Отрывок из романа «Треугольная Земля»
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 2024
Александр Кан родился в 1960 году в Пхеньяне (КНДР). Окончил Республиканскую физико-математическую школу в Алма-Ате, Московский институт электронной техники и Литературный институт им.A.M.Горького. Автор многих книг прозы, в том числе «Век Семьи», «Невидимый Остров», «Книга Белого Дня», «Родина» и др. Победитель международных литературных конкурсов в Москве, Берлине, Сеуле, Анн-Арборе, Беркли. Живёт в Алматы (Казахстан).
Предыдущая публикация в «ДН» — повесть «Сны нерождённых» (2022, № 10).
Страх дремоту прогнал; с покрывал поднимаюсь в испуге
И покидаю, вскочив, ложе пустое моё.
Публий Овидий Назон
1
— А теперь пусть наши дети погуляют, — тихо произнесла Соня, объявила как приговор и попыталась улыбнуться, но вместо улыбки получился оскал.
Скрывая волнение, она провела ладонью по дрожащим губам, Ваня осторожно взял её под локоть, другой рукой — Нору, подвёл к беседке: вошли и сели, две скорбные женщины, обе одетые в чёрное, в чёрных платках, Ваня сел между ними — слугою траура, — и все трое замерли.
— Старые они! — сказала Нина и повела Сашу к перелеску. — Пойдём, я не люблю, когда старость смотрит в затылок. Сверлит…
Они быстро, почти убегая, достигли рощи, и вот тени, опавшие листья, носки ботинок, разгребавшие ворох листвы, — всё окрест как-то сразу укрупнилось, стало зримым, отчётливым, плотным.
— Не люблю старость, — повторила Нина, — но люблю тень, потому что в тени можно спрятаться и не надо ни за кого стыдиться.
— Стыдиться? — не понял Саша.
— Ах, давай присядем! — сказала Нина, видя, что узенький перелесок уже заканчивается и впереди желтеет бескрайнее поле. Плюхнулись прямо в листву, Нина, закидывая голову к небу, легла и вздохнула.
— Знаешь, всё как-то странно, — заговорила она. — Неизвестно, что они насчёт нас придумали… Кстати, они в самом деле твои родственницы?
— Да, — глухо ответил Саша, плотно сжал рот, чтобы не расплескать в себе неправду.
— Да и неважно кто… — говорила Нина, казалось, и не слушая. — Но, наверное, этого можно стыдиться — что ты вышел из стен, что ты родом из чулана… Кстати, как всё-таки твоя фамилия?
— Ли, — ответил Саша.
— Ли?.. Нет, это не фамилия. Лучше я буду звать тебя Саша Чуланов! — усмехнулась она. — Подруги станут спрашивать, где ты познакомилась с этим молодым человеком? И что я им скажу?
— Ты вообще можешь им ничего не говорить, — обиделся Саша. — Вот сегодня погуляем по лесу, и до свидания!
— Не обижайся, дурачок, ты меня не понял, — рассмеялась Нина и взяла его за руку. — Все мои подруги стыдятся своих кавалеров, и если не сразу, то позже, но — обязательно. В этом есть что-то глубоко женское — стыдиться своих мужчин. Мама ведь только потом стала сочинять легенды про нашего папу, а на самом деле ей всегда было просто стыдно, что отец — какой-то там трубопроходчик, пусть даже самой высокой квалификации, всю свою жизнь прокладывавший эти чёртовы трубы неизвестно ради чего! До сих пор неизвестно… И во мне всегда жил стыд, я, можно сказать, родилась с этим стыдом. Так что помимо женского, это и глубоко семейное… Вот послушай! — она напряглась, и было заметно, что заранее нервничает. — Но только обещай, что никто не узнает о том, что я расскажу тебе о своём стыде.
