Александр Межиров: неюбилейное
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2024
На рубеже шестидесятых — семидесятых годов прошлого века Александр Межиров написал стихотворение «Убывает время…», где сказано:
И я не то чтобы
слишком болею.
Не то чтобы усталость
доканывает меня, —
А всё юбилеи стоят,
юбилеи,
Юбилейные какие-то
времена.
Мой нынешний разговор — не про это. Не про юбилей. Хотя таковой имел место в сентябре минувшего года (Межирову — 100 лет).
Александр Межиров смолоду думал о мастерстве. О ремесле поэта. О том, как делать стихи. О том, как избежать следов сделанности. Самой его отрицательной оценкой стихов было: «Выделка». Однако:
Мастера — особая
Поросль. Мастера!
Мастером попробую
Сделаться. Пора!
«Мастера»
Ему и его недоброжелатели охотно уступили титул мастера, ибо версификационное мастерство считается чем-то второстепенным относительно боговдохновенности.
Сам он полагал иначе:
Вы на нём вымещали
Все свои неправа,
А ему не прощали
Волшебство мастерства.
«Призванье-II»
За блестящими стихами должен стоять смысл поручения, даденного поэту свыше. Постижение поэта равно прощению его мастерства. Звук смастерить невозможно.
В межпоэтических отношениях дело не ограничивается вольным или невольным усвоением метафоры или даже интонации.
Я тебе подарил только звук,
Только собственный звук, незаёмный,
Только сущность поэзии тёмной…
«Другу»
Сам эпитет «поэзии тёмной» взят Межировым у Бунина («Поэзия темна, в словах невыразима…» из сонета «В горах»). Межиров постоянно искал для себя пустыннически-аскетический стих. Вот почему оказалась возможной такая — давняя — его фраза по телефону:
— Я пришел к заключению, что Блок — второразрядный гений.
Пауза. Младший собрат, бывший боксер, спрашивает:
— А кто работает по первому разряду?
— Ходасевич.
Когда-то он сказал одному из учеников:
— Задним числом я понял, что, когда я писал «Коммунисты, вперёд!», во мне звучал Мандельштам: «Мне на шею кидается век-волкодав…»
Однако ту интонационную фразу, что лежит в основе самого известного его стихотворения, можно отыскать — и сходства тут больше — в «Триполье» Бориса Корнилова (1934):
И тяжёлые руки,
перстнями расшиты,
разорвали молчанье,
и выбросил рот: —
Пять шагов, коммунисты,
кацапы и жиды!..
Коммунисты, вперёд —
выходите вперёд!..
Не в этом дело. Существенней другое: ни Бунин, ни Ходасевич, ни Корнилов в пору создания «Коммунистов» (вторая половина сороковых прошлого столетия) и близко не подпускались к пиршественному столу советского стихотворства.
Между тем проблема мастерства, ремесла, того особого вида деятельности, которая отличает литературных людей от всех остальных, с нешуточным постоянством занимала Межирова в течение всей его долгой жизни, исполненной непрерывного творческого труда.
Обессилел,
ослеп
и обезголосел, —
Мне искусство больше не по плечу.
Жизнь,
открой мне тайну своих ремёсел, —
Быть причастным таинству
я
не хочу.
Да будут взоры мои
чисты и невинны,
А руки
натружены, тяжелы и грубы.
Я люблю
чёрный хлеб,
деревянные ложки,
и миски из глины,
И леса под Рязанью,
где косами косят грибы.
Существует дистанция между полем действительности и полем поэзии. На войне был московский мальчик, вчерашний школьник — в поэзию же вошла коллизия «интеллигенция и война», а точнее — «поэт и война».
И правда, в Синявинских болотах Межирова мёрз и погибал совсем не Вася Тёркин, а «Фантазёр и мечтатель. Его называли лгунишкой» («Стихи о мальчике»).
«Судьба моя сложилась таким образом. Всех, кто кончил 10-й класс, кто был на ногах, при руках, призвали, в том числе и меня. Потом большинство сказали, что они пошли добровольцами. Однако, если говорить по совести и чести, то я добровольцем не был. Более того, я ещё не слишком верил в страшные зверства немцев. Потому что я не представлял, как это немцы — с Моцартом и Бахом — могут делать такое. Мне было 17 лет»1 .
Нам предстоит принять парад цитат. Межиров афористичен, формулировочен, эпиграмматичен, лаконичен — богатая пища для обильного цитирования.
Так вот: межировский автогерой признаётся:
Ты пришла на меня смотреть,
А такого нету в помине.
«Прощай, оружие!»
Он неслыханным образом в разгар милитаризма и едва поугасшей борьбы с космополитизмом вторит голосу с Запада — Хемингуэю: роман «Прощай, оружие!».
Он отказывается от войны. Не в пацифистской полуслепоте — напротив:
О войне ни единого слова
Не сказал, потому что она —
Тот же мир, и едина основа,
И природа явлений одна.
«О войне ни единого слова…»
Про него говорили: мистификатор. Всякое говорили. Межировская правда — его преданность поэзии и его стихи.
Был русским плоть от плоти
По мыслям, по словам.
Когда стихи прочтёте,
Понятней станет вам.
«Москва. Мороз. Россия…»
Он закончил свои дни в США. На склоне его дней президент Клинтон вручил русскому поэту грамоту за участие во Второй мировой.
«Проникнутая духом партнёрства и взаимопомощи, благодарная Нация никогда не забудет Ваш несравненный личный вклад и жертвенность, проявленную во Второй Мировой Войне.
Белый Дом
27 сентября, 1994. Вильям Клинтон”»2 .
Существует некоторая неясность — хотя бы в занятиях его отца: Пинхус (Пётр) Израилевич Межиров был то ли юрист и медик, то ли юрист и экономист. Евгений Евтушенко считал межировского отца бухгалтером, даже дома не снимавшим чёрные нарукавники. Сам Межиров говорит: «Мой отец, юрист по профессии, был всесторонне образованным человеком»3 .
Редкой и непривычной была фамилия — Межиров. В обращении к Вильнюсу сказано:
Поселюсь в тебе тайком
Под фамилией Межиров.
Мне из местных старожилов
Кое-кто уже знаком.
«Вильнюс»
Поэт играет на ударении, но нам интереснее другое — происхождение фамилии. На сей счёт — опять-таки из области гипотез — следующая информация:
«Межиров»? — да ведь эта фамилия наверняка происходит от подольского местечка Межиров, около моей Винницы <…> И ведь оказалось, что Межиров знал: его предки по отцу — из Межирова на Подолье, славившегося своими печатниками. Когда-то там была большая синагога, сейчас — её развалины, а местечко теперь называется селом…4
Эту информацию удваивает следующая: «Александр Петрович уверял меня, что его предки Мезьер, ювелиры из Франции, были выписаны в Россию Екатериной II, и оттуда пошла фамилия Межиров. В другой раз он говорил, что фамилия связана с местечком Межиров, что в Подолье»5 .
Кроме того, есть двоякость и в указании места рождения Александра Петровича — Москва или Чернигов. Определённо лишь одно: Межиров называет Москву — в частности Лебяжий переулок — своей родиной, не отказывая Чернигову в особой роли в его судьбе.
…Пустого флигеля хозяин
Вернулся с Первой мировой,
Вконец раненьями измаян
И от контузий сам не свой.
…………………………………………..
На мостовой
От дома к дому,
Вдоль тротуаров и дворов,
Он постелить велел солому
По указанью докторов.
Ему избавиться от хвори
Помог соломенный настил.
Хозяин выздоровел вскоре
И в шумный Киев укатил.
«Чернигов»
Незатейливые стихи, отметим — сюжетные, это важно для характеристики межировской лирики. Сюжет, равный балладе. Любование городом, его людьми и поступками. Сквозит то свойство, которое условно можно было бы назвать межировским почвенничеством.
Имена Ивана Никитина, Сергея Есенина или таких современников, как Алексей Фатьянов или Виктор Боков, увенчиваются вершинной в межировском творчестве вещью — большим стихотворением, или маленькой поэмой, — названной именем города, небольшого, но дорогого поэту, — «Серпухов», с таким финалом:
Ну так бей крылом, беда,
По моей весёлой жизни,
И на ней
ясней
оттисни
Образ няни — навсегда.
Родина моя, Россия…
Няня, Дуня, Евдокия…
Напомним стихотворение Ходасевича, ставшего одним из образцов «Серпухова»:
Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен. Она
Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна.
…………………………………………………………..
И вот, Россия, «громкая держава»,
Её сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.
«Не матерью, но тульскою крестьянкой…»
В данном случае размер не имеет значения…
Межиров — мифотворец, его автогерой дошёл до Берлина (в «Воспоминаниях о пехоте», «Медальоне»), а с Александром Петровичем Межировым как таковым этого не было. Но Лебяжий переулок — был и есть. Увитый легендой.
А в медальоне спрятан адрес матери:
Лебяжий переулок, дом 1…
«Медальон»
Миф и явь — разные вещи. Мы предпочитаем миф. То есть — поэзию. «Дом старинный, трёхэтажный, бицепсы кариатид». У предположительно межировского дома в Лебяжьем переулке с майоликой на фронтоне никаких кариатид нет и не было.
Межиров окликает другой дом, главный дом купеческой усадьбы на пересечении Кремлёвской набережной и Лебяжьего переулка6 .
Часть проезжая скована льдом.
А в Лебяжьем проулке седом
Дом доходный, Михалковский дом
Повидал всевозможные виды,
И стоит, опираясь с трудом
На старинные кариатиды.
«Издалека»
Пастернак жил в этом доме. «Пастернак снял маленькую комнату у въезда в Лебяжий переулок (дом 1, кв. 7). Её окно выходило на Кремль и Софийскую набережную, поверх деревьев Александровского сада, который в этом месте был гораздо шире теперешнего»7 .
Межиров родился 26 сентября 1923 года в коммунальной квартире этого дома. «Дом, в котором я родился и рос, и теперь стоит на берегу Москвы-реки, окнами на Кремлёвскую набережную и Лебяжий переулок».8
Пастернак там снимал жилье даже дважды («Я поселился здесь вторично…»). Свидетельством чему — литературный факт, жемчужина русской поэзии «Из суеверья».
Коробка с красным померанцем —
Моя каморка.
О, не об номера ж мараться
По гроб, до морга!
…………………………………………………..
Грех думать — ты не из весталок:
Вошла со стулом,
Как с полки, жизнь мою достала
И пыль обдула.
Лето 1917
Этот звук, чуть изменившись, потом перешёл в «Февраль» («Мело весь месяц в феврале…») и множество других стихов, написанных уже не Пастернаком. Это часть московской истории.
Существует предположение, что на панно упомянутого дома с майоликой изображена балерина Бронислава Гузикевич. Как знать, балерины межировских стихов — не от неё ли?..
С 1912 года перестройкой будущего дома с майоликой в Лебяжьем занялся архитектор Сергей Гончаров — внук младшего брата Натальи Николаевны Пушкиной, потомок владельцев Полотняных заводов. Дочь архитектора — Наталья Гончарова — ярчайшая русская художница, оформившая в начале ХХ века немало стихотворных книжек русского поэтического авангарда (А.Кручёных, В.Хлебников, Т.Чурилин, С.Бобров, С.Большаков), помимо прочего — героиня очерка Марины Цветаевой «Наталья Гончарова. Жизнь и творчество» (1929). Один из гончаровских домов поныне стоит в Трёхпрудном переулке, построенный зодчим для своей семьи, неподалёку от родительского дома Марины Цветаевой. Круг описан, Москва дышит стихами. Межиров — поэт московский.
Но стихи, с которых начинается его творческая судьба, накрепко связаны с Ленинградом, где началась его война. Это напоминает казус Бродского, поэзия которого, на мой взгляд, начинается «Рождественским романсом», навеянным Москвой.
У Межирова в стихах нет ни единого намёка на соседство с Пастернаком. Можно допустить, что он не знал этого факта. Но он не мог не знать, что Пастернак жил с родителями на Волхонке, совсем рядом. И об этом — ни слова.
Но существуют такие стихи, написанные в старости, и это касается писательского городка Переделкино:
Конечно, дело не во мне,
Убитом на другой войне,
В огне иных сражений,
А в том, что здесь, увидев свет,
На даче, до недавних лет,
Великий русский жил поэт,
Русскоязычный гений.
И жизнь была его сестрой…
«Пускай другого рода я…»
Пастернаковского дома на Волхонке теперь тоже нет. А вот соседство двух поэтов в Лебяжьем — это уже сюжет, знак непрерывности отечественной поэзии.
Имя Пастернака — одно из редчайших поэтических имен, попавших в межировские стихи. В принципе, Межиров не злоупотреблял своей литературной эрудицией, призывая поэтов в собственные стихи лишь на крайний случай. Красноречивый пример такого рода:
Ты когда-то был похож на Блока,
А теперь на Бальмонта похож.
