Рассказ
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2024
Ася Михайлова родилась в 1994 году в Москве. Окончила магистратуру «литературное мастерство» в НИУ ВШЭ. Рассказы печатались журнале «Урал», в антологиях и сборниках. Лауреат конкурса короткого рассказа «Сестра таланта». Живёт в Москве.
В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Вагон был старый. Болезненно-бледный, в царапинах-морщинах и с аритмией в гулком стуке колёс. Женя трясся, прикрыв глаза, пока толпа вокруг него медленно таяла. Ноги гудели, сесть, как обычно, удалось только в конце ветки. Он упал на коричневое жёсткое сиденье, вытянул ноги в стоптанных дешёвых кроссовках в проход. На последних шумных десяти минутах успел задремать и из вагона выходил сонным, тёплым, глупым. С несколькими оставшимися пассажирами он поднялся по лестнице и выпал во влажный ноябрьский вечер. По грязи добрался до остановки, минуя праздничную иллюминацию окраины: мигающие вывески ларьков и рекламных растяжек. Маршрутка была почти пустая: сонная женщина с неизменным целлофановым пакетом на коленях и потёртые мужчины в кожаных куртках. Сквозь запотевшие окна пробивались красные огни вечной пробки. Хрущёвки, тёмные, потрескавшиеся, с жёлтыми хребтами подъездных окон, были такие же, как в родном Мурманске, — они даже смеялись с Юлей — столько проехать и вернуться в знакомый двор. Лифт снова не работал, на шестой этаж Женя заполз пешком. Он остановился, расстегнул тяжёлую мокрую куртку, нашёл в рюкзаке зарядку — чтобы не шуметь, не разбудить, — и только потом осторожно открыл дверь и вошёл. Он разделся, нащупал крючок. По узкому коридору прошёл на кухню, проверил кастрюли: как и ожидал — пустые. Электронный циферблат на микроволновке мигнул: 00:45. Женя подмигнул в ответ. Юля наверняка проснётся ночью и наверняка голодная. Он поставил воду, стараясь не шуметь. Пока она закипала, завалился в душ — под дешёвой форменной курткой он ужасно потел. Голым вернулся на кухню, засыпал гречку. Свет включать не стал, остался в синеватом газовом мерцании. Открыл на телефоне учебник, попытался осилить хотя бы одну страницу, но строчки трусливо бежали из-под век. Он сдался, без интереса минут двадцать полистал ленту с пустого аккаунта. Выключил закипевшую, наконец, гречку.
Дверь в спальню привычно скрипнула. Юля неплотно задёрнула шторы, и в комнату натёк грязный уличный свет. Она лежала на кровати в обнимку с одеялом, одну ногу положила сверху. Стоило коснуться её взглядом, и сразу вокруг всё как-то смазалось, ушло в расфокус: и пятна разбросанной по полу одежды, и теснота обступивших стен — так даже лучше, сходитесь, давите, ещё ближе, ещё теснее. Он подступил, едва слышно, почти на полупальцах. Теперь заметно было, как она дышит, виден был отблеск рыжего в волосах и родинка на голом бедре. Он помедлил перед тем как лечь. Каждый раз это чувство, словно кто-то держит его за руку и не пускает, дёргает в сторону: «Куда ты лезешь? Я тебе щас!» Но держать было некому, они были одни в этом городе. Он лёг рядом, осторожно, только бы не скрипнули пружины. А она всё равно почувствовала и, не просыпаясь, потянулась к нему рукой, чтобы уцепиться, притянуть к себе. Заснул он мгновенно, заметив только, как сквозь зазор между шторами на них смотрит краешек луны.
Женя проснулся один, нашарил телефон, проверил время: одиннадцать. Сонно позёвывая, выполз на кухню. Через советский тюль на пол проливалось чистое ноябрьское солнце, на сковородке потрескивала яичница. Юля сидела с ногами на шатком табурете, положив подбородок на веснушчатую коленку, и читала что-то в телефоне. Увидев Женю, она засмеялась.
— Ты чего голый? Оденься иди, холодно.
Женя подошёл ближе к столу, чмокнул её в макушку, тепло пахнущую долгим сном.
— Выспалась? — спросил, не поднимая головы.
— Ага. Спасибо за гречку, она спасла мне жизнь. За это тебе, вон, утренние яйца.
Женя хмыкнул, хотел было пошутить, но Юля его опередила.
— Даже не думай! — она засмеялась. — Иди оденься лучше.
Женя нехотя вернулся в комнату, натянул домашние штаны.
— Как смена? — спросил он, усевшись за столом с тарелкой.
— Ничего, спасибо. Одну кесарили, — Юля отложила телефон. — Ты как вчера, набегался? Не замёрз?
Женя отмахнулся.
— Не, нормально. Не переживай.
— А сегодня? Не пойдёшь?
Женя помотал головой. Юля в ответ счастливо улыбнулась.
— Открой шторы, — попросила Юля, когда они вернулись в спальню.
— Дом окна в окна, Юль. Как в аквариуме.
Юля закатила глаза, но спорить не стала. Женя лёг к ней, и о разногласиях на время забыли. Позже, когда они, прижавшись друг другу потеснее, смотрели сериал на стареньком ноуте, Юля снова залезла в телефон.
— Что делаешь? — без особого интереса спросил Женя, заглядывая в экран. — Это фотка твоя, что ли?
Она не успела вовремя отдёрнуть руку — он выхватил телефон и открыл её профиль.
— Юль, ты нормальная? Мы же сто раз обсуждали!
Юля мгновенно вспыхнула.
— Не мы обсуждали. Это ты обсудил сам, и сам решил. Никому мой инстаграм не сдался, у меня тут одни коллеги и однокурсники бывшие.
Она попыталась забрать телефон, но он не позволил.
— Это же кто угодно может в интернете найти!
— Ну найдёт, и чего? Твоих фоток тут даже нет.
Женя захлопнул крышку ноутбука и сел на кровати.
— Куда ты собрался?
— Покурить.
Юля взяла его за руку.
— Жень, ну ты чего?
Она прислонилась лбом к его плечу.
— Давай не будем ругаться? И так не видимся совсем, ещё и ссориться будем?
Женя почти машинально нашёл её руку своей и сжал.
— Удалишь инстаграм?
Юля вздохнула.
— Закрою. Идёт?
Женя подумал немного и кивнул.
— Вот и отлично. Иди обратно ко мне.
Про сериал так и не вспомнили.
Перед сутками всегда расставались как будто на вечность. Женя обычно брал ночную смену, чтобы днём успеть позаниматься, и у Юли сердце сжималось, когда она думала, как он носится по ночному городу с этой нелепой огромной сумкой — «Юль, да она для рекламы такая здоровая, полупустую обычно носим» — под дождём, по холоду. Не могла не думать о том, что это ради неё он отказался от перспективы нормальной жизни, это ради неё они сбежали. «Ради нас, — напоминал он ей, — ради нас обоих». Так-то оно, конечно, и было, но почему-то именно ему досталась тяжёлая и бессмысленная работа и учёба в шараге на заочке, а ей — медицинский колледж. «Как будто у тебя работа лёгкая», — снова вступал в силу Женин голос и снова, конечно, был прав. Акушерство, особенно с тех пор, как она пробилась в родзал, комфортной работой назвать было нельзя. После суток Юля возвращалась домой выжатая, выматывалась едва ли не больше, чем Женя. А в первый месяц не могла нормально спать: просыпалась от кошмаров. Приобщиться к чуду рождения не вышло. Хотелось лечь рядом с роженицей и вместе с ней орать. Или хотя бы сделать так, чтобы орать она перестала. Юля надеялась, что, услышав первый крик новорождённого, поймёт, ради чего были все эти усилия, но нет, не поняла. Испытала только облегчение, что всё закончилось… А потом как-то привыкла, освоилась, распробовала это постоянное, отчаянное возобновление жизни. Иногда всё ещё бывало страшно, иногда случалось по пять родов за ночь, и к утру она переставала чувствовать и сочувствовать, да что там — человеком быть переставала. Но зато потом, после отсыпного, её наполняло жизнями, которым она помогла появиться на свет. Их становилось всё больше, кто-то из них уже говорил, кто-то начинал ходить. И у всех впереди была судьба, которой она успела коснуться.
Женя однажды спросил:
— Это потому, что у нас никогда не будет своих детей?
Юля не знала. Детей они и правда не собирались заводить. Слишком опасно, слишком много рисков. Даже если усыновлять — всё равно рискованно. Их всегда могут найти, всегда может вскрыться затерявшаяся в полярной ночи правда. Она много думала и поняла с удивлением, что не любит детей. Что ни одного из «своих» младенцев она не хотела бы забрать домой, что совершенно не видит себя беременной. Её удивляли будущие матери, которые боялись рожать, но совершенно не боялись растить детей. Ведь там, за пределами палаты, опасностей, боли гораздо больше. Страшно становилось потом — страх таился в замерших в ожидании годах. Дети доставались ей в короткий миг неизвестности, когда перед ними ещё были открыты все дороги. Когда они могли просто быть, когда у них ещё не было прошлого, когда можно было представить, что они всегда будут счастливы. К этому Юля бежала всю свою жизнь. Больше всего она хотела бы появиться на свет в другом месте, в другое время, у других людей. Вместо этого ей приходилось придумывать себя заново. Она помнила, как они с Женей сели на самолёт в один из холодных, вечно тёмных мурманских дней, а потом приземлились в Москве ярким солнечным утром. Она почувствовала тогда, что впервые увидела свет.
К концу декабря время ускорялось. Росли пробки, толпы в метро, магазинах и на улицах, заказы сыпались один за другим. Передавая сумки с едой, Женя успевал иногда заглянуть в квартиру на течение какой-то совсем другой, не такой, как у него, жизни. Жизни, где у людей были семьи, праздничные походы в гости, длинные списки подарков, звонки под бой курантов. Он уже давно смирился с тем, что всё это осталось в прошлом, растаяло в новой жизни вместе со снегом на подошвах. А если быть совсем уж честным, этого у него никогда и не было. Так, одно притворство. Дешёвая мишура на телевизоре. Юля же грядущими праздниками была окрылена. Притащила домой украшения, заставила его съездить за ёлкой, а потом с детским восторгом её наряжала и одна за другой сыпала идеями праздника.
— Пойдём домой к Наташе, она тебе обязательно понравится. Мы с колледжа дружим, работаем вместе, а я вас так и не познакомила. У неё ещё сестра блог ведёт, помнишь?
Юля развешивала пластиковые шарики, пока Женя, нахмурившись, распутывал огоньки.
— Какой блог?
— «Нормальные люди», для Wonder Village, я тебе даже почитать давала, ну, Жень!
— Который про фриков, что ли?
Юля закатила глаза, но уйти от темы ему не дала.
— Так пойдём?
— Я там не знаю никого.
— Ну вот и познакомишься! Там куча народу будет, наверняка найдётся компания.
Женя знал, что все эти знакомства, шумные вечеринки — всё это Юле было не нужно. Всё это она делала для него, потому что помнила, как тянулся он в Мурманске к людям. Потому что боялась его новой, непонятной московской нелюдимости.
— Вот именно, что куча народу, — сказал он, не поднимая головы.
— Жень, ну не можем мы всю жизнь прожить затворниками…
Но разговоры эти раз за разом сходили на нет, как будто она чувствовала, что эту битву ей не выиграть. В конце концов, пошли на компромисс: отмечать они станут вдвоём, но не дома. Юля уговорила пойти смотреть салют на Красную площадь.
— Там же толпы будут… — пытался он вяло отбиваться.
— Не в квартире же сидеть, ну правда, Жень!