— Обещаю, — твёрдо произнёс Саша и лёг в траву, стал смотреть в небо, которое как-то стыдливо просвечивало сквозь ветви деревьев. «Я сам как стыд, — подумал он, — хотя бы потому, что никогда толком не видел неба и тем более себя с высоты этого неба — всей своей жизни — одни каменные потолки, стены, пол, которые сжимались до размеров тела, замирали, словно думая, — удавить его насмерть? — и медленно отступали назад, зачем-то жалея».
— Ты помнишь? Тогда, в чулане? — спросила Нина. — Я тебе начала рассказывать о себе и о своём любовнике…
— Который исчез?
— Да… То есть это не совсем так. Я тебе рассказала самый конец истории, — задрожал её голос. — А сейчас сначала. И всё, конечно, было не так гладко, как я тебе тогда рассказывала… В общем, у меня был любовник, старый и красивый, намного старше меня, — начала Нина, облекая Сашины мысли в свои слова, интонации, в свою историю, и потому расталкивая потолки и стены, преследовавшие его. — И, в сущности, он годился мне в отцы. Он безумно любил меня, мне нравилось, как он за мной ухаживал, как стоял под окнами, как встречал, как дарил цветы, как обнимал и целовал… Ох! — вдруг застонала Нина. — Скажи, что такое люди? Твои приятели, знакомые, или нет… Я на людях стыдилась его, я стыдилась его возраста, седины, движений, и особенно того, что он очень старался казаться молодым, как бы моим ровесником. Он даже ходил со мной на виду у всех совсем по-другому. И я ненавидела его походку, но больше всего я ненавидела себя за то, что ненавидела его походку и вообще все его старания! Тебе интересно? — испуганно спросила Нина, казалось, только что вспомнив о Саше, словно всё это время она разговаривала сама с собой, сидя, к примеру, в пустой комнате, прислонившись щекой к прохладной стене.
«Правильно, а к чему же ещё, — вздохнул Саша, — ведь стена для рассказчика есть самый близкий и чуткий собеседник».
— И потом я часто устраивала ему скандалы. И никак не могла объяснить, что… что не надо ему так стараться, не надо, я ругалась, кричала на него и, знаешь, соглашаясь, он плакал, он покорно кивал. И вот однажды мы с подругами, эх… — тяжело вздохнула она, — опять эти чёртовы подруги… поехали в лес на пикник, вот такой же, как сейчас, в лес, и у каждой, конечно, был парень, все молодые, и я одна со своим… старшим товарищем. «Ты возьмёшь его?» — помнится, хихикали подруги, — ох, как я порой ненавижу их!.. В лесу, как водится, устроили костёр, застолье, — ели, пили, пели, шутили, разговаривали, и мой любовник был в ударе, на высоте, умный, образованный, и казалось, тогда он был просто счастлив, и никто из подруг и друзей подруг даже и не пытался хоть малейшим образом намекнуть на его возраст… И было, я помню, в тот день как-то светло, тихо и радостно, как-то очень покойно. И я не поверила, я просто перепугалась, я вдруг подумала, что так не может долго продолжаться, что в этом светлом затишье таится какой-то обман, и что вот-вот кто-то начнёт издеваться над моим старым и красивым любовником… После, когда ничего так и не произошло, когда все разбрелись по парам в разные стороны — в тень, в рощицы, — когда мы остались вдвоём, я сказала ему: встань и иди за мной, и когда мы пошли… — я до сих пор не знаю, что со мной в тот момент произошло! Я думаю, Саша, во всём виноваты люди, которые смотрят на тебя, смотрят и смотрят, — на то, кто ты, с кем ты, как ты, кого ты любишь и как ты смотришь на них… в общем, когда мы пошли, я вдруг крикнула ему: догоняй, теперь догоняй меня! ты обязательно должен меня догнать, а иначе… ничего у нас с тобой не выйдет! И я побежала по полю, затем сквозь чащу, сквозь деревья, кусты, сбивая