приходили гости. Надо было видеть мученическое выражение лица моей бабули, которую не подпускали к кухне. Она не привыкла к такой праздной жизни.
Огромная квартира на Петроградской стороне смотрела окнами на Неву, и можно было, не выходя из дома, наблюдать разведение ближайшего моста. Ведь ночи были белые! До береговой линии раскинулся красивый парк, который дедушка запечатлел в маленьком пейзаже, сделанном из окна. Чуть позже я узнала, что это знаменитое Марсово поле.
В квартире меня поразил большой аквариум, предназначенный не столько для рыб, сколько для разведения диковинных водорослей и морских растений. Водой его заполняли не из крана, а из Финского залива.
…В день открытия выставки администрации пришлось вмешаться, потому что публика не хотела расходиться. Дедушке сказали, что если он пойдёт к выходу, то помещение легче будет освободить. Мы начали потихоньку продвигаться к дверям, как вдруг возникла группа молодёжи с громкими криками: «Виват Сарьяну!» Оказалось, что это студенты Академии, которые упорно дожидались нашего ухода, чтобы осуществить задуманное: торжественно вынести Сарьяна на руках. Он был чрезвычайно тронут, но подчиниться категорически отказался.
«И правильно сделал, — сказала бабушка, — посмотри, какие крутые мраморные ступени. А если бы тебя уронили?»
Домой мы возвращались на трёх машинах, в одной из которых были только цветы.
И вернисаж, и выставка стали большим событием для ленинградцев. Поклонники дедушки — искусствоведы, коллекционеры и просто любители живописи, многие из которых в эти дни открыли для себя Сарьяна (ведь это время, когда он ещё не был удостоен ни одной монографии), — пытались получить автограф, обменяться парой фраз, просто постоять рядом или вместе сфотографироваться. Некоторые целовали руки. Очарованные Сарьяном, продолжали приходить сюда по многу раз…
Дедушка ежедневно несколько часов проводил в Академии, а потом мы отправлялись на прогулки по городу, по набережным, ходили в Летний сад. В выходные дни мы ездили в Петродворец, Павловск, Ораниенбаум. Всё было только-только отреставрировано после войны и ошеломляло сверкающим великолепием.
…И вот мы скользим в большущих войлочных тапочках по царским паркетам — я и мои дорогие старички. Только теперь я понимаю, что моей бабушке в тот год было столько же, сколько мне сейчас, когда я пишу эти строки. Значит, они вовсе не были такими уж старыми, как мне представлялось. К тому же были бодры и здоровы, иначе не смогли бы выдержать столь насыщенную экскурсионную программу. А восторженный приём ленинградцев, оказанный дедушке, и успех выставки, придавали такую окрылённость, что мы действительно «скользили» по паркетным километрам роскошных императорских дворцов. Дедушка настаивал на том, чтобы самые выдающиеся архитектурные шедевры города осматривались ночью. Убедил, что восприятие будет особое. Так и оказалось. Силуэты Адмиралтейства, Исакия и Медного всадника на фоне розовато-фиолетового небосвода смотрелись совсем иначе, чем освещённые солнечным светом, а завораживающая красота Сфинкса обретала фантастический оттенок.
Но Ленинград — это не только архитектура и ценности мировой культуры. Есть особое понятие — ленинградец. Это они — живая душа города. Потрясало то, что, пройдя через ужасы революции и блокадного мора, они смогли сохранить в себе качества, которые отличали их от остальных жителей огромной страны.
Благодаря дедушке я смогла не только познакомиться, но и провести несколько незабываемых дней рядом с такой личностью, как Иосиф Абгарович Орбели. Конечно, я о нём много слышала и до того, как впервые увидела на открытии выставки…
Портрет Орбели был написан дедушкой в 1943 году. Сокровища Эрмитажа уже находились в безопасности — в глубоком тылу. Эвакуация самого большого музея в мире не имела исторических аналогов. Спасение Эрмитажа нужно было организовать за невероятно короткий срок. Сохранились воспоминания свидетелей, которые не могли отделаться от впечатления одновременного присутствия Орбели во всех залах. Он появлялся в самые напряжённые минуты, чтобы разрешить ту или иную возникшую проблему.
Добрый гений Эрмитажа… Почему после такого подвига спасения отечественной культуры в облике Орбели на портрете ощущается напряжённая озабоченность? О чём они говорили с дедушкой до сеанса и будут говорить после? Не о том ли, что ему, уехавшему из Ленинграда вместе с эвакуированным Эрмитажем, невозможно смириться с мыслью, что каждый день в блокадном городе людей становится всё меньше и меньше? Или о чудовищном преступлении уже не фашистов, а главы обкома Ленинграда А.Жданова?
Впервые об этом я узнала во время чаепития у Барановых, когда Орбели был нашим гостем. Оказывается, блокадный город мог быть обеспечен необходимым количеством провианта, и это дало бы возможность продержаться без жертв. И узнал обо всём этом Орбели у А.Микояна, бывшего в годы войны наркомом торговли. Именно ему накануне блокады было отказано в разгрузке нескольких теплоходов с зерном и провиантом.
Мотивировка Жданова была проста и лаконична: Ленинград достаточно обеспечен продовольствием и заниматься незапланированной разгрузкой он не намерен. Спасительный груз проплыл мимо города. Тонны зерна предназначались Германии в рамках её снабжения СССР по пакту Молотова — Риббентропа, но с началом войны всё было развёрнуто обратно. Те, кому по делу пришлось побывать в кабинете А.Жданова в период блокады, могли видеть на его столе свежевыпеченные булочки. Как выяснилось, всю войну в Смольном функционировала пекарня для партийного начальства. Город действительно был обеспечен продовольствием… для них. А за стенами Смольного с каждым блокадным днём всё меньше становилось даже тех, кто мог бы хоронить умирающих от голода. До сих пор не установлено точное число погибших, статистика явно занижена. Жданову всё сошло с рук…
Эрмитаж…
У нас был индивидуальный график посещения на три дня. Орбели не только составил программу, но и сопровождал лично. Не просто сопровождал — он подарил нам уникальные лекции по истории искусства. В залах с экспонатами из Древнего Египта и у полотен Гогена эмоции перехлёстывали, и дедушка подключался к комментариям Орбели. По мере продвижения наша маленькая группа обрастала изумлёнными посетителями. Не каждому посчастливится заполучить гидом академика и директора Эрмитажа. Надо было видеть лица смотрительниц залов, не имевших возможности сопровождать такую необычную группу. Передавая нас своим напарницам в следующем зале, они, уже пожилые и поседевшие женщины, не скрывали своих чувств: «Ой, девочки, что делается!»
Как мы потом узнали, многие из них чудом выжили во время блокады.
Я сожалею только об одном — отсутствии видеокамеры.
Представьте объявление для посетителей при входе в Эрмитаж: «Вашими гидами по музею будут сегодня академик Орбели и художник Сарьян». Если такое даже представить трудно, значит, в этой жизни мне фантастически повезло.
…Академик Орбели открывает выставку Сарьяна, приуроченную к 75-летию художника. Он разрезает ленточку и, обняв дедушку, не может скрыть слёз радости. Сквозь шквал аплодисментов и восторженные возгласы стоящие поблизости могут расслышать его слова: «Мы победили, Мартирос!»
Тот незабываемый приём и скатившуюся слезу Орбели я не променяю ни на какие Ленинские и прочие награды, великодушно выделенные правительством мастеру, когда он разменял девятый десяток.
Москва. Карманицкий переулок
После разоблачения культа личности городские власти Еревана спешно бросились наводить порядок. Фигуру Сталина сволокли с пьедестала в парке Победы. Сам пьедестал решили сохранить. Уж очень качественно и с большим архитектурным вкусом он был сделан. Позже он действительно пригодился.
Ночью по главному проспекту ехала грузовая машина, в которую забрасывали сорванные с домов таблички с именем Сталина. Ветры перемен внесли большие изменения в адреса ереванцев. Проспект Сталина стал теперь называться проспектом Ленина. Монумент тоже сносили ночью. А много лет спустя Ленина на площади его имени обезглавливали при свете дня, под радостное улюлюканье толпы. А вот статус бывшего проспекта Ленина был существенно понижен. Из проспекта он стал улицей. Наверху решили, что негоже оставлять за поэтом привилегию иметь «собственный» проспект. Просто — улица. Улица Туманяна.
Таким образом, у нас появился новый адрес: улица Туманяна, 2-й тупик, дом 6. Именно по этому адресу я стала посылать все письма из Москвы, когда поступила в училище Большого театра.
Дедушка и бабушка приезжали в Москву поздней осенью, и до самой весны мы были вместе. До меня здесь жил во время обучения в консерватории мой папа. На занятия к Шостаковичу он ходил в солдатской шинели, которую после фронта не было возможности сменить на гражданскую одежду…
Здесь, в Карманицком переулке, кипели нешуточные страсти в период защиты диссертации дяди Сарика.
Разделение на Старый и Новый Арбат ещё не состоялось. Но понятие Арбатский переулок было настолько притягательно, что никого не оставляло равнодушным. Как и в Ереване, рядом тоже была церковь (к сожалению, не действующая). Весь вид этого пятачка на перекрёстке арбатских переулков — один к одному «Московский дворик» Поленова. Рядом с церквушкой располагалась знаменитая Собачья площадка, а чуть в глубине — роскошный особняк американского посла.
Очарование места ощущалось только при выходе из подъезда шестиэтажного здания дореволюционной постройки. Последний этаж был высоченным, около трех с половиной метров, так как предназначался под мастерские художников. После революции все профессиональные излишества перекроили, и товарищи швондеры из жилконторы распорядились настрогать из больших мастерских комнатки коммуналки.
Благодаря высоте потолка у нас была возможность соорудить антресоли, куда складывались все дедушкины картины, а при отъезде в Ереван — мольберты, этюдники, подрамники и холсты. Так как этаж был последним, протекающая крыша являлась постоянной проблемой. Сколько раз в авральном режиме мы начинали разгрузку этого живописного хозяйства. В комнате громоздились непроходимые завалы. Зато всё было спасено от губительной сырости.
Наше жилище в Карманицком переулке не подпадало ни под какие определения. Это была даже не коммунальная квартира с общими местами пользования. Чтобы попасть в туалет, надо было выйти на лестничную клетку и рядом с лифтом открыть огромным металлическим ключом двери в чужую квартиру — там-то и располагался общий с художником Кузнецовым1[9] санузел. Если по возвращении ключ забывали повесить на нужный гвоздик, возникали немалые проблемы. Мыться приходилось только в общественных банях. А что-то вроде кухни отгородили от комнаты прямо под антресолями.
