Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2024
Попов Сергей Викторович — поэт. Родился в 1962 году. Окончил Литературный институт им. А.М.Горького. Печатался в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Звезда» и других. Автор многих книг, в том числе «Травы и тропы. Книга стихов» (М., 2020), «Вся печаль. Книга стихов» (М., 2021), «Отдел теней и лавров. Стихи, проза, пьесы» (Тамбов, 2017), «Крылья над крышами. Избранная проза» (Воронеж, 2021) и другие. Лауреат ряда литературных премий. Живёт в Воронеже. Постоянный автор журнала «Дружба народов».
* * *
Кто множит стихи, зарываясь во тьму,
кто бьёт от бессилья баклуши
и мнит, что устроены не по уму
и очи сограждан, и уши.
Кто ранен с рожденья на голову всю,
кто в старое врос до удара
и плачет, что нынче лосю-карасю
роса лесопарка не пара.
Ошую ежовое прошлое жжёт,
хотелки летят одесную,
но мироустройства истраченный йод
не балует рану сквозную.
Всё перевернулось и вышло в тираж,
и пламенем доблестным съелось.
И в перечне закономерных пропаж —
и милость, и сладость, и смелость.
Кто в свете потерь принимает на грудь,
кто пестует жабу грудную
и видит единственно правильным путь
устроить судьбу наградную.
И переобуться, и бредни забыть,
и в новую формулу фарта
преобразовать неликвидную прыть,
чтоб жирною выдалась карта.
Ведь зелень отечества в зелень банкнот
теперь обратима едва ли —
у флоры и фауны статус не тот,
что прежде кругом признавали.
Когда не рифмуются север и юг
и запад не пара востоку,
то голосу не обязателен слух
и тьма уготована оку.
И без вариантов — круги по воде,
подёрнутой одурью неба,
чтоб в лютых дарах никогда и нигде
не воспламенялась потреба.
* * *
Ветром переворачивается страница —
потому в твоей голове и ветер,
что наука прошлого сторониться
одолима хуже иных на свете.
Ангел праха непоправимо робок
для бесчинств по полной своей программе —
в тугоплавкой тьме черепных коробок
лишь искрит потерянными дарами.
Утром переворачивается вечеря
с боку на бок — будто подруга рядом,
и оглядываешься, глазам не веря,
и окно возможностей ищешь взглядом.
Римский профиль времени беспредела
вырисовывает рассвет на шторе,
и война по призрачной кромке тела
проступает в присном своём повторе.
Понимаешь — рядом слеза и только —
и не рядом, а в глубине порядка,
где сердечных камер противотока
гробовая радость слепа и кратка.
Светом переиначивается горнило,
оттого твой свет и важней расплава —
что бы тьма в загашнике ни хранила,
пишешь слева сызнова и направо.
И слова на ветер выходят боком —
головным распадом, грудным разрывом…
И любовь в неведении глубоком
разрушает время над мелким Римом.
* * *
Из-под спуда солнце смотрит в оба
и зовёт ответить головой —
то любовь проклятая до гроба,
то война до крышки гробовой.
И луна берётся из-под палки
освещать потерянные дни —
широки в Союзе коммуналки,
нерушимы вечные огни.
Возвращенье требует урона,
и слезы — сценарий дармовой,
где влетает белая ворона
в кинокадры, как к себе домой.
И пока весёлые прилёты
несусветно множатся кругом,
чёрный ворон чахнуть без работы
не силён в компании с врагом.
Переходит прошлое границы,
нарушая визовый режим.
Отдыхает сокол у криницы,
скорою победой одержим.
Кружатся пернатые над бездной,
чтоб светилам выклевать глаза —
не воспринимается небесный
пламень как горючая слеза.
И едва заправится горючим,
загоняет воздух под крыло
истребитель, памятью не мучим,
силе тяготения назло.
На железный занавес годится
ломовой металл батальных сцен,
где поёт безудержная птица
о потере зренья в точке N.
И другие буквы алфавита
по бортам корябает латынь…
Небо продаётся на Avito,
негодяи портят героинь.
Сериалы крутятся по кругу,
залезают лётчики в долги.