ноги, спотыкаясь и падая, расцарапывая ветками лицо — чем больней, тем лучше! — бежала и слышала за спиной его тяжёлое дыхание, бежала и думала: старый, старый, больной, так тебе и надо! Хоть бы слово сказал, — терпит, бежит! Ну и что, что красивый, вальяжный, думала я, ну и что, что кто-то мне втайне завидовал, считая, что он лучше всех молодых, сто очков вперёд, — я бежала и знала, как ему тяжело, что — да! — совсем не здоров, что за два месяца до нашего знакомства перенёс тяжёлую операцию, связанную с какими-то драматическими событиями, после которых он так радовался жизни, так любил её и, быть может, по-настоящему он был моложе всех нас, глупых и патологически здоровых, был намного моложе нас… Ооо! — застонала Нина, повернулась к Саше. — О, если бы тогда он попросил меня остановиться, попытался бы осечь, старый и глупый, меня, молодую и глупую, но нет, он в самом деле пытался догнать, всё бежал и бежал за мной… И вот, исцарапанная, я выбралась из чащи и помчалась по поляне, но, споткнувшись, упала и осталась лежать, потому как у меня у самой уже не было никаких сил. Саша! — она вдруг схватила его за руку, стала трясти. — Саша! Я прошу тебя… Ударь меня! В кровь, наотмашь, — изо всех своих сил! Ну! Ну, я прошу тебя!!
Саша удивлённо глядел на неё и не знал, что делать, и, глядя ей в глаза, почему-то видел в них далёкое и другое: Соню, как плакала она, сидя в беседке, а Иван пытался её успокоить, рядом Нора, мать Нины, тоже, словно подпевая ей, плакала, а ещё дальше, в самом городе, он видел, как страшные зоологи Гертруда с Германом, с которыми Соня разругалась в пух и прах после того, что они сделали с ним, Сашей, в тёмной комнате, теперь же что-то делали со своим пасынком, спинами закрывая его от любопытных взглядов, словно он на хирургическом столе — лязг-лязг, скальпель, ножницы, молоток, зубило… — и вдруг, почувствовав его взгляд, воровато обернулись, и тогда он решился и погрозил им — прекратить эти жуткие эксперименты! — и тем же жестом остановить слёзы у женщин в беседке, и — тем же ударить Нину, которая так ждала и так его об этом просила.
Бах! — пощёчина, Нина вздрогнула, с облегчением вздохнула, в глазах благодарность и боль, а точнее, боль, и улыбка, и слёзы, а ещё точнее — боль и боль.
— В конце концов, я поднялась и пошла обратно, — продолжила Нина. — Я шла и чувствовала, что случилось что-то непоправимое, я вышла из рощи и увидела его… лежавшим лицом в траве. Ему нечем дышать! — почему-то подумала я и бросилась было к нему с немедленным желанием перевернуть, я почему-то думала, что всё дело в его неправильной позе, но подруги раньше меня сбежались, вместе со своими молодыми и здоровыми… И я вместо того, чтобы подойти к нему, вдруг бросилась обратно в лес, в самую чащу, забилась под кустарник, сидела, дрожала, не отзываясь на их страшные крики, превращаясь в камень… Камень, — выдохнула Нина, не отрываясь глядя на Сашу. — Теперь ты понимаешь, почему я с тех пор стала искать его, несчастного?! Да-да, искать и звонить ему, о чём я тебе уже рассказывала! Теперь ты понимаешь, почему для меня наступило время телефонных будок: в каждой из них я ждала и жду его, старого, благородного и красивого, и с тех пор такого непослушного, жду его со своими новыми и отвратительными приятелями, и так мне и надо, и, может, очень скоро — я так решила! — я выйду на главную площадь нашего города и буду стоять там у всех на виду, и пусть подонки делают со мной всё что угодно, пусть ночью, если днём им стыдно, а если и ночью стыдно, то я приведу с собой своих телефонных приятелей, вот они всему и научат! — сказала совершенно бледная Нина и зарыдала.