По пути в нашу обитель располагалась тесная комнатушка семьи расстрелянного в тридцать седьмом году художника Михайлова: его вдова и двое тогда уже взрослых детей. От перенесённых потрясений женщина слегка помешалась. Проходя мимо их дверей, можно было слышать её странное пение. А ещё она рисовала… Бесконечное количество автопортретов. С маниакальным упорством используя краски и холсты, оставшиеся от покойного мужа. Она заставляла рисовать и детей. Правда, не настаивая на жанре портрета.
Наша комната принадлежала когда-то Михайловым. После расправы с «врагом народа» семью ужали, а большую комнату отобрали. Это помещение и выделили Сарьяну. Дедушка был в ужасе. Первое, что сделали наши, переехав сюда с улицы Горького, — взяли на себя оплату всех коммунальных услуг пострадавшей семьи. В этом весь Сарьян! Ведь с улицы Горького, из дома рядом с памятником Юрию Долгорукому, они съехали, потому что квартплата оказалась неподъёмной…
Проходить по коридорчику мимо Михайловых было большим испытанием. Дверь они обычно не закрывали, чтобы свет из окна комнаты освещал тёмный коридор, где в маленьком закутке у них располагалась кухня, состоявшая из одной табуретки, на которой стоял керогаз. Меню обычно ограничивалось жаренной на постном масле селёдкой. Наша дверь, увы, не была герметичной. Привыкнуть к этому чудовищному запаху было невозможно. Не составляет труда представить выражение лиц Эренбурга, Качалова или Хачатуряна, преодолевающих эту ароматическую завесу по пути в нашу комнату. «Мартирос Сергеевич, что это? Да как же так?» Дедушка морщился и говорил только: «Бедные, бедные люди!»
Робкие попытки дать дедушке понять, что, имея московскую прописку, он может рассчитывать на нормальные жилищные условия, наталкивались на неизменное: «Все знают, что у меня в Ереване есть большой дом». Когда после восьмидесятилетия и получения Ленинской премии его почти уговорили, то он выдвинул ультиматум: его комната обязательно должна быть передана семье Михайловых. А вот этой гарантии ему дать никто не смог.
Зная обо всех переживаниях отца, связанных с этой семьёй, папа незадолго до смерти дедушки поехал в Москву решать нелёгкую задачу. Сдать ключи государству было недостаточно — надо было добиться возвращения комнаты пострадавшей семье. На этот раз всё получилось. Видавшие виды чиновники были обескуражены: сперва добровольным отказом от московской жилплощади, а потом просьбой оформить её в пользу чужих людей. В истории Мосгорисполкома этот эпизод мог бы претендовать на право занять почётное место в сообщении «Очевидное — невероятное».
Моё знакомство с театральной Москвой началось, естественно, с театра Вахтангова. «Естественно» — потому что совпали сразу три обстоятельства: главный режиссёр театра — Рубен Николаевич Симонов, завлит театра — Юрий Газиев, близкий друг и однокурсник дяди Сарика, наконец, театр был в двух шагах от нашего дома. Мы с бабушкой изучали брошюрку «Театральная Москва» и заказывали Юре билеты на нужный спектакль. В один прекрасный день Симонов уговорил дедушку оформить «Филумену Мартурано» Эдуардо де Филиппо. В этом спектакле Симонов был не только постановщиком, но и исполнителем главной роли. Помню, как подшучивал Газиев: «Мартирос Сергеевич, вы просто не имеете права отказаться от предложения Рубена Николаевича, потому что ваша фамилия совпадает с фамилией героя пьесы. Сарьян по-итальянски будет звучать Сориано». Это был последний спектакль Симонова и Мансуровой, в котором они, уже пожилые актёры, вместе вышли на сцену.
И известный портрет Симонова, и портрет Мансуровой (правда, в разные годы) были написаны именно здесь, в Карманицком переулке.
Театр Вахтангова запомнился ещё одним интересным и необычным проявлением. Литературная часть театра к каждому сезону получала из Европы журналы мод. Они использовались для воспроизведения образцов современной одежды при постановке пьес западных авторов. Учитывая, что это были годы за железным занавесом, можно представить, как воспринимали эти недоступные издания советские женщины. Когда из Еревана приезжала мама, Юра Газиев любезно предоставлял ей журналы.
Мама не просто превосходно шила. Природа наделила её самым изысканным вкусом. В наши дни она могла бы возглавить самый востребованный модельный бизнес. Когда она появлялась рядом с дедушкой в театре или на концерте, будь то в Москве или Ереване, то восторженные, а то и завистливые взгляды сопровождали их повсеместно. И ещё — маме было очень важно, чтобы не только она сама, но и дедушка выглядел бы «на выходе» не просто хорошо, а великолепно. У дедушки сохранилась хоть и поседевшая, но превосходная шевелюра, требовавшая заботливого ухода и укладки. Он никогда не посещал парикмахерских: ведь рядом была моя мама.
Особенно шумно становилось у нас с приездом дяди Сарика. Ещё одна раскладушка, и много-много новых лиц.
«Смотрите, кого я привёл!» — И он пропускает вперёд восходящую звезду советского экрана Татьяну Самойлову. После знакомства с актрисой спешно ведём дедушку на просмотр фильма «Летят журавли».
Через несколько дней на мольберте — карандашный портрет Самойловой. Если бы мне предложили подобрать какой-нибудь символ или образ, воплощающий всплеск духовной оттепели конца пятидесятых, я выбрала бы именно этот портрет.
С приездом дяди Сарика к нам особенно часто заглядывал его друг переводчик Владимир Рогов1[10] (есть его замечательный карандашный портрет). Вечерами можно было поприсутствовать на бурных дискуссиях, касающихся поэзии и поэтов. Одной из таких спорных фигур был Маяковский. Тут подключался даже дедушка, которому довелось встречаться с поэтом. Бывало, в тёплое время года наше большое окно было распахнуто, и бабушка замечала, что если будут так орать, то всё будет слышно в квартире Бриков напротив.
Действительно, на другой стороне переулка жила легендарная женщина — Лиля Брик. И хотя мы жили прямо напротив друг друга, адрес Бриков числился по Спасопесковскому переулку (подъезды их дома выходили именно туда). От бабушки я узнала всю предысторию их переезда сюда. Эту квартиру «для Лили и Оси» купил сам Маяковский незадолго до смерти. Жить здесь ему уже не довелось. Но семья всё равно состояла из треугольника. Только вместо Маяковского был Виталий Примаков. А после ареста и казни Примакова Лиля Брик вышла замуж за армянина Василия Катаняна — литератора и биографа Маяковского.
У дедушки и бабушки сложились с ними самые добрые и приятельские отношения. Дедушка не только написал портрет Лили Брик, но и подарил две картины во время её пребывания в Ереване. Лиля Брик любила устраивать небольшие розыгрыши для гостей. Звонила дедушке с просьбой раздвинуть занавеси, а потом спрашивала своих гостей: «Не хотите ли увидеть Анну Ахматову? Вон она, напротив, смотрите!» На стене нашей комнаты висел в те годы большой портрет Ахматовой.
Чтобы иметь предлог лишний раз забежать к Брикам, дядя Сарик просил бабушку приготовить что-нибудь вкусненькое. А так как коронными блюдами бабушки были образцы грузинской кухни, то через дорогу отправлялись сациви и лобио. По получении даров Лиля Юрьевна звонила по телефону и, подойдя к окну, посылала воздушные поцелуи. Возвращался дядя Сарик с ответными дарами: коробками конфет или экзотическими ликёрами.
Вот такое у нас было необычное соседство. Жаль, что после пятьдесят восьмого года они переехали на Кутузовский проспект.
От «оглушительного» пребывания дяди Сарика оставались сборники молодых (тогда ещё начинающих) поэтов — Евтушенко, Рождественского, Ахмадулиной — и многочисленные рекомендации для деда: какие книги, спектакли, фильмы нельзя пропустить ни в коем случае. А ещё прибавить к этому звонки из Еревана, когда с другого конца страны мой папа кричал в трубку: «Через два дня премьера оперы “Катерина Измайлова” в театре Станиславского, сходите обязательно. И передайте Димитрию Димитриевичу, что я обязательно подъеду на второй спектакль!»
Так мы и жили. Время было такое. Надо было успеть повсюду, даже если тебе почти восемьдесят лет.
Оставшись втроём, мы ограничивались вечерними чаепитиями, раскладыванием пасьянсов и визитами. Разумеется, это было после моих многочасовых занятий в училище.
Меня очень забавляло, как обставлялись встречи с нашими ближайшими соседями — Кузнецовыми. Мы старательно делали вид, что вовсе не сталкивались в общем сортире в течение дня. Я впервые встречала супружескую пару, которая обращалась друг к другу на «вы» и по имени-отчеству. Бабушка объяснила, что до революции так было принято в аристократических семьях. А ведь Елена Михайловна, в девичестве Бейбутова, принадлежала к весьма известному роду. Их попытки сохранить хоть что-то из той роскошной жизни были необыкновенно трогательны. На чашечку чая они приходили к нам торжественно и официально — в вечерних нарядах. А наш ответный визит «за стенку» был и вовсе обставлен в духе салонов начала века. Этому способствовал интерьер большой комнаты для приёма гостей — с антикварной мебелью, таинственным полумраком (потом я выяснила, что при таком освещении лучше всего сохраняются живописные полотна), огромной библиотекой и загадочными фигурками из Индии для кукольного театра. Елена Михайловна говорила, что рано или поздно она их завещает музею театра Образцова. Детей у Кузнецовых не было.