«Игрушки»
Ещё в раннем стихотворении «Медведь»:
Ему ножом распороли живот
Без всяких переживаний.
Мочили, солили, сушили — и вот
Он стал подстилкою на диване.
На нём целуются, спят и пьют,
О Пастернаке спорят,
Стихи сочиняют, песни поют,
Клопов керосином морят.
Как видим, Пастернак введён в повседневность как нечто необходимое, присущее тому историческому моменту. Время действия — по-видимому, уже пятидесятые годы. С тех пор и до конца Пастернак не покидал круга межировских раздумий.
В автопредисловии к книжке «Стихотворения» в серии «Библиотека советской поэзии» (1969) Межиров пишет: «После войны возникли иные трудности. Мы жили “в значенье двояком жизни бедной на взгляд, но великой под знаком понесённых утрат…” (Б.Пастернак)».
Эпиграфом из Пастернака он предваряет «Набросок»: «О, если б я прямей возник…» Это одно из важнейших произведений позднего Межирова. Характерно, что именно здесь он сводит Пастернака с другим дорогим для себя поэтом:
Ах, лет назад почти что пятьдесят
В анапесте, Некрасовым испетом,
Просил, чтоб камни, что в меня летят,
В тебя не попадали рикошетом.
Он говорит слова последней прямоты:
За что?.. За то, что жил в одной системе
Со всеми, но ни с этими, ни с теми,
Ни в этой стае не был и ни в той,
Ни к левой не прибился и ни к правой,
Увенчан и расплатой, и расправой
На похоронах жизни прожитой
И на похоронах страны кровавой,
С которой буду проклят и забыт, —
За стыд, за раны бед неисчислимых,
Позор побед, пощёчины обид
В Манхэттенах и Иерусалимах —
Сквозь Реки Вавилонские — навзрыд.
Прямое указание на раннего Пастернака:
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
«Февраль»
От Пастернака же идёт у Межирова это «навзрыд» в конце строки: «Стенали яростно, навзрыд», «Всё это пропало, распалось навзрыд», «Своим прекрасным голосом, навзрыд», «Плачет женщина навзрыд», «Над Элладой хохотать навзрыд», «Сквозь Реки Вавилонские — навзрыд».
Родословную нашего героя яснее всех освещает его племянница Ольга Мильмарк, дочь его двоюродной сестры.
Семья Залкиндов жила в Чернигове в доме деда, земского врача. Абсолютно ассимилированная семья, в которой говорили и читали по-русски. Часть детей получила образование в Цюрихе. <…> Увы, из нашей же семьи вышла будущая «пламенная революционерка» Розалия Землячка (урождённая Рахель Залкинд). <…> Из Чернигова часть семьи перебирается в Москву, часть — в Ленинград. В Москве Межировы поселяются в Лебяжьем переулке, в большой коммунальной квартире на первом этаже: «Переулок мой Лебяжий,/ лебедь юности моей». <…>
Всем в этом доме заправляла суровая няня Дуня, обожавшая Шуру. Это ее увековечил он в классическом «Серпухове».
Прилетела, сердце раня,
Телеграмма из села.
Прощай, Дуня, моя няня, —
Ты жила и не жила.
Паровозов хриплый хохот,
Стылых рельс двойная нить.
Заворачиваюсь в холод,
Уезжаю хоронить.
Мама Межирова, тётя Лиза, читала мне Некрасова, а из стихов своего сына воспринимала, пожалуй, только ранние…9
Межировская ранняя юность малоизвестна, если не совсем неизвестна. Вот, пожалуй, чуть не единственная её деталь: «За несколько дней до начала войны <Межиров> успел прочитать перед учениками, интересующимися историей, свой доклад о роли Мирабо в Великой французской революции»10 .
Немаловажную вещь мы узнаём из интервью Зои Межировой «Литературной газете» (№ 21, 26 мая 2010 г):
В письме журналу «Арион» (№ 4, 1996), которое было приложено к присланной им из США подборке стихов, он написал: «Всю жизнь я играл, привычно считая выход с одной, а то и с двух колод. Это развивает память. Что с того… Теперь память мне только мешает». Мало кто знает, что отец его друга-одноклассника, гениальный игрок, начал учить двух, тогда 12-летних мальчиков, игре в карты. С тех пор Игра стала страстью, забвением, освобождением. Она была тем иным измерением, где отдыхала, переключаясь, душа. Ну, а дух — оставался всегда с поэзией. Он играл с выдающимися игроками. В молодые годы много проигрывал, что вызывало немалые трения в семье. Только гораздо поздней, уже в зрелом возрасте, достиг в этой области по-настоящему высокого уровня.
Кроме того, сам Межиров говорил о том, что стихотворение «Тишайший снегопад…» написано им ещё до войны, то есть, по существу, в школьные годы.
Штандарты на древках,
Как паруса при штиле.
Тишайший снегопад
Посередине дня.
И я, противник од,
Пишу в высоком штиле,
И тает первый снег
На сердце у меня.
1940
Противник од? Для романтических юношей той поры — исключительная черта. Поверим на слово.
Однако вполне известна военная биография А.П.Межирова.
После окончания 10-го класса А.Межиров был призван в армию и направлен под Саратов, в Татищево, в полк, который формировался для отправки на фронт. Оттуда он попал в 8-й парашютно-десантный корпус. Но прыгать с парашютом не довелось, корпус был брошен в бой в качестве пехоты. Александр испытал горечь отступления, получил первое ранение. В госпитале заболел тифом, но очень быстро поправился. И, несмотря на хромоту после ранения, был отправлен эшелоном на Ленинградский фронт. <…>
Здесь А.Межиров был назначен пулемётчиком и испытал все тяготы и лишения голодной обороны Ленинграда. В 1943 году Межиров был принят в ВКП(б). В боях по прорыву блокады Ленинграда он участвовал уже в звании младшего лейтенанта, в должности заместителя командира роты по политической части.
12 марта 1943 года части 189-й дивизии, выполнив приказ Ленфронта, прибыли в новый район сосредоточения в подчинение 55-й Армии: на правый берег Невы, в район деревень Бол. Манушкино и Мал. Манушкино. Затем части дивизии были переброшены под Колпино и приняли участие в Красноборской операции в марте-апреле 1943 года. Это были последние бои для младшего лейтенанта А.Межирова. В бою под Саблино он был контужен. С марта по июнь проходил лечение в Челябинске. В ноябре 1943 года предписанием Челябинского облвоенкомата признан ограниченно годным по ранению и в начале января 1944 года уволен в запас. <…>
…Согласно донесениям 24 февраля 1943 года в 864-м стрелковом полку три человека были ранены взрывом оказавшейся под снегом на месте костра противотанковой гранаты. А через три дня в том же межировском полку взрывом гранаты во время тушения загоревшегося шалаша были ранены четыре человека. Судя по всему, именно эти случаи, произошедшие в 864-м стрелковом полку, нашли отражение в стихотворении А.Межирова «Споры»…11
На памятнике, установленном в честь тех жестоких боёв, высечены стихи Межирова «Воспоминания о пехоте».
Похоже, на войне стихи он писал. По крайней мере, стихи были нужны молодому человеку для поступления в Литературный институт (1943)12 . Видимо, «Воспоминания о пехоте» или какие-то ещё строки были сочинены на этот случай. Более совершенными стали стихи, написанные годы спустя. То и другое — годы и стихи — отмечены рефлексией сомнения, неуверенности в себе и своем поэтическом призвании.
В снег Синявинских болот
Падал наш солёный пот,
Прожигая до воды
В заметённых пущах
Бесконечные следы
Впередиидущих.
Муза тоже там жила,
Настоящая, живая.
С ней была не тяжела
Тишина сторожевая.
Потому что в дни потерь,
На горючем пепелище,
Пела чаще, чем теперь,
Вдохновеннее и чище.
«В снег Синявинских болот…»
Печататься он стал еще во время войны. В газете «Комсомольская правда» от 23 марта 1945 года появилась первая публикация — стихотворение «В сорок первом». Уйдя из Литинститута, Межиров некоторое время учился на истфаке МГУ.
Послевоенная жизнь Межирова текла без особых внешних треволнений. Стихописание, поездки по стране и вне её, издание множества книг, государственные награды, выступления перед читателями и проч., и проч. Единственный за всю жизнь брак, единственная дочь, материальный достаток, квартира, дача, машина — всё это не сразу, но постепенно образовалось у советского литератора. У русского поэта было не так, прежде всего не хватало — душевного покоя. «Вопрос пробуждения совести заслуживает романа…» («Баллада о цирке»).
Постоянно думая об искусстве, о людях искусства, Межиров не пишет развернутых полотен, посвящённых творчеству. Была — в молодости — попытка характеристики Ван-Гога («Жёлтый цвет»). Позже — стихи о «тайне Ахматовой» («Изнутри и откуда-то со стороны») или стихи о Веласкесе («Без предварительных набросков…»). Но в принципе его литературно-художественные вкусы, мнения и оценки чаще всего возникают как бы случайно, в общем разговоре о жизни и смерти, без каких-то особо прописанных работ в стихах и прозе. Это касается и Есенина, и Никитина, и Блока, и современников Блока, в частности:
Жизнь вокруг шумела грубо,
Не утаивала зла, —
Но в стихах у Сологуба
Нежной всё-таки была.
Или так:
Над Сеной — из тёмных туманов
И сплетен мирских и клевет
Восходит Георгий Иванов,
В давнишние лета — кадет.
В обличье своём многоликом.
В «Портрете без сходства» великом,
И в «Розах», и в прозах своих,
Посмертных и довременных.
Но прежде всего:
Слышен мне в гениальной поэме «Езерский»
Ропот Пушкина дерзкий,
Что в свободе своей беспечальной
Не изведали жизни уклад феодальной.
«Есть задача у нации…»
Долгие годы Межиров вёл поэтический семинар на Высших литературных курсах при Литературном институте им. А.М.Горького. Но его пересечения с современными поэтами не замыкались на официальной площадке. Ему писала поэтическая молодёжь, он и сам внимательно следил за тем, что печатается в периодике, выходит книгами, ходит в списках по рукам, поётся на вечеринках и кухонных посиделках. В этом свете — особый интерес к Высоцкому.
Надо сказать, Высоцкий отличался глубочайшим пиететом к поэтам фронтового поколения. Однажды он читал стихи — и пел — Слуцкому, Самойлову и Межирову, попросив их собраться именно в этом составе, и длилось это действо долгие часы. Межиров свидетельствует: «Он пел восемь часов!» Практических последствий — например, выхода книги Высоцкого — не воспоследовало. Межиров рассказывает об этой встрече в интервью М.Цыбульскому.
М.Ц. Александр Петрович, из литературы я знаю, что Вы были хорошо знакомы с Владимиром Высоцким. Мне хотелось бы расспросить Вас об этом знакомстве поподробнее.
А.М. О Высоцком очень трудно говорить. Он был очень непохож на тот образ, который он создал в своих песнях. Он был совершенно другой человек. Я думаю, самое главное, что в нём было, — это ум. Он был дьявольски умён, пронзительно. Он был странным образом не по-современному воспитан. Он был светский человек, настоящий светский человек, когда светскость не видна, а растворена в нём. Общение с ним, когда он был не болен, было радостью любому человеку. Тогда он был поразительно тактичен, необыкновенно…
Он, конечно, был мученик. Иногда он звонил довольно поздно, позже, чем обычно, абсолютно не больной, но, видимо, ощущающий, что на него находит эта болезнь. И он начинал петь по телефону, и чувствовалось, что ему неважно, кто его слушает, а важно попробовать в муках преодолеть наступающую болезнь. <…>
М.Ц. Позвольте теперь задать Вам профессиональный вопрос. Какие недостатки Вы видите у Высоцкого-поэта?
А. М. Я у него никогда не любил риторические куски, это ему никогда не удавалось, тут он сразу терял высоту. Он не был ритором, он мог сформулировать какие-то вещи, но не способом риторики. Он не был Виктором Гюго или Барбье, ему была необходима какая-то конкретика. <…>
М.Ц. А какие ещё встречи с Высоцким Вам запомнились?
А.М. Однажды произошла русская, нелепая ситуация. Мы приехали с Евтушенко в Ленинград на вечер поэзии. Номер Евтушенко в гостинице «Европейская» явно готовил КГБ, но по ошибке туда вселили меня. Я не исключаю, что Высоцкий пришёл тогда не ко мне, а к Евтушенко.
Высоцкий начал петь и очень долго и замечательно пел. Я ему сказал тогда, что очень люблю его короткие песни, ранние песни. Я сказал, что, например, песня «Сегодня я с большой охотою…» такая чистая, что она для меня, как сонет Лауре. И он начал петь, выбирая песни для меня. Это было совершенно упоительно.