Если кто и чувствует натугу, —
умоляет: «Боже, помоги».
Кинематография распада
выцветшего времени вольна
говорить, что так оно и надо,
ведь любовь — такая же война.
И пока снимает на потребу
беспилотник хронику пропаж,
по неосмотрительному небу
плачет сухопутный патронташ.
* * *
Куражится март вопреки февралю
и вместо «умри» заявляет «люблю»
окрестностям страха и праха.
И если успенье уже позади,
над испепеляющей раной в груди
прощение бьётся, как птаха.
Но как ситуацию ни назови,
у призванных ангелов перья в крови
и жар простодушия вынут.
И нечего делать здоровью, когда
душевные хвори берут города
и соки телесные стынут.
Облезлый апрель вырастает из луж,
где вирус в компании битых баклуш
идёт на больничный с ухмылкой.
И пулю как дуру прощают опять,
и температуру ничем не унять
по этой истории пылкой.
Уже занимаются липа и клён,
а если в ботанике кто не силён —
с лихвой наверстает в металле.
И если прицел, магазин и цевьё
принять априори за тело своё, —
кресты зачастят и медали.
И если леса голосуют за май,
вопрос о цветении не поднимай —
всё сбудется так или этак.
И скажут, что слава сильнее слезы,
и если забудутся эти азы, —
умрут и потомок, и предок.
И вскорости лето врага припечёт,
и выпарит Лету гвардейский расчёт,
чтоб не было время в обузу,
где ангельский голос над пеклом земли
стократ повторит заклинание «пли»
как эпиталаму cоюзу.
* * *
Держит любезный в Бежецке магазин.
Держат любезного урки за дурака.
В недрах промозглых лет и горючих зим
пляшет бегущая над козырьком строка.
«Посеребри ладошку, денежку притарань.
Лихо — зимой ли, летом ли — не буди.
Между баблом и кладбищем есть ли грань?
Так что гляди, как сложится впереди…»
Где Гумилёва Лёву пасли деды,
из царскосельских высланного пенат,
тише любой любезный шуршит воды,
ниже любой травы нагибаться рад.
Стало быть, корм филфаковский не в коня,
если в значенье слова «любезный» не
блазнится лёд презрительного огня
и не сгорает радость в таком огне.
Любо ли Лёве было не лезть к отцу,
да и к мамаше — если на то пошло?..
Но прогоняло невскую зеленцу
летнего внука сытное ремесло.
Только браткам до лампочки цвет лица
небесноглазых мальчиков на мели —
даром в речах тревожат порой Отца,
дабы не слыть исчадьем родной земли.
«У торгашей из бывших — тушите свет —
гонор такой, что впору кайлом сбивать…
А что приварка нет на погляд как нет —
это кого колышет, едрёна мать?»
Выслан любезный в здешние времена
из позабытой всуе страны теней…
Но теневой явилась и здесь страна,
только не стоит много болтать о ней.
И без того любезному тычут в нос
пассионарских выволочек счета…
Он оттого в безумную землю врос,
что не осталось неба здесь ни черта.
* * *
Когда закатная косая,
над жидкой жизнью нависая,
пойдёт подмигивать и тлеть,
Давид, Софония, Исайя
вернутся в умственную клеть.
Она темна и пустотела —
душа немногого хотела.
А в детстве — вовсе ничего.
И только шествовала смело
глядеть на Божье торжество.
Пугаясь тьмы ветхозаветной,
велась на свет полузаметный
и содрогалась от имён,
ведь ими перечень несметный
безумий в книге окаймлён.
Михей, Захария, Иона
мешали жить во время оно —
шли чередой в дошкольном сне.
И ночью не было закона
непроходимой новизне.
И воскресали в древних звуках,
и умирали в крестных муках
названья страхов и людей,
ведь всяк у сердца на поруках —
и шкет, и книжный иудей.
Когда смыкаются начала
и сны от первого причала
идут рубежною рекой,
каким бы счастьем ни качало —
пощады нету никакой.
И по воде, по странной суше,
всё невесомее и глуше
словарный выморочный шум…
И не спасают наши души
Осия, Авдий, Аввакум.