— Нина, — выдохнул после долгой паузы Саша, обхватил её за вздрагивавшие плечи. — Это не выход. Я сам столько времени был, а может, и сейчас есть каменный столб, ты помнишь, как нам сказали Соня и твоя мать вдогонку «дети»… Может, мы в самом деле дети, которые заблудились в тёмном лесу и, может… нам стоить придумать с тобой какую-то новую игру, чтобы выбраться из этого леса?
— Да, игры… в игру… — откликнулась сквозь слёзы Нина и прикоснулась щекой к его, положила ему голову на плечо, затихла, замерла — надолго. Может, думала о том, что в самом деле нельзя с такой печали начинать своё знакомство с Сашей Чулановым, рассказывая свою не-жизнь, тем более ему, вывалившемуся из своей не-жизни, а надо начинать истории совсем по-другому, с какого-нибудь из ряда вон выходящего события, к примеру — свадьба грядёт, любовник, старый и красивый, желает стать мужем, и вдруг невеста бежит — прямо из-под венца! — а он, седой и благородный, и не думает догонять — девчонка, ещё вернётся! — да, с этого, может, и стоило бы начинать её историю, а то ведь что же это за начало: «В конце концов у него стали отниматься ноги…» Быть может, вы, автор, думала с возмущением Нина, собрались писать учебное пособие для молодых ортопедов, тогда понятно, пишите и предлагайте, ну а любовные романы, к вашему сведению, надо начинать с любовной интриги, — так что идите, автор, и поступайте в Литературный институт, и если мы с тобой, Саша Чуланов, шептала ему на ухо Нина, давно оставлены и Богом, и родными, и авторами, тогда начнём всё заново, и, главное, — сами!
— Сейчас и сами! — решительно отстранилась от него Нина, охваченная пронзительной мыслью. — Саша, а ты смог бы меня догнать? Нет, ты только представь: я побегу, ты досчитаешь до десяти, ты бросишься за мной, я понимаю, это старая игра, но… — задрожала она от волнения, — ты же сам говорил, что так нельзя: ты — столб, и я — камень, и значит, нам надо всё менять самым решительным образом!
— Да, надо! — без раздумий улыбнулся Саша. — Я бы хотел бежать за тобой так… так самозабвенно, я, столько тосковавший по безоглядному движению! Давай попробуем начать всё сами и заново!
— Ну хорошо! — Нина сияла, счастливая. — Закрой глаза и начинай считать. Ты готов? — улыбалась она, пока ещё такая близкая. — Я готова!
— Раз, — начал отсчёт Саша, улыбаясь ей. — Два, — улыбался он с закрытыми глазами ей в спину, а Нина — шумно, сквозь ветви, опять обдирая ноги и лицо, — шаг за шагом выбежала из рощи, на мгновенье замерла, перед глазами качалась жёлтая равнина, словно недопитый Богом бульон на дне гигантской земной чаши. — Три!!!
…Три! Иван вскочил, как будто стартуя в небо самолётом-разведчиком, стукнулся о деревянный потолок беседки, сморщил лицо и потёр макушку:
— Давайте обедать, наших ребят не дождёшься!
— Да, давайте, — согласилась Нора, — пусть гуляют, резвятся.
— Пусть резвятся, — кивнула Соня. — Да, будем обедать, вполне приличное занятие, а то я всё плачу и плачу, — криво улыбнулась она, готовая вновь расплакаться оттого, что мир, такой жестокий, отнимал у неё сейчас Сашу, которого она, выдавая за своего племянника, вынуждена была отдать — боже, как возможного жениха?! — в дом своей подруги.
— Десять! — произнёс Саша и, подпрыгнув, бросился вперёд, ломая ветви и обдирая лицо.
Бух! — хлеснуло его по глазам наотмашь, когти деревьев знают, куда бить, страшная лесная сказка, — бежал, боли совсем не чувствовал, видел только впереди её белое платье, жёлтый платок на шее, её упругую стройную фигурку, — он никогда ещё так счастливо не бежал, широко выбрасывая ноги, чуть касаясь земли, и грудь его наливалась воздухом.