И ещё одна встреча. Помню, однажды Высоцкий приехал с женой ко мне. У меня была высокая температура, сильный жар, но я не лежал в постели, а был одет. Однако он сразу почувствовал, что я болен, и хотел тут же уехать. Я же говорю, — он был светский человек, и об этом, к сожалению, никто никогда не узнает, потому что образ остался совершенно иной13 .
Тему отношений его с Высоцким поддерживает и эпизод из мемуарной повести поэтессы Натальи Аришиной, межировской ученицы, — повести, названной по строчке «Воспоминанье зарифмую»:
Был ещё один неформальный эпизод моего студенческого общения с А.П. Его любила мне припоминать вахтёрша нашего общежития тётя Дуся. Однажды довольно поздним вечером (я возвращалась с работы около одиннадцати) в общежитии появился профессор Межиров с большой дорожной сумкой <…> «С вещами пришёл», — подумала перепуганная тётя Дуся и повела его на третий этаж. Я месяца два жила в комнате одна — это и навело ее на мысль о назревающем скандале.
У меня в комнате сидела моя сокурсница поэтесса Валентина Телегина. Мы только что вытащили из духовки целый противень ржаных сухариков в виде мелких кубиков, и Валентина пересыпала их в большую плетёную сухарницу, подстелив белую салфетку, а я заваривала чай. Сухари божественно пахли и еще дымились. Противень выпал у неё из рук, и тётя Дуся с удовольствием прокомментировала своё к этому отношение в обычной манере, обозвав Валентину растяпой. Для меня визит А.П. был неожиданным, и, конечно, мне было любопытно узнать, с чем он пожаловал. Он поставил свой баул на стул и со словами: «Т-ты д-должна это п-послушать! Его любит даже г-графиня Голицына», — вытащил допотопный магнитофон с катушками. В бауле кроме магнитофона, ничего не было. Тётя Дуся, отказавшись от чая, удалилась на свой пост. А.П. снял респектабельное пальто с шалевым воротником (как-то на мой вопрос, что это за зверь, ответил, что бобёр, купленный Лёлей14 ), уселся за стол и включил свою бандуру.
Оттуда во всю мощь захрипел Высоцкий!
Репертуар был обширный. А.П. сам так увлёкся, что сухарница, которая оказалась у него под рукой, в конце концов опустела15 .
Но не будет преувеличением назвать особыми взаимоотношения Межирова с Евтушенко.
…1952. Типографский станок гонит поточную продукцию советского стихотворства. Среди прочего — «Разведчики грядущего» Евг.Евтушенко и «Коммунисты, вперёд!» Александра Межирова. Потом Евтушенко открестится от этой книжки: де, был молод, мало понимал. А в 1952-м он — ученик Межирова. «Первую книгу ”Дорога далека” (1947) я, ещё мальчишкой, почти всю знал наизусть».
Ученик:
Я верю:
здесь расцветут цветы,
сады
наполнятся светом.
Ведь об этом
мечтаем
и я
и ты,
значит,
думает Сталин
об этом!
Учитель даёт ему фору, потому как намного художественней:
На бруствере с товарищами стоя,
Мао Цзе-дун
глядит из-под руки,
Как сходятся над мглистой высотою
Безлистых сучьев чёрные штыки.
Глазами полководца и поэта
Туда глядит,
где снег и тишина,
Где высота прославленная эта
Меридианом пересечена.
Эти «глаза полководца» Евтушенко через десять лет использует в своём эмблематичном стихотворении «Поэзия — не мирная молельня…», где о поэте говорится:
Он изнемог.
Он выпьет полколодца.
Он хочет спать.
Но суть его сама
ему велит глазами полководца
глядеть на время с некого холма.
Непосредственно о Сталине у Межирова тоже есть, и это вполне крепко сколочено:
Эта речь в ноябре не умолкнет червонном
И во веки веков.
Это Сталин приветствует башенным звоном
Дорогих земляков.
Уверенная рука опытного стихотворца. Называется «Горийцы слушают Москву», похоже на «Горийскую симфонию» Заболоцкого. В книге 1952 года и появилось его клеймо, проклятие и мучение, экспресс успеха, двусмысленно знаменитый шедевр «Коммунисты, вперёд!».
На сей счёт существует реплика с консервативного фланга нынешней литературы:
Через несколько месяцев после выхода в свет книги «Коммунисты, вперёд!» Александр Петрович в мартовские дни 1953-го сочинил воистину потрясающий реквием Сталину, текст которого до сих пор никому не известен, — ни знатоку межировской поэзии Илье Фаликову, ни дочери поэта Зое, поэтессе и литературоведке, ныне проживающей в США. Дело в том, что это стихотворение, написанное сразу после смерти вождя, было передано в «Литературную газету», но осталось неопубликованным, и лишь через шестьдесят лет, когда в двухтысячном году мы с сыном Сергеем составляли антологию стихов русских поэтов о Сталине, оно было случайно обнаружено в архиве «Литгазеты», находящемся в РГАЛИ, в отдельной папке, где кроме межировского хранились стихи, написанные на смерть Сталина поэтами Арсением Тарковским и Фёдором Белкиным.
Стихи Тарковского не были напечатаны, скорее всего, потому, что он в те годы обладал репутацией переводчика, а не поэта.
Да и Фёдора Белкина как поэта, живущего в Красноярске, в столице, видимо, не знали… Но Александр Межиров, известнейший из молодых, фронтовик, надежда советской поэзии, написал:
Не дышит… И дышать труднее людям.
Не видит… И глаза обволокло.
Но всем смертям назло мы будем, будем
Дышать и видеть — всем смертям назло.
Открыты двери траурного зала,
И очередь, что издали видна,
Повязкой чёрной город повязала,
Всю землю опоясала она.16
Несть числа оплакавшим вождя. Сейчас надо отметить очень эффектную метафору черной повязки у противника метафор…
Так это было на земле. 1953-й, 1956-й, обвал, сход лавин, многих погребло, некоторые уцелели, большинство — искалеченные, единицы прошли всё и обрели новое качество.
Межиров сказал:
Одиночество гонит меня
От порога к порогу…
Евтушенко:
Так ли уж одиноко одиночество поэта, если в нём живёт и девчонка, выносящая его из войны, как медсестра из-под огня; и угрюмый, убежденный гуманист отец, перед которым сыну страшно оказаться «горсткой пепла мудрой и бесполой»;
и тишайший снегопад, ходящий по земле, как кот в пуховых сапогах; и чьи-то ресницы, жёсткие от соли; и улица, по левой стороне которой, как революция, идет «всклокоченный и бледный некто»; и женщина, идущая по той же улице «своих прекрасных ног во имя»; и тягучая нить молока из продавленной консервной банки, колеблющаяся вдоль эшелона; и Лебяжий переулок, дом 1; и саратовские хмурые крестьяне; и добрый молодец русской эстрады Алёша Фатьянов, и жонглёр Ольховиков, и Катулл, и Тулуз-Лотрек, и Дега; и шуба Станиславы; и хирург Людмила Сергеевна, чьи «руки ежедневно по локоть в трагедии — в нашем теле»; и молодой шофёр, от чьего дыхания сразу запотевает стекло в кабине; и няня Дуня; и пары, с вечеринки в доме куда-то исчезнувшего замнаркома вальсирующие прямо на фронт; и цеховое остаточное братство тбилисских шофёров; и водопроводные слесари, пьющие водку в подвале
на Солянке… Многое из этого вроде бы ушло, растворилось во времени, но искусство есть великое счастье воскрешения, казалось бы, потерянных людей, потерянных мгновений. Конечно, и люди, и мгновения есть такие, что «тоска по ним лютей, чем припадки ностальгии на чужбине у людей». Но эти припадки ностальгии, превращающие кажущееся бесплотным в плоть искусства, и есть творчество17 .
Полжизни положив на полемику с плеядой поколения, «лишённого величины», то есть с Евтушенко, Межиров снабжал его своим опытом и через обратную связь одалживался вплоть до эпитетов типа «комсомольский вождь».
Бывал и прямой спор.
Евтушенко:
Поэзия —
не мирная молельня.
Поэзия —
жестокая война.
В ней есть свои, обманные маневры.
Война —
она войною быть должна.
Война — межировский конёк, его тема и жребий. Он отвечает со знанием дела:
Согласен,
что поэзия должна
Оружьем быть. И всякое такое.
Согласен,
что поэзия —
война,
А не обитель мирного покоя.
Согласен,
что поэзия не скит,
Не лягушачья заводь, не болотце…
Но за существование бороться
Совсем иным оружьем надлежит.
Как бы отвлекшись от оппонента, он обращается непосредственно к поэзии:
Спасибо,
что возможности дала,
Блуждая в элегическом тумане,
Не впутываться в грязные дела
И не бороться за существованье.
Такая позиция, что и говорить, этически предпочтительней. Но ведь и она — сплошь риторика.
По ходу соперничества с учеником Межиров воздавал ему должное: «Как всё должно было совпасть — голос, рост, артистизм для огромных аудиторий, маниакальные приступы трудоспособности, умение расчётливо, а иногда и храбро рисковать. Врождённая житейская мудрость, простодушие, нечто вроде апостольской болезни и, конечно же, незаурядный, очень сильный талант. <…> Наибольшую известность получили, полагаю, никак не лучшие стихи поэта. “Бабий Яр” написан грубо, громко, элементарно. В “Наследниках Сталина” есть поэтическое вдохновенье, но есть, как бы это сказать, какое-то преувеличенное чувство социальной справедливости, достигнутой не без помощи заднего ума. <…> В конце пятидесятых Е.Евтушенко создал целый ряд упоительных, редкостно оживлённых, навсегда драгоценных стихотворений (например, “На велосипеде”, “Окно выходит в белые деревья…”, “Я у рудничной чайной…”, “К добру ты или худу…”, “Я шатаюсь в толкучке столичной…”, “Свадьбы”, “Не разглядывать в лупу…”). Позже произошло нечто вроде разветвления, и ветвь от раннего периода протянулась в более поздние годы. Ветвь эта не то чтобы засыхала, но плодов на ней было меньше, чем на других, что естественно, так как «лирический период короток» (кажется, это слова Ахматовой). <…> В действительности Е.Евтушенко прежде всего лирик, подлинный лирик по преимуществу, а может быть, всецелый. Не ритор, не публицист, а именно лирик, что не помешало бы ему, будь он Некрасовым, сказать:
Зачем меня на части рвёте,
Клеймите именем раба?
Я от костей твоих и плоти,
Остервенелая толпа»18 .
За пятнадцать лет до смерти Межирова, случившейся в 2009 году, Евтушенко создаёт громоздкое, по лобовой прямоте напоминающее оды-инвективы шестидесятых годов, почти языком газетной прозы, пронзительное стихотворение:
Автор стихотворения «Коммунисты, вперёд!»
не учил меня быть коммунистом —
он учил меня Блоку и женщинам,
картам, бильярду, бегам.
Он учил не трясти
пустозвонным стихом, как монистом,
но ценил, как Глазков,
звон стаканов по сталинским кабакам.
Так случилось когда-то,
что он уродился евреем
в нашей издавна нежной к евреям стране.
Не один черносотенец будущий
был им неосторожно лелеем,
как в пелёнках,
в страницах,
где были погромы в набросках, вчерне.
И когда с ним случилось несчастье,
которое может случиться
с каждым, кто за рулём
(упаси нас, Господь!),
то московская чернь —
многомордая алчущая волчица
истерзала клыками
пробитую пулями Гитлера плоть.
………………………………………………………………………………………………………….
Умирает политика.
Не умирают поэзия, проза.
Вот что, а не политику,
мы называем «Россия», «народ».
В переулок Лебяжий
вернётся когда-нибудь в бронзе из Бронкса
автор стихотворения «Коммунисты, вперёд!».
Первая книга Межирова «Дорога далека» — 1947 год. «Ветровое стекло» — 1961-й.
Две книги у меня. Одна
«Дорога далека». Война.
Другую «Ветровым стеклом»
Претенциозно озаглавил
И в ранг добра возвёл, восславил
То, что на фронте было злом.
А между ними пустота,
Тщета газетного листа.
А вообще-то между этими двумя книгами было еще пять сборников, включая «Коммунисты, вперёд!».
Тогда же — о Сталине, Мао Цзедуне, Кирове, Чкалове и проч. Тщета газетного листа. Риторика, заработок, конъюнктура. Проблема выживания. В прямом смысле — физически. Это были годы ждановского искусствоведения, безродных космополитов, ленинградского дела, дела врачей и т.п.