Тридцать первого декабря пошёл снег. Смешивался с яркой иллюминацией, танцевал в воздухе, чистый и белый, ложился на тротуары, обещая новое. Новогодней ночью они всё-таки оказались на ярко подсвеченной Тверской. С самого утра пили шампанское, дешёвое и сладкое, совсем как на оставленных далеко, позабытых семейных праздниках, и теперь были пьяные и счастливые. Юля крепко держала его за руку, чтобы их не растащила толпа. Она тянула его вперёд, ближе к площади и светящемуся впереди Кремлю, который, поддавшись обступившему их ощущению чуда, стал совершенно игрушечным. Казалось, что, если снять зелёную башенку, внутри будут конфеты: «Василёк», «Раковые шейки», «Мишка на севере». Увидев огромную, опутанную лампочками ёлку на Манежной, Женя в плотном кольце чужих шуршащих пуховиков и локтей почувствовал себя ребёнком, то ли потерявшим маму в метро, то ли перенервничавшим на детском утреннике. Паника знакомым вихрем зашумела в ушах, Жене показалось, что он задыхается, но потом он увидел румяную Юлю в присыпанной снегом шапке и почувствовал: нашёлся. И тут же раздался бой курантов, и толпа вокруг подхватила: «Десять! Девять!..» Женя не заметил, как и сам стал считать вслух, вместе со всеми. Он притянул Юлю к себе, обнял её со спины, прижал крепко-крепко, понадеявшись, что она чувствует, как стучит его сердце, как бьётся оно в ожидании того самого чуда, которое загадываешь каждый год, с самого раннего детства, с тех пор как вообще научился загадывать, и которое всё никак не сбывается, но в этот раз, в этот раз обязательно сбудется, наверняка, ведь по-другому и быть не может. Четыре! Три! Два! Первый залп салюта потонул во всеобщем крике, и Женя тоже кричал «с Новым годом!», кричал, а потом повернул к себе Юлю, которая вся блестела и переливалась во всполохах салюта, такая красивая, что не оторваться, она смеялась, обхватил её лицо руками и прижался губами к её, замёрзшим и обветренным. Над ними гремел салют, вокруг ревела толпа, кто-то тоже обнимался и целовался, и всё его одиночество, копившееся последние недели, вдруг растворилось в этом общем ликовании. Он не был один, и люди, которых он привык бояться, были рядом, близкие и счастливые. Он открыл глаза, заглянул в лицо Юле, она посмотрела на него в ответ. В её глазах блестели последние всполохи салюта. А потом вдруг какая-то сила рванула его в сторону: кто-то вцепился в его куртку и тащил на себя. Женя оглянулся, и в лицо ему прилетел кулак. Рот мгновенно наполнился кровью, он прижал руку к губам, всё ещё не понимая, что происходит. Услышал крик Юли и чью-то ругань, а потом в толпе перед собой увидел совершенно обесчеловеченное от злобы лицо. Он смотрел на покрасневшие на холоде щёки, на тёмные, пьяно-вишнёвые глаза, узнавая в смятых с последней встречи чертах дядю Игоря. За ним, бледные и напуганные, стояли его жена и дочка.
— Паскуда, урод! — ругался себе под ноги Игорь и обязательно ударил бы Женю снова, если бы его не удержали стоявшие рядом мужики.
Женя, решив не дожидаться, пока дядя Игорь вырвется, схватил перепуганную Юлю за руку и потянул её в другую сторону, как можно дальше, как можно быстрее.
Юля смотрела, как Женя мечется по квартире, не вытерев даже крови с лица.
— Откуда он в Москве? Откуда? Как он здесь оказался?
— Какая уже разница? На каникулы дочек привёз.
Женя подошёл к ней, сжал её плечи.
— Это звиздец, Юля, ты понимаешь, какой это звиздец?
Она кивнула и сделала шаг назад. Она его боялась.
— Он расскажет им. — Женю трясло, он почти кричал.
— Что изменится? — спросила Юля.
Женя замер.
— В каком смысле?
— Что изменится, когда они узнают? Мы их не навещаем, почти им не звоним. Их нет в нашей жизни.
Она чувствовала, что начинает злиться. Женя молчал, словно подыскивал ответ, выбирал, как разыграть карту.
— Они приедут сюда. — Надо же, с козырей пошёл. — Они приедут. И тогда нам конец.
— Значит, мы переедем, — так же спокойно ответила Юля.
Женя смотрел на неё, испуганный и какой-то маленький. Она знала про него всё, она знала, чего он боялся на самом деле. Он тоже знал, что она знает.
— Они никогда больше не захотят нас видеть, — тихо, тоненько сказал он.
— А ты их видеть хочешь?
Женя перестал, наконец, метаться по комнате и сел на краешек кровати. Юля знала ответ: он хотел. Она села рядом, обняла его.
— Мы со всем справимся. Мы всегда справлялись. Справимся и сейчас.
Спать они не ложились. Сначала искали квартиры, чтобы с утра обзвонить хозяев. Собирали вещи. Квартира лишалась постепенно всяческих признаков их присутствия, переставала быть домом. Утром Женя позвонил хозяйке, вытерпел её крик и даже каким-то чудом выбил половину депозита. Юля договорилась на два просмотра в тот же день, первого января. В пустой выпотрошенной квартире осталась только голая ёлка. Вечером они уже перебрались в новую, всё такую же однушку, ещё дальше от метро. Юля ждала в полупустой квартире, пока Женя вместе с грузчиками перевозил нажитое за два года. Всё закончилось глубоким вечером. Женя закрыл за грузчиком, оставившим в прихожей плотный горький запах пота, облегчённо выдохнул.
Юля стояла посреди комнаты в окружении коробок, держа в руках горшок с цветком:
— Сломали вот.
Она смотрела на него, словно говоря, ну же, подойди, обними меня, утешь. Женя понял, что не прикасался к ней по-настоящему со вчерашнего вечера. Ему не хотелось её трогать, что-то сдвинулось, изменилась какая-то договорённость. Грудь как будто плотно набили ватой, так плотно, что, казалось, она вот-вот полезет из горла. Ни пошевелиться, ни заговорить. Он хотел быть нежным и не мог. Он был зол. И Юля это почувствовала. Она поставила горшок на стол так резко, что на столешницу просыпалось немного земли. Потом открыла несколько коробок, нашла то, что искала: одеяла, подушки, постельное бельё. Он, не говоря по-прежнему ни слова, помог ей разложить диван: старый, большой, с испорченным механизмом и продавленными подушками. Юля застелила постель, не попросив даже помочь с пододеяльниками. Она раз за разом встряхивала их, пытаясь расправить сбившееся одеяло, потом не выдержала, бросила прямо так.
— Выключи свет, — сказала она. — Я ложусь спать.
Когда Юля проснулась, Женя лежал совсем рядом, дышал ей в шею ровно, так же, как многие дни до этого. Она не знала, изменилось ли что-то за ночь, или тело его обхитрило разум, поддалось многолетней привычке, но даже сейчас, глядя на беспорядок, из-за которого маленькая, тёмная, некрасивая комната казалась ещё меньше, она была уверена, что они справятся.
— Только не выкладывай в соцсети, где ты, — напомнил ей Женя за завтраком.
— Ну, я же не совсем дура, Жень.
Женя рассеянно кивнул.
— Что с работой твоей делать, неясно.
— Я позвонила уже, сказала, что болею. Может, они не запомнили, в каком я центре работаю. Жень, они могут вообще не приехать, ты же знаешь.
Он кивнул.
— Ладно. Давай вещи разберём.
Вечером Женя вышел на работу. Он ждал заказ возле «Бургеркинга», стучал носком кроссовки по стене, пытаясь отогреть заледеневшие пальцы. Раз за разом опускал руку в карман, доставал телефон — с новой сим-картой, а потому для его целей бесполезный. Сам ведь говорил Юле быть осторожной, и сам же… Телефон в очередной раз нырнул в карман. Заказ он довёз на автомате, едва заметил неожиданную сотку чаевых — подростки, пьяноватые, щедрые на родительские деньги. Телефон наливался тяжестью, жёг через курточный синтепон. Женя не выдержал. Вытащил новую сим-карту, вставил старую. Телефон тут же завибрировал, показывая десятки непринятых звонков. Женя смотрел на красные буквы, чувствуя, как внутри расползается гадкое, колючее, тревожное. Он, не понимая толком, что делает, нажал на вызов.
Гудки прекратились, мама ответила, но ничего не говорила. Только дышала в трубку.
— Это правда? — спросила она наконец. — Молчи, сама знаю, что да. Вас и Игорь видел, и семья его. Так что можешь не врать, всё равно не поверю.
— Мам…
— Молчи, я тебе сказала. Отец твой в Москву едет. Говорит, исправлять будет то, что я «навоспитывала». Меня винит, понимаешь? В вашей грязи винит меня. На мне этот грех, что ли?
— Мама, послушай…
— Что мне слушать? Что ты мне сказать можешь, поганец? Ладно она, но ты как мог? Такой был мальчик хороший…
Крик затих, растворился в сдавленных всхлипах. Женя сжимал телефон до немоты в пальцах.
— Мы пытались, мам, правда. Мы не смогли. Я не смог. — Женя вдохнул судорожно, чувствуя, что глаза закололо. — Мы… Мы просто любим друг друга очень. Мы не мешаем ведь никому, мы…
— Любите? Любят они! Блудить вы любите, грех любите, — она сделала ещё один рваный вдох. — Лучше бы вы умерли.
Женя вытер мокрую щёку кулаком. В груди теснилось, билось, рвалось наружу, дышать мешало.
— Мам, ну почему ты так? Мы ведь плохого никому не делаем, мы просто…
Она его не слушала.
— Что родня скажет? Что с нами будет? Это хоть на секунду было в твоей голове паршивой? Господи прости, что люди-то подумают…
«Я ведь тоже тебе родной», — мысль дёрнулась к губам, но Женя не произнёс, побоялся, что она возразит. Скажет, что неродной теперь.
— Уезжайте, ясно? Отец найдёт — убьёт тебя.
Она повесила трубку. Женя сел на тёмную лавку, фонарь, безжизненно белый, ободряюще мигнул над головой.
Квартира ограничивала Юлю привычными тридцатью квадратными метрами, сдавливала горло стенами в грязно-бежевых обоях в цветок. Кто выпускает такие обои? И кто их покупает? Вещи не помещались в шкафы, на диване невозможно было спать, не работала стиральная машинка, постоянно выбивало пробки. За окном смеркалось, Юля погружалась в жидковатую темноту, разбавленную светом уличных фонарей. Хуже всего было то, что происходило с Женей. А с ним определённо что-то происходило. Как она могла это упустить, просмотреть лежавший на самом виду факт: он скучал по дому. Она вырвалась от родителей, спаслась из холодного Мурманска без малейшего сожаления. Иногда, просыпаясь по утрам, она всё ещё боялась, что откроет глаза и окажется в их с Женей детской комнате. Ей так хотелось, чтобы они были одинаковыми, смотрели на мир одинаковыми парами глаз. Она думала, что страх у них общий — что их найдут и разлучат. Он же боялся, что от них навсегда откажутся.
Его шаги она, как верная собака, узнавала издалека, и всегда открывала дверь ещё до того, как он звонил. Женя стоял на пороге с огромным ведром белой краски. Он посмотрел на Юлю и улыбнулся ей впервые с Нового года. Женя свернул ей шапочку из газеты (и где только научился?), примотал валик на ручку швабры. И пожухлые бежевые цветы стали пропадать под широкими полосами, словно под первым ноябрьским снегом. Вскоре квартира была похожей на не тронутый карандашом лист бумаги. Женя и Юля сидели на полу, на забрызганной каплями краски клеёнке, и ели успевшую подостыть пиццу. Юля потянулась, чтобы его поцеловать, Женя неловко отвернулся. Внутри чесалось старое, так толком и не зажившее, чего он так долго учился не трогать, не бередить. Чего ни разу не касался.
— А ты сама сомневалась когда-нибудь?
Юля дёрнулась, как будто он её ударил. Они не говорили, никогда не говорили об этом, даже в самом начале. Потому что говорить об этом значило признать: им есть чего стыдиться.
— Нет, — соврала. — Не сомневалась. Чего тут сомневаться?
— Грех… — больше спросил, чем ответил он.
— Не смеши меня. Ты и в Бога-то не веришь.
— Ты сама знаешь, нельзя делать то, что мы делаем, — увереннее сказал Женя.