Наш визит обставлялся как нечто большее, чем простое чаепитие. Так как Кузнецовы жили довольно уединённо, моей бабушке поручалось обеспечивать эти вечера теми, кто украсил бы их своим исполнительским мастерством. Самая доступная творческая группа состояла из пианистки Марии Гамбарян, которую бабушка звала Манюрой, и Володи Рогова. Они обожали нашу семью и не могли отказать бабушке. Давалось это им, надо сказать, с большим трудом. Начать с того, что инструмент Кузнецовых настраивали последний раз до революции. Когда Манюра играла, старшее поколение сидело с закрытыми глазами, якобы для более глубокого восприятия музыки. А мы с Роговым едва сдерживали смех, потому что видели мученическое выражение лица профессиональной пианистки, вынужденной играть Шопена на абсолютно расстроенном рояле. Однажды дедушка приоткрыл один глаз и, посмотрев на нас с Роговым, хитро подмигнул. На его лице мелькнула озорная мальчишеская улыбка. Глаза он тут же снова закрыл, а мы с Роговым с трудом удерживались от смеха, прижимая ко рту краешек огромных льняных салфеток, явно из тех аристократических запасов, которыми был полон этот дом. Закончив играть под наши аплодисменты, Манюра садилась за стол, не поднимая глаз, с пунцовыми пятнами на щеках. Для полной профессиональной реабилитации ей приходилось настаивать на нашем посещении её настоящего сольного концерта. Оно с радостью принималось.
Второе отделение отводилось поэзии…
Когда мы возвращались на нашу половину, Рогов признавался, что всё бы ничего, если б на столе кроме чая было что-нибудь покрепче…
Из тех немногих, кто в силу возраста называл дедушку на «ты», была Мариэтта Шагинян. Уже в те годы она носила слуховой аппарат, что создавало курьёзные ситуации, когда ей хотелось, чтобы беседа носила конфиденциальный характер. Придя к нам, она сразу интересовалась, какова вероятность быть услышанной соседями. Даже убедившись, что они не представляют опасности, она настаивала на приглушённых тонах. Её опасения были вполне обоснованны. Около четверти века она была в списках неблагонадёжных из-за слишком скрупулёзного копания в родословных корнях вождя. «Семья Ульяновых» в тридцать пятом году вызвала такое возмущение Сталина, что вопрос о книге был поставлен в повестку дня на политбюро. Книга была изъята из обращения. А ведь Шагинян тогда поведала только о калмыцких корнях вождя по отцовской линии, прекрасно сознавая, чем грозят откровения о корнях с материнской стороны. Чтобы хоть как-то замаскировать деда-еврея, писательница назвала его малороссом. Возможно, она этим тогда спасла себе жизнь.
Казалось бы, с разоблачением культа личности Мариэтте Сергеевне уже нечего было опасаться. Дедушка от души подшучивал: «Ну, что ты боишься, Мариэтта, его уже и из мавзолея вынесли!» На что Мариэтта возмущённо отвечала: «Это чудовище вообще не имели права помещать в мавзолее рядом с Лениным!»
Свои опасения она объясняла тем, что и после смерти Сталина созданная им система слежки и контроля работает по старой схеме. «Мне и сегодня дают понять, что дед-еврей нежелателен». Как правило, такие разговоры рано или поздно заканчивались спором.
Однажды дедушка, пытаясь разрядить обстановку, имел неосторожность заявить, что вождей следовало вынести из мавзолея вместе. Услышанное настолько потрясло Мариэтту Сергеевну, что она на несколько минут потеряла дар речи. Воспользовавшись паузой, дедушка добавил, что, сменив царей на калмыцко-еврейских и грузинских вождей, русский народ потерял все ориентиры.
«Слава Богу, хоть теперешнего хохла не называют вождём. А вообще, Мариэтта, я очень люблю калмыцкий чай».
«Мартирос, я и так плохо слышу, ты с ума сошёл, какой чай? Мы говорим о серьёзных вещах!»
Тут вмешалась бабушка, заметив, что они уже давно не говорят, а кричат, и всё это надо прекратить и сесть пить чай. Когда дедушка сказал, что чай будет индийский, на всех напал такой хохот, что чай пришлось пить минут через десять.
Мы сидим в квартире-мастерской Аладжалова1[11]. Сюда попадают, пройдя знаменитый дворик через арку по Садовому Кольцу. Тот самый десятый номер, который станет позже местом паломничества Булгаковских фанатов. Просто у Аладжаловых другой подъезд.
Попавшим сюда впервые Семён Иванович с гордостью демонстрирует довольно невзрачный диванчик, на котором возлежала когда-то Айседора, а рядом стоял на коленях Есенин и целовал ей руки.
В центре комнаты — большой круглый стол. На зелёной скатерти немыслимое количество карт. Это канаста. Играют четверо: Семён Иванович, его супруга Елена Димитриевна, бабушка и я. Дедушка играть не любил, только изредка раскладывал пасьянсы. Весь вечер, а канаста — долгая игра, дедушка просматривал альбомы, книги и монографии. Уж чего-чего, а этого добра здесь было с избытком. Причём издания — дореволюционные.
После игры мы по второму кругу пьём чай из чашек тончайшего фарфора, тихо беседуя об искусстве и жизни. Сквозь огромное, во всю стену, окно, слегка заиндевевшее от мороза, пробиваются московские сумерки…
Похрустывая свежевыпавшим снегом, мы выходим из арки на Садовую. Идём мимо театра Моссовета и театра Сатиры, а перейдя улицу у зала Чайковского, сворачиваем, чтобы пройти немного обратно уже по другой стороне Садовой, потому что наши троллейбусы выныривали из тоннеля только у «Пекина». Так что по пути был ещё один театр — «Современник», так шумно заявивший о себе в то время.
А вот и наша остановка. Мы ждём «десятку» или «Б». До Смоленской площади всего пятнадцать минут…
В начале лета пятьдесят девятого года из Еревана пришло радостное известие. В нашей семье произошло прибавление. Имя для сестрёнки выбрал Рубен. Никогда я так сильно не рвалась в Ереван. Хотелось поскорее взять на руки маленькую Рузан.
Парнас у Сарьяна
Менялась страна, менялись политические курсы, менялся наш город. Четыре раза менялся почтовый адрес дома Сарьяна.
Запутавшиеся в бесконечных переадресовках, отправляли в Армению письма, на которых стояло лаконичное: «Ереван. Художнику Сарьяну». И письма обязательно доходили, потому что эти три слова означали много больше, чем просто адрес.
Век назад, в далёких двадцатых первое правительство молодой республики сделало всё, чтобы собрать в Армении тех, кто будет её возрождать. Эта плеяда титанов армянского ренессанса была высокодуховным сообществом, все помыслы которого сконцентрировались на одной высшей цели: со-творить своё Отечество. Здесь не ограничивались собственным узким профессиональным мастерством. Представить Сарьяна вне тесных контактов с Таманяном, Исаакяном, Спендиаровым и Чаренцем просто невозможно.
Поколение титанов понемногу уходило, зажигались новые звёзды, но дом Сарьяна оставался средоточием искусств и центром духовной жизни Армении.
Мы жили в царстве живописи. «С ума сойти!» — реакция гостя, впервые перешагнувшего порог нашего дома, стены которого были сплошь увешаны картинами.
Если стены украшала живопись, то в пространстве дома жила и звучала музыка. Чем была музыка для Сарьяна? Он не оформлял в словесных высказываниях своё отношение, но его чувства отражали состояние, близкое к высказыванию Курта Воннегута: «Для меня музыка — достаточное доказательство существования Бога». Посвятив себя живописи, дедушка долго искал в этой жизни свою половинку. Этой половинкой мог стать только музыкально одарённый человек. Сарьян был покорён не только красотой и глазами Лусик Агаян. Он был очарован её голосом, её пением.
Рано обнаружив одарённость младшего сына, именно бабушка повела моего папу в музыкальную школу. Благодаря папе профессиональная музыка навсегда будет органично связана с жизнью нашего дома.
На любительском уровне репертуар тоже был довольно разнообразен. Слегка стесняясь и тушуясь, тихо мурлычет моя бабуля. Это песни её молодости. Её той, счастливой, жизни. «На сопках Манчжурии», «Амурские волны», «Крутится, вертится шар голубой». Когда из Москвы приезжают папа с мамой, то это уже целый концерт советской песни — довоенной, фронтовой, послевоенной. Папа аккомпанировал, а мама пела с таким задором, что все вокруг начинали подпевать.
Особенными были вокальные вечера, которые стихийно возникали, если бабушка и её брат Мушег Агаян были расположены к таким домашним выступлениям. Аккомпанировал на рояле дядя Мушег. Пели они дуэтом. Но иногда и солировали. Комитас, армянские народные песни, романсы Романоса Меликяна… Дедушка был в упоении.
Если бы папе удавалось почаще радовать родителей и всех нас своими сочинениями, то это было бы здорово. К сожалению, жизнь подчас диктует иные условия. Но папина музыка всё равно звучала. Она прорывалась через многие преграды. Мы были счастливы каждой песне, каждому варианту киномузыки.
И большого праздника папиной музыки мы дождались. Слушая в первый раз симфоническое панно «Армения», дедушка плакал…
«Образы музыки» — так можно назвать целую галерею портретов вокалистов, дирижёров, пианистов и композиторов.
Как было замечено искусствоведом А.Каменским1[12]: «Основой живописной методологии Сарьяна во все периоды его работы был музыкально-поэтический строй его композиции». Поэзия, как и музыка, была для художника высшим проявлением духовного опыта человечества.
Чудом уцелевший портрет Чаренца с маской смотрит на нас тревожно-вопрошающе. Портрет-предчувствие…
Поэзия входила в наш дом величественной поступью её патриарха Аветика Исаакяна, звучала голосом бабушки, читавшей стихи моего прадеда Газароса Агаяна. Мы всей семьёй ходили на мероприятия, которые становились событиями на поэтическом небосклоне. Одним из таких праздников стало открытие дома-музея Туманяна.
Брюсов, Андрей Белый, Волошин, Мандельштам, Ахматова… Это не просто перечень имён поэтов Серебряного века русской поэзии. И не только круг общения молодого, а позже и зрелого Сарьяна. Это иллюстрации и оформление сборников их стихов, альманахов, антологий. И, конечно, большая портретная галерея.
Когда в Армению на похороны Исаакяна приехал друг дяди Сарика Владимир Рогов, то после траурных церемоний его никуда не отпустили. Больше месяца каждый день у нас были вечера поэзии. Представители поэтической элиты Москвы и Еревана при упоминании фамилии Рогова презрительно морщились. Можно подумать, он покушался на нечто большее, чем скромное звание поэта-переводчика. Такой красоты декламации мне слышать не доводилось. Читал он всё. Если это были его переводы сонетов Шекспира, то сперва он читал на языке оригинала. И хотя дома английским никто не владел, мы проникались музыкальным звучанием подлинника, чтобы потом сравнить, насколько удалось сохранить его при переводе.
Рогов познакомил дедушку c поэзией Саши Чёрного2[13] и Дмитрия Кедрина3[14]. После каждой поездки по районам Армении он читал нам свои поэтические зарисовки. Большинство стихов тут же посвящались дедушке.