Не у Мандельштама он тогда учился — ещё до войны: у Владимира Луговского («Могучим голосом он читал что-то прекрасное»19 ) и Ильи Сельвинского (ходил в его литературное объединение). Прежде всего — у Луговского. Который после войны гнал километрами дикую халтуру, больше всего про Украину и другую братскую дружбу. Жестокий страх, жизнь на раскалённой сковороде.
Евтушенко говорит, что Межиров учил его кабакам, женщинам, Блоку, бегам. Межиров не был литкарьеристом, записным оратором на партсобраниях, активным общественником и проч. Он вёл свою игру, и она была двойной. Это могло бы длиться до бесконечности, кабы не кончилось сталинское статус-кво. Межиров мог не стать Межировым.
«Коммунисты, вперёд!». Что такое этот шедевр? Неразумная сила искусства (Заболоцкий).
Иосиф Бродский считал мандельштамовский просталинский опус «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…» (Ода Сталину) гениальным. Впору развести руками. А вот то, что это — факт кромешного страха и повреждённой психики, — несомненно.
Где-то рядом и «Коммунисты, вперёд!». Потому что Межиров местами гениален, и его страх, умноженный на инерцию темы и версификационный класс, породил такой высококачественный стих, который зажил своей жизнью, практически переломив межировскую жизнь.
Год двадцатый.
Коней одичавших галоп.
Перекоп.
Эшелоны. Тифозная мгла.
Интервентская пуля, летящая в лоб, —
И не встать под огнём у шестого кола.
Полк
Шинели
На проволоку побросал, —
Но стучит над шинельным сукном пулемёт,
И тогда
еле слышно
сказал
комиссар:
— Коммунисты, вперёд! Коммунисты, вперёд!
В середине шестидесятых этот призыв («вперёд!») уже не работал. Шедевр тайно держится на том самом страхе. О том, повседневном советском страхе Межиров говорил не раз — и неодинаково. Так: «Страх мешает вколоченный, лютый» («Днём уснул и не знал, засыпая…»), «Всё держалось на страхе, на плахе…» («Издалека»). Или так (обращено к Е.Винокурову, старому товарищу):
Ты, Женя, знаешь, так уж вышло,
Что из меня ещё блокада выжгла
То, что зовётся страхом, и дожгла
Жизнь без остатка и дотла.
«Не об этом речь…»
Державинский «Бог» исполнен искреннего восторга пред Божиим величием. «Бог» и «Коммунисты, вперёд!» — небо и земля. Как это ни странно, межировский шедевр обрёл новую значительность в новые времена. Прежде всего в качестве базы для новых обличений.
Однако исторический факт имеет место. В середине ХХ века было написано стихотворение, без которого любой разговор о русском стихотворстве той поры будет неполон.
Он продолжал числиться в поэтах фронтового поколения, совершенно перевернув тему, и тут было не стихийное или продуманное ницшеанство — опять-таки напротив: у зрелого Межирова нет героя-победителя, нет апофеоза воинской славы, грохота триумфаторской колесницы. Он переводит войну в плоскость бытийственной игры: цирка, балета, бильярда, ипподрома, ринга, оперетты, в область Человеческой Комедии, где «всё приходит слишком поздно».
Верить его комментариям к себе — не стоит. Он говорит: «Малевание с натуры чуждо поэзии»20 — и пишет массу образцов своей видовой живописи. Злоба дня повсеместно сквозит в его стихах — он утверждает (в частном разговоре): «Только чудовищная гениальность Некрасова могла переварить злободневность».
Его можно было бы отнести к шестидесятникам, но в качестве их предтечи. Он и сам сознавал себя человеком пятидесятых.
И, наконец, во днях остатних
Мне улыбнулась жизнь моя.
Мирское, как пятидесятник,
Сурово отвергаю я.
«И, наконец, во днях остатних…»
Надо учитывать, что живой коловорот стихотворства той поры происходил в контексте большого возвращения. Маяковского надо в первую голову отнести к возвращенцам тех лет. Одно только «Облако в штанах» пролило живительную влагу на нивы стиха. Возвращались: Блок, вообще символисты, Хлебников, Пастернак, Есенин, молодой Заболоцкий, обериуты, молодая Ахматова, Мандельштам, П.Васильев, Б.Корнилов, Кедрин. Ливнем обрушилась Цветаева. Читали Гумилёва, Нарбута, слышали о Г.Иванове. Приходил Ходасевич.
Возвращался, между прочим, и Пушкин. Но не в роли абсолютного монарха. Рядом встал Боратынский. Тютчев. А.К.Толстой. Фет зашумел знаменем. Открылся XIX век, стали заглядывать в Державина.
Сонеты писали чуть не все. Но не Межиров. И не Евтушенко. И не Слуцкий.
На самом деле никакой благостности в той эпохе не было. По слову Слуцкого: «Грозные шестидесятые годы» («Двадцатые годы, когда все были…»). Происходили всяческие шторма в литературном море — и на поверхности вод, и под водой. В 1957-м Лев Озеров заносит в дневник21 :
26 февраля.
…Вечером Борис Слуцкий вызвал меня к И.Г.Эренбургу. Там был ещё Межиров. Речь шла о пасквиле, который написал в «Крокодиле» Рябов. Затронута Марина Цветаева. Тон статьи заушательский.
Две фразы резкого ответа подписали В.Иванов, И.Сельвинский, С.Щипачёв, В.Луговской, И.Эренбург, П.Антокольский. Нужна была подпись Л.Леонова. Поехали к нему с Межировым. Он в Чехословакии. Поехали к Твардовскому. Вышел сонный, пригласил в кабинет. Рассказываю.
— Это телеграмма с борта ледокола. Нужно дать спокойный развёрнутый ответ. Надо иметь в виду не Рябова, а читателя. А что он знает о Цветаевой? Ведь Рябов задел не только Цветаеву, но под Смертяшкиными он имел в виду в «Литературной Москве» и Фадеева, и Щеглова, и Ив. Катаева…
Не подписал. Просит развернуть.
Поехали к Эренбургу.
— Ну, как — со щитом или на щите?
Решили всё же оставить две фразы. Позвонили Светлову. Пьяный голос в трубку хрюкнул:
— Надо посильней. Матом!..
Межиров в машине:
— Чёрт возьми, невозможно работать в искусстве.
Хорошо известна дружба-соперничество Бориса Слуцкого с Давидом Самойловым. На поверхностный взгляд, Межиров стоял в стороне. Это не так.
Накануне очередного Нового года Слуцкий получил письмо-записку от Межирова22 .
28.XII.78.
Борис, накануне Нового года мне хочется н а п и с а т ь Вам то, о чём много думал и немало говорил. Вы сейчас действительно единственный несомненно крупный поэт. Это не произвол моего вкуса, а убеждение всех, кто любит, чувствует и сознаёт поэзию. Вы-то, конечно, твёрдо знаете это сами сквозь любые Ваши сомнения, вечно владеющие художником.
Я постоянно буду пользоваться каждым случаем для выражения Вам моего почтения. Любящий Вас
А.Межиров.
На первый взгляд — взгляд читательский и молодёжный — фронтовое поколение было единым, по-окопному дружным и неразрывным. Молодой читатель, в том числе молодой поэт, знать не знал о бурях, зреющих или происходящих в рядах той плеяды. Не знал о долгой и непростой дружбе Слуцкого с Самойловым, а пара Межиров — Самойлов казалась тесной и взаимодополняемой прежде всего по причине интеллектуальной насыщенности их вещей.
У Межирова не было склонности к дневниковой фиксации своего бытия. Самойлов, как известно, вёл дневник.
14 декабря 1968 года он записал23 :
Вечером у Межирова.
— Духовное одиночество… Читаю Леонтьева… Прав Победоносцев… Россия останется такой ещё пятьсот лет… Борьба с этим — провокация. За бесплодный протест уничтожат нас…
Банальные имитации совести, глубокомыслия, исторического опыта.
В нечеловеческом мире и один человек, нормально реагирующий на мир, — благо, великое благо. В этом, наверное, и великая суть и притягательность легенды о Христе. У Межирова страх стал второй натурой. Страх настолько естественное его состояние, что не замечается.
— Клянусь тебе, я не трус, — говорит Межиров.
— Нужна черта оседлости, — говорит он.
Где угодно, как угодно — лишь бы существовать.
М. — карикатура на порядочность.
Подобных записей у Самойлова было немало.
В январе 97-го, когда Евтушенко прилетел на похороны Соколова, мы с ним ходили по снегу Кунцевского кладбища, и он говорил о том, что они с Межировым при каждой встрече разговаривают о моей прозе про стихи. Вспоминал Межиров меня и в долгих заполночных беседах по телефону с Татьяной Бек.
История моего знакомства с Межировым вряд ли представляет всеобщий интерес, но как частный случай межировских взаимосвязей будет не лишней в этом очерке. Во второй половине шестидесятых у меня были трудности с выходом первой книги, один хороший человек (заезжий поэт) по моей просьбе передал мою рукопись Межирову — тот очень быстро откликнулся короткой насыщенной рецензией, пара абзацев из которой потом стала предисловием к вышедшей-таки книге. Завязались отношения, от которых осталось несколько подаренных мне книжек, восемь писем Межирова и, как выяснилось из письма ко мне Зои Межировой, его отзыв о моей работе в конце 90-х годов прошлого века: «Илья, вчера нашла в архиве АП его беглые заметки от руки для передачи по нью-йоркскому русскому радио. Перепечатываю для тебя. Это “Дневник Поэзии”, АП его регулярно вёл. О тебе: …В том числе знаменитый почти всегда и ныне «Московский комсомолец» с весьма интересной публикацией совсем новых стихов Шкляревского и эссе о нём Г.Поженяна, не менее интересна публикация и в Лит.Газете, большая статья Ильи Фаликова, поэта, который стал в последние годы незаурядным критиком, литературоведом, эссеистом, регулярным автором “ЛГ” и др. периодических изданий, а также романистом».
Предлагаю несколько выдержек из межировских писем.
В устных беседах мы касались многих вещей, связанных со стихами. Много — о точности слова. На подаренной мне книге «Подкова» (М.: Советский писатель, 1967) он написал: «Дорогому Илье — с нежностью и надеждой. А.Межиров. 22. II. — 68». Я восторженно поблагодарил его в письме, он ответил: «Дорогой Илья, спасибо Вам на добром слове. Но мои слова, к сожалению, весьма приблизительны. Сейчас вообще почему-то точность слова стихотворцами почти совсем утрачена. Может быть, действительно поэзии надо дать отдохнуть, как дают отдохнуть полю. Это не означает, что писать стихи не надо. Надо, вероятно, быть скупее на слова. У старых поэтов 19 века, если в стихотворении 6 строф, то 6 и должно быть. А у нас — на две строфы больше, на две меньше, — значенья не имеет. Не думаю, чтобы такое ощущение возникло у меня по причине старения. Просто сама поэзия требует лаконизма, — краткости, чёткости изложения. <…> 9. 11. 1968».
Свою книгу «Стихотворения» («Библиотека советской поэзии») он надписал мне так: «Талантливому и благородному Илье Фаликову с самыми лучшими пожеланиями, дружески и сердечно. А.Межиров 22 VI 69 Москва».
Попутно замечу: в Союз писателей я вступил по его рекомендации. Были тут трудности, погром моей первой книги «Олень»24 в журнале «Наш современник», направленный по существу против Межирова. В мою поддержку он ходил в приёмную комиссию СП РСФСР, о чём сожалел.
В своё время я вознамерился поступить на Высшие литературные курсы. Написал Межирову, получил ответ: «Объяснять Вам, что такое ВЛК, нет надобности. Вы и сами знаете, что это стимулятор бесплодной праздности и извозчицкого пьянства <…> 19. IV. 73».
На моё очередное письмо с сетованиями на превратности судьбы он отреагировал вполне по-философски: «Для поэта этот глобус непригоден, нужен какой-то другой, а другого нет. По этой причине стихи возникают. <…> 4. V. 73».
В 1983 году у меня вышла книга «Клады»25 , Межиров откликнулся: «…Ваши стихи (н/книга) всё так же несовершенны и, по-прежнему, весьма талантливы. И такие, как видно, бывают парадоксы. Почти все строки приблизительны или же плохи. И, вопреки всему, над ними витает ощутимая возможность высокого творчества <…> Вы не ритор (не Гюго, не Антокольский). Вы другой человек и поэт. Вам надо писать себя, а не комментарии к себе, т.е. раскрепостить форму. <…> 18. VI. 83».
Наставник был суров и прям. Я навсегда благодарен ему.
Наверно, уместно процитировать кое-что из той статьи о Шкляревском26 , которую отметил Межиров.