«Аааа! — звенел его голос, летел по полям и лесам. — Здравствуйте, леса и поля! Здравствуйте, люди земли, бренные, бедные, вы не знаете, что счастье человеческой жизни заключается в том, чтобы… догнать другого человека, то есть мне — Нину, догнать и обнять её, с детским восторгом повалить наземь, прижать к земле, сказать ей, переводя дыхание, — ты слышишь? — что твой догоняющий… жив, что теперь ты можешь жить по-другому, и все эти глупости с городской площадью и телефонными будками ты можешь забыть навсегда!»
А Ветер, ещё певший в его груди, заметив Нину, понял всё по-своёму: разлучница! меня променять на девку? — и туго, до боли, до слёз в глазах — вырвался из его тела, закружил, подбрасывая листву, и ураганом набросился на Нину. Подхватил, задрал ей юбку и снизу, с яростным гулом, невидимым, но шершавым столбом, пронзил её.
— Са-ша! — вдруг испуганно выкрикнула она, ничего не понимая, глаза как блюдца, в блюдцах дымился ужас, — тянула беспомощно руки к нему, разевала рот, как кукла, посаженная на невидимый кол, висела в воздухе, в двух метрах от земли — с широко расставленными ногами.
Ветер сорвал с неё жёлтый платок и, подбрасывая, пронзил её ещё раз, — от и до, а после — тряпкой! — отшвырнул в сторону и, играя с косынкой, понёсся дальше. Нина же, сжимая обеими руками рану между ног, рухнула, сжалась в комок и лежала, бледная, на земле, совсем не плакала, а как бы пыталась дышать, в груди — пустота, во всём теле Ветер, прошивший её, не оставил, казалось, ничего живого.
— Да, а что же ещё со мной можно делать? — задышала, наконец, Нина. — Мне не привыкать! — И поползла, распластавшись, в слезах, закусив губу, к Саше сквозь густую изумрудную траву, которая всё видела и, раскачиваясь, над ней смеялась, — раскачивалась и стелилась, распутная, под ненасытным Ветром, шалившим с ней, но не вторгавшимся в лоно земли, лишь дразнившим её ленивое и сытое тело. Подразнил и, оторвавшись от постылой пузатой любовницы, полетел дальше, взмыл к небу, всё играя с жёлтым платком Нины, взлетел на гряду, скатился с неё и опять поднялся на гребень.
— Ха! — усмехнулся Ветер. — Всё слышат и видят девка и его пасынок, и лес, равнина, холмы, — да, кстати, как там мои холмики? — вспомнил Ветер и сорвался с места, полетел к другим холмикам — благо для Ветра нет расстояний, — сделанным из таинственного материала QQ 1996, и холмик по имени Цефалий уже жаловался Ветру как своёму хозяину, осыпаюсь, мол, теряю стать и форму, я, последний из могикан, кто остался в живых из доблестных мужей-трубопроходчиков, помоги мне, Ветер, собери окрест песок и глину, ведь тебе это ничего не стоит, несколько дней, и мы с тобой выстроим пирамиду выше Хеопса, ты и я, будем властвовать над всеми трубами мира… — Неужели? — изумился Ветер. — Ты, обрубок, надеешься ещё над чем-то властвовать в этом мире? — И, захохотав, свирепо набросился на Цефалия, чтобы сбить, сравнять его с землёй, этот ничтожнейший холмик, мечтающий стать пирамидой Хеопса.
— Ах! — застонала Нора, вспомнив о погибшем муже Цефалии чутким сердцем, и полились из глаз снова слёзы, и Соня, всё ещё мучительно прощаясь в мыслях с Сашей, глядя на подругу, тоже не удержалась.