С дедушкой и дядей Сариком Рогов часами мог говорить об армянской поэзии. Сожалел, что не знает языка и пользуется подстрочником.
В отличие от поэзии, фанатиком прозы дедушка никогда не был и с книгой в руках, как бабушка, не засыпал. Был убеждён: земля Армении рождает великую поэзию, но никак не прозу. Когда в конце пятидесятых на прилавках появилась современная западная литература, дядя Сарик стал возвращаться с большими связками книг. Количество было просто пугающим. В результате окончательного отбора для дедушки были выделены Хемингуэй, Ремарк и Сароян. Поэтому, когда в Ереван приехал Вильям Сароян, дедушка был во всеоружии. Дядя Сарик мог гордиться отцом, свободно обсуждавшим с автором его рассказы и пьесы.
Жаль, что Стейнбек приехал в Армению уже после смерти дяди Сарика. Зная о предстоящей встрече и о том, что дедушка будет писать его портрет, я постаралась познакомить его с содержанием таких книг, как «Гроздья гнева» и «Зима тревоги нашей». Совместные фотоснимки Сарояна и Стейнбека напоминают о тех незабываемых встречах.
Очень запомнился приезд в Ереван Эренбурга. В отличие от Сарояна и Стейнбека, Илья Григорьевич с супругой гостили в Армении достаточно долго. Во время работы над портретом Эренбурга я не могла не воспользоваться возможностью присутствовать в мастерской дедушки. Была в совершеннейшем восторге от публицистики Эренбурга и готовилась услышать нечто невероятное и захватывающее. А тема разговора была… о цветах и собаках.
Осматривая развешанные картины, Эренбург показал на один из натюрмортов с цветами и поведал о своей страсти. Оказалось, что он очень любит выращивать цветы. Чтобы иметь возможность любоваться ими и в холодное время года, он построил маленькую оранжерейку. Сказал, что никогда цветы не срезает, считая, что они должны жить и цвести, пока не опадут. Ещё раз кивнув в сторону картины, заметил, что, к сожалению, не обладает даром дедушки дарить цветам бессмертие.
Увидев распластанного у ног дедушки Бемби, Эренбург признался, что даже не подозревал о такой привязанности Сарьяна. У самого Ильи Григорьевича всю жизнь были собаки. Он всех их помнил и мог рассказывать о них много замечательных историй. Шутя, заметил, что не мешало бы когда-нибудь дополнить свои воспоминания томом, для разнообразия озаглавленным: «Собаки, годы, жизнь».
Чем был для Сарьяна театр и Сарьян для театра? Достаточно вспомнить, как шутили сундукяновцы: «У кого-то театр начинается с вешалки, а наш театр начинается с занавеса Сарьяна». И этот уникальный занавес драматического театра, и оформление оперы «Алмаст» — только начало многолетней творческой связи художника с театром. Об этом многочисленные статьи, исследования, книги…
Я очень интересовалась мнением дедушки относительно танцевального искусства. Быстро поняла, что он чётко разделяет классический балет и народный танец, отдавая симпатии последнему. Это было хорошо видно по тому воодушевлению, с которым он возвращался с концертов ансамбля песни и пляски Татула Алтуняна, а ещё больше — с концертов, на которых были представлены Сасунские пляски Ваграма Аристакесяна. Рисуя портрет последнего, дедушка запирался в мастерской на ключ. Чрезвычайно редкое явление. Зная, что Аристакесян пострадал в результате гнусного обвинения и был репрессирован, я думаю, что разговор шёл именно вокруг этого.
Мои попытки отстоять балет ни к чему не приводили. Дедушка был твёрд в своём убеждении. «Посмотри на танцующих из Сасуна. Никто, никогда и нигде не учился. Они танцуют с восторгом, который передаётся тем, кто на них смотрит. К ним хочется и можно присоединится. А к твоему балету не присоединишься. Вас много лет учат противоестественным позам. На вас жалко смотреть — напрягаетесь, задыхаетесь». Но когда в семьдесят первом году в Армении гостил Леонид Якобсон, они с дедушкой прекрасно нашли общий язык. Ведь новаторская для советской страны «дерзкая хореография» Якобсона отступала от балетной классики, давая возможность танцорам выражать естественные человеческие чувства во всём их многообразии.
Якобсон, сам того не подозревая, помирил нас с дедом. Судьбе было угодно, чтобы я работала у этого великого хореографа.
С киноискусством дедушка был в прекрасных отношениях. Причём с его первых шагов — от «Броненосца Потёмкина» (в сороковом он написал замечательный портрет Эйзенштейна). Оценил и полюбил всю нашу армянскую классику. Так что новым видом искусства, стремительно развивавшимся с начала двадцатого века, он очень проникся.
Когда в фильме Лаэрта Вагаршяна потребовалось изнурительно поработать (а дедушке уже было за восемьдесят) над главной ролью «самого себя», он особенно не сопротивлялся. Правда, курьёзы во время съёмок случались. Один из них произошёл во время эпизода с приходом в дом к Сарьяну Арама Хачатуряна.
Пошёл второй дубль, как и первый, начинающийся с появления во дворе Арама Ильича и встречающего его Сарьяна. То ли дедушке не понравились рекомендованные режиссёром распростёртые руки, с которыми он должен был встречать композитора, то ли он так среагировал на смехотворность повторного изображения бурной радости от встречи, но произошло отклонение от сценария. Дедушке захотелось побалагурить. Вот они по второму разу двинулись друг к другу и… Сарьян с удивлением остановился и серьёзно произнёс: «Арам, что случилось, почему ты так быстро вернулся?» Сбитый с толку Хачатурян не знал, как на это реагировать. Оператор Марат Варжапетян от смеха не удержал камеру, о чём потом очень сожалел, ведь могли остаться уникальные кадры, запечатлевшие шутливую импровизацию Сарьяна.
А потом пришёл Параджанов. Он был первым, кто переступил порог нашего дома не для того, чтобы «взять», а чтобы «дать» (глагол «взять» ведь предполагает обретение не только материальных ценностей). Люди приходили к Сарьяну, чтобы обрести радость от его живописи, удовольствие от общения с ним. И он щедро одаривал всех. Это было нормально, и мы с этим жили не один десяток лет. Параджанов перевернул всё. Это казалось настолько необычным, настолько из ряда вон выходящим, что мы вместе с дедушкой оказались в замешательстве. Конечно, можно всё приписать личности Параджанова, его нашумевшим выходкам и экзальтированности, но заподозрить его в неискренности невозможно.
Я просто опишу его первое появление. Во двор заходит бородатый человек, слегка пригнувшийся под тяжестью громоздкого предмета, лежащего на плече. Это что-то он поднимает по лестнице в мастерскую, подходит к креслу, в котором сидит дедушка, опускается перед ним на колени и, сгрузив на пол тяжёлую ношу, разворачивает у дедушкиных ног мешковину. На ней лежит хачкар. Сразу видно, что не современная поделка, а старый камень, возможно, даже древний. «Вот, к вашим ногам могу положить пока только это». Где и как он его достал, — не сказал. Лишь, хитро прищурившись, улыбался. Не только дедушка, но вся семья переполошилась. Мы к такому не были готовы. Бабушка вообще перепугалась, потому что кто-то сказал, что такие камни дома нельзя держать ни в коем случае — плохая примета. Камень забрал Рубен. А Параджанова попросили впредь приходить без даров. Он согласился с условием, что будет читать дедушке сценарий фильма «Цвет граната». Опять же преподносил деду своё творчество.
Мы ходили на закрытый просмотр фильма в маленьком зале старой студии. И после просмотра дедушка сказал, что не представлял себе, что кино может стать живописью.
Если вы зайдёте в музей Параджанова, первый коллаж, который вы там увидите, — огромный фотопортрет режиссёра. К груди он прижимает цветок лотоса. Это «Лотос» Сарьяна, пленяющий мистической белизной.
После запрета носить подарки дедушке Параджанов тайком продолжал это практиковать на внуках. Рубену он подарил изумительную акварельную работу раннего Сарьяна «Цветы» 1908 гола. Купил он её, когда учился во ВГИКе. В антикварном магазине на Арбате Сарьяна тогда можно было приобрести на стипендию. Позже эта работа будет висеть в музее. А что касается параджановского хачкара, Рубен тоже любил дарить, особенно если его очень просили. Не верил он в мрачные приметы, а то не отдал бы точно. Женщина, взявшая хачкар, прожила всего два месяца1[15].
Боль
Розовый красавец Ереван быстро обрастал бетонными коробками. Город менял высокую архитектуру на дешёвую и доступную. На дизайн «а-ля Черёмушки», такие одинаково-родные на всём пространстве СССР. Надо было как можно быстрее проскочить барьер «миллионный житель» — и тогда… На порядок выше финансирование из Москвы, делающее возможным грандиозные проекты. Самыми большими из которых были, конечно же, строительство метрополитена и переброска русла реки Арпа для спасения Севана.
«Миллионный житель» был привлечён в столицу массовым оттоком из всех областей и районов республики.
Один из планов генеральной застройки города предусматривал открытие новой улицы (вернее, её продолжение от уже существующей — Московской). Пролегать она должна была мимо нашего дома.
Перешагнув восьмой десяток, Сарьян вдруг, и как-то сразу, оказался в поле зрения тех, кто отмечал своей милостью деятелей искусства. Звания и награды посыпались как из рога изобилия: народный художник СССР, лауреат Ленинской премии, чуть позже — Герой Соцтруда. «Только после вас» — так выглядела позиция армянских чиновников от культуры, всегда дожидавшихся соответствующих указаний Москвы. Наград выше тех, которые он получил, в Союзе не существовало, а отреагировать на национальном уровне хотелось.
Вот тут и вспомнили о давнишней мечте мастера. А мечтал он о картинной галерее, в которой можно было бы развесить полотна, штабелями стоявшие вдоль стен мастерской. Когда было озвучено решение правительства о таком фантастическом и щедром даре, дедушка растерялся. «Мартирос Сергеевич, дорогой, будут, будут эти самые залы. Целых три этажа!» Никому не пришло в голову вдаваться в подробности предстоящего проекта. А задуманное было рассчитано на понимание и ответную щедрость. Ведь не могли же висеть на стенах госучреждения картины, являющиеся собственностью художника. Какую-то часть развески решили всё же оплатить в течение нескольких десятков лет по грошовым расценкам министерства культуры Армении. А ещё предполагалось, что Сарьян больше не будет жить в своём доме.