«…Чудного стихотворения “В городе ночью шумят листопады…” в книге не оказалось, от него осталось только два катрена, ровно половина. Автор собственной рукой разобрал и вынес из зала боксёрский ринг — ту площадку, на которой произошла драма проигрыша. Оставшийся стих “Что мне какой-то проигранный бой?” означает бой вообще, какой-то бой, мало ли их в жизни. Из стихотворения исчез то ли кошмарный, то ли вещий сон. Однако стихотворение-то существует в принципе и в природе. Когда-то Межиров, которому оно посвящено, прочёл его наизусть мне, юноше, — там такая концовка: “Юноши дуют в спортивные трубы,/ кружится мусор весёлого дня,/ листья летят, и в разбитые губы/ рыжая Майя целует меня!” <…>
Когда лет 13 тому назад Шкляревский на полосе “Литературки” сошёлся в дискуссии с Кушнером относительно поэмы (эпоса вообще), самым замечательным последствием их спарринга было чьё-то читательское письмо, где говорилось так: Кушнер — во многом эпик, Шкляревский — чистейший лирик, и потому-то первый настаивает на опровержении тезиса второго о необходимости поэмы здесь и сейчас. <…>
Хочешь не хочешь, ты зван в его лабораторию. Здесь отсекается всё лишнее. Это делается со всё большей беспощадностью и к своим стихам, и, может быть, к собственной жизни. Очищая, высветляя стих, он невольно корректирует биографию. Авторский луч ложится на выбранные им места. Вольному воля. Словно перед его глазами любимейший его Лермонтов всё пишет и пишет своего “Демона”. Или Пастернак 28-го года, перелопативший себя раннего. Или Межиров, поныне свирепо сокращающий старые стихи».
Межиров для многих был курсом ликбеза. С именем Макса Волошина я вплотную встретился у него дома. Придя к нему, в дверях столкнулся с выходящим молодым человеком, о котором Межиров сказал, что это сын поэта Павла Шубина, принёсший гениальные стихи Макса Волошина, и Межиров прочёл наизусть одну из крымских волошинских вещей.
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
«Гражданская война»
За горечью его голоса стоял горловой гул, о котором я не догадывался: эхо событий, в которых действовала его зловещая родственница Р.Землячка.
Межиров говорил мне, что ощущает себя прежде всего историком. Этому была почва личного свойства, порой выходящая наружу в его стихах. Как-то он развернул на полу своего кабинета рулон ватмана с чёрно-белым эскизом некой баталии, сказав, что это проект грандиозной работы Эрнста Неизвестного на тему Тавромахии.
А на Сретенке в клетушке,
В полутёмной мастерской,
Где на каменной подушке
Спит Владимир Луговской,
Знаменитый скульптор Эрнст
Неизвестный
глину месит,
Весь в поту, не спит, не ест,
Руководство МОСХа бесит;
Не даёт скучать Москве,
Не даёт просохнуть глине.
По какой-то там из линий,
Слава богу, мы в родстве.
«Серпухов»
Между прочим, он заметил, что, если эту штуку, подаренную ему автором, продать, можно разбогатеть…
Однажды мы с Межировым сидели вдвоём за столиком ЦДЛ в буфете на переходе между Дубовым залом и Цветным кафе. Я прочёл ему стихотворение, посвященное ему. Он попросил записать его на ресторанных салфетках. Стихотворение называлось «Прощание с учителем», я поместил его в одну из своих книжек и никогда не перепечатывал, поскольку не считал полной удачей.
Приближает к себе, отлучает,
истязает — само мастерство,
он не учит меня — отучает
от всего, что я знал до него.
Но к урокам душа не привыкла
и, невежественна и дика,
чует рокот его мотоцикла,
долетающий издалека.
Он летит в опалённой шинели,
даже в ней — прирождённый циркач,
и тревожно шумят мои ели
и олени пускаются вскачь.
Как попал я в его мастерскую?
Пустовало его шапито,
где он жил в одиночку, впустую,
а об этом не ведал никто.
Выходил, не на тех натыкаясь,
оступался и падал во тьму,
и в ту ночь — преднамеренно, каюсь, —
я попался навстречу ему.
Я-то знал, обнадёженный встречей,
что, в груди заглуша колотьё,
он остался своим же предтечей
и искал воплощенье своё.
Посетил я и эту обитель,
жив-здоров, благодарен судьбе.
Я прощаюсь. До встречи, учитель.
Ухожу. Возвращаюсь к себе.
Он обратил моё внимание на неблагозвучие строки про ели, с этим не поспоришь, у меня как раз в этих стихах не получились опорные символы (олени и ели), к которым я собирался вернуться. Восьмистрочная строфа зависла, ограничившись катреном.
Он положил салфетки во внутренний карман пиджака, и мы никогда не разговаривали об этих стихах. Прощания не произошло.
Во второй половине 1980-х годов участилось (раз в месяц — это часто) моё — телефонное по преимуществу — общение с Александром Межировым. В каждый наш разговор со стороны Межирова залетало имя Слуцкого. Я хорошо помнил, как ещё в 1967 году, при нашем первом свидании у него дома, Межиров обронил: после войны Слуцкий бездомно скитался по Москве на огромной дистанции от официального признания и тем более житейских благ. Не менее ясно я помнил и тот тусклый позднезимний день, когда Слуцкого хоронили из покойницкой кунцевской лечебницы.
Помнил Межирова в дорогой дублёнке и пышной ондатровой шапке, из-под которой куском серого льда мерцало несчастное лицо, когда-то голубоглазое. Помнил шоковый шорох, прошедший по скорбной толпе, когда сквозь неё в тесном помещении к изголовью гроба приближался Ст.Куняев и затем произнёс свою речь.
На даче у Межирова уже в 1986-м мы за бутылкой водки, принесённой хозяином дачи от нежадного соседа — Евтушенко, вели вечернюю беседу до поздней ночи с называнием имён, и чаще всего возникали имена Смелякова и Слуцкого. Особенно его — Слуцкого. Межиров, как всегда, читал наизусть, и его чтение потрясало.
Завяжи меня узелком на платке,
Подержи меня в крепкой руке.
Положи меня в темь, в тишину и тень,
На худой конец и про чёрный день.
Я — ржавый гвоздь, что идёт на гроба.
Я сгожусь судьбине, а не судьбе.
Когда обильны твои хлеба,
Зачем я тебе?
Было совершенно ясно, что Межиров говорит о первом, на его взгляд, поэте эпохи. Я понимал, что присутствую при подведении итогов. Кончилось многодесятилетнее ристалище. Венок победы доставался сильнейшему.
Межиров наверняка знал стихотворение Слуцкого «Обгон», ему посвящённое, поскольку оно было помещено в книге «Неоконченные споры» (1978).
А.Межирову
Обгоняйте, и да будете обгоняемы!
Скидай доспех!
Добывай успех!
Поэзия не только езда в незнаемое,
но также снег,
засыпающий бег.
…………………………………………………………..
Снег засыпает белыми тоннами
всех — победителей с побеждёнными,
скорость
с дорожкой беговой
и чемпиона с — вперёд! — головой!
Это свой вариант того, что Межиров назвал «полублоковская вьюга». Впрочем, сам Межиров когда-то сказал:
В Москве не будет больше снега,
Не будет снега никогда.
«Прощание со снегом»
Это похоже на прямой обмен стихами. На диалог. Каковой существовал и напрямую, и косвенно.
У Слуцкого, по-моему, нет партийных стихотворений, равновеликих межировскому «Коммунисты, вперёд!». Как так получилось? Загадка. Никакой не политрук — Межиров осуществил то, чего не добился коммунист по должности Слуцкий. Факт, говорящий в пользу поэта Слуцкого.
Не сумел, значит, «сказать неправду лучше, чем другие» (Межиров, «Мастер»).
Где-то в конце семидесятых у Межирова появилось стихотворение «Через тридцать лет»:
На протяженье многих лет и зим
Менялся интерес к стихам моим.
То возникал, то вовсе истощался —
Читатель уходил и возвращался.
Был многократно похоронен я,
Высвобождался из небытия,
Мотоциклист на цирковой арене,
У публики случайной на виду.
Когда же окончательно уйду,
Останется одно стихотворенье.
Он имеет в виду как раз «Коммунисты, вперёд!».
У Слуцкого есть вещь, очень схожая с «Через тридцать лет» Межирова:
Про меня вспоминают и сразу же —
про лошадей,
рыжих, тонущих в океане.
Ничего не осталось — ни строк, ни идей,
только лошади, тонущие в океане.
Я их выдумал летом, в большую жару:
масть, судьбу и безвинное горе.
Но они переплыли и выдумку, и игру
и приплыли в синее море.
Мне поэтому кажется иногда:
я плыву рядом с ними, волну рассекаю,
я плыву с лошадьми, вместе с нами беда,
лошадиная и людская.
И покуда плывут — вместе с ними и я на плаву:
для забвения нету причины,
но мгновения лишнего не проживу,
когда канут в пучину.
Неважно, знал ли Слуцкий «Через тридцать лет». Межиров вряд ли читал «Про меня вспоминают…». Но ход мысли один. Печальное сознание прошлого успеха, заслонившего всё, что сделано потом.
Благожелательный Сергей Гандлевский в 2011 году от имени жюри премии «Поэт» (как лауреат прошлого года) вручил диплом лауреата Виктору Сосноре, потомственному циркачу, и казалось, что откуда-то издалека, из глубины сцены незримо и глухо декламировал певец цирка Александр Межиров:
Что мне сказать о вас…
О вас,
Два разных жизненных успеха?
Скажу, что первый —
Лишь аванс
В счёт будущего… Так… Утеха…
Что первый, призрачный успех —
Дар молодости, дань обычья —
Успех восторженный у всех
Без исключенья и различья.
Второй успех
Приходит в счёт
Всего, что сделано когда-то.
Зато уж если он придёт,
То навсегда, и дело свято.
Обидно только, что второй
Успех
Не на рассвете раннем
Приходит к людям,
А порой
С непоправимым опозданьем.
«Успех»
В недавнем эссе, посвящённом Межирову, Гандлевский признаётся в том, что его любимым стихотворением Межирова является «Бессонница»27 .
Хоронили меня, хоронили
В Чиатурах, в горняцком краю.
Чёрной осыпью угольной пыли
Падал я на дорогу твою.
Вечный траур — и листья, и травы
В Чиатурах черны иссиня.
В вагонетке, как уголь из лавы,
Гроб везли. Хоронили меня.
Гандлевский цитирует его полностью. Резонно. Нет, не одно лишь стихотворенье осталось от поэта Александра Межирова.
Межировская мелодекламация. Его самоподавленная высокопарность. Его гримасы («Я перестал заикаться./ Гримасами не искажается рот»). Самое частотное слово у Межирова — «война». Постепенно с ним стало соперничать «вина» (своя). Рифма простейшая.
Наталья Аришина говорит:
У него была война.
У него была вина.
Счёты с ним сводить не стоит:
потому он волком воет,
что получит всё сполна.
Что тебе его расплата?
Взорвалась его граната.
Что ему жена и дочь?
У него — сплошная ночь
от рассвета до заката.
………………………………………………
Счастье вспыхнет, страх умрёт.
Жизнь — сплошной водоворот.
Белый лайнер в небе тонет.
За окном голубка стонет.
Что ещё произойдет?
«Про него»28
Эта глухая, неизлечимая вина должна иметь свою причину. Проще всего — у поэта — ее найти в измене призванию. Однако у Межирова существует уточнение:
А точнее сказать, я один виноват перед всеми.
В чём? Да в том, что, со всеми в единой системе,
Долго жил. Но ни с этими не был, ни с теми…
«Окопный нефрит»
Вот, пожалуй, развилка разницы между Межировым и Слуцким, у которого сказано:
Голосочком своим
словно дождичком медленно сея,
я подтягивал им,
и молчал и мычал я со всеми.
С удовольствием слушая,
как поют наши лучшие,
я мурлыкал со всеми.
Сам не знаю зачем,
почему, по причине каковской
вышел я из толпы
молчаливо мычавшей московской
и запел для чего
так, что в стёклах вокруг задрожало,
и зачем большинство
молчаливо меня поддержало.
«Большинство — молчаливо…»
Тоже гордится. Но — со всеми. Поддержан большинством.
У Слуцкого 50-х написалась такая строка: «Я перед всеми прав, не виноват…» — он говорит о невиновности в возвращении с войны «целым и живым». Но именно этим стихотворением — «Однофамилец»29 — Слуцкий впервые обнаружил это непростое, трудновыразимое чувство вины перед павшими. Как потом скажет Твардовский: «Но всё же, всё же, всё же…»
Слуцкий знал вину и сказал о ней — в связи со Сталиным:
И если в прах рассыпалась скала,
И бездна разверзается, немая,
И ежели ошибочка была —
Вину и на себя я принимаю.
«Всем лозунгам я верил до конца…»
Но всё-таки это вина, списанная на время. На веру. На коллективное заблуждение.