Ваня ничего не видел, не слышал, он спал — после сытного обеда на свежем воздухе, — даже похрапывал, и получалось, что заснул в самый ответственный момент, потому как, когда женщины — слева и справа от него — вдруг разом, словно сговорившись, выплакали всю тяжесть жизни — до прилива следующей — и став такими лёгкими, медленно поднялись в воздух, Ветер, в последний момент пожалевший Цефалия, успел подхватить два их тела, одетых в чёрное, и понёс за собой, бережно и торжественно, как свои сокровища.
Ваня вздрогнул, почувствовав пустоту, огляделся и замер в ужасе, с криком выбежал из беседки — две женщины летели по воздуху, сложив руки на груди, с закрытыми глазами, будто, пока он спал, они успели умереть… — траур! — бросился за ними, благо летели они медленно на высоте его роста. Он бежал за Ветром и женщинами, а из посёлка высыпали люди, смотрели, как эта странная процессия проплывает мимо их домов, и Ваня, смущённый страшно, оглядывался и делал вид, что держит на невидимых поводках двух этих — таких вот! — бумажных змеев, словно так и нужно, ну праздник, почему бы нет, этих летающих женщин, и люди понимали — ну, если праздник! — и уже не удивлялись, а самые нелюбопытные сонно возвращались в свои дома.
Ветер, старший Ветер, понёсся дальше, оставив на тех троих своего младшего, ещё несовершеннолетнего брата, который вполне мог справиться с двумя скорбными женщинами и одним приблудным мужчиной, зачем-то изображавшим из себя хозяина праздника. «Жалкий, убогий человек!» — сказал про него Ветер на прощание братишке, даже пальцем покрутил у виска, — но палец был, виска же у Ветра не было…
И палец, крутнувшийся палец, указал ему направление, и потому Ветер устремился дальше — над равнинами и холмами, над оврагами и хребтами, — неотвратимо приближаясь к городу, угрожающе свистел и гудел, злой, весёлый, ненасытный, ворвался, тараня стены домов, автомобили и деревья, выметая проспекты и, конечно, проказник, задирал горожанкам юбки, — ух! — вздрагивали те, успев-не успев напугаться, лишь чувствуя, что что-то пронзило их — tampax, праздник, который всегда с тобой! — и никто, ни старая, ни мвлвя, не обижался, лишь старательно прижимали юбки…
«Изнасилование в общественном месте», — лениво констатировали милиционеры, хохоча скабрёзно, выпивая и закусывая в своих дремотных машинах, но выходить из них совсем не собирались, потому как женщины к ним напрямую не обращались и, судя по всему, чувствовали себя превосходно. «Шлюхи!» — презрительно сплёвывали себе на ботинки сержанты-лейтенанты-майоры, не подозревая, что как раз в это время ненасытный Ветер уже врывался в окна их домов, вздыбливая шторы, за которыми их жёны, согласно расписанию, принимали своих пылких любовников, не обязательно милиционеров, и эти любовники при вторжении Ветра испуганно оглядывались, но никого вблизи не замечали. Ветер же колобродил, хулиганил и хохотал над ними, сметал со столов чашки, бутылки, пепельницы с окурками, пачки с презервативами и, уже совершенно наглея, врывался и страстно взламывал любовницу, и — вот, наконец! — шептала она, в блаженстве прикрывая глаза… Старательный друг же пыхтел дальше, запихивая себя в любимую, принимая заслуги Ветра на свой счёт, а Ветер, вылетая через окно, спешил дальше, и женщина, с тихой ненавистью глядя на — плотно и потно — оставшегося, отталкивала тело.