Строить, так строить. С прицелом на будущее. Всё равно придётся создавать дом-музей. Так почему не сейчас? Художник достаточно стар, и на строительство уйдёт несколько лет…
Неприглядные стороны реализации задуманного проступали по мере их воплощения.
Архитектор Марк Григорян очень гордился тем, что ему удалось отстоять в Горсовете вариант полукруглой застеклённой лестничной клетки, просматривающейся с улицы (хоть чем-то похожий на фрагмент замысла Таманяна). А то ведь была задумана безликая квадратная коробка. Замысел М.Григоряна сильно отразился на предусмотренной смете. Сэкономить решили на пристройке во дворе, куда планировалось переселить художника и его большую семью.
Бурное строительство началось с того, что порушили всё ограждение сада со стороны будущей улицы. Выходивший на северо-запад большой участок земли, с прекрасными фруктовыми деревьями был уничтожен.
Смета не предполагала даже лёгкого прикрытия. Чудесный сад художника оказался лицом к лицу с тем, что в него хлынуло. Это уже была не мелкая шпана, которая перебивалась зелёными абрикосами и виноградом. К нам пожаловали кондовские отморозки (Конд — криминальный район города, имеющий дурную репутацию). Изуродованные, обломанные деревья, мусорная свалка и общественный туалет…
Дедушка был в ужасе. Ни приостановить это варварство, ни отказаться от правительственного дара было уже невозможно. Просьбы семьи наталкивались на глухое непонимание. «Подумаешь, сад им жалко. Им целый музей при жизни ставят, а они переживают за какие-то цветочки-листочки».
Несколько рабочих с крайним недовольством пошли навстречу дедушкиной просьбе о пересадке любимой черешни. Большое дерево краном вытащили из земли и перенесли в другую часть сада, предварительно обрубив мешающие корневые ответвления. Не удосужились даже вырыть глубокую яму. Дерево погибло, рухнув от первого же небольшого ветра. Просто завалилось на бок. Черешня лежала рядом с ямой. Её ампутированные корни немым укором были обращены к солнцу. Оказалось, что деревья не всегда умирают стоя…
Фасад строящегося дома-музея был развёрнут на девяносто градусов от первоначального. Дом оказался теперь «спиной» ко всем ценностям, которые были знаковыми для художника: гора Арарат, церковь Зоравор. Зато теперь здание, выходящее на красную линию, вписывалось в стандартную схему всех остальных домов на этой улице.
Пришло время асфальтировать вновь открытую улицу. Тут-то и произошло самое гадкое. Забравшиеся в сад обнаружили нашу черепаху. Радость от предстоящей расправы слегка омрачилась тем, что пробить её панцирь с первой попытки не удалось. Зато поблизости оказался дорожный каток.
Обезображенное, раздавленное животное не выкинули. Хладнокровно дождались появления в саду дедушки. Вот оно, высшее наслаждение — бросить «это» под ноги художнику и понаблюдать за выражением его лица.
Он не ел и не разговаривал двое суток. Потом сказал: «Эти Божьи создания живут по двести лет. За то, что мы не смогли уберечь нашу черепаху, мы будем наказаны».
Видя, что строительство музея достаётся дедушке слишком большой ценой, решено было отправить его с бабушкой в подмосковный санаторий.
Созревание винограда в середине августа и его освящение на праздник Богородицы по народному поверию связывается с переломом жары. Но она не желала убывать, воздух был раскалён. Эту неимоверную жару все переносили с трудом. В нашу старенькую «Победу» мы втиснулись еле-еле: вместе с маленькой Рузаночкой, сидящей на коленях у мамы, нас было семь человек.
Впереди ждала прохлада севанской воды. Но нам не суждено было до неё доехать. Совсем чуть-чуть…
Всё произошло настолько молниеносно, что сама авария не запечатлелась в памяти.
После удара мы, выйдя из шокового состояния, начали выбираться из машины. Показалось, что нам повезло и, несмотря на окровавленные лица папы, мамы и дяди Сарика, все живы. По дороге в разданскую больницу дядя даже спросил, все ли в порядке. Потом начался кошмар. Дядя умер через полчаса. А папа, получивший сильнейшее сотрясение, бился головой о стену палаты. «Что я скажу отцу? Как я смогу посмотреть ему в глаза?» Сквозь марлю снова и снова проступала кровь. Двое врачей удерживали его изо всех сил. «Вы хотите, чтобы он оплакивал двух сыновей?»
Сарьяну выпало самое страшное испытание — пережить своего сына. После этой трагедии он прожил почти десять лет. Но что-то в нём тогда оборвалось. Словно лучи, исходящие от него, оказались запечатанными внутри.
Художник стоит на балконе своей мастерской. Пальцы сжимают перила. Взгляд мастера устремлён туда, где за церковью должен возвышаться Арарат. Гора ещё видна. Но видна через остов девятиэтажного железобетонного каркаса. Полное впечатление, что Арарат оказался за решёткой. Ещё несколько месяцев — и он уже будет недоступен для обозрения.
С грустной улыбкой он выходил теперь в сад. Ни земля, ни деревья, ни цветы так и не восстановились после причинённой им боли. Кроме солнца и воды, саду не хватало лучей той самой ауры художника.
Что испытывал он на этом отрезке жизни? Об этом может частично поведать автопортрет маслом. Это раненая душа художника. Это анти-Сарьян.
Возвращение домой
Музей отстроили, и осенью 1967 года состоялось его торжественное открытие. Но принятое правительством решение осуществить не удалось. Дома-музея не получилось. Это была просто трёхэтажная картинная галерея. Пожив в дворовом флигеле, дедушка, едва дождавшись окончания строительства жилой части, обратился к правительству с просьбой о возвращении в свой дом. Ему пошли навстречу. Уважили… «Пусть пока поживёт. Жила же столько лет в доме-музее вдова поэта — Ольга Туманян с дочерьми».
Возвращение домой было и радостным, и грустным. Старики радовались, что наконец вернулись. А вот то, что они застали, — удручало.
С трудом можно представить, что в музее Чехова или Васнецова изменили бы весь интерьер, окружавший этих людей при жизни, а вместо дореволюционной мебели появились бы образцы топорной продукции советских фабрик. С Сарьяном так поступить оказалось возможным. Посмотрели государственные мужи на нашу убогую мебель и решили, что экспонировать такое — позор для республики.
И потом — какой может быть священный трепет при виде обшарпанного кресла, когда Сарьян — в-о-о-н он, ходит по двору, живой и вроде здоровый. В этом кресле позировали выдающиеся люди двадцатого века? Ну и что?..
Если бы не развешанные картины и старые настенные часы, в комнатах не осталось бы ничего, напоминающего о жизни Сарьяна в этом доме. Всё вынесенное и утерянное сменила казённая мебель, сделанная по спецзаказу на местной фабрике. Спецзаказ заключался в том, что решили сохранить хотя бы видимость внешнего сходства — размер большого обеденного стола и дивана. Они действительно выглядели нестандартно. Вся новая мебель была с овальными бляшками инвентаризационных номерков.
Вместо красивой хрустальной люстры с потолка свисало нечто, что хорошо вписывается в отчётную строку под определением осветительный прибор. И в самом деле, не стали бы уборщицы госучреждения возиться с какой-то люстрой.
…Когда-то это был целый ритуал. На обеденный стол ставилось несколько тазов с тёплой водой. Погружённые в воду хрусталики очищались от пыли и, высохнув на льняных полотенцах, обретали магический блеск. Вспыхивая вечером, этот блеск озарял лица и картины на стенах тысячами маленьких радуг…
Старички приходили в себя очень долго. Первый шок сменился неприятием окружающей обстановки.
Бабуля, пытаясь выдвинуть заедающие ящики или плотно закрыть дверцы новых шкафов, сникала на глазах. Бабушка, выяснив, что новый стол можно раздвинуть только с бригадой отборных молодцов, пришла в ужас. Она, бедненькая, никак не понимала, что раздвигать его как раз и не предполагалось. Действительно — зачем в музее раздвигать стол?
Дедушка долго стоял у стены, из которой исчезла одна из печей1[16] — с духовкой, в которой жарились сухарики для его любимого чая и, шипя, подрумянивались ярко-оранжевые половинки тыквы. «Разве можно разрушать очаг в доме?» Вопрос, заданный в пустоту, прозвучал горько. Дед сел за стол, обхватил голову руками и заплакал.
Отдельного разговора заслуживает работа по «облагораживанию» мастерской. На ведущую к ней лестницу раньше выходило высокое окно, смотрящее в сад. Так как окно смотрело на запад, то освещение на закате было особенным. Дедушка мечтал, что когда-нибудь, если будут деньги, он сделает здесь витраж. Теперь окно замуровали. А оставшаяся тёмная выемка была похожа на дыру от вытекшего глаза.
Мастерскую спасли развешанные картины. Никогда не приходившим сюда раньше вообще казалось, что всё прекрасно.
Но исчезли незатейливые шкафчики, которые были расположены во всю длину стены под «фонарём». Здесь дедушка хранил кисти и бумагу, карандаши и альбомы, здесь же были все виды красок: акварель, темпера, масло. До последнего сохранились голубоватые картонные ящички с тюбиками масляных красок из Франции. Вместо этих шкафчиков и тех, которые были сделаны в стенной нише для крупных предметов (мольбертов, холстов в рулонах разных размеров и большого количества подрамников), появилась мебель с той же фабрики.
До реконструкции кое-где на стенах дедушка развесил незамысловатые композиции из колосьев пшеницы. Может, как память о том, что его предки работали на земле и выращивали хлеб. Композиции исчезли. Надо полагать, они были восприняты как объект, собирающий слишком много пыли.
Но особенно обидно было за старый пол. Этот дощатый, покрытый бордовой масляной краской пол был особенным. Дедушка годами напластывал на нём красочные пятна. Иногда это были остатки красок, соскоблённые мастихином с палитры. Тем же мастихином он размазывал их по полу, заполняя образовавшиеся со временем щели. Когда работа над портретом или натюрмортом бывала завершена и он был явно доволен результатом, в нём просыпалось мальчишеское озорство: с лукавой улыбкой он демонстративно резко, как бы ставя точку, запечатлевал последний мазок на полу. И объяснял: «Вот теперь — всё!»
Этот уникальный пол был уничтожен и заменён лакированным паркетом.