— Почему нельзя? Почему. Нельзя, скажи мне? Потому что дети больные родятся? У наркоманов они тоже больные рождаются. И у здоровых родителей, кстати, тоже. И им можно!
— Что ты под дуру, Юль?.. — он почувствовал, что заводится. — Везде это запрещено, законы даже есть. Расскажи кому-то — тебе в лицо плюнут.
— И чего? Мало ли что запрещают. Порно запрещают. В храмах фотографироваться запрещают. На митинги выходить. Голосовать запрещали женщинам. И, кстати, историю почитай, да почти вся знать друг другу родня, и не смущало никого! Мифы почитай. Греческие. Для детишек мифы, Жень.
— Ты сейчас кого убедить хочешь? Меня? Или себя?
— Что я делаю у себя дома, в этой квартире, за этой дверью, — не должно никого волновать.
Она поняла, что кричит.
— Ясно. — Женя встал. — Я позаниматься ещё хотел — экзамены же. Ты спать иди, если хочешь.
Юля долго смотрела на квадрат жёлтого кухонного света на полу, ворочаясь на неудобном диване, вдыхая едкий запах краски. В горле першило. Глаза тоже щипало. Наверняка из-за химии. Наверняка.
Телефон зазвонил, когда Юля заваривала себе утренний кофе. Она вздрогнула, нервно посмотрела на экран. Звонила Наташа, единственная, кому Юля оставила новый номер.
— Привет, — последовала нехорошая страшная пауза.
Она знает, они все всё знают. «Расскажи кому-то — тебе в лицо плюнут».
Холодное, скользкое, как яичный белок, потекло по горлу. Юля молчала.
— Ты в порядке, Юлечка?
Юля кивнула. Потом опомнилась, открыла рот, пошевелила неповоротливым языком.
— Да, — сказала хрипло. — Конечно.
— Тут вроде как твой отец приходил, и с ним ещё мужик какой-то, — телефон скользил в холодной ладони. — Такой ор подняли, спрашивали, где тебя искать. Мы сказали, что ты уволилась давно, не бойся. Думаю, не придёт больше.
Глаза защипало.
— Спасибо, Наташа, спасибо тебе.
— Да ну, брось глупости болтать. Ты из-за него отпуск взяла?
— Да, — призналась Юля.
— Ясно. Тебе если помощь нужна, ты скажи только, хорошо? Чем сможем — поможем. И возвращайся, как только захочешь.
Юля не знала, почему отец и Игорь не рассказали ни о чём в центре. Пожалели её? Или чувство стыда, страх, что и его осудят, победили желание наказать блудную дочь? И что подумала бы Наташа? Поверила бы ему? И если да, что бы она сказала?
Дни проходили рядом, медленные, молчаливые, тревожные. От Юлиных попыток поговорить Женя отгораживался, ссылаясь то на экзамены, то на работу, отстраивал, кирпичик за кирпичиком, стену. Про экзамены тоже спорили, идти ему или нет. Убеждали оба скорее себя, чем друг друга: больше недели прошло, они наверняка уже уехали, да и Женя про свою учёбу толком не рассказывал, стеснялся. На экономическом и на экономическом, а про шарагу — ни слова.
К концу недели Юля не выдержала, позвонила в больницу, сказала, что выходит из отпуска. Лишь бы не быть рядом с плохим воспоминанием, смутно напоминающим Женю. Смена совпала с его первым экзаменом. Утром он вдруг как будто проснулся, вспомнил себя прежнего. Даже поцеловал её на прощание. Юля ушла на сутки, а когда вернулась, Жени дома не было. Ни его, ни его вещей. В их холодной белой квартире Юля осталась одна.
Женя уверен был, что экзамен завалил. Он шёл обратно к метро, чувствуя, что невольно ускоряет шаг. Идти оставалось всего ничего, он свернул уже в знакомый двор, пугающе пустой, но манящий близостью остановки. Шаги он всё-таки услышал. Обернулся, ругая себя за нелепую трусость. И увидел их. Одинаковых почти, высоких, в нелепо толстых пуховиках для настоящего, северного мороза. Женя вдруг понял, что отец, наверное, в Москве был первый раз. Что он делал тут эти дни? Ходил ли на Красную площадь? Понравилась ли ему столица? И почему за все эти годы именно сейчас он решил повидать детей? Хотелось рвануть в сторону, наплевать на всё и просто сбежать, звать, может быть, на помощь. Но он не побежал. Верил, наверное, до последнего, что ничего страшного с ним не сделают. Хотя он знал, и очень хорошо знал, как зло, как по-настоящему, отец умеет бить.
— Привет, пап. Здравствуй, дядя Игорь. — «Дядя», какой он тебе теперь дядя…
— Думал, я тя, тля, не найду, да? Думал, тебе, тля, в Москве твоей можно всё?
Отец залез в карман, вытащил оттуда бумажный свёрток, развернул торжествующе. Квитанции об оплате, чёртовы квитанции об оплате учёбы. Женя всегда клал их на холодильник, чтобы не потерять. Не потерял. — Хозяйка твоя передала. «Нужное», — говорит.
Игорь сплюнул Жене под ноги.
— Что вам надо? — спросил Женя настолько твёрдо, насколько мог.
— В Мурманск вас забираю. Чтоб по-людски жить стали.
— Святой человек у тебя батя, — серьёзно добавил Игорь. — Я бы вас придушил просто.
— Мы не поедем, — сказал Женя. Голос звучал жалко, жидко, трусливо.
— Поедете, — отец шагнул вперёд. — Где сестра твоя?
— Не знаю.
Женя не успел отступить, Игорь схватил его за грудки.
— Где Юля?
— Не знаю, — повторил Женя, уже понимая, чем это всё закончится.
Отец толкнул его на землю, Женя успел опереться на ладонь, содрал её об обледенелый асфальт. Игорь его не трогал, смотрел только, пока отец бил ногами,
— Где Юля, я тебя спрашиваю?
Женя молчал.
— Да трубку у него забери, и все дела, — подсказал Игорь. Отец нагнулся, полез шарить по карманам, но Женя его опередил. Выудил за провод от наушников телефон и изо всех оставшихся сил ударил об асфальт.
— Сучонок!
Отец вырвал у него ставшую бесполезной трубку, Женя, воспользовавшись этим, вывернулся, рванул вперёд, навстречу свету и шуму дороги. Он поскальзывался, крепко держался за отбитый бок, но бежал так быстро, как никогда в жизни, благодаря судьбу за долгие месяцы пешей курьерской работы. Вперёд, к свету и людности проспекта, вперёд до перехода, две лестницы, тяжёлые двери и чужие недовольные плечи, которые он расталкивал одно за другим, прыжок через турникеты, и — туда, в болезненную белую глубь вагона. Двери плотоядно сомкнулись за спиной, отрезав его от опасности. Боль, испуг и усталость нахлынули разом, затекли в ноздри и горло, мешая вдохнуть. Женя стёк на пол вагона, руками закрыл голову, пытаясь справиться с атакой душащей паники. В ушах шумело, казалось, что его вот-вот вырвет или что он умрёт, обязательно умрёт, прямо сейчас. Вокруг засуетились люди, его трепали за плечо. Через шум пробивались голоса.
— Вам помочь? Молодой человек?
— Пьяный? В грязи весь.
— Били его, что ли?
Женя тряс головой, пытался говорить, смог, наконец, вдохнуть.
— Нормаль… Нормально. Всё нормально, — прохрипел.
Ему помогли встать, пересадили на сиденье, кто-то сунул ему в руку бутылку воды. Знали бы, за что его избили, добавили бы, прямо тут. Женя закрыл глаза. Жить дальше так нельзя.
Юля была уверена, что он вернётся. Она ждала, что в любую минуту в замке повернётся ключ и Женя зайдёт в квартиру, привычно потоптавшись у порога. Правда, ключ он оставил в квартире, тот лежал, нетронутый, на кухонном столе. Но это неважно, Юля не сомневалась, что он вернётся. Она никогда не жила одна, ни одного дня. Теперь ей ни перед кем не нужно было создавать иллюзию нормального существования. Никто не следил, чистит ли она зубы, в какое время ест и что. Путает ли местами ужин и завтрак, носит ли одежду. Где спит. Юля нарушала правила и распорядок, сама за собой наблюдала — что будет? Расчеловечит ли её отказ от этих мелких человеческих дел, привычек, признаков? Казалось, что с уходом Жени порвалась последняя ниточка, связывавшая её с людьми. Теперь она была всему миру чужая, как будто не было в ней ни крови, ни костей. Одна только густая чужесть. К концу первой недели Юля восстановила свой аккаунт из архива. Сделала публичным. Почему-то была уверена, что в ту же секунду телефон нервно задрожит от оповещений, забрызжут злобой сообщения, приветы из прошлой жизни. Логики в этом почти не было, но ей казалось, что если узнал Игорь, то знают вообще все. Как будто у Мурманска были единая память и единое сознание, воплотившееся в так подходящем ему аватаре стареющего озлобленного вояки. Телефон молчал. Может, Игорь никому не рассказал, чувствуя, что это и его кровь, и его стыд. Может, никто не нашёл её страницу. Казалось, ей бы испытать облегчение, но она ощутила тревогу. Тайна вернулась и душила её, тайна, которую ей никогда не хотелось хранить. Её всегда возмущало, что слепым людям полагалось носить очки, чтобы зрячие не видели незрячих глаз. Ведь это абсурд, почти парадокс: не нравится — не смотрите. Она позвонила не сразу, ждала зачем-то нового дня. Утро начала нормально, по-человечески: оделась, почистила зубы, сделала все необходимые, чтобы считать себя человеком, ритуалы и только потом позвонила.
— Наташа, а твоя сестра, она всё ещё ведёт тот блог? Я, кажется, нашла для неё героиню.
Встретиться та согласилась почти сразу, говорила по телефону вежливо и до неестественности приветливо. Медицинский такой голос, стерильный, пахнущий аптечной марлей. Голос с обеззараженной брезгливостью.
— Вы перед встречей подумайте, о чём бы вам хотелось рассказать. Можете записать. Некоторые пугаются микрофона.
Юля сомневалась, что испугается, но вечером послушно села за ноутбук. Пока он, натужно скрипя, открывал документы, думала, какие из задвинутых в дальние пыльные коробки воспоминаний достать, какие выбрать? Воспоминания из Дивноморска были странные, отрывочные. Напоминали мусор в детских карманах: камушки, ракушки, фантики. Ничего стоящего: обломки незначительных дней, все как один солнечные, блестящие, как южное море в полдень — смотреть больно. Хотелось, чтобы запомнилось другое, важное, но и эти мелочи Юля берегла, хранила, лишний раз старалась не тревожить вспоминанием, чтобы не затёрлись, не испортились. Пляж, горячий, с крупным пыльным песком. Вдоль и поперёк исхоженный, ухватишься за прилавок с мороженым, смотришь на него снизу вверх пятилетними глазами, а потянешься за этим вкусом — он выведет к прогулянным урокам и стёртой школьными туфлями пятке и куда-то ещё дальше. Когда они были совсем маленькими, Юля приставала к Жене с расспросами про родителей. Он их помнил, она совсем нет: к бабушке их привезли почти сразу, как она родилась. Женя говорил неохотно: жадничал или сам толком ничего не помнил. Рассказывал что-то про тесную шумную квартиру у папиных родителей, про то, как они жили все вместе. Рассказы его, путанные, казались насквозь фальшивыми. От этого, что ли, всё, связанное с родителями, Юле казалось ненастоящим? Каждый день рождения Женя боялся отойти от телефона, всё ждал, что мама позвонит. Она звонила обычно к вечеру, разговор всегда был короткий и, Юля по себе знала, вымученный, но Женя, стоявший возле столика со старым проводным аппаратом, сжимая ярко-красную трубку, казался абсолютно счастливым. Если от мамы ещё можно было протянуть ниточку реальности, то отец материализовывался только на короткие дни родительских визитов. С собой они обычно привозили какие-то подарки: книжки, новую одежду, игрушки. Что-то спрашивали про учёбу, водили на всё тот же пляж. Общались, правда, больше через бабушку, как будто, если бы они напрямую обратились к Юле и Жене, те бы их не поняли. Женя, конечно, лип к ним с расспросами: когда их заберут, скоро ли. А потом они уезжали, и жизнь становилась прежней. Нормальной. Только Женя ходил хмурый и тихий, плакал неслышно по ночам, когда думал, что Юля не слышит. Она слышала, перебиралась к нему в кровать, обнимала, молча гладила по волосам. Думала, что она и здесь, в Дивноморске, его счастливым сделает: лучшие игры придумает, места найдёт самые чудесные. Юля думала, что он просто дурит, что никогда их никто от бабушки не увезёт. Оказалось, она была неправа.