Слуцкий часто читал наизусть самому себе и своим ученикам эти межировские стихи:
Одиночество гонит меня
От порога к порогу —
В сумрак ночи и в сумерки дня.
Есть товарищи у меня,
Слава богу!
Есть товарищи у меня.
Одиночество гонит меня
На вокзалы, пропахшие воблой,
Улыбнётся буфетчицей доброй,
Засмеётся, разбитым стаканом звеня.
Одиночество гонит меня
В комбинированные вагоны,
Разговор затевает
Бессонный,
С головой накрывает,
Как заспанная простыня.
Одиночество гонит меня. Я стою,
Ёлку в доме чужом наряжая,
Но не радует радость чужая
Одинокую душу мою.
Я пою.
Одиночество гонит меня
В путь-дорогу,
В сумрак ночи и в сумерки дня.
Есть товарищи у меня,
Слава богу!
Есть товарищи у меня.
«Одиночество гонит меня…»
Это не означает безоблачных отношений между поэтами. Межиров написал во вступлении к своему томику в серии «Библиотека советской поэзии» (1969): «Зарифмовывать то, что тебе рассказали, не имеет смысла». Что, «Кёльнская яма» — стихотворение, написанное Слуцким с чужих слов, — отменяется? Правда, это больше похоже на полемику с Евтушенко, но и Слуцкому перепало. Всё относительно, нет числа причинам стиха.
В паре Слуцкий — Самойлов Межиров был третьим, но явно не лишним. На закате дней, находясь в больнице, Слуцкий сказал навестившему его В.Огневу:
— Если бы я начал сначала, я хотел бы писать, как Самойлов, Межиров30 .
Относительно недавно в журнале «Знамя» (2018, № 3) Олег Чухонцев поместил такие строки:
и, за троицу замолвив,
обозначим первый ряд:
Слуцкий, Межиров, Самойлов —
честный гвардии отряд.
Татьяна Бек знала Слуцкого с детства, лично.
Слуцкий присутствовал в нашем доме, в доме моего детства, потому что мои родители часто изъяснялись его строчками, как мы говорим строчками из «Горя от ума». «Евреи хлеба не сеют» или «Орденов теперь никто не носит» — это папа говорил, когда его упрекали в том, что у него нет орденов. У Слуцкого «Планки носят только чудаки», а папа говорил «только дураки», иногда даже грубее. Это признак народности его поэзии. Его строчки уже ходили, особенно в литературном народе — «физики и лирики», «Когда мы вернулись с войны, я понял, что мы не нужны» и т.д. Слуцкий присутствовал в доме как фольклор высшей пробы.
Когда Слуцкий узнал, что я пишу стихи, первая оценка его была: «В ваши годы я писал хуже». В этом было для меня что-то обнадёживающее.
Он стал моим любимым поэтом31 .
Но вот что любопытно. Лучшую свою похвалу в стихах Татьяна Бек высказала — Межирову, а не Слуцкому.
Русский пасынок в Нью-Йорке,
В маленьком кафе, где мышь
Смотрит на гостей из норки…
Вот и финишная тишь.
Вот и гордое забвенье
Вдалеке от милых зол,
Где не ботают по фене,
А работают как вол,
Где с лицом небесной лепки,
Спутавшей игру и гнев,
Без замоскворецкой кепки
Он идёт, окаменев,
В направлении Бродвея
По 9-й авеню…
И, жалеть его не смея,
В тайный колокол звоню!
…Жребий ловит нас арканом.
И, невозмутимо-сир,
Хмуро дышит океаном
Юности моей кумир.
В марте 1957-го в ЦДЛ прошла дискуссия о романе В.Дудинцева «Не хлебом единым», вызвавшего шумный спор в советском обществе и в писательской корпорации. Вёл разговор К.Симонов, убеждённый коммунист. Евтушенко бросил гранату — взял роман под защиту. Он прочёл межировское стихотворение:
Мы под Колпином скопом стоим,
Артиллерия бьёт по своим.
Эта наша разведка, наверно,
Ориентир указала неверно.
Недолёт. Перелёт. Недолёт.
По своим артиллерия бьёт.
Мы недаром присягу давали,
За собою мосты подрывали, —
Из окопов никто не уйдёт.
Недолёт. Перелёт. Недолёт.
Мы под Колпином скопом лежим
И дрожим, прокопчённые дымом.
Надо всё-таки бить по чужим,
А она — по своим, по родимым.
Нас комбаты утешить хотят.
Нас, десантников, армия любит…
По своим артиллерия лупит, —
Лес не рубят, а щепки летят.
В разных публикациях, коих было много, были и варианты кое-каких строк, иногда это стихотворение входило (пряталось) в цикл «Десантники».
Заметим, Евтушенко тогда сказал собравшимся, что эти стихи написаны неизвестным солдатом, погибшим на войне. Москва шумела, администрация Союза писателей пришла в замешательство. Евтушенко: «Мне пришлось прочитать его потрясающее стихотворение “Артиллерия бьёт по своим” в 1957-м на дискуссии о романе Дудинцева, как анонимные стихи убитого на войне поэта. Межиров горько улыбнулся: “А знаешь, это ведь правда”».
Межиров рассказывал на Высших литературных курсах (запись В.Дагурова):
Судьба этого стихотворения чудовищная. Двух людей — Окуджаву и Слуцкого — вызывали определённые организации и предъявляли им этот текст — он ходил в рукописях без указания фамилии.
Главное сделал Евтушенко. Он выступал на обсуждении Дудинцева и сказал: «Всё, что тут происходит, как убивают тут Дудинцева, напоминает мне стихотворение одного фронтового поэта, убитого на войне». Он умышленно так сказал, прикрывая меня. И прочитал это стихотворение. Рядом находились люди с диктофонами — и пошло!
Поехал я на переподготовку в город Львов. В списке в одном доме мне это стихотворение представили — всё слово в слово плюс ещё две строчки:
…Я сейчас на собранье сижу —
Что-то общее в том нахожу.
А как оно было написано?
У меня в Доме правительства — там, где кинотеатр «Ударник», — жил мой школьный друг Вадим Станкевич. Его отец учился в иезуитском колледже в Кракове вместе с Дзержинским. И они, поляки, оба стали чекистами.
Вадим Станкевич был богатырь, очень красивый человек. Он был юный художник — рисовал на стекле маслом, и, в общем, неплохо. Его отец был начальник московской милиции, и он выехал куда-то в прифронтовую полосу. Немцы сбросили десант, его взяли в плен, и он сгинул — судьба его неизвестна, наверное, его убили. А сын, Вадим, в одиночку перешёл линию фронта, пошёл спасать отца, и его повесили. Осталась мать одна, и вот в 1956 году я встречаю ее на Каменном мосту. Она живёт всё в том же Доме правительства. Мы разговариваем о том о сём, и она мне рассказывает: «В 1937 году в доме ночью жильцы не спали, все ждали ареста — идёт лифт, от ужаса все замирали. Когда лифт у нас шёл на этаж выше, мы говорили: “Перелёт”. На этаж ниже: “Недолёт”».
Я всё это запомнил. А в это время я хотел уезжать на Север на машине — машина была ужасная, какая-то трофейная. И в подвале, вместе с эмтээсовским механиком, который там же в подвале, в катакомбах, поселился, мы её пытались привести в порядок и выпивали. И он мне стал рассказывать свою жизнь. Это надо рассказывать матерными словами, я так не умею. Вот что он говорит, если перевести на нормальный язык: «Под Львовом еду я на передовую, везу медикаменты. Артиллерия там наша бьет по дороге — раз, меня ранило в руку. Отлежался, значит, я в госпитале под каким-то другим городком. Снова еду я, везу хлеб, а миномёты наши снова бьют по дороге…»
Вот этот рассказ у меня в голове объединился с историей с лифтами. Я зашел к матери, на Лебяжий переулок, и пока она мне что-то разогревала, я мгновенно — это заняло две минуты! — написал стихотворение «Артиллерия бьёт по своим», оно само мгновенно как-то сложилось — и всё! Как говорится, две минуты — и вся жизнь…
Сейчас не лишне сказать и о том, что у межировской «Артиллерии…» есть предшественница — вещь Константина Левина, тогда еще не напечатанная, бывшая на слуху в конце сороковых — начале пятидесятых32 :
Нас хоронила артиллерия.
Сначала нас она убила,
Но, не гнушаясь лицемерия,
Теперь клялась, что нас любила.
…………………………………………………………
И там, вдали от зоны гибельной,
Циклюют и вощат паркеты.
Большой театр квадригой вздыбленной
Следит салютную ракету.
И там, по мановенью Файеров,
Взлетают стаи Лепешинских,
И фары плавят плечи фраеров
И шубки женские в пушинках.
Бойцы лежат. Им льёт регалии
Монетный двор порой ночною.
Но пулемёты обрыгали их
Блевотиною разрывною!
Но тех, кто получил полсажени,
Кого отпели суховеи,
Не надо путать с персонажами
Ремарка и Хемингуэя.
Метрика-ритмика, разворот темы и общая картина — другие, нежели у Межирова, но родство этих вещей несомненно. Промелькнули у Левина и балерины, и Хемингуэй — те, кто позже населят стихи Межирова. Заимствование? Учеба, перекличка, оглядка на других33 .
Есть пример, еще более впечатляющий. Для Межирова существовали источники, из которых он черпал, и образцы, на которые равнялся. Один из них — перевод стихотворения Теодора де Банвиля «Прыжок с трамплина», опубликованный в 1958 году.
Вот так бы он наверняка
Вошёл в грядущие века,
Великолепный этот клоун:
С пятном румянца на щеке,
В своём трёхцветном сюртуке —
Зелёном, жёлтом и лиловом!34
И так далее.
Напомню зачин «Баллады о цирке»:
Метель взмахнула рукавом —
И в шарабане цирковом
Родился сын у акробатки.
А в шарабане для него
Не оказалось ничего:
Ни колыбели, ни кроватки.
Сходство разительное, на грани плагиата. Дальнейшее течение повествования перемежается со вставкой «грубого монолога».
Вопрос пробуждения совести
заслуживает романа.
Но я ни романа, ни повести
об этом не напишу.
Руль мотоцикла,
кривые рога «Индиана» —
В правой руке,
успевшей привыкнуть к карандашу.
А левой прощаюсь, машу…
Я больше не буду
присутствовать на обедах,
Которые вы
задавали в мою честь.
Я больше не стану
вашего хлеба есть,
Об этом я и хотел сказать.
Напоследок…
К слову сказать, именно это «напоследок» стало рефреном, на котором строится финал евтушенковской поэмы «Фуку!». Эстафета, можно сказать, идёт по кругу.
По ходу пьесы, несколько нарушая однотипность строфики, появляется тот же персонаж де Банвиля, при помощи которого Межиров как бы отсылает к образцу своей баллады:
Ковёрный двадцать лет подряд
Жуёт опилки на манеже —
И улыбается всё реже,
Репризам собственным не рад.
Я перед ним всегда в долгу,
Никак придумать могу
Смехоточивые репризы…
Стоит обратить внимание на стих «Я перед ним всегда в долгу»…
Француз Теодор де Банвиль умер в 1891 году, его переводчик Абрам Арго — в 1968-м. В следующем, 1969 году, у Александра Межирова выходит «Баллада о цирке».
Работа Абрама Арго — блестящий перевод. «Баллада о цирке» — шедевр подлинной поэзии. Межиров прав — дело в звуке. Торжествует формула — «Я тебе подарил только звук,/… Только сущность поэзии тёмной». Не афишируя источник «Баллады», он наверняка испытывал то, о чём сказал: «И к моей приплюсуйте вине».
Случай де Банвиля — Арго — Межирова как раз показывает разницу между поэзией и версификацией. Разительный пример.
Межиров нередко вспоминает Виктора Гюго — в качестве образца высокой риторики, многими не достижимой. Но есть второй план его отношения к певцу французской революционной бури. Речь о книжке Гюго «Искусство быть дедом». «Создателю “Легенды веков”, — писал Теодор де Банвиль, — только ему одному и могло прийти это желание, и будет совершенно правильно сказать, что в искусстве и в поэзии тема “Дитя” началась именно с него, наполнилась жизнью только с его творений…»35
На экземпляре этой книжки, подаренной её героине — внучке Жанне, — автор написал:
Ты — ангел в этой жизни трудной, странной.
Стань женщиной, но… оставайся Жанной!
Тема «Дитя» прозвучала у Межирова довольно рано на уровне мотива:
Оно, бессмысленно светя,
Как благо, не имеет цели.
Так что не трогайте дитя,
Обожествляйте колыбели.
Но в большую тему этот мотив превратился со временем, когда Межиров стал дедом. Из рамок дома, из домашних масштабов тема дорастает до параметров поистине глобальных.
Анна, друг мой, на плечах усталых,
На моих плечах.