Ему, неожиданно вернувшемуся в свою мастерскую, дали понять: «Ну что же, так и быть — продолжай рисовать. А вот дурные привычки придётся оставить. И больше, Варпет, — не пачкай паркет!»
У Веры Звягинцевой есть стихотворение, датированное сороковым годом. Оно называется «В гостях у Мартироса Сарьяна».
…С балкона был виден седой Арарат,
Туманный и зыбкий, как вечность.
Мольберт в винограднике и виноград
Сквозной, золотистый и млечный.
Прошло чуть больше четверти века. Арарат «закрыли». Виноградник уничтожили. Выходить на балкон и каждый раз испытывать чувство горечи? Наверно, лучше забыть, что там чудом сохранился сам балкон.
Папины друзья пытались утешить дедушку: «Мартирос Сергеевич, не переживайте. С нашего балкона Арарат виден прекрасно. Мы будем вас часто приглашать». Но после пары визитов в Дом композиторов, с балконов которого действительно открывалась прекрасная панорама, стало ясно, что практиковать хождение «в гости к Арарату» становится тяжёлым испытанием. Он сидел там, на балконе, в очень удобном кресле, укутанный тёплым пледом, и плакал. Сквозь слёзы очертания горы расплывались, и казалось, что она качается и парит…
На деньги от картин, которые Сарьян подарил государству за прижизненное благодеяние в виде дома-музея, сегодня на Западе можно открыть счёт в швейцарском банке.
А тогда это было обставлено так, словно и сам художник, и все члены семьи должны были испытывать чувство бесконечной благодарности партии и правительству за то, насколько высоко они оценили творчество мастера, построив его музей ещё при жизни. Ведь в СССР даже после смерти не все великие удостаиваются такой высокой милости со стороны властей…
…Дедушка медленно и очень осторожно поднимается по лестнице в свою мастерскую. Рядом с ним поднимается Бемби. Дедушка открывает двери мастерской и подходит к проигрывателю. Из большой стопки грампластинок берёт ту, что сверху. У ног художника, тяжело вздохнув, распластывается постаревший пёс. Звучит Бах. Умиротворяюще спокойно дышит любимая собака. Художник берёт палитру и выжимает несколько тюбиков. Пока можно слушать такую музыку и пока он может рисовать, — жизнь продолжается!
Золотая свадьба
У меня высокая температура. Через полузакрытые веки различаю склонённое надо мной лицо дедушки. В одной руке него нож, в другой — перламутровые чётки с железным крестом. Губы шепчут непонятные слова, а руки описывают над головой загадочные пассы. Наконец он улыбается и втыкает нож в щель у изголовья (между полом и плинтусом). На следующий день я уже прыгаю по двору.
В детстве меня только однажды уложили в больницу. Я пролежала со скарлатиной полмесяца в инфекционном отделении. Дедушка был в Москве…
Как у него это получалось? Кто и когда научил его этому? Вопросы, к сожалению, так и остались без ответа. А при жизни дедушки они вообще не возникали.
С нашим материалистически-приземлённым мышлением мы считали происходящее маленькой дедушкиной блажью и ничего сверхъестественного в таком своеобразном способе лечения не видели. Может, оно было и к лучшему. Тема эта не обсуждалась даже в кругу близких родственников. Трудно представить, во что бы это вылилось, если с чьей-нибудь подачи просочилось за стены нашего дома. При дедушкиной доброте и безотказности мастерскую пришлось бы перепрофилировать в клинику. Теперь такие называют клиниками нетрадиционной медицины.
Сам дедушка традиционную медицину уважал и даже хотел, чтобы я стала врачом. Если бы не тяжелейшие заболевания бабули и бабушки, с которыми он справился самым чудесным и невероятным образом, то вспоминать обо всём этом не имело бы смысла.
…Жаркое лето пятьдесят девятого. При температуре за сорок стоять за гладильной доской — большое испытание. И моя бабуля его не выдержала. Упала без сознания, так и не выпустив из рук горячего утюга. Конечно, сразу вызвали скорую и увезли её в больницу.
Неутешительный диагноз — тяжёлая форма инсульта. Дедушка дня три метался по дому сам не свой. Не мог он помочь сестре в больнице. При всей мягкости характера бывали моменты, когда дедушка проявлял поразительную решимость. Это случалось в экстремальных ситуациях. Он потребовал привезти сестру домой. Старания врачей переубедить не подействовали. Его непреклонность возрастала прямо пропорционально мнению врачей о степени тяжести состояния больной. Но пришлось смириться с «упрямством и непониманием» старика. На всякий случай подстраховались бумажкой за подписью деда, снимавшей с них всякую ответственность. Через неделю бабуля так хлопотала по хозяйству, что можно было подвергнуть сомнению правильность диагноза. Ни одного признака инсульта. Если предположить, что ей так здорово помогли в больнице, то почему в наши дни люди, перенесшие подобное и восстанавливающиеся в клиниках, до конца жизни вынуждены мириться с последствиями этой болезни?
Бабуля прожила после инсульта ещё семнадцать лет, ни разу не пожаловавшись даже на небольшое повышение давленияе. Умерла она, пережив дедушку на четыре года. И совсем от другого заболевания.
Ещё более невероятной, по мнению врачей, была история с бабушкой. Здесь уже была онкология.
Через полтора года после злополучного падения и удара об угол мойки обнаружилась злокачественная опухоль на левой почке. Дедушка дал добро на операцию, и почка была вырезана. Хирург был доволен. Бабушка чувствовала себя хорошо. А наилучшей формой благодарности от дедушки, как всегда, стала его картина. В данном случае — портрет хирурга Рубена Лазаревича Пароняна. Через несколько лет болезнь вновь дала о себе знать. На этот раз — единственная почка. Паронян, сознавая, что новая операция вряд ли спасёт положение, не захотел брать на себя такую ответственность. Бабушку повезли в Москву. Но операция не состоялась: решили, что без неё бабушка хоть немного протянет. О чём и сообщили моему папе. Профессор Петровский не стал скрывать, что жить ей осталось в лучшем случае полгода.
Надо было подготовить деда… С первых же слов он понял всё. Но в отличие от нас, уже готовых морально к самому худшему, не принял приговора. Если смерть сына произошла в результате внезапной катастрофы, которую дедушка не мог ни предвидеть, ни предотвратить, то здесь всё было по-другому. У него было время. Были его любовь и непоколебимая вера в то, что он сможет помочь.
А мы продолжали сомневаться и не верить. Ни одной минуты никто в доме, кроме дедушки, не верил, что спасение возможно. Тихо вытирали слёзы, когда дедушка, склонившись над женой (её уже привезли из Москвы), говорил ей: «Лусонечка, держись, у нас с тобой через три года — золотая свадьба, и мы обязательно поедем в какое-нибудь прекрасное путешествие. Ведь в молодости у нас этой возможности не было. Надо наверстать».
Дальнейшее похоже на сказку. Мы отметили полувековую годовщину их супружеской жизни. И в путешествие они тоже поехали. И не куда-нибудь, а в Злату Прагу. Там была дедушкина выставка. Это было их первое совместное путешествие за границу.
Вот так, и Золотая свадьба и Золотой город.
Предположения об ошибке в диагнозе исключаются. Когда бабушка пережила все отведённые ей сроки жизни, ей делали бесконечное количество анализов.
…В столовой напротив окна стоит Рубен Лазаревич Паронян. Он рассматривает очередной рентгеновский снимок. «Невероятно! Этого не может быть!» Когда папа интересуется, что он увидел необычного, выясняется, что опухоль вроде и существует, но без единого метастаза, как бы закапсулированная.
В медицинских архивах Еревана и Москвы можно найти историю болезни моей бабушки. Ну а дома есть заключение о причине смерти.
Чудо заключалось в том, что были отодвинуты установленные медициной сроки жизни. Бабушка обошлась без химиотерапии, облучения и обезболивающих средств. Своей любимой Лусонечке дедушка подарил ещё одиннадцать лет жизни. И умерла она только через два года после его смерти.
Уезжая в 1928 году работать во Францию, Сарьян впервые расстался с семьёй на относительно долгий срок. Через всю Европу он везёт с собой из Армении несколько картин. Это его реликвии, его талисманы и связь с Родиной. Среди картин — портрет любимой жены.
После большого успеха персональной выставки в Париже и последующей гибели картин в пожаре на корабле при возвращении, сохранились лишь чёрно-белые фотоснимки, слабо отражающие сущность навсегда утраченных шедевров.
…Возможно, сейчас я не рискнула бы обратиться к дедушке с расспросами о погибшем портрете. С годами становишься более чутким к личным переживаниям близких, даже имевшим место десятилетия назад. А тогда, в восемнадцать лет, я находилась под сильным впечатлением от фотографии бабушкиного портрета. Она меня буквально завораживала. Мне удалось выяснить, какая цветовая гамма использовалась для платья и какая послужила фоном портрета. Это были тёмно-фиолетовые и светло-фиолетовые тона. Остальные цвета не представляли загадки: привезённый дедушкой из Персии лубочный портрет наследника знатного и благородного рода по-прежнему висел в мастерской, а плоды айвы могли быть только жёлтыми.
«Если ты так хорошо помнишь цвета и есть фотокопия, может, ты попробуешь переписать ту картину?»
Дедушка посмотрел на меня с укором и ничего не ответил. Но через несколько дней предложил позировать для необычного портрета. Его композиционное решение отдалённо напоминало бабушкин портрет. Я до сих пор воспринимаю эту картину как напоминание об утраченном идеале, который невозможно воспроизвести.
Озорной диссидент
Дом Сарьяна на новооткрытой улице числился по адресу — Московская, 41. Он стал причиной того, что улицу в связи с визитами высоких гостей иногда перекрывали. Мероприятия сопровождались вполне понятным возмущением жителей квартала, лишённых возможности нормально передвигаться. Нам это тоже не нравилось. Помимо неудобств, семья делалась мишенью для осуждения, подчас в довольно крепких выражениях. А ведь в ритуале по обслуживанию сильных мира сего мы были всего лишь пешками.
В дни визитов наш двор и оба дома с раннего утра подвергались тщательному осмотру. Заглядывали во все чуланчики и сараи, не говоря уже о шкафах. Это выглядело довольно комично. Проверки носили формальный характер. Если бы кто-нибудь замыслил организовать в нашем доме теракт, такая проверка ничего бы не выявила.