— Проходите, пожалуйста. Да, вот сюда.
Юля прошла на чужую кухню, села неловко.
— Хотите чаю? Или кофе?
Саша продолжала улыбаться, использовала вежливость, как резиновые перчатки, только бы не дотрагиваться до Юли по-настоящему, кожа к коже.
— Воды, если можно.
Юля чувствовала себя такой смелой, когда шла сюда. В кафе, понятное дело, такое обсуждать не вышло бы, и Саша предложила провести интервью дома. Юля сжимала в руках свои заметки, как будто строчки густой памяти могли помочь ей вернуть потерянную уверенность.
— Пока мы не начали, можно спрошу?
Юля кивнула.
— Почему вы решили об этом рассказать?
Чайник закипел, заворчал, щёлкнул.
— Вы всех, наверное, об этом спрашиваете?
— Можно на «ты», если хочешь. — Юля кивнула. — Конечно. Это стандартный первый вопрос.
— И что обычно отвечают?
— Разное. Кому-то хочется известности — просят публиковать их с настоящими именами, фотки присылают. Кто-то надеется решить какие-то социальные проблемы. Видимость миноритарных групп и всё такое. Я, кстати, изначально для этого и блог завела. Но, я тебе честно скажу, читатели разные бывают. Многие просто заглядывают почитать про, как им кажется, фриков.
Который про фриков, что ли? Про фриков, Женя. Про нас с тобой.
Она думала о том, как боялась, что к ней ворвутся в самую глубь, как вскроют замок или выбьют дверь, как полезут во все ящики, во все шкафы, чтобы вытащить, чтобы разузнать, чтобы скривиться от отвращения, а потом научить, как ей жить, как ей быть, как ей стать человеком. Хватит этого. Пусть смотрят. Не ломайте. Открыто.
— Наверное, я просто устала молчать.
* * *
Мурманск был строгим и каким-то бесконечно усталым. Как будто сам город утомился от безликости одинаковых домов, замкнулся и загрустил. Серые блочные дома, изрытые толстыми трещинами, сливались с разбухшим от снега небом, хмуро наблюдали грязными окнами. Может, и хорошо, что город оказался таким — всё равно смотреть приходилось только под ноги, как можно ниже опуская голову, чтобы метель не била в лицо. Перед входом в квартиру мы всегда подолгу отряхивались от снега, чтобы мама не ругалась, чтобы ни в коем случае не натоптать. Квартира родителей после бабушкиного домика в Дивноморске казалась крошечной и невообразимо уродливой. Три комнатки были придавлены к полу грязным потолком в странных жидко-коричневых пятнах, везде были одинаковые жёлтые, в мелкий узорчик обои, по которым ядовитыми змеями протянулась проводка. На окнах темнели решётки — первый этаж — настоящая тюрьма. Надзиратели тоже имелись. Раздражённые, постоянно куда-то спешащие мама и папа: Рита и Степан. «Сколько раз тебе говорить: “мама”. Ма-ма, дети сопливые знают, как сказать, а ты, дылда, не знаешь». «Что ты “выкаешь”? чай, кровь родная, а “выкает”. Довести меня хочешь?» Доводить я, само собой, никого не хотела, но представление о родителях, мутное, как мелководье после шторма, не совпадало с этими людьми, кто-то словно небрежно заштриховал знакомые контуры грязно-серым карандашом.
К родителям часто приходили родственники. Родственниками их называла мама. Все были дядями и тётями, все по-свойски хватали нас за щёки, тормошили, шутили несмешно и пошло. Единственным настоящим дядей был папин брат, Игорь.
— Защитником вырастешь, как папка. — Игорь брал Женю за худое плечо, перемигивался многозначительно с братом.
Игорь и Степан вместе служили, после дембеля оба вернулись на контрактную службу, но далеко карьера не пошла. Армия осталась в их жизни затёртыми историями, водочной ностальгией и истовой верой в то, что без сапог и бритой макушки мужиком не станешь.
К вечеру застолья начинали рябить, как плохо записанная кассета. Небрежно склеенные разговоры наползали один на другой, скакал звук. От песен переходили к ругани, от них — к похабным анекдотам и обратно. Вспоминали о нас, глупо и стыдливо хихикали, прикладывая пальцы к покрасневшим губам. Рита же, поджав губы, меняла тарелки, ставила на стол какие-то салаты. И к десяти часам, наконец, отправляла нас с Женей в кровать. Уснуть удавалось не сразу: через плотно закрытую дверь вместе с тоненькой полоской коридорного света долго ещё долетали голоса гостей, Игорево игривое: «Вот, Маринка, разбогатеем, тоже тебе детишек заделаю, в Москву вас возить буду, их на праздники, тебя на блядки». Я помню, как вертела в голове это слово, в котором звенели знакомые по бабушкиным книжкам «колядки» и блестело что-то праздничное и далёкое, я перекатывала его во рту, как конфету, и, засыпая, думала о Москве.
Пили обычно по субботам, а по воскресеньям недовольная Рита — мама! ма-ма — поднимала нас на службу в церковь. Степан верил в армию, Рита верила в подёрнутые чёрным временем расписанные своды, в странные лица святых.
— Это Николай Угодник, а это Пантелеймон, ему о здоровье молятся…
Ритин голос в церкви менялся, становился напевным, нечеловеческим, напоминал холодный голос колоколов. Бог мамин мне сразу не понравился, не понравилось, как он пытался меня запугать. Одним утром, например, по дороге в церковь мы увидели на лавке насмерть замёрзшего бездомного. Я смотрела на него и не могла отвернуться, а мать перекрестилась, а потом сказала: «Бог наказал».
Не нравились кусачие рейтузы под юбкой и неудобный жаркий платок. Для религии я была потеряна. Рассказы о чудесах и райском саде меня не завораживали. Сад у меня уже был, его у меня отняли. Были у меня и чудеса. Мало кто из детей оставался зимовать в Дивноморске, так что на друзей мы с Женей особенно не надеялись, существовали друг в друге, сами себе придумывали игры, сами рассказывали сказки. Я очень долго верила, что родителей у нас с ним вообще не было. Я верила, что однажды бабушка просто нашла нас, сделанных из песка и соли, на пляже и взяла себе. Кажется, это моё первое настоящее воспоминание: бабушка забирает нас с пляжа домой.
В жгучем и тёмном январе моё терпение лопнуло. Перед утренней службой я закатила истерику, легла на пол в прихожей, отказалась вставать. Отца разбудила, он с похмелья быстро уступил моим воплям, разрешил остаться дома. А Женю мама всё-таки забрала. И он за ней покорно пошёл.
После этого я ненадолго потеплела к отцу. Не спорила с ним, когда он смотрел телевизор, пристраивалась иногда рядом, смотрела не на экран, а на лицо его, расслабленное, ничего не выражающее. От отца всегда сладко пахло выпивкой по вечерам, и если поймать правильный момент, он бывал ласковым и смешливым, что-нибудь рассказывал, обычно про армию, но всё равно смешное. Женя перед отцом робел, как будто боялся что-то не то сделать. Как-то ошибиться. Один раз перед сном он сказал:
— Отец не тот. Точнее, тот. Но другой совсем. Не такой, как раньше.
Оказалось, был прав. Женя как-то принёс тройку за четверть. Бабушка на такие мелочи внимания никогда не обращала, а отец его тогда выпорол. Армейским своим ремнём, всё как полагается. Я не видела, конечно, меня в детской закрыли. Слышала только Женин плач и отцовское: «Хватит скулить, что ты как баба».
Женя вернулся в детскую весь красный, дрожащий, перепуганный. Я тогда подумала, что он всё понял, что прошло это его дурацкое наваждение и он захочет вернуться в Дивноморск, к бабушке, подальше от Риты и Степана. От дурацкого своего упрямства: «У всех есть родители. Только у нас нет». Вот, теперь есть, доволен? Женя не отступился. И утешить себя не дал, хотя раньше никогда своих слёз не стыдился. В Дивноморске про стыд мы вообще ничего не знали. Мурманск же весь состоял из этого гадкого ненужного стыда.
Была долгая, тёмная, бесконечная ночь, отжиравшая большую часть серых ватных дней.
— Жень? — он заворочался. — Женя, спишь?
Он не ответил, но я знала по дыханию, могла опередить, что нет, не спит. Слышит. Отмалчивается. Я стянула со своей постели одеяло, притащила на кровать к Жене.
— Чего тебе? — буркнул он, позёвывая для вида.
— Холодно.
Я уже устроилась рядом, привычно, знакомо, прижала ледяные пятки к тёплым Жениным ногам. Он дёрнулся, пихнул меня в бок, но не возражал. Я уткнулась носом в его спину, вдохнула тепло застиранной пижамы.
— Не вертись только, и так еле влезли, — я знала, что он улыбается.
Когда на следующее утро Рита разогревала нам завтрак, что-то в ней было не так. Её обычная торопливая резкость — жуй быстрее, не болтай, доедай, опоздаете — сменилась странной твёрдой тишиной. Эта тишина словно заполнила её до краешка, выгнула до неестественности прямо. Перед выходом она поймала меня за руку, стиснула крепко, отвела в сторону.
— Чтобы я больше не видела такого, — она вдавливала слова мне под кожу. Я сразу поняла, о чём она говорит. Это видно было на злом и отчего-то испуганном лице. Бабушка никогда нас не ругала, когда мы спали вместе, и я не понимала, почему нельзя этого делать, но от материных пальцев в меня забирался стыд и понимание, что я сделала что-то нехорошее.
Это чувство поруганной безопасности вернулось ко мне ещё раз через пару месяцев. Я переодевалась после школы, стягивала кусачую водолазку, когда Женя сказал:
— Ты б предупредила хоть. Я бы вышел.
Я почувствовала остро своё тело, растущее, меняющееся. Кожу, ставшую вдруг тесной, тугой, как севшая после стирки одежда. Раньше мы носили её вместе, существовали одной плотью. Теперь он не хотел на меня смотреть. Теперь он меня стыдился. Я осталась одна.
* * *
Юля говорила, старалась не смотреть на Сашу. На столе лежал телефон с включённым диктофоном и блокнот, в котором та периодически что-то помечала. Слушала она спокойно, безэмоционально, цепко держалась за Юлю взглядом.
— Но тогда, конечно, мы ничего такого не думали, — сказала Юля, и сама себя отругала за это пошлое, трусливое «ничего такого».
— То есть ничего необычного в твоих чувствах к брату ты тогда не замечала?
— Он был единственным человеком, к которому у меня вообще были какие-то чувства, — говорить об этом после долгих лет панического, параноидального молчания было сложно. — Для меня это было естественно. Для нас это было естественно.
Саша пометила что-то в блокноте. И кивнула, мол, продолжай.
* * *
В Дивноморске я пошла в школу вместе с братом, на год раньше, чтобы, как сказала бабушка, не болтаться попусту. В Мурманске двенадцатилетнюю девочку отказались брать в седьмой класс и оставили меня в шестом. Я была странным ребёнком, и меня дразнили. Учителя все знали, но, разумеется, не вмешивались. Мне мусор сыпали в сумку, воровали тетрадки — школьная классика, — пробовали даже драться, но быстро бросили: я не реагировала. Они, со своими непонятными разговорами, со своими странными играми, с мамами и бабушками, встречавшими их после школы, казались мне чужаками. Мой мир был устроен иначе.