На аэродромах и вокзалах
И в очередях
Я несу тебя, не опуская,
Через предстоящую войну,
Постоянно в сердце ощущая
Счастье и вину.
Всё равно, в итоге, стих обретает пафос, то есть ту ноту, от которой Межиров предостерегает других поэтов. Точней сказать, он показывает способ достижения патетики обыденными средствами. Тем более что в эти стихи попал и отзвук мандельштамовской музыки:
Средь народного шума и спеха,
На вокзалах и пристанях
Смотрит века могучая веха
И бровей начинается взмах.
Но, вообще говоря, некоторый элемент условной галломании у Межирова ясно различим. Вольтер, Пикассо, Роден, Тулуз-Лотрек. Дега, Корбюзье, Виллон — форменная франкофония, но и в форме насмешки: в саркастической поэме Alter ego поэт живописует картину московской богемы под видом вожделенной заграницы:
Мне бы жить
немножечко пониже,
Но мансарды в нонешнем Париже
Высоко — одышку наживёшь.
А в моей — вчерашний дым клубится,
И холсты какого-то кубиста
Бурно обсуждает молодёжь.
Alter ego была впервые опубликована в журнале «Огонёк», бывшем в те годы оплотом мракобесия в глазах советской либеральной интеллигенции.
Нужно ли дробить творчество на части: периоды, эпохи, этапы? Я бы не стал искать в Межирове ни «голубого», ни «розового» периода («Период как у Пикассо,/ Иного колера страница»; «А он принёс мне Пикассо/ Какого-то периода»). Он един. Однако в самой, на мой взгляд, репрезентативной, помимо двухтомника, книге советского периода Межирова — изданной в Тбилиси «Теснине» (издательство «Мерани», 1984) — есть раздел «Из раннего». Он утверждён автором. Таким образом, определён этап. Ранний. Обозначить временные рамки его непросто. В «Теснине» этот раздел, помещённый в конец книги, завершается восьмистишием «На полях перевода».
И вновь из голубого дыма
Встаёт поэзия, —
Она
Вовеки непереводима —
Родному языку верна.
Это рубеж сороковых — пятидесятых, когда Межиров зачастил в Грузию. Очень схожими стихами на грузинские темы («На заснеженном вокзале…», «Горы», «Бессонница» и т.п.) открывается основной раздел «Теснины» — «Лирика разных лет». Опять-таки, сам принцип периодичности смазывается, словно имеется в виду, что это не так и важно. Лирика разных лет — это и есть основной корпус межировской поэзии, охватывающий полстолетия. Ранний дольник и ранний ударник на долгие годы отошли на второй план, уступив место классической просодии и вернувшись на закате межировского стихописания в виде акцентного стиха, родного тому же ударнику Маяковского.
Межиров рано освоил стих, установил с ним собственные отношения на основе неповторимой интонации и некоторого — довольно большого — арсенала технических средств. Ранние его стихи явно вышли из той поэзии, что творилась тогда — в конце двадцатых и в тридцатых, когда школьник Саша Межиров стал писать стихи. Похоже, Межирова больше других, как мы уже говорили, поэтических современников в ту пору увлёк Луговской. О Маяковском и говорить не приходится, он был повсеместен…
Золотой и Серебряный века русской поэзии пришли к нему позже. Хотя Блок — это было с детства…
Межиров стихи не датировал, полагая, что время создания той или иной вещи само проступит так или иначе (словарь, ритмика, соответствующие факты, события…). «Время создания того или иного стихотворения должно быть ощутимо без даты»36 . Выше мы указали на факт датировки автором стихотворения «Тишайший снегопад…». Есть и иные указания на сей счёт. Так, «Воспоминания о пехоте» — это 1944-й, а «Коммунисты, вперёд!» — 1947-й.
Исключительным можно счесть тот немалый массив стихов, что был создан за рубежом, после 1992 года. Но это не новая поэтика. Это другая температура стиха, того же, межировского, до боли знакомого стиха, но теперь вот именно боль обретает значение, ранее не достигаемое. «Прямолинейный и почти прямой» стих стремится к «последней прямоте» (Мандельштам), строка искрит от высокого напряжения, «непосредственное чувство» комкается и сбивается, но тем оно достоверней.
Чуть не каждая очередная книга Межирова была итоговой. В пятый или двадцатый раз публикуя свою классику, Межиров предлагал читателю вновь и вновь взглянуть на весь его путь. По пути он правил стихи, тем самым отменяя итоговость: очередной вариант — ещё не вечер. В книге «Позёмка» издательства «Глагол» (составитель Т.Бек, 1997, тираж 1000) — то же самое. Однако эта книга была посланием в Москву оттуда, где Москвы нет. Но и прежней Москвы тоже уже не было.
Это только сейчас на слух, или на ум, идёт такой ряд: «На заре ты её не буди» — «Я по первому снегу иду» — «Мы под Колпином скопом стоим». Стало окончательно ясным давным-давно известное: Межиров всегда работал на фоне, в контексте, во взаимосвязях и взаимоотталкиваниях, ни на секунду не выходя из диалога со всей русской поэзией. Поэтому и Фет с Есениным оказываются под Колпином. «Нас великая Родина любит» — у этого стиха были другие варианты. Сейчас звучит именно так: великая Родина. В «Серпухове» он похоронил Родину-няню. Сейчас он выясняет отношения с великой Родиной.
Вряд ли только склонность к парадоксу понудила Межирова когда-то сказать: «Стихотворцы обоймы военной/ Не писали стихов о войне». Поэт войны, не писавший о войне? Так. Да не так. «Позёмка» стоит на горе прежних книг, в её подножии — такие, например, вещи, как «Ладожский лёд», и они — о войне. Межиров всегда шёл на сознательную аберрацию зрения, на перемену его угла, и предмет его рассмотрения — в данном случае война — менялся, переходя из эмпирики в онтологию. Проза в стихах, как принцип этой поэзии, закономерно и неуклонно из быта ушла в бытие. Поскольку быта нет, а жизнь ещё жива. Это и есть проза в стихах.
Межиров не зря вступался за Маяковского: «…На русскую и мировую поэзию оказала влияние исключительная глубина ритмического дыхания Маяковского…»37 Автогерой раннего Маяковского — Раскольников начала ХХ века — на исходе столетия трансформируется в межировского игрока. Маяковский искал выход в самогероизации. Межиров ищет самооправдания. Но ведь кто-то виноват? Виноват. ТОЛПА. Какой старый, банальный, бессмертный, заболтанный, упирающийся сам в себя конфликт! Сквозит романтический праисточник его поэзии. Его большой игры.
Игра Межирова — не игра Пастернака. Пастернака занимает артист, включённый в игру мировых стихий. «Так играют овраги,/ Так играет река…» («Вакханалия»). Цирк Межирова — образ мирового бытия, «бедной жизни торжество», хохот ковёрного над культом силы, ложность номера: «Но это всё-таки работа,/ Хотя и книзу головой». И всё же цирк, спорт, бега, бильярд, карты — отнюдь не овраг и не река. Это мир не обязательно обусловленного искусством азарта. Автоперсонаж вписан в сюрреалистический синклит, в жёлтую замшу и чёрную кожу фальшфасада. Поэт, впущенный в мир барыша. Ненависть к себе, пропущенная через других. Опосредованность саморасправы.
Это мы. Блок лишь догадывался о нас — таких, когда роптал на тяжёлую необходимость «об игре трагических страстей/ Повествовать ещё не жившим». Межиров давно указал на «полублоковскую вьюгу» в своём мире. В «Позёмке» нет стихотворения «Сетунь», где ресторанный мотив Блока звучит в условиях подмосковного шалмана, еще советского, никакой Незнакомки быть не может, «на электростанции авария», гитары глохнут, и герой радуется аварийной тишине, а не той музыке, что предложило ему время. Нет, это не игра в самойловском духе: «Я сделал вновь поэзию игрой/ В своём кругу». Пожалуй, вся эта межировская игра больше похожа на мандельштамовское: «Играй же на разрыв аорты,/ С кошачьей головой во рту». Впрочем, тут речь о скрипке. Не об электрогитаре.
Чуть не единственная игра, от которой он почти отказывается, — игра с семантикой. Скользящие смыслы не его стихия. Метафор мало. Пластический рисунок реалистичен. Такие исключения, как «яркий сумрак огня» или «заворачиваюсь в холод», редки и подтверждают правило.
Мне подражать легко, мой стих расхожий,
Прямолинейный и почти прямой,
И не богат нюансами, и всё же,
И вопреки всему, он только мой.
«Чуть наклонюсь и варежку сырую…»
Его преследует демон лаконизма, опять он сократил старые стихи: «Возле трёх вокзалов…», «Балетная студия», «Странная история». Оправданно ли? Одно ясно: в своем стихе он достиг предела, тем самым увенчивая целую эпоху русского стиха вообще.
Его поэмы невелики и стоят на грани жанра большого стихотворения. В русской поэзии такая поэма была природным жанром молодого Маяковского. Зарубежный аналог — «Пьяный корабль» Артюра Рембо.
Большие стихотворения писали Державин, Боратынский, Багрицкий, Луговской. Межиров их ученик. «Баллада о цирке», «Календарь», Alter ego, «Прощание с Юшиным», «Серпухов», «Позёмка»… В последней есть и подзаголовок: «Поэма».
Но и без обозначения жанра такая вещь, лирическая в основе, является поэмой — по объёму исторического наполнения, эпического гула.
Поэма «Позёмка» произросла напрямую из «Серпухова». Этот замечательный — четырёхстопный — хорей ни с чем не перепутаешь:
Извини, что беспокою,
Не подумай, что корю.
Просто, Коля, я с тобою
Напоследок говорю.
Сюжет? Там его нет. Есть повод: чужие стихи (Николая Тряпкина), чрезвычайно расстроившие автора поэмы. Она искажена болезненной рефлексией, как лицо — гримасой боли. Сведя поэтическое изгойство к нацвопросу, он реанимирует быт, которого нет. Права юная Цветаева, совершенно точно определившая положение поэта в сём христианнейшем из миров, — юная Цветаева, а не корректирующий её старый поэт. Как минимум неточны его претензии к Тряпкину, когда он упрекает того: «Никаких вестей Марии/ Никогда не подавал» — и промахивается, ибо Тряпкин — подавал:
Ты прости меня, матушка, из того ль городка Назарета,
За скитанья мои среди скорбных селений земных.
«Это было в ночи, под венцом из колючего света…»
Межировский хорей не течёт беспрепятственно, его стройность претерпевает вторжение болезненной тематической остроты, теряя уютно-привычную перекрёстную рифмовку:
Под венецианской люстрой
Стол по-зимнему накрыт,
Всяческие разносолы
Возбуждают аппетит.
Туго скатерть накрахмалена,
И Кустодиев, Шагал
На стене заместо Сталина…
Только кто-то вдруг сказал,
Для затравки, для почина:
«Всё ж приятно, что меж нас
Нет в застолье хоть сейчас
Чужака и крещенина, —
Тех, кто говорит крестом,
А глядишь — глядит пестом».
Нет, Межиров не «закрыл тему». Упрекая Евтушенко («“Бабий Яр” написан грубо, громко, элементарно»), сам он не сумел найти необходимых теме слов, потому что, по-видимому, их нет в природе.
…Его прах положили в могилу тёщи, староверки по имени Феврония. Перед погребением прошла недолгая панихида, на входе в переделкинское кладбище. Звучали привычные слова: «великий», «последний из плеяды» и проч. О стихотворении «Коммунисты, вперёд!» было сказано как о молитве.
Он и сам поддержал, а точнее — предварил эту мысль в одном из позднейших стихотворений:
И на зонах
его
повторяла
не вохра,
а зеки:
— Коммунисты, вперёд!
И оно,
как молитва,
пребудет вовеки,
Никогда не умрёт.
За рефреном
Пророки стоят,
Пифагор и Платон,
а потом Христиане,
Бесконечных веков
неизмеренное расстоянье.
И поэтому тот,
кто на Зимний повёл голытьбу,
прокричал неспроста:
— «Мы идём,
чтобы снять
Иисуса Христа
на Голгофе с креста».
«Через полвека»
Похоронные эпитеты всегда преувеличены. Произошло понятное смещение звука, наложение позднего пласта межировского творчества на его ранний путь.
У раннего Межирова пафос противоположного свойства:
Монашеской молитве я не верю,
Не верю ни на грош монастырю.
Когда над храмом с грохотом теснится
И зажигает молнии гроза,
Я вижу не иконы, а бойницы
И амбразуры, а не образа.
«Твердыня»
В своё время член партии Межиров был привлечён к партийной ответственности за приверженность к чтению и пропаганде Библии. В стихи Межирова с определённой поры валом валит библейская лексика, речевая архаика вперемежку с просторечием, ветхозаветные персонажи, евангельские отголоски.