После мер по обеспечению безопасности начиналось долгое и томительное ожидание. Не помню случая, чтобы высокие гости подъехали вовремя. Надо полагать, для дезориентации всё тех же призрачных террористов. Наконец, рёв десятков сирен машин сопровождения, слышных уже с улицы Баграмяна, извещал о приближении правительственного кортежа.
Опишу лишь один, но самый памятный визит для всех, кто так или иначе стал его очевидцем: визит А.Н.Косыгина.
Косыгин переступает порог большой комнаты, и они с дедом идут навстречу друг другу. Жужжат кинокамеры. То и дело ослепляют вспышки фотоаппаратов. Не знаю, насколько может быть естественной беседа под наведёнными объективами и с прилаженными микрофонами, но начинать было надо.
Дедушка, как полагается хозяину дома, приветствует гостя и говорит, что рад его видеть в Армении. Все рассаживаются за большим столом, и слово берёт Косыгин. Он очень красиво начинает беседу с русско-армянских связей, с того, что рождение Сарьяна в России — одно из свидетельств тесного переплетения судеб двух народов. Потом настаёт очередь деда, который спрашивает Косыгина о его месте рождения. Ответ Косыгина: «В Ленинграде» — становится началом непредсказуемого поворота беседы. Сарьян спрашивает: «Простите, в каком году вы родились?» Ответ: «В 1904-ом».
«Ну, какой же Ленинград! Тогда это был Санкт-Петербург! Вам что, не разрешают даже упоминать это название?»
На несколько секунд воцаряется гробовое молчание. Микрофоны тут же отключают. Выйти достойно из создавшегося положения и взять огонь на себя решает Косыгин. Он не открещивается от Санкт-Петербурга, но говорит, что название Ленинград употребляется настолько часто, что он его использует автоматически. Дедушка, обрадованный таким пониманием, почувствовав себя совсем раскованным, задаёт убийственный по тем временам вопрос: «Не считаете ли вы, что переименование города было ошибочным? Ведь строил его всё-таки Пётр?»
На этот раз вытягивается лицо у Косыгина. Заметив это, дедушка решает примирительно закруглить тему: «Именем Ленина надо было назвать совсем новый, заново отстроенный город». Дальше беседа остаётся в «рамках», но микрофоны так и не включают. На всякий случай…
Визиты высоких гостей были для семьи чреваты ещё одним испытанием. По распоряжению сверху гостей полагалось одаривать. Желательно картиной с видом на Арарат.
«Это для вас». — Сарьян протягивает картину с изображением библейской горы.
«О, какое чудо, Арарат! Чем же я мог бы вас отблагодарить?» — спрашивает Косыгин.
«Я дарю вам Арарат на картине, а вы могли бы его вернуть Армении в действительности».
В театральной пьесе здесь была бы ремарка: «Молчание. Занавес падает».
На следующий день в прессе была скупая информация о встрече Косыгина с дедушкой. Вот фотоматериал был обширным…
В наши дни всё это звучит неактуально. СССР распался. Ленинград переименовали. Но в середине шестидесятых за подобное вольномыслие полагалась расплата. Тем, кто помоложе, — психушка или зона, как Иосифу Бродскому. Именитые лишались Родины и выдворялись из страны (Солженицын, Ростропович с Вишневской, Любимов). Сахаров, как «носитель государственной тайны», был отправлен в ссылку под наблюдением.
Позже я думала, неужели их останавливал возраст дедушки? После встречи с Косыгиным могло быть его распоряжение: не трогать старика. А в других случаях? Правда, пакостили по-своему.
Хорошо помню, как дом ходил ходуном от возмущения по поводу «открытого письма», якобы написанного дедушкой. Те, кто хоть раз в жизни разговаривал с дедушкой, понимали, что письмо в центральную прессу и Сарьян — абсолютно несовместимы. Письмо касалось войны во Вьетнаме. Естественно, про войну дедушка слышал и читал в газетах. Но не более того. А тут ещё не только про войну, а про то, что он, Сарьян, гневно осуждает писателя Джона Стейнбека, который где-то «не так» высказался по поводу этой войны. Чтобы придать возмущению Сарьяна большую достоверность, описывалась их встреча в Ереване. Концовка письма была просто дикой: дедушка, оказывается, сожалеет, что, рисуя Стейнбека, не был достаточно прозорлив и не разглядел в нём во время сеанса поборника «милитаристских устремлений США».
Дедушку мы, конечно, оградили от ознакомления с «его» письмом. Наивные попытки бабушки какими-то звонками добиться опровержения были пресечены сразу. Когда она пригрозила разоблачением этой подлости в среде многочисленных знакомых и родственников, по телефону ей сказали всего пару слов: «Не советуем. У вас большая семья…» И столько было в этой фразе зловещего смысла, что бабушка глубоко задумалась и постаралась к этой теме более не возвращаться.
Ну а дедушка оставался в неведении и при каждом удобном случае опять говорил то, что не полагалось.
У молоденькой журналистки, пришедшей брать у Сарьяна интервью, было редакционное задание: выяснить, как художник относится к тем безобразиям, которые чинит культурная революция в Китае по отношению к представителям творческих профессий. Для придания нужного настроя журналистка описала жуткую расправу с лауреатом первого международного конкурса Чайковского — Лю Шикунем. Пианисту перебили кисти рук. Дедушка немного помолчал, а потом сказал, что китайцы, решившие строить социализм, идут нашим путём. И рассказал, как кромсали тело одной из самых красивых актрис страны в её собственной квартире (историю Зинаиды Райх дедушка знал уже в сороковые годы от Лили Брик). «Так что китайцы идут по нашим кровавым следам». Состояние журналистки было незавидным. Она растерялась, и дедушка решил, что она не знает, о ком идёт речь. «Я совсем не учёл, что ваше поколение может не знать о такой актрисе. Она была женой великого режиссёра Мейерхольда. Тоже, между прочим, перед смертью в застенках подвергся чудовищным пыткам». У журналистки округлились глаза. Дедушке стало её жаль, и он решил разрядить обстановку, вернувшись к теме, с которой она, собственно, пришла.
«И что, в Китае всем этим безобразием заправляет Мао Цзэдун?»
Журналистка ответила, что он только указывает направление, а безобразия чинят хунвейбины. Лучше бы она не произносила последнего слова. На этот раз замер дедушка. В его глазах замелькали раблезианские искорки.
«Я очень рад нашей встрече. Вы вот узнали, кто такие Мейерхольд и Райх, а я узнал про этих ху… как там дальше?»
Если учесть, что первые три буквы дед нарочито произнёс неправильно, можно представить, в каком состоянии журналистка вылетела из нашего дома.
«Будьте как дети»
Среди тех, кто видел в Сарьяне библейское «будьте как дети», был Юрий Норштейн. Это его — как человека, хорошо понимающего детскую душу, — удостоили в Японии Орденом Восходящего Солнца. «Ёжик в тумане» назван лучшим мультфильмом всех времён и народов. А ещё он знал, что детская душа может быть и у взрослых. У очень немногих взрослых. Среди таких людей он выделил Сарьяна.
В своей жизни я не встречала ни одного взрослого, который бы жил, не имея отношения к деньгам. В далёкой молодости, до женитьбы на бабушке и ещё какое-то время, дедушка, конечно, умел обращаться с деньгами, но за четверть века, что прожила рядом с ним, я не видела, чтобы он ими пользовался. Он понятия не имел, когда, почему и с какими сюрпризами прошла очередная денежная реформа. Большое счастье для творческого человека! За освобождение от бремени финансовых забот он был чрезвычайно благодарен бабушке, взявшей всё на себя.
Если дедушка ходил на рынок выбирать фрукты для натюрморта, то рядом всегда был мой папа. После долгой беседы с продавцом, когда дедушка выяснял, — какую семью и сколько детей имеет крестьянин, какой у него дом и в каком районе, а главное, есть ли вода для орошения, он поворачивался к папе и тихо говорил: «Узнай у него, сколько он просит, и дай, пожалуйста, больше». Вопросы дедушки не были простым проявлением любопытства. Он родился и провёл свои детские годы там, где земля — кормилица, а засуха — страшное бедствие. И труд человека, работающего на земле, был для него самым богоугодным занятием1[17].
Дедушка любил прогуливаться неподалёку от дома, вдоль нашей улицы. В таких случаях он надевал пиджак, в нагрудный карман которого бабушка предусмотрительно клала по его просьбе символическую сумму денег. Они предназначались тем, кто попрошайничал.
Рядом с домом находился магазин, где частенько торговали продуктами сомнительного качества. Дедушка проходил мимо этого магазина, и стоящая у входа продавщица бурно его приветствовала. Потом осведомлялась: не зайдёт ли великий художник в их скромный магазин что-нибудь купить. Дедушка заходил. Сначала ему предлагалось «самое-самое» из имевшегося в наличии. Но дедушка объяснял, что денег у него всего «вот это», и доставал из кармана мелочь на непредвиденные расходы. Однажды на эти небольшие деньги ему всучили огромный кулёк конфет. С радостью, с какой он принёс домой эти конфеты, мог появиться только ребёнок, впервые совершивший покупку. Ведь у него было так мало денег, а кулёк такой огромный! Мы развернули эти конфеты — и ахнули. Слипшиеся в кучки карамельки невозможно было отодрать от фантиков, а определить цвет бумажек и название конфет можно было наверно только в лаборатории отдела криминалистики. «Ребёнка» очень не хотелось огорчать, поэтому ему так и не сказали, что весь кулёк прямиком отправился в мусорное ведро.
Наши частенько рассказывали забавный случай, произошедший в санатории «Узкое», где отдыхали дедушка и бабушка. Сидели они как-то вдвоём на скамейке в роскошном парке, наслаждаясь природой и свежим воздухом. Вдруг из кустов позади скамейки вынырнул подозрительный тип и подошёл к старичкам. Разглядев на руке у дедушки часы, он хриплым голосом потребовал: «Давай сымай! Сымай давай!» Дедушка начал снимать часы, но возмущённая бабушка закричала: «Ты зачем этому уроду отдаёшь часы?» «Урод» оторопел, а в их сторону на крик уже спешили люди. Так что часы бабушка отбила, а дед на вопрос, почему он с такой лёгкостью собирался с ними расстаться, ответил: «Мне его стало жалко. Может быть, у человека никогда не было часов».
Конечно, при таком характере, рядом с дедушкой всегда должен был кто-нибудь находиться. Я имею в виду не телохранителей, а родных или просто порядочных людей.