Помню, как уже на вторую неделю я сидела в раздевалке: у Жени было на один урок больше, и я хотела его дождаться. Наконец, прозвенел звонок, захлопали двери, зашумели голоса. Он меня даже не заметил. А когда я его догнала, так странно со мной говорил, так мялся и посматривал на друзей, что я сразу поняла: он меня стыдится. Он тогда пошёл играть к кому-то домой в приставку, а я — к себе домой, понимая, что что-то большое и горячее между нами истончилось, размываясь день за днём. Женя, казалось, был рядом, спал со мной в одной комнате, жевал сонные бутерброды по утрам, мы вместе ходили в школу, и он по-прежнему ловил меня за локоть, когда я поскальзывалась. Я словно смотрела на него через увеличительное стекло, словно мне только мерещилась его близость. А на самом деле он уходил всё дальше и дальше, всё больше вмерзал в нашу новую мурманскую жизнь, в которой мне места не было.
Меняться всё стало классу к девятому. Я стала замечать, что некоторые парни смотрят на меня не просто без неприязни, но с каким-то пугающим интересом. Первым решился Антон. Подошёл, как будто за спиной у нас три года нежной дружбы, а не ежедневной нудной травли. Я догадывалась, что спроси я про все эти выходки, он отшутился бы, сказал: «Да брось, Юль, играли же просто. Дети были, глупые».
— Ну так что, пойдём в кино?
Я помолчала, потом тряхнула головой, обозлившись на свою дикость, на злобность.
— Совсем ты, что ли? В какое кино?
Он не расстроился, развеселился даже, словно я предложила ему весёлую игру. Приглашениями-отказами мы перебрасывались неделю. Потом Антон победил. Случилось кино, застуженный сине-колючий каток, поцелуи, короткие и неловкие — копия киношных сцен, пиратская, с гнусавой озвучкой. Я целыми днями пропадала у Антона дома: отец запил после Нового года, и Рита не успевала следить за нами обоими. Женю я избегала, видела, что ему почему-то эти мои встречи неприятны.
* * *
— Думаешь, он тебя ревновал? — перебила Саша.
Юля пожала плечами.
— Наверное, но, думаю, сам ничего не понимал. Я тоже тогда ещё ничего не понимала. Хотя могла бы уже догадаться: к Антону меня совершенно не тянуло, и если бы Женя поговорил со мной нормально, если бы он попросил, действительно попросил, я не задумываясь порвала бы с Антоном.
* * *
Через два дня должно было встать солнце — заканчивалась полярная ночь. Я тогда вернулась совсем поздно, надеялась, что все уже спят, но из кухни тянуло светом. И тишина стояла глубокая, почти неестественная. Кухня была выпотрошена. На полу щерилась белыми осколками разбитая посуда, мне показалось, что с улицы нанесло снега, но, присмотревшись, я поняла, что это просыпанная соль. Рита сидела за столом прямо под слепяще-яркой лампой, пусто смотрела перед собой. Рядом, устало облокотившись о стену, стояла швабра.
— Что случилось?
Рита медленно повернулась, посмотрела на меня с удивлением, словно не понимая, кто я и что делаю в её квартире.
— Ничего не случилось. Отец ушёл.
Я успела заметить, как дёрнулся вниз уголок её губ. Я постояла в дверях, Рита молчала, но уйти, оставить её одну почему-то было нельзя. Я взяла швабру, начала сгребать осколки.
— Если бы не вы, я бы и сама ушла. Да чего там: был бы один Женька, я бы тоже терпеть отца вашего не стала. Но куда я с двумя-то?
Я понимала, что надо молчать, что говорят не со мной.
— Может, и права была моя мать, может, не надо рожать было… — потом суетливо перекрестилась. — Господи, прости, грех-то какой…
Рита встала нетвёрдо, как пьяная. Уже у самой двери наклонилась, взяла с пола щепоть соли и бросила через левое плечо.
Отца как-то не было с неделю. В один вечер я вернулась домой пораньше — Жени тоже не было, и мать, видимо, думала, что мы до ночи не вернёмся, или вообще про нас забыла, с ней случалось, — и увидела в прихожей мужские ботинки. Не отцовские. Я прошла на кухню мимо родительской комнаты, не удивилась даже, подумала, может, сантехник, там, или электрик. В спальне был Игорь, папин брат. Одетый, сгорбился в углу, как раз там, где у мамы иконы стояли, красный весь, и на меня смотрел. И мать с ним рядом. Пучок её — она волосы затягивала в узел — растрепался. Я, конечно, ничего не сказала. Отец вернулся к следующему вечеру. Словно и не было ничего.
* * *
— Родители часто так ругались?
— Постоянно. Орали друг на друга чуть не каждый вечер. Отец, когда пил, становился неадекватным. Хотя трезвым мать не бил никогда, только Женю «воспитывал». Я Жене говорила, что это ненормально, бабушке предлагала жаловаться. А он мне ответил, что в раздевалке перед физрой у них парни постоянно друг другу синяки показывают, рассказывают, как их родители и когда. Наш отец хотя бы ремнём, а одного парня мать вообще утюгом отходила. Меня отец почему-то не трогал, а Рита могла и пощёчину дать или за волосы схватить. Но ничего такого.
Саша что-то записала.
— Так что странно было, когда не трогали. А остальное было привычно.
* * *
Может, Рита мстила мне за тот вечер, за то, что я их застукала. Я тогда тоже была на неё зла, отчётливо зла за то, что она пустила отца обратно. Мы, видимо, чувствовали эту злобу друг в друге, и рано или поздно она должна была выплеснуться.
Не знаю, правда ли я в тот вечер была настолько пьяной, мне кажется, что нет. Но Рита с порога почувствовала, что что-то со мной не в порядке. Наверное, я всё же была пьяной, иначе, зачем я сказала, что пила с Антоном? Могла бы выдумать какую подругу, соврать про любую одноклассницу, Рита всё равно никого не знала, всё равно не стала бы проверять. Она меня ударила, легко и без сожалений, так же, как её иногда бил отец. Нет, всё-таки я точно напилась тогда, потому что я ударила её в ответ. Тогда она по-настоящему разозлилась, схватила меня за волосы, влажные ещё от инея и снега. Мы возились какое-то время, и в результате у неё в пальцах остался рыжий клок. Мне удалось вывернуться, я добежала до нашей с Женей комнаты, закрыла дверь, заперла. Женя уже проснулся, сидел на кровати, тёр лицо. Мать барабанила в дверь.
— Открывай! Быстро открывай!
Я посмотрела на Женю, показавшегося мне тогда таким взрослым, заявила пьяно, истерично:
— Я хочу уехать.
Женя всё ещё плохо понимал, что происходит.
— Что? Куда?
Мать продолжала барабанить. Мне стало вдруг очень-очень холодно, до дрожи.
— Куда угодно. В Москву, в Питер, подальше отсюда.
Я знала, что он не поддержит, знала, что Женя о переезде не задумывался никогда. И всё же я продолжала говорить, просто чтобы не начать плакать.
— Ты можешь поступить! А я закончу год за два, возьму экстерн. Пойду там в колледж…
— Мама, — рявкнул вдруг Женя этим своим новым, севшим голосом. — Хватит стучать — соседи услышат. Не выйдет она. Иди спать. Утром поговорите.
— Ты ещё мне поуказывай! — рявкнула в ответ, но стучать всё же перестала. Потом — шаркающие шаги, хлопнула дверь в спальню.
— А жить мы на что будем? — спросил Женя.
— Найдём работу.
Он подошёл ко мне, обхватил руками. Стало теплее.
— Юль, это безумие. Полное. Я понимаю, что с мамой сложно, но с ней можно договориться.
Через решётку на окне в комнату падал фонарный уличный свет, расчерчивая пол в комнате на ровные квадраты.
— Ты как маленькая сейчас себя ведёшь, не соображаешь вообще.
Я вывернулась.
— Маленькая? Я хотя бы о будущем своём думаю.
Женя посмотрел на меня как-то странно. Потом кивнул.
— Молодец. Вот окончишь школу — и уедешь строить своё будущее.
Ссора потухла, толком не разгоревшись. Я включила настольную лампу, остаток ночи провела перед маленьким зеркальцем с кривой трещиной в углу: волосы, спутанные, оборванные, нужно было отрезать. Женя не спал, смотрел и слушал, как поскрипывают ножницы, и ничего не говорил.
Мне сейчас кажется, той ночью я что-то поняла. Пока он смотрел на меня, не говоря ни слова, а мне хотелось умереть из-за того, что он не на моей стороне. Из-за того, что поняла, впервые поняла, что будущего общего, похоже, у нас не будет. И ещё по тому, как он до меня дотронулся там, у двери. По тому, что было в его глазах. Он сам ещё не знал ничего, да и я не знала, просто почувствовала вдруг что-то неоформленное, неявное в нас обоих. И испугалась.
Под утро, когда он всё же заснул, я набила школьный рюкзак одеждой и пошла к Антону. Пока он не проснулся, ждала в подъезде, потом, уставшая и замёрзшая, пила с его родителями чай на кухне. Что мне не разрешат у них остаться, я знала, ждала просто, когда Рита добудет их телефон. Жить с Антоном я, разумеется, не собиралась.
Он трогательный был тем утром, волновался, касался неуверенно волос, врал, что ему так даже больше нравится. Хотел казаться взрослым. Когда я решилась, наконец, позвонить бабушке, он деликатно оставил меня одну. Она плохо понимала, что я говорю. Приходилось кричать и повторять по несколько раз. Хотелось плакать, и голос у меня дрожал, на горло, казалось, налипли отрезанные ночью волосы.
— Ба, можно я приеду? Пожалуйста, можно?
Бабушка молчала, я уже думала, что она снова не поняла, чего от неё хочу.
— Подожди, надо матери твоей позвонить. Не плачь, Юлёк. Не плачь. Решим.
В Дивноморск я летела одна. Рита сначала ругалась, потом плакала, а потом одним днём сдалась. Как будто на самом деле в глубине души ей совершенно всё равно было, останусь я или нет.
Я спросила её однажды:
— Мам, а почему вы нас у бабушки оставили?
Я мыла посуду, вылавливала из мутно мыльной воды скользкие тарелки, тёрла потемневшей жёлтой губкой. Рита сидела за столом с чашкой растворимого кофе, чёрного и несладкого. Это были «мамины пять минут», трогать её в это время, вообще-то, было нельзя. Но вопрос этот давно плавал в моих мыслях, грязный и неприятный, хотелось его выловить, очистить, просушить.
Рита не разозлилась, хотя могла бы. Замерла только, как будто я застала её врасплох, как будто она не предполагала даже, что вопрос этот будет задан, словно думала, что дети, которых бросили на десять долгих лет, не захотят узнать почему. Но было в этом молчании что-то ещё. Рита опустила глаза в стол.
— Нам с папой нужно было зарабатывать деньги, — сказала она. — Мы много работали, следить за вами было некогда.
Это я и так знала, это ей объяснять было не нужно.
— Но если некогда — зачем тогда вообще мы?
Уехать было необходимо. Я надеялась, что, может, там, вдалеке от него, удастся задавить в себе это больное, дикое, готовое в любой момент сорвать ржавую цепь и вырваться на свободу.
После переезда в Мурманск мы ни разу не были в Дивноморске. От аэропорта я добиралась сама, встретить меня бабушка не могла. Сначала ехала на автобусе, почти пустом. Пахло бензином, укачивало, но это было даже хорошо. Сознание двоилось, часть его, пьяная от света, свободы, тянулась к морю, не тому, чужому, ледяному, — к своему морю, к пляжам и теплу, верила в старую счастливую жизнь. Другая рвалась назад, в холодную тьму, потому что там, за вьюжной колючей стеной, осталось важное, самое важное. Дивноморск зимой был молчалив и скромен, пытался запугать порывистым, грубым ветром, солёным, знакомым, настоящим. Бабушка, старенькая и маленькая, ждала меня на крыльце своего старенького и маленького дома. На ней была кусачая вязаная жилетка — душегрейка, так она её называла, — мы стояли на крыльце, она гладила меня по волосам, а я плакала в эту душегрейку, и это длилось и длилось, и я тоже стала маленькой и одновременно очень старой.