Ветер врывался в дома, гулял напропалую с чужими жёнами, уже сбившись со счёту, а после, когда надоело, понёсся обратно домой, на сладкую волю, к лесам и полям, за город, — пока городские стражи лениво наблюдали за хулиганствами, закусывая и выпивая в своих дремотных машинах, — пока взбодрённые женщины с благодарностью вспоминали своих взломщиков, — а на самом деле, о, одного, — а их любовники, в поту, без зарплаты, трудились, как шахтёры, — пока холмик Цефалий, один посреди пустыни, воздевая обрубки рук к небу, мечтал стать пирамидой Хеопса, — пока весь лесной посёлок, рукоплеща, приветствовал чудесный праздник с двумя бумажными змеями, на поверку оказавшимися земными женщинами, — пока Нина и Саша, наконец, лёжа нагими в высокой траве, глядели друг на друга, страстно и нежно, до изнеможения, так, чтобы забыть о взглядах чужих навсегда.
2
Соня стояла в лифте и всё на свете проклинала: и то, что она стоит в лифте, и то, что происходит с ней в последние дни, и Ваню, и Германа, и Гертруду, с чьей лёгкой руки — так получалось ведь! — она сейчас оказалась в этом дурацком лифте, и Нору, даже свою подругу, которая, находясь рядом с ней, назойливо успокаивала, говоря, что Нина и Саша так хорошо — ты же видишь, Соня! — поладили друг с другом и потому не стоит так расстраиваться, и ты всегда можешь приходить к нам в гости, всегда — к своёму любимому племяннику… «Да, спасибо тебе, — кивала Соня, опустив глаза, — язык бы тебе оторвать за «племянника»!» — кивала и никак понять не могла, как можно так долго спускаться в лифте, словно спускались они с самых небес, или — с этажа, но в самую бездну, адскую бездну, на дне которой, хоть бы хны, обитает Иван и каждую ночь пьёт водку, сидя на кухне в майке и трусах, а после сам с собой до утра разговаривает и спорит… А Саша, её нежный, милый Саша, скорей всего, сейчас в объятиях этой малолетней проститутки, которая — она в миг по глазам поняла! — совратила его во время их прогулки по лесу! О, что может быть ужаснее её разлуки и этого душного лифта, увозящего от возлюбленного, и — что может быть ужаснее опустевшей квартиры с постылым мужем в майке и трусах?
— Подъезжаем, — с какой-то кривой усмешкой сказала Нора.
Сказала, как показалось Соне, с таким злорадством, что Соня не выдержала и застонала, снова пускаясь в плач: «О Господи, кто я, с кем я, зачем? И что значит “подъезжаем”? На чём, на автомобиле? в вагоне поезда? или на бричке с двумя гнедыми в яблоках? — такое уютное путешествие по деревне?»
— Куда, куда мы подъезжаем?! — в истерике закричала Соня, пока они ещё не «подъехали», схватила подругу за плечи и, подняв на неё глаза, беззвучно, одними губами, прокляла Нору — на всю оставшуюся ей жизнь.
— …А теперь, Саша, милый мой Саша, я должна тебе сообщить, пока мы с тобой одни, а бабушка не в счёт, она всегда не в счёт, поскольку давно живёт отдельной, тайной для нас жизнью, — поспешно говорила Нина, верно, чувствуя, что потом будет поздно, — пока моя мать с твоей тётей прощаются в тесной кабинке лифта и оплакивают тебя и меня заодно, непутёвую, ведь они, наши родные, нас всегда оплакивают заранее, — я должна тебе сообщить ко всему тому, что тебе уже о себе рассказывала, и, следовательно, вдобавок ко всем своим грехам, что сейчас я работаю девушкой по вызову, — представляешь себе? — по вы-зо-ву, и занимаюсь этим весьма давно!
Саша вздрогнул и промолчал, не зная, что на это ответить, он в самом деле ничего не знал об этой новой для себя жизни, выбравшись из чулана через лес в попытках стать ветром, теперь он здесь — в маленькой уютной спальне Нины, — слушал молча о том, что, оказывается, та работает по вызову, но — пойми! — дело совсем не в её приятелях и не в позорно приличных деньгах, которые платили, а лишь в том, что однажды.
— Саша, слушай! — я вдруг поняла, что в этих звонках-