В стихах о бильярдисте («Игрок») возникает следующее:
Игра игрой. Чёрт с ней.
Я уловил случайно,
Что игры пострашней
Всегда вершились тайно.
И что бильярдный стол
Тому, кто ненароком
Об Иове прочёл
В раздумье одиноком.
Пожалуй, у него преобладает Ветхий завет. Адам, Ева, Иов, Исайя, Илья, Иаков, Моисей. Но и Мария, Христос, Иуда. Последний — чуть не чаще всего.
Никогда никуда не отбуду,
Если даже в грехах обвиня,
Ты ославишь меня, как Иуду,
И без крова оставишь меня.
«На семи на холмах на покатых…
Это обращение к Москве, городу, который «Третьим Римом назвался».
Отбыть ему пришлось. В глухой подоплёке отъезда — вина не метафизическая, а вот именно физическая, связанная с ДТП: нетрезвый полуночник, сбитый межировской машиной, погиб (не сразу, но в обозримом времени).
Межиров рисует эту картину в позднейшем обращении к Толпе:
Ты бы жить не смогла, если б выжил
Тот, кто за полночь из дому вышел
На проезжую часть —
Под колёса упасть —
И пожизненной сделаться мукой
Дней остатних моих, —
Как её ни баюкай,
Не уснёт ни на миг.
Там, из-за поворота,
Слабый промельк и гул,
Словно кто-то кого-то
Осторожно толкнул.
«Там, из-за поворота…»
В перевёрнутом виде осуществилось прежнее пророчество: «Я умру под колёсами жизни своей кочевой».
Его наиболее сердитые, взрывные стихи созданы здесь, в советское время, — и здесь опубликованы. Американские (зарубежные) стихи — взгляд с горы, ходьба по кругу альпийского луга, среди каменных ущелий мирового мегаполиса.
Возможно, наивысшее достижение Межирова до отъезда — «Прощание с Юшиным». Загадка: откуда лиризм в поэме, полной яда, ненависти, отчаяния? Каким образом мясник — объект вдохновения, если не обожания? Оттого ли, что тот мясник писал стихи? В «Юшине» автор — поэт у трона материализма. Это прощение лютому врагу. Тщеты вражды. Бессмыслица сущего. Равенство стихов и котлет. Свести стихи с котлетами, а варку картошки со Страшным Судом у Межирова получается легко и естественно, поскольку именно он, отрицатель быта, хватается за быт, как за соломинку. Это означает отсутствие реальности. Реальности, равной быту. У него была книга «Бормотуха», а могла бы написаться и «Бытовуха». Ведь и «тайну Ахматовой» он видит как «результат совмещённого взгляда/ Изнутри и откуда-то со стороны». Это прежде всего самохарактеристика. Межиров — внучатый символист на акмеистическом субстрате. «Я люблю чёрный хлеб…» — мы помним эти стихи: там что ни слово, то символ.
Тут, опять же, неизбежен парад цитат.
В ещё не самых поздних стихах Межиров уже устремлён к полной открытости, «почти прямой» стих доводя до потери этого «почти» (одно из любимейших словечек), старые свои темы и приёмы обнажая предельно. Та же игра — теперь она требует умножения специальной лексики, узко-игрового жаргона, чуждого большинству, живущему как в России, так и в Америке. Это такая проза в стихах, когда от стихов остаётся разве что только лишь ритм и рифма.
Перед этим мешок деревянных рублей без труда
Отнял в стос у бакинского полупрофессионала,
Всех оттенков простого, казалось бы, стоса тогда
Он ещё не освоил, профессионалом без мала
Был бакинец. Но дело не в этом, а в том,
Что настаивал он две недели на том,
Чтобы доллары снял я со счёта (которого нету),
Чтоб на доллары мы перешли, соскочили с рублей.
Речевая бормотуха ставит его в позицию поэта, говорящего много для немногих. О всеобщей истории, о судьбе России, о России и США, о геополитике, о соотношении таких понятий, как «нация» и «народ», «народ» и «толпа», с особым упором на «низы элиты». Ни агрессивно антисоветских нот, ни антироссийских. «Можно родину возненавидеть,/ Невозможно её разлюбить». Вполне себе патриотико-имперский дискурс:
При помощи гоп-стопа
врасплох, из-за угла
Восточная Европа
отстёгнута была…
Ничего хорошего в эмиграции поэт не видит, выражается круто, прямолинейно:
Но занятней всего
Было то,
Что из тех, кто хоть
Что-нибудь стоит,
Кто хоть что-то творит
Или строит,
Не покинул России никто.
«Те хотели вписаться…»
В том же, в общем-то, духе он выскажется и в адрес приютившей его страны, не ново, но убедительно:
Ушло всё то, что пело
И больше не поёт,
Ни По и ни Лонгфелло,
Ни Фрост, ни Элиот.
Решить проблему пуза
Америка смогла, —
Но отвернулась Муза
И от неё ушла.
Некрасов возникает в горах Манхэттена:
Держась кой-как, с опаской, друг за друга.
Выдь на Гудзон. Чей стон… а то и вой…
Любимая моя, моя подруга,
Как на немой вопрос отвечу твой…
И бечева дрожит под грузом брёвен,
И только я перед тобой виновен,
Повинной поникаю головой.
Это русский мир на чужом берегу. В его интеллектуальном обиходе всё те же имена — Леонтьев, Розанов, Зайцев, в его политикуме центральные фигуры — Сталин, большевики вообще, его усилия синтезировать два полюса, сведя Зощенко со Свифтом, а Шукшина с Сервантесом, заканчиваются внутри стиха, ограничиваясь именно что стихом. Лирика знает свои границы. Хотя Межиров широко распахивает и готов ещё шире распахнуть двери эпосу, «если бы он не исчез», говоря о себе:
И славянофил — подспудно,
Что со всех сторон подсудно
И ничем не оправдать…
«Позёмка»
В общем времени он продолжает жить временем своим. Трезвый ум видит сны. Иные его ходы, инвективы, перетасовка лиц и событий могут возмутить и возмущают. Лирик, зажигающийся от оппонента, нуждается в таковом постоянно. Роль демиурга, создателя живых игрушек, вполне соответствует баснословной эпохе кремлёвского пахана с несметным стадом шестёрок. Тайное восхищение советским подпольем в его игорном изводе — наряду с лютым презрением к быдлу советскому и антисоветскому, — питало эту поэзию, как непостижимая загадка, как подземное озеро, тем более незримое, чем наглядней и картинней на авансцене межировского театра пролетал мотоциклист в армейской шинельке: «поэт фронтового поколения». Вот его игра: с очевидными знаками и невидимыми сущностями. Высокая природа его дара перетекла в благородство стиха. Пророческая в проекте, личность поэта туманится, зыблется, расслаивается, обуреваема недопреображёнными страстями. В лице Межирова мы имеем дело с мечтой о вершинной лирике позднеимперской эпохи. Мечты редко сбываются. Но когда он говорит о «стране кровавой,/ С которой буду проклят и забыт», он ошибается. Кто же забудет всё это? Нет, он не проклятый поэт.
ПРИМЕЧАНИЯ:
1 Из выступления А.Межирова перед семинаристами Высших литературных курсов (1985). Магнитофонная запись В.Дагурова. — Новая газета, 22 июня 2006.
2 Интервью Зои Межировой, дочери Александра Межирова, «Литературной газете» (ЛГ. № 21, 26 мая 2010 г.)
3 Александр Межиров. Стихотворения. О себе. — М.: «Художественная литература», 1969.
4 https://45ll.net/aleksandr_mezhirov/ Михаил Этельзон. От Синявинских болот до Гудзона.
5 Из воспоминаний И.Журбинского (архив автора).
6 См.: «Дом, где, снимая комнату, Пастернак написал одно из самых замечательных своих стихотворений «Коробка с красным померанцем —/ Моя каморка…» и где родился А.Межиров — снесён. Его сестра Лида, приезжая к нам в Портлэнд, привезла страшные фотографии каркаса стен, когда «дом старинный, трёхэтажный» разрушали. На его месте высится пышная подделка, мертвенно-холодный новодел с высокой железной оградой и калиткой в ней на кодах. Но для нас здесь всегда парит мираж прошлого, тех незабываемых далёких лет». Зоя Межирова. «Мама пишет лучше нас» (Литературная Россия № 2018/32, 07. 2018).
7 Пастернак Е.Б. Борис Пастернак. Материалы для биографии. — М.: Советский писатель, 1989. С. 193.
8 Александр Межиров. Артиллерия бьёт по своим.: Избранное. Вместо предисловия. От автора. — М.: Зебра Е. С. 26.
9 Иерусалимский журнал, № 56, 2017.
10 Журнал «Алеф», 28 марта 2014.
11 Ладога плюс. Сетевое издание. 29 ноября 2013. Автор этого текста — П.Апель.
12 Зоя Межирова рассказывает о знакомстве своих родителей: «Познакомились в подмосковном студенческом доме отдыха «Воскресенск». Были зимние каникулы, и они получили бесплатные путёвки от своих институтов — он от Литературного (который не закончил, откуда в скором времени убежал), она — от московского Института физкультуры». — Литературная Россия, № 2018/32. 07.09.2018.
13 Оригинал этого материала расположен по адресу: http://v-vysotsky.com/vospominanija/Mezhirov/text.html.
14 Лёля — Елена Афанасьевна Межирова, жена поэта.
15 Наталья Аришина. Воспоминанья зарифмую: Записи на ходу. — Дружба народов, № 9, 2021.
16 Станислав Куняев. «К предательству таинственная страсть…». — Наш современник, № 12, 2019.
17 Александр Межиров. Стихотворения / Вступ. ст. Е.Евтушенко. — М.: Художественная литература, 1973.
18 Евгений Евтушенко. Стихотворения и поэмы / Вступ. ст. А.Межирова. — М.: Молодая гвардия, 1990.
19 Из автопредисловия к книге А.Межирова «Артиллерия бьёт по своим. Избранное». — М.: Зебра Е, 2006. С. 26.
20 Александр Межиров. «Стихотворения». Серия «Библиотека советской поэзии». — М.: 1969. С. 11.
21 Дневник не опубликован, хранится у наследниц Л.А.Озерова — дочери Елены и внучки Анны.
22 РГАЛИ, ф. 3101, № 100.
23 Самойлов Д.С. Подённые записи. Том 2. — М.: Время, 2002. С. 46.
24 Илья Фаликов. Олень: Книга лирики 1963—1967. / Вступительное слово Александра Межирова. — Владивосток: Дальиздат, 1969.
25 Илья Фаликов. Клады: Книга лирики. — М.: Молодая гвардия, 1983.
26 Илья Фаликов. Охота на волка. — ЛГ. 1998. 3.VI. № 22.
27 Сергей Гандлевский. Незримый рой: Заметки и очерки об отечественной литературе. — М.: Corpus, 2023.
28 Наталья Аришина. Общая тетрадь: Стихи 1959—2019. — М.: Кругъ, 2019. С. 245.
29 Ср.: «В 1949 году в Москве был арестован, а спустя год расстрелян руководитель подпольной марксистской (считай: троцкистской) организации студент — Борис Слуцкий. 1929 года рождения. Сын погибшего фронтовика». (Пётр Горелик, Никита Елисеев. По теченью и против теченья… Борис Слуцкий: жизнь и творчество. — М.: Новое литературное обозрение. 2009).
30 Владимир Огнев. Мой друг Борис Слуцкий. В книге: Борис Слуцкий: Воспоминания современников. — СПб: Журнал Нева. С. 293.
31 Татьяна Бек. «Расшифруйте мои тетради…». В книге: Борис Слуцкий: Воспоминания современников. — СПб: Журнал Нева. С. 264—265.
32 Впервые об этом факте см. Вадим Перельмутер. Перекличка (об одном стихотворении А.Межирова). — Арион № 1, 2013.
33 Людмила Сергеева в своих воспоминаниях о Константине Левине «Нас хоронила артиллерия…» (Знамя, № 9, 2020) на связь этих двух стихотворений не указывает, но велика ее роль в воскрешении памяти о забытом поэте и продлении его литературной жизни — издании посмертной книги (Признание. Стихи. — М.: Советский писатель, 1988. Составитель Л.Г.Сергеева).
34 Европейская поэзия XIX века. — М.: Художественная литература, 1977. — С. 674—676. (Б-ка всемирной литературы. Т. 85).
35 Андрэ Моруа. Олимпио, или Жизнь Виктора Гюго. — М.: Иностранка, 2001. Серия: Иностранная литература. Большие книги. С. 278.
36 Александр Межиров. Стихотворения. Библиотека советской поэзии. — М.: Худлит, 1969.
37 Из автопредисловия к книге «Артиллерия бьёт по своим».