В доме целый день говорило радио, громко, чтобы бабушка точно услышала. Говорило про маленькие пенсии и Советский Союз, пело старые песни, не пускало в дом новое, ненужное тут время. Бабушка всё так же заряжала воду, побаивалась мобильных телефонов, не доверяла врачам. Спорить с ней было невозможно, можно было только слушать. Рассказывать она любила, долго перебирала юношеские свои воспоминания, не замечая, что повторяется. Намолчалась за наше отсутствие. Хозяйство давалось ей тяжело, может, поэтому ещё она так быстро согласилась меня приютить. В любом случае мы хорошо ужились: бабушка, как и в детстве, не сильно-то за мной следила, я помогала ей по дому, родители присылали немного денег. В школу я ездила в Геленджик: полчаса на автобусе по горной сосновой дороге, потом короткая прогулка вдоль пустых пляжей и спящего до сезона парка аттракционов. Никакой тьмы, никакого мороза. Школа была самая обычная. Друзей я так и не завела, если не считать учительницы биологии, Нины Андреевны. Она вдохновила меня на то, чтобы стать акушеркой, она же и подготовила к колледжу, совершенно бескорыстно. Думаю, она тоже была одинока, иначе стала бы она столько времени проводить с кем-то вроде меня? Наверное, она была первым взрослым человеком, который по-настоящему серьёзно поговорил со мной, первой, кому мне хотелось отвечать. Мы много разговаривали после уроков, пили чай у неё в кабинете, иногда она, воровато, украдкой, курила в открытое окно. И этим нравилась мне ещё больше. Я рассказывала ей про Женю. О том, что скучаю по нему. Про Антона я даже не вспоминала, а о Жене же думала постоянно. Это была взрослая, осмысленная, совершенно физическая тоска, тупая и неотделимая от меня. Она была плотной, бетонной, шершавой, залитой мне в грудь, тянувшей меня на дно. Мы писали друг другу смски, неживые и короткие, через его ответы мне не удавалось его увидеть. Звонили мы друг другу редко, и было в этих звонках что-то потустороннее, как будто он звонил мне с того света. Иногда я даже представляла, что он умер, мне казалось, что в этой финальности есть какое-то облегчение. Я не знала, когда увижу его, мы, безвольные и несовершеннолетние, не могли ничего планировать, ничего решать.
Летом я продолжила заниматься с Ниной Андреевной, навещала её в уютной квартире с видом на море. В обмен на уроки помогала по дому. Возилась с бабушкиным садом, торговала понемногу яблоками и клубникой, бралась за нелепые какие-то подработки. Ходила на пляж, ездила на велосипеде к водопадам, делала всё то, что раньше мы делали вдвоём, и отчаянно не понимала, почему мы теперь не можем быть вместе. А в августе, быстро и страшно, бабушка умерла. До «скорой» она не дожила, забирали её уже мёртвую. Хотелось позвонить Жене, но как объяснить ему, что произошло, я не понимала. Я позвонила Рите, позвонила с городского бабушкиного телефона, всё того же, из детства, с красной трубкой. Та отреагировала именно так, как я и ожидала. Спокойно и очень сухо. Утешать меня, конечно же, не стала.
Они приехали на следующий день. Недовольные долгой дорогой родители и Женя. Сжатый, собранный, всеми силами сдерживающий рвущееся наружу мягкое, немужественное. Глаза у него были красные, этого он скрыть не мог. Я обняла его, прижалась, уткнувшись носом ему в шею. Пах он как-то по-новому и в то же время знакомо. Женя замер насторожённо, а потом быстро, слишком быстро прервал объятия. Но мне хватило и этой малости.
Похороны оказались шумными и многолюдными. Пришли одни старики, многие бабушку совсем не знали, и были они там только потому, что больше им быть было негде. Стол поставили в проходной комнате. Пили водку из гранёных стаканов, громко произносили избитые тосты. Спорили, кто пойдёт утром на кладбище завтракать с покойной. Говорили про Союз, про другую, ушедшую, жизнь, которая жилась лучше, легче, не то что эта. Я сжала Женину руку под столом и потянула за собой, точно так, как делала в детстве. Без слов. Знала, что он и так пойдёт. И он пошёл.
Мы пробрались в сад, горячий, не успевший ещё остыть. Я взяла приготовленный заранее рюкзак, в нём многообещающе звенело. Мокрая трава липла к ногам, вокруг щебетало и стрекотало. По дороге молчали — слишком многое было не сказано, чтобы пытаться уместить всё это в тёмный жаркий воздух между нами. Мы прошли мимо шумной береговой линии, где гомон туристов в маленьких кафешках заглушал морской рокот, и ещё дальше за пирс, туда, где было укромно и темно, где обычно прятались ночами парочки. Я остановилась в самой глубокой тени, достала из рюкзака полотенце и бросила его на прохладный ночной песок, уселась, разулась. Женя сел рядом. Водку открыли сразу, я поняла, что не знаю даже, пил ли он когда-нибудь вот так, по-взрослому, взаправду, а не вместе с родителями под бой курантов два глотка крепко пахнущего дрожжами сладкого шампанского. Наверняка пил.
Я хлебнула из горла, поморщилась.
— Там, в рюкзаке, ещё сок, если тебе надо.
Женя сок не взял. Море говорило здесь во весь голос, с рокотом приподнималось и обрушивалось на пляж.
— Помнишь, как бабушка назвала город? — спросила я.
— Ага, Фальшивый Геленджик.
— Мне так нравилось всегда это слово: «Дивноморск». А назвали же так наверняка, чтобы туристов побольше затащить.
— Ты слышала про Антона? — неожиданно спросил Женя.
— Что?
— Помнишь Иру Конову? Из твоей параллели? Она от него залетела. Родители её как-то там узнали, сказали — рожать.
Я представила себя на её месте. Беременной в шестнадцать, прямо как в передаче. Ещё и от Антона.
— Да и хер с ним, не хочу про него говорить, — добавил Женя.
«Почему?» — думала я. Почему ты не спрашиваешь о нём, почему не хочешь о нём говорить? Потому что знаешь обо мне что-то страшное, глубоко засевшее, что не прошло, не исчезло, а только зарастало кожей, слой за слоем, а теперь уже и не вытащить? Или потому что у тебя у самого внутри засело такое же болезненное, нестерпимое, нездоровое?
— Я скучаю по тебе, — признался Женя. — Очень. Помнишь, ты тут чуть не утонула?
Я осмотрелась. Неужели здесь? И правда.
— У меня тот момент отпечатался в голове, знаешь? Как фотография. Можно разглядывать. Тот самый момент, когда ты меня на сушу вытащил.
— И чего ты полезла тогда? Знала же, что волны.
— Или знала, что ты вытащишь, — я не к месту рассмеялась.
— Странное у нас было детство.
— Разве?
— Не знаю. За нами никто не следил, уроки не проверял. На ночь, там, не укладывал.
— Да и в сто раз лучше было без всего этого.
Я положила ему голову на плечо, дурея оттого, как это просто: касаться его.
— Ты на меня злишься, да?
Я задумалась.
— Злюсь. Сильно, Жень.
Вокруг нас шумели волны, и казалось, что море шумит у нас внутри. Я знала, что это всего лишь водка, но пустынный берег Дивноморска, качаясь, убаюкивал нас, переносил назад, туда, где вокруг, рассыпавшиеся под гнётом времени, высились построенные нами бесчисленные песчаные замки, где всё было выдуманным, как сказочное имя совсем не сказочного городка, и при этом было таким настоящим.
— Ты ведь всё про меня знаешь. А я всё знаю про тебя.
— А я всё знаю про тебя.
Когда бутылка закончилась, мы были совсем пьяные. Остаток ночи я помню плохо, воспоминания остались зыбкими, их приходится выуживать одно за другим. Мы купались в тёмном море, кажется, купались голыми, как в детстве, когда бабушка вместе сажала нас в старую чугунную ванну, а потом лежали на холодном песке, держась за руки. Засыпая в ту ночь впервые за долгое время с ним в одной комнате, под мерный звук его дыхания, я гадала, как это Рита сразу разглядела во мне эту грязь, как она так быстро поняла, какая я дрянная? И надеялась, самую капельку надеялась, что он, может быть, такой же дрянной.
Когда мы выходили из Мурманского аэропорта, мне казалось, что стало ещё холоднее, чем когда я улетала. Женя шёл рядом, вёз чемодан, то и дело задевая меня плечом, но я боялась, до зубной боли боялась, что этот умирающий город снова всё разрушит, заберёт с собой протянувшуюся между нами нить.
Вечер был чуть тёплым, как забытая чашка чая. Небо в тот вечер было чистое, над городом разливался один из долгих северных закатов. Дни там умирают медленно, мучительно долго истекая розовым маревом. Женя потащил меня в центр, угостил как маленькую мороженым, болтал не переставая. Он уговорил меня забраться на чёртово колесо, нелепо радостное на фоне хмурых домов и мемориалов воинской славы. Сплошное героическое прошлое, ни намёка на героическое будущее. Мы медленно совершали бессмысленный круг, покачиваясь на холодном, совсем уже не летнем ветру. Он трепал Женины волосы, уносил прочь его весёлый, какой-то слишком даже беззаботный голос. Я смотрела на Женю и не могла поверить, что это тот же самый мальчик, который лазал со мной по деревьям, чтобы дотронуться до неба. Я осторожно потрогала его руку, как будто не была уверена, что мне можно её трогать. Он улыбнулся как-то рассеянно, приобнял меня всего на несколько мгновений и снова отодвинулся. Я поняла, что он всё знает, что он всё понял.
Это был странный год. Женя завёл себе девушку, Аню. Я помню, что не злилась совершенно, даже наоборот. Я поняла, что терять мне нечего — если я уеду, ничего не сказав ему, то, скорее всего, видеть буду его раз в год, на праздники. У него будут, наверное, жена и дети, и брак вроде брака наших родителей. Потому что любить её он всё равно не сможет. Потому что мы с ним не такие, как все остальные, потому что нас с ним нашли на пляже, мы сделаны были из песка и соли, были с ним одним единым, неделимым. А если я скажу ему, если заберусь под толстую корку льда, туда, где осталось ещё живое, свободное, тёплое, — тогда у нас будет шанс.
На свой день рождения Аня пригласила меня сама, не через Женю. Отказаться я не могла. Понимала, что, если Женя решит с ней остаться, мне надо будет стать Аниной подругой.
Напились все быстро. С заставленной посудой кухни перебрались в комнату. В колонках похрипывала музыка, свет выключили, оставили нелепый детский ночник. Женя весь вечер крутился вокруг Ани, а я, как могла, пыталась спастись от Антона, вспомнившего внезапно о моём существовании. Видимо, Ира была уже слишком глубоко беременна, чтобы представлять для него хоть какой-то интерес.
— Ты меня избегаешь, — сказал он, наконец, присев на подлокотник моего кресла. — А я ведь только ради тебя сюда пришёл.
— Спасибо. — Мне почему-то стало неуютно от его тона.
— Спасибо маловато будет, — Антон улыбнулся, соскользнул с подлокотника и сел рядом.
Сердце липко билось прямо под языком. Никто не обращал на нас никакого внимания. Я почувствовала, как намокает под мышками футболка. Я не хотела его целовать, я не хотела, чтобы он ко мне прикасался.
— Антон, ну отстань, правда, — я, как будто бы дурачась, оттолкнула его, даже заставила себя улыбнуться. Но он не двинулся с места. Рука легла на моё плечо, сжала.
— Антон, отпусти, пожалуйста, — сказала я жёстче.