Ещё одного большого ребёнка я встретила тоже в нашем доме. Это был Шостакович. «Представляете, у меня, оказывается, детская болезнь. Называется “полиомиелит”. В моём возрасте она бывает настолько редко, что вызывает у врачей удивление».
…И вот они встретились. Два больших ребёнка.
Шостакович позирует Сарьяну в его мастерской. Пальцы правой руки композитора нервно выстукивают какой-то ритм. Происходит удивительное. На холсте рождается портрет в те мгновения, когда композитор поглощён музыкальными образами. Возможно, они когда-нибудь и будут воплощены.
А потом они спускаются в виноградник втроём — дедушка и Шостакович с молодой супругой. Там, в беседке, которую обрамляют вьющиеся лозы винограда, стоит небольшой столик. На нём фрукты и бабулино фирменное курабье. Вокруг стола удобные плетёные стулья. Шостакович поднимает голову и разглядывает сквозь стёкла очков янтарные гроздья свисающего кишмиша. Потом оборачивается к дедушке и спрашивает: «А можно мне немного посидеть вон там?» — и показывает на каменные ступеньки, по которым спустился в виноградник.
«Лусик! Принеси какую-нибудь тряпку, мы хотим посидеть на лестнице!»
Бабушка приносит тряпку. Она обменивается взглядом с молодой супругой композитора, которая осталась в беседке одна, и они понимающе кивают друг другу.
Вот так и сидят на каменных ступеньках два гения. Сколько раз в их жизни обрушивалось всё и казалось, что нет ничего, кроме пугающего настоящего. Их уничтожали разве что не физически. Их унижали и клеймили. С высоких трибун их искусство приводили в пример как подлежащее искоренению, позорное явление. А они находили в себе силы выстоять и продолжать жить. И, конечно, творить.
Господи, подари миру побольше таких «больших детей»!
Магия заката
Прожив вместе почти четверть века, родители мои расстались. Каждый обрёл своё счастье в новом браке. Но обосновались все в одном дворе, по одному адресу. Для национального менталитета случай беспрецедентный.
До засилья сериалов на телевидении было ещё очень далеко, зато близко стояла многоэтажка с великолепным обзором нашего двора. А вооружившись биноклем, можно было увидеть, каким образом выясняют отношения члены известной семьи.
…Вот появился художник. Он идёт по залитому солнцем саду и с доброй улыбкой приподнимает шляпу перед появившимся человеком. Тот явно смущён такой благожелательностью. Это молодой муж моей мамы.
В доме напротив опускают бинокли. Зрители разочарованы. Да как же так? Блаженный какой-то! Наверно, не понял, кого увидел.
Объяснять, что очень даже понял, но считает нужным поступать именно так, — бесполезно.
Тысяча глаз была устремлена на молодую невестку Сарьяна — Аракси. Талантливый музыковед, она была востребована и в консерватории, и на сценических площадках, и на телевидении. Как она справится, как выкрутится? В доме трое стариков, которым нужна постоянная забота. Пусть и не под одной крышей, но двое взрослых детей и младшая восьмилетняя дочь. Достаточно одному из них проявить враждебность, и жизнь превратится в каторгу. А хотелось и своих детей. Сколько же нужно было проявить терпения и мужества…
Можно иметь много профессиональных заслуг, званий и почестей, но нелегко совместить всё это на должном уровне с обязанностями хозяйки большого дома. Аракси смело можно присвоить звание хранительницы очага дома Сарьяна.
В этот непростой для семьи период каждый из её членов оказался окружён плотным кольцом доброжелателей, взявших на себя миссию учить, как именно нужно себя вести и поступать в сложившейся ситуации. Дедушку поучать никто не решался, хотя попытки повлиять на него предпринимались. Создавалось впечатление, что его оберегают, не хотят травмировать. А в итоге всё образовывалось так, как виделось и хотелось ему. Все вели себя достойно, и жизнь в семье так или иначе начинала соответствовать той нравственной атмосфере, которая царила в доме благодаря дедушке.
Дедушка терпеть не мог примелькавшегося словосочетания «завоевание космоса». Вместо слова «космос», употреблял «пространство» и возмущался этим самым завоеванием. «Природу и планету мы уже завоевали. Покорили. Теперь, чтобы спасти человечество от результатов этих покорений и завоеваний, надо суметь вовремя с Земли удрать».
Встреча с космонавтом Алексеем Леоновым стала для дедушки неожиданной радостью. Тот факт, что Леонов сам рисовал, придало их встрече и беседе особую тональность. Он очень красочно описал нашу планету. Какой она кажется маленькой и трогательной при взгляде из космоса. И что свечение, исходящее от неё, наводит на мысль, что Земля — живой организм. Дедушке очень понравилось, что из космоса земная поверхность воспринимается как единое целое. Нет границ между государствами. Нет развитых и отсталых стран. Есть Земля и есть человечество.
При прощании дедушка сказал: «У вас такое доброе лицо. Какой же вы завоеватель? Вы посланник. Посланник Земли. А она так нуждается в спасении».
«Земля» — так называется одна из последних живописных работ Сарьяна. Она написана так, как если бы художник смотрел на неё оттуда, из пространства.
«Мартирос Сергеевич, давайте закапаем капельки». Очаровательная ассистентка профессора офтальмологии Блаватской, Светлана, склоняется над дедушкиным лицом с пипеткой. Он не скрывает явного удовольствия, которое получает от заботливых лечащих рук.
Очки появились только после восьмидесяти. До этого не пользовался даже солнечными. Считал, что нельзя смотреть на мир в фазе постоянного солнечного затмения. Ну а работать — тем более. Конечно, надо защитить себя от солнечного удара. Поэтому на голове — лёгкая соломенная шляпа, а над мольбертом — спасительная тень большущего зонтика. Впереди — панорама, залитая солнцем.
«Живописец солнца», «Солнечная палитра», «Гимн солнцу»… Это заголовки статей.
Вряд ли возможно такое восприятие творчества художника, оберегающего зрение солнцезащитными очками.
После того, как деду исполнилось восемьдесят шесть лет, по городу время от времени стали распространяться слухи о его кончине.
…Что-то обсуждая, возле самых ворот собрались друзья Рубена. Они громко смеются. Проходящий мимо человек делает резкое замечание по поводу безнравственного поведения молодёжи у дома, где сегодня умер мастер. Рубен объясняет, что видел дедушку десять минут назад. Недоверчиво-оскорблённый прохожий удаляется. Смеяться почему-то больше не хочется…
Однажды дедушка сам услышал о своей смерти по телефону. Это был тот редкий случай, когда он взял трубку. Не представившись, поинтересовался — откуда такие сведения. Когда сослались на очень высокие инстанции, он задумчиво произнёс: «Ну, если сказали там, значит, это не может быть слухом».
Физическая красота старости… Она возможна только в случае высокой духовности. Время не только не изменило, не исказило работу мысли мастера. Оно её отшлифовало… «За каждым из слов такое золотое обеспечение достоинства прожитой трудовой жизни, что не верить этим словам нельзя, и значит, это самые верные слова на свете. Господи, одни и те же слова, затверженные до непонимания, вдруг снова оживают, проскальзывают, как серебряные рыбы в заросший тиной пруд, и бьются там, живые…» Это напишет Андрей Битов после встречи с Сарьяном.
Рисунки, рисунки, рисунки… Их много. Они похожи на опадающие листья. На одном из таких рисунков — три дерева. Три старых дерева, с изогнутыми крючковатыми ветками. Надпись внизу, сделанная художником: «Я, Катя и Лусик». Последние рисунки датируются особо. Теперь здесь не только год, но и месяц. Чуть позже — отмечаются дни. Спокойное и ясное осознание погружения.
Человеческую жизнь художник сравнивал с островом. Люди, — говорил он, — выходят из воды, проходят по этому клочку земли и снова погружаются в воду…
[1] Сокращённо от Парандзем.
[2] Агалян Фрейдун Акопович (1876—1944) — армянский инженер и архитектор; Агалян Армен Фрейдунович (р. 1930) — армянский архитектор.
[3] Тер-Хачатрян Айцемик Амазасповна (1899—1974) — художник, первая женщина-скульптор в армянском изобразительном искусстве.
[4] Завершающей и очень важной частью этого процесса являются особые ферменты, вырабатываемые будущей бабочкой. Именно они не только окончательно формируют цветовую гамму, но и способствуют разложению оболочки кокона.
[5] Есаян Хачатур Акопович (1909—1977) — живописец, художник-декоратор.
[6] Никогосян Николай Багратович (1918—2018) — армянский, советский художник, мастер скульптурного и живописного портрета.
[7] Мецамор — местность в Армении, где расположена армянская АЭС.
[8] «В Новой Нахичевани было семь армянских и две православные церкви. Самые красивые среди них были церкви Божьей Матери и Григория Просветителя». — М.Сарьян, «Из моей жизни». — М.: «Изобразительное искусство», 1970.
[9] Кузнецов Павел Варфоломеевич (1878—1968) — российский живописец.
[10] Рогов Владимир Владимирович (1930—2000) — переводчик, поэт, литературовед, критик.
[11] Аладжалов (Аладжалян) Семён Иванович (1902—1987) — армянский, советский театральный художник, график и плакатист.
Мастерская и прилегающая к ней жилая часть принадлежали в своё время другому театральному художнику — Георгию Якулову, или, как его называли в кругах московской художественной богемы, Жоржу Великолепному. Как и при каких обстоятельствах не только само помещение, но и всё внутреннее убранство, включая мебель и уникальную библиотеку, перешли к Аладжалову, непонятно.
[12] Каменский Александр Абрамович (1922—1992)— виднейший российский арт-критик и историк искусства второй половины ХХ века.
[13] Саша Чёрный (1880—1932) — поэт Серебряного века, прозаик.
[14] Кедрин Дмитрий (1907—1945) — русский, советский поэт.
[15] Нина Ивановна Степанян — профессор консерватории.
[16] Это были знаменитые печи Журавлёвского завода. Когда Армения в начале 90-х лишилась тепла и света, оставшаяся настенная печь несколько лет спасала семью от холода. Отапливать приходилось деревьями из сада.
[17] «Армянские крестьяне из придонских сел Чалтыра и Крыма славились как хорошие земледельцы. Их пшеница (гарновка) по своим качествам была известна даже парижским хлеботорговцам, которые нередко посылали свои суда с закупщиками в Таганрог за армянской пшеницей» (М.С.Сарьян. «Из моей жизни»).