Стихи
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 2024
Фаликов Илья Зиновьевич — поэт, прозаик, эссеист. Автор десяти книг лирики, четырёх романов, двух сборников эссеистики и книг о Марине Цветаевой, Борисе Слуцком, Евгении Евтушенко и Борисе Рыжем в серии «Жизнь замечательных людей» (их журнальные варианты были опубликованы в «ДН»). Лауреат нескольких литературных премий, в т.ч. премии журнала «Дружба народов». Живёт в Москве.
* * *
Ещё не уходит в преданье
чернеющий вороном час,
и наше слепое свиданье
впотьмах не заметило нас.
Ещё не кончаются слёзы
и снится родительский дом,
и чайка, как дочка берёзы,
белеет над мутным прудом.
* * *
Тёмной ночью с пудовой охапкой цветов,
огибая канавку…
Я к провалу готов, а бывал не готов,
но пошёл на поправку.
Режиссура судьбы до последней строки,
словно речь о Синатре,
мне сулит бенефис, развязав языки
в погорелом театре.
Удержать не могу, и головками вниз
розы падают в ноги,
унося за собой тяжелеющий бриз
и цветник у дороги,
и огромный кусок монолитных небес
беззащитного цвета,
и открытый в бреду кипарисовый лес —
эта жизнь моя, эта.
Этих розовых роз, что в ногах у меня,
на сто жизней достало б,
чтобы жить не тужить, никого не виня,
без ужимок и жалоб.
Вероятно, очнусь, вероятно, займусь,
вероятно, умножу
демографию строк и количество муз —
время скорчило рожу!
Время право. Успех — он ещё тяжелей,
и домой не пробиться
сквозь скалу пустоты перед дверью своей,
и легко ошибиться,
не туда зарулив, пролететь по прямой,
и обратно ни шагу,
и, спектакль отыграв, возвратиться домой,
в нежилую общагу.
* * *
Конечно, дело не во мне,
чтоб опечаленная муза
легко взлетела на волне
в лазурь пролива Лаперуза.
Конечно, стихнут шум и гам
существования земного.
Я возвратил тебя к стихам,
чтоб ты оплакала другого.
Не будет вечным перегруз,
как некогда — перезагрузка,
и предводительницей муз
на лето станет трясогузка.
И каждый встречный водоём
в ногах рассыплется беспечно,
и мы останемся вдвоём
уже навек. Уже навечно.
На корабельную корму
отправим птичку-невеличку,
и не удастся никому
вмешаться в нашу перекличку.
Не нужен доблестный Ахилл,
когда под действием прибоя
ты вылетаешь из бахил
и под тобой сгорает Троя.
* * *
Бабочка трепещет на полу.
Не приманка, не воспоминанье,
не маяк на ялтинском молу —
не погаснет в утреннем тумане.
Устояли дерево и дом.
Белая скала не шелохнётся.
Чёрный дрозд распелся над прудом,
через три столетья задохнётся.
На века осталась, как была,
белой беспощадная столица.
Устояла белая скала.
Бабочка сама себе приснится.
Бабочка трепещет на полу.
А поскольку глобус раскачало,
треплется мочало на колу —
жизнь моя, финал, а не начало.
Падать с потолочной высоты
в выбоины старого паркета?
Милая, неужто это ты?
Не мифологема, не примета —
бабочка влетела наяву
в лето, где недопито токая.
Форточка распахнута в Москву.
Улетай, такая золотая.
* * *
От Надсона до Левитана —
в еврейском местечке?
Откроется старая рана
дорожной аптечке.
Поэту, а не ювелиру,
живущему справно,
вручает отечество лиру —
великодержавно.
Скажи мне, кто преданно служит
Фиальте, Фиальте?
Кто горными тропами кружит
по Ялте, по Ялте.
Свистела в мирах параллельных
казацкая плётка.
В садах расцвела акварельных
чахотка, чахотка.
Кто тычется в чёрную тучу
на горном отроге.
Кто вышел на голую кручу
по русской дороге.
И мы с тобой звёзды хватали,
живя у фонтана
от Надсона в полуквартале,
в саду Левитана.
* * *
Высоцкому
С бутылкой ли, судьбой затыркан,
форсирую июльский зной,
туда, где ты протёр затылком
овал гитары за собой.
Без тяготения к припаркам,
пока скрипит земная ось,
Ваганьковское стало парком,
где ходят парами и врозь.
Быть гражданином не обязан,
ты, завязав, стоишь стеной,
по гроб смирительно повязан
полнометражной простынёй.
Стоишь, как сизокрылый голубь,
крещенскую покинув прорубь,
куда спроста нырнул с моста
во имя русского Христа.
Стоишь, как ритор в римской бане,
претерпевая колебанье,
пока сквозь мрамор и гранит
твоя кифара не гремит.
* * *
А на волне, говорят, на коне
так никогда не бывает, и вот
уличный голубь прибился ко мне,
уличный голубь меня узнаёт.
В жизни моей не осталось ни зги,
кроме Арбата, и, вынюхав путь,
голубь готов постоять у ноги
и по-собачьи в глаза заглянуть.
Он почтальоном моим не бывал
и, разобиженный этим, поди,
песен не пел про любовь наповал,
не ворковал в Голубиной пади.
Он в не совсем голубином краю,
выскочив из океанской травы,
не залетел в голубятню мою
за неимением оной, увы.
Хочет он спать у меня на крыльце,
глядя на чёрное тело земли.
В каждой из улиц на самом конце
белая церковь мерцает вдали.
Не потеряв обручальных колец,
оба ношу, по столице ночной
медленно топаю в самый конец,
уличный голубь плетётся за мной.
* * *
— Если бы не ты, — она сказала.
— Если бы не ты, — ответил он.
И вздохнули, и с автовокзала
тихо покатили под уклон.
К белому обрыву, к синеморью,
где летают лебеди, трубя,
дальше, к семиречью, к семигорью,
не было б которых без тебя.
* * *
Музу сквозь грохот и гам
за руку вёл в отдаленье
по направленью к стихам,
а не в другом направленье.
Вышли на станцию Стишь,
под серебристые ивы.
Может, за это простишь,
Боже, постыдные срывы?