Он молчал. Мы играли с ним в две разные игры, и каким-то образом я вдруг начала проигрывать. Он потянулся с поцелуем. Я отвернулась, подставила щёку. Когда он наклонился к шее, я дёрнулась. Я вырывалась будто бы не по-настоящему, а он словно и не пытался меня удержать. Как будто мы оба не понимали, что сейчас что-то действительно случится, что-то по-настоящему произойдёт. Но чем больше я пыталась вырваться, тем сильнее становилась его хватка, тем жёстче он меня держал.
— Пусти, правда пусти, — меня разозлило, каким плаксивым вдруг стал мой голос, какой слабой я вдруг оказалась. Я рванулась в сторону, и в этот момент встретилась взглядом с Женей.
Женя оттащил Антона, потом ударил его лбом прямо в лицо, коротко, резко, сильно. Антон ухнул от боли. Женя ударил его ещё раз, кулаком, кинулся плечом на крепкое тело и повалил на пол. Гости обступили их плотным кольцом, кто-то пытался влезть, чтобы разнять. Аня что-то кричала. Женя сжал короткие Антоновы волосы и приложил его головой о паркет. А потом ударил его по лицу, и снова, и снова, и снова, даже когда Антон обмяк под ним, даже когда на Женю навалились с трёх сторон и потащили назад, он продолжал брыкаться. Кто-то кричал, что нужно вызвать «скорую», кто-то, что ментов. Я пробралась к нему, Женя затравленно на меня смотрел.
— Пойдём, — сказала я ему на ухо. — Нам нужно уходить прямо сейчас.
Я вела его домой, шаг за шагом, медленно придерживая за плечо. Он плохо соображал, один, наверное, и до дома не добрался бы. Родители уже спали. Мы добрались до ванной, я отмыла его от крови и уложила в постель. А сама легла рядом.
— Ты что же, боишься меня?
И Женя, едва сдерживая слёзы, вдруг кивнул.
— Не нужно меня бояться. Бедный, ну что же ты мучаешься? Я же тебя не обижу.
Я наклонилась и поцеловала его в шею, прямо за ухом, а потом ещё раз, и ещё. И, наконец, он повернул ко мне лицо. Наш поцелуй был робким, детским, но всё же он был.
Проснулись мы вместе с белым холодным светом, связанные неизбежно нашим теплом, смешавшимся за ночь. Женя разглядывал свои ладони и свежие корочки на костяшках. Смотрел так, словно они ему не принадлежали. Словно хотел отдать кому-то эти чужие ненужные руки. Только их? Или же кожа, которую я целовала, и губы, которые целовали меня, тоже теперь стали ему чужими? Я верила, что нет. Я знала теперь, что они солёные на вкус, что он, как и я, из соли сделан и песка.
— Я уеду в Москву, — сказала я. — Я не останусь здесь. Я хочу, чтобы ты уехал со мной.
Потому что здесь отец и мать, и армия, и брак в бетонной коробке.
Он закрыл лицо ладонями, спёкшаяся кровь темнела на светлой коже.
— А что там? — спросил тихо.
— Там мы.
Он так и не сказал тем утром, поедет он или нет. Я между тем сдала экзамены, прошла на бюджетное в московский медицинский колледж. Перед отъездом я хотела увидеть китов, они в начале лета приплывают к Кольскому побережью за рыбой. От Мурманска до полуострова всего несколько часов езды, мне хотелось, чтобы от Севера, от нас с Женей, осталось у меня что-то хорошее, что-то живое. Он согласился меня отвезти. Взял у друга старенький внедорожник, спальники, и мы поехали. Я старалась не думать о том, что будет потом. Перед нами была только дорога, бесконечно уходящие вдаль поля и нежно-розовые в рассветном свете озёра. Когда мы добрались до моря, было солнечно и удивительно тепло. На кораблике мы обошли берег, двигались медленно по холодной сини, высматривая чёрные блестящие спины. Женя заметил косатку первым, повернул меня к горизонту, и там, совсем близко, из воды показался сначала плавник, потом и сама касатка, крупная, с белыми пятнами, выдыхающая высокий, искрящийся на солнце фонтан. Мы прижались к борту, внутри поднималась какая-то необъяснимая радость. Когда касатка показалась второй раз, я на мгновение обернулась на Женю, он тоже смеялся, а потом обнял меня, крепко-крепко прижал и поцеловал коротко в макушку.
Мы заночевали в машине. Ночь была светлой, серо-сумеречной, прохладной, как южное море ранним утром. Женя спросил, точно ли я уеду. Кажется, только тогда он окончательно осознал, что меня не будет. Что нам с ним нечего терять.
* * *
— В общем, там всё произошло, — Юля почувствовала, что закончила коротко, что оборвала на самом, наверное, интересном для Саши месте, но то, что происходило между ними в машине той ночью, принадлежало только ей и только Жене. И делиться этим она не собиралась.
— И вы вместе переехали в Москву?
— Да, родители даже одолжили нам, скорее Жене, конечно, немного денег на первое время. Мы почти шесть лет прожили здесь. Учились, работали. Никто не знает, конечно, что мы, — Юля запнулась перед непривычными, чужими ей словами, — брат с сестрой.
Саша мучила её ещё какое-то время уточняющими вопросами и, пообещав на следующей неделе опубликовать статью, наконец, отпустила.
Жильё найти Жене помог Айбек — парень-курьер, с которым они часто пересекались на заказах и как-то незаметно, естественно сдружились. Айбек снимал комнату у сговорчивого и ко всему, за небольшую доплату, безразличного мужика. Всего в квартире их было пятеро. Все парни, немного за двадцать, с дерьмовой работой в какой-нибудь шараге. Выбивался из общей компании только Даня. У Дани и комната была получше, и вообще жизнь, казалось, поприличнее. Дверь он держал закрытой, но Женя успел запалить и телик с приставкой, и серебристый ноут на столе. На работу Даня ходил урывками, по какому-то странному графику. Короче, Женя мог бы и сам догадаться, без небрежно брошенного Айбеком: «Да он дурь толкает». К Дане вечно таскались гости: то ли друзья, то ли клиенты. Шумели, прокуривали общую кухню, музыку включали до нервной штукатурной дрожи. Почему никто не жаловался, тоже выяснилось быстро: Даня всегда был готов подкинуть денег за аренду, если кому-то не хватало в конце месяца. Женя в квартире старался не появляться. Брал лишние смены, всё больше ночью, учиться садился в Маке у метро. Держался подальше от привычных станций, оглядывался нервно по сторонам, в любой момент готовый сорваться на бег, но отец с Игорем так его и не нашли. Голову забивал музыкой, фильмами, чем угодно — не думать лишь бы о простынях, уже сто раз постиранных, которые всё равно, даже после стирки, пахли Юлей. Юли не было, чистых простыней тоже. Простыня была неприглядно серой. Серость стремилась к углам, выбиралась на затёртый пол, заполняла его день до краешка. Вечерами комната подрагивала от басов Дани, от голосов и пьяного курева, сочащихся из-под его двери. Женя смотрел в светящиеся окна дома напротив, в которых ходили люди, смотрели на улицу, кого-то ждали так, как его никто уже ждать не будет.
— Как ты тут живёшь? — спросил он после первой недели Айбека.
— Да нормально живу, — тот пожал плечами. — Кровать есть, тепло, дешёво. А что делать? Дома ни образования, ни работы. С голоду дохнуть, что ли? У меня жена, детей двое — им кушать хочется.
— А сколько детям? — без особо интереса, больше из вежливости, спросил Женя.
— Три и год, парни. Младшего не видел ни разу, старший тоже, небось, забыл уже.
— Тяжело, наверное, от семьи так далеко?
— А что делать? Из моего аула все, считай, разъехались. Народ говорит, к нам эти ходить стали, ИГИЛовцы. Знают, что податься некуда людям, вербуют. И многие идут. А что делать? У вас дома лучше, что ли? Все так живут.
Что ж, Женя начинал жить «как все».
В конце месяца Женя заболел. Ночь проворочался в предпростудной дымке. К часу, еле сбросив душный температурный сон, добрёл до кухни.
— Дарова, — Даня крутился у микроволновки.
Женя поставил чайник, кивнул.
— Ты говорить умеешь вообще? — хохотнул Даня.
— Умею.
— Другое дело! Чего, работку прогуливаешь?
— Я на больничном, — буркнул Женя. Говорить с наглым, нездорово весёлым Даней не хотелось. Но чайник не желал закипать, отступать было некуда.
— И правильно! Не всё же батрачить.
Женя неопределённо пожал плечами. Даня вздохнул, прихватив еду, направился из кухни. У двери оглянулся:
— Ко мне ребята подтянутся вечером. Заглядывай.
Весь день Женя провалялся в постели, борясь с подкатывающей к горлу температурой, проваливаясь то и дело в глубокие воздушные ямы сна. Вынырнув в последний раз, он почувствовал привычную нервную басовую дрожь за стеной. Температуры, если верить проверке собственной ладонью, похоже, не было. В измерениях, конечно, могла быть погрешность, не такой это действенный способ, как Юлины мягкие, тёплые губы: «Молодой человек, да вы при смерти! В постель, сейчас же!» Женя поёжился. Потом встал, натянул штаны поприличнее и самую чистую из ношеных маек, пригладил кое-как волосы и вышел в узкий коридор. Из-под Даниной двери подтекал неоново-розовый свет. Женя помедлил, а потом решительно распахнул дверь. В лицо ударило дымом, запахом травы и тяжёлым градом электронного ритма. Прежде чем он успел опомниться, откуда-то из клубов пахнущего арбузом пара, возник Даня.
— Народ, это Женёк, мой сосед. Понежнее с ним будьте, лады?
Со всех сторон одобрительно загалдели. Даня повернулся к нему.
— А ты расслабься, будь подружелюбнее. И на вот, — он сунул Жене в руку косяк. — Угощайся.
Вечера Женя стал проводить у Дани. Учёба растворилась между кислотно-розовыми, пригретыми фитолампой тусовками. Даня был щедрым хозяином, гостям всегда был рад, угощал. Женя брал. По чуть-чуть брал, понемногу, он же не торчок какой-то, в самом деле. Но брал. С Полиной Женя познакомился тоже у Дани. Про Полину почти ничего не было известно. На вопросы она отвечала шутками, много говорила, всё чаще какую-то заумь — Даня упоминал, что она окончила то ли философский, то ли ещё какой-то выпендрёжный факультет. Полина всегда была при деньгах, хотя — Женя это знал наверняка — нигде не работала. Она выше Жени, старше, у неё короткие, под мальчика подстриженные тёмные волосы, тёмные глаза и резкие, как ножом прорезанные, черты лица. Всё в ней не похоже на Юлю. Целовалась она тоже совсем иначе.
Когда Женя узнал, что его отчислили, Полина была рядом: курила в сероватом февральском свете на таких же сероватых простынях. Женя повесил трубку, устало потёр лицо.
Песец, всему песец. Деньгам, потраченным за первые два курса, перспективам. Надежде оказаться когда-то с нормальной работой, нормальной зарплатой. Его как будто ударили по лицу, вытащили из тепличного омертвения. Разбудили. Он потянулся к Полининому косяку.
— Умер кто-то? — вяло поинтересовалась Полина.
— Почти. Из универа турнули.
Полина засмеялась. Пихнула его игриво пяткой.
— Радоваться надо, а не киснуть.
Внутри дёрнуло от злости. Ей легко говорить. Наверняка же на родительские деньги живёт, как ещё?
— Мне вот интересно, а тебе это всё зачем? — спросил он.
— Что — «это»?
Она едва слушала, рука её начала блуждать по Жениному телу. Они не для разговоров тут встречались.
— Всё это, — настаивал Женя. — Он обвёл рукой убогую комнату, себя, всю их коммуналочную жизнь. — Что, тебе заняться больше нечем? Друзей ты, что ли, поприятнее найти не можешь? Мужика нормального?
Полина, наконец, вслушалась. Приподнялась на постели. Он ждал, что она скажет что-то пошловато-глубокое или пошутит, она же просто спросила:
— Зачем? Меня и здесь всё устраивает.
— Да не может тебя устраивать! Ни один нормальный человек в этом дерьме жить не хочет.
— А может, я ненормальная? — она прищурилась, едва сдерживая смех. Женя понял, что смеётся она над ним.
— Ой, да брось. Что у тебя, комплекс неполноценности, что ли, какой-то? Самоутверждаешься? Или, это, это экстремальный туризм у тебя такой?
Полина забрала косяк, затянулась.
— Жень, скажи мне, а ты что, думаешь, там где-то другая какая-то жизнь? — теперь она говорила серьёзно. — Ну, может, конечно, покомфортнее, поудобнее, но она ровно такая же. Хуже даже, тут хотя бы не притворяется никто.
— Ой да брось. Бедная богатая девочка.
Полина не обиделась.
— У меня вообще муж есть, ты в курсе? Честно, могу фотки со свадьбы показать. Хороший был парень, работал много. Деньги стал зарабатывать. У него, наверное, от этой работы крыша и съехала. Бил меня даже пару раз, пьяный, конечно. У нас квартира хорошая, на Баррикадной, центр. Собака.
— А мужа не парит твой образ жизни?
— А он о нём не знает, — усмехнулась Полина. — Я его дома вижу три-четыре раза в неделю. Говорит, работает. А может, трахается с кем-то.
— Почему вы не разведётесь? Это же бред какой-то.
— Да почему бред? Нормальный московский быт, — она снова засмеялась. — А сюда приходишь — и жизни нет. Как после потопа.
Полина сделала долгую, почти театральную паузу, Женя знал, что за ней обязательно последует очередная заковыристая история. Минутка откровенности закончилась.
— Потопы, знаешь, ведь и до библейского вполне себе затапливали цивилизации. Почти в каждой культуре боги кого-нибудь топили. Оставляли двоих людей, поручали им заселять мир. Представляешь, какой кайф? Людей нет, только секс, благословлённый богами.
— И ты, значит, здесь нашла ковчег?
— Ну типа того, — она засмеялась. — И вообще, считаю, давно нас не затапливало. Пора.
В Жене что-то надломилось. Он чувствовал, тянулся мысленно, как будто языком трогал обломок зуба. Даня помогал обезболиться, Женя больше не отказывался. Тогда же Даня стал лезть к нему с работой. На курьерство Женя подзабил, и суммы, которые в его воображении жестом умелого крупье раскладывал Даня, манили.
— Я ж тебя сразу приметил, Женёк, ровный парень ты, не то что эти хачики, — словечки такие из Дани лезли постоянно, но Женя старался не обращать внимания: он не со зла же, ну, нормальный мужик, это привычка просто.
Дни и ночи слипались в одно гадкое, твёрдое, неразличимое, как жвачка под школьной партой. А потом, одним вечером, ожил на компьютере вдруг телеграм-канал, на который Женю когда-то подписала Юля. Женя смотрел на новую запись в «Нормальных людях» и пытался себя уговорить, что это совпадение. «История Кати и Серёжи (имена изменены из соображения безопасности героев), брата и сестры, которые полюбили друг друга и живут как пара». Он начал читать. Про Дивноморск, про Геленджик, про китов. Сомнений у него не осталось. Зашёл в комментарии, пролистал десятки позеленевших смайлов, оскорблений и пожеланий скорейшей смерти, через которые нет-нет, да и выглядывали мирные: «Нам-то какое дело, живут и живут». Тайна, тёмная, вязкая, разливалась вокруг него нефтяным пятном. Тяжелели перья, крылья было не раскрыть. Он забрал у Юли то, что принадлежало им обоим, то, что они так долго хранили, и она не захотела больше это беречь. Отрезала от себя, сожгла, развеяла по ветру. И его не спросила, как и он её не спросил. Женя, едва дыша, нетвёрдо, как на корабле, дошёл до Даниной комнаты. Смотрел на его гостей и думал, кто из вас видел меня голым? Кто из вас теперь владеет мной?
Следующим утром Женя проснулся на Данином диване. Вместо вчерашнего вечера в голове подрагивали только розовые вспышки, тошнота и мелкая похмельная дрожь. Он свесился с постели, и его вывернуло смешанной с ромом желчью.
— Женька? Жёнек! Проснулся?
Женя поднял тяжёлую, казавшуюся чужой голову. В дверях стоял Даня.
— Надо, чтобы ты меня выручил, дружище. У меня паренёк отвалился, а очень надо «заказик» подбросить.
— Даня, ты рухнул? Какой заказик. Я сдохну сейчас, — прохрипел Женя.
— Так мы тебя мигом на ноги поставим! Не подведи, Женечка. И я тебя тоже не обижу, нормально заплачу. С деньгами-то у тебя беда сейчас, а?
С деньгами непросто была беда — труба. Женя сел, проглотил ещё одну волну тошноты. Обхватил себя руками, пытаясь сдержать птичью дрожь.
— Ну вот. Ты уже и встал. Молодец! Иди одевайся, потом возвращайся сюда. Поправим тебя, всё тебе объясню. Давай резво. Люди ждут.
Женя добрёл до комнаты, открыл дверь. Он думал, что Айбек свалил на работу или ещё куда-то. Но Айбек был там, полулежал на кровати, задрав голову. Лицо его опухло, темнело синяками и ссадинами, в носу, неестественно смятом, белела покрасневшая туалетная бумага.
— Что случилось?
— Поймали у метро, — хрипло ответил Айбек.
Объяснять, в целом, ничего больше было не нужно.
— Ты ходил в ментовку?
Айбек наклонил голову, посмотрел на Женю. Глаза у него были красные, опухшие.
— На хера? Чтобы к документам домотались? Или ещё добавили? — Айбек закинул обратно голову, закрыл глаза.
— И ты вообще ничего делать не будешь?
Женя подошёл ближе. Разглядел спутанные, слипшиеся от крови волосы.
— Летом друга моего, киргиза, машина сбила. Знаешь, что мент сказал? «Чуркой больше, чуркой меньше». Женя, всем похер. Нормально всё. Нормально.
Через полчаса Женя вышел из подъезда с плотно набитым рюкзаком. К метро шёл едва ли не физически ощущая чужие взгляды. В метро он не выдержал, достал из телефона симку, бросил на рельсы. Только потом сел в вагон. Его всё ещё потряхивало, по виску раздражающе медленно текла капелька пота, а хирургически-белые лампы лезли под веки, резали, вскрывали, мучили. Женя прижал к себе рюкзак потеснее, чтобы унять дрожь. Больше всего места занимала чёртова простыня, но он не мог её оставить там. Не мог оставить им даже кусочка Юли. Дурь он оставил там, на голом матрасе, в голой, чужой, неподошедшей ему жизни.
Юля пыталась на него злиться, правда пыталась, поначалу особенно. Но не смогла. Она впустила его в квартиру, впустила его обратно в себя, вместе с его человечностью, с кровью, с теплом. В первый вечер, дрожа и истекая потом, и — Юля была почти уверена — под кайфом, он говорил ей что-то про потопы, про чистый берег и о том, что хочет всё начать сначала. Они наконец-то стали одним. Тогда она его и простила. Про других он не говорил, но Юля и сама знала, что они были, просто знала, и всё. А ещё знала, что ни с кем у него, как с ней, всё равно не было. И не будет никогда. Но на всякий случай напоминала ему, день за днём напоминала, чтобы поскорее затянулось то, что с ним там, где-то там, случилось, пока её не было рядом. И оно подживало, она чувствовала опытной рукой. Осталось только швы снять — и даже шрама не останется. Разве что тоненький совсем, незаметный.
Роженица попалась слабая. Испуганная, не подготовленная, молоденькая совсем. Кричала, что рожать не хочет и ребёнка не хочет. Приехала с матерью, без отца ребёнка. Та ждала её в коридоре, строгая, уверенная, твёрдая. Юля вспомнила про Ирку Конову на выпускном, с мамой и сыном на руках. Про то, как всё время представляла себя на её месте. А потом представила маму на этом самом столе, молодую ещё совсем, болезненно одинокую. Девочка не слушалась. Юля ей: дыши, расслабься — она тужится. Потом до потуг дело, а она вымоталась, сил уже не осталось. За ребёнка было страшно да и за дурочку молоденькую тоже. Взгляд зацепился за приоткрытое окно — лето, жаркое, полноспелое, рвалось в зал. Приоткрыты оказались и дверцы — старшая акушерка была суеверная, с ней уже никто и не спорил. Верит, и пусть. Юля не подумала даже, рука сама потянулась, сняла резинку с волос девчонки, они рассыпались по плечам. Та подняла на Юлю замученный, усталый взгляд.
— Чтобы не мешало ничего, — Юля улыбнулась. — Давай, ещё немного. И всё закончится.
Ребёнок родился здоровым. Кричал, шевелился, не знал ничего о мире, в который его вытащили, — всё как надо, всё, как положено, Юля держала его на руках, чувствуя положенные три пятьсот, и впервые, кажется, не испытывала зависти. Она не проживёт свою жизнь заново, но, пожалуй, не так уж это и нужно. Дети, её дети, проживут эту жизнь вместо неё. Лучше неё. В это она верила. Суеверно.
Юля распахнула дверь, хотела броситься Жене на шею, расцеловать, поделиться горячим, живым, демиуржьим восторгом, но замерла. Что-то с ним было не так. Он сказал:
— Юль. Мама умирает.
В раскалённой московской квартире потянуло северной прохладой. Или это только у неё внутри засквозило давно закрытое, заклеенное окно. Юля молчала, обдумывая, не решаясь. Потом спросила важное, самое важное:
— Откуда ты знаешь?
— Я отправил ей своей новый номер. Не адрес, ничего такого, только номер. На всякий случай, — он поджал губы, потом повторил, как будто она с первого раза не поняла, и нужно было объяснить, обязательно объяснить: — Юля, мама умирает. Отец ушёл. Она там одна.
Он дёрнулся всем телом, всхлипнул. Юля шагнула навстречу, прижала его голову к плечу. Он плакал, громко, судорожно всхлипывая, она гладила его по волосам. И понимала, что нужно начать собирать вещи. Потому что мама умирает. Потому что он всё ещё называет её мамой.
Аэропорт встретил всё теми же советскими барельефами, с которых на Юлю смотрели всё те же могучие, суровые герои, покорители Севера. Смотрели на неё так же, как много лет назад. И под их стальными взглядами она почувствовала себя той забытой давно, маленькой девочкой, испуганно держащей брата за руку. Он веселил её тогда, делал вид, что всё это большое приключение, хотя на самом деле это был кошмар. Юля потянулась было к Жениной руке, машинально, инстинктивно, но замерла. На этой земле у неё никогда не было на него прав. Их, конечно же, никто не встретил. В такси ехали молча. Казалось, что все про них знают, даже заспанный незнакомый таксист. Мурманск не изменился, не похорошел. Постарел ещё больше, осунулся как-то. Не рад был приезду незваных гостей. Машина остановилась. Ноги не шли, хотелось повиснуть у Жени на руке, заупрямиться. Чтобы он её защитил, не дал в обиду. Но Юля шла. По сырому подъезду, по короткому пролёту к знакомой траурно-чёрной двери. Женя дёрнул за ручку — знал, что будет открыто. Они разулись, Юля подумала не к месту — хорошо, что лето. Не натопчут. Женя, сжав кулаки, пошёл вперёд по тёмному коридору к квадрату белого света впереди. Юля, едва переставляя потяжелевшие, как в дурном сне, ноги, двинулась следом. В квартире резко пахло болезнью, словно сами стены медленно начали гнить изнутри. Потом она увидела Риту. Ссохшуюся, измученную, больную. Окружённую иконками и скорбными лицами святых, не спешащих ей помогать. Женя приблизился к ней робко, неуверенно. Рита повернула к нему лицо, бледное, неясное — смутный образ на непроявленной плёнке, и протянула руку. Женя сел на краешек кровати и сжал тонкую, словно из газетной бумаги вырезанную ладонь.
Юля стояла в дверях. Смотрела на Риту. Смотрела на маму.
И готовилась сделать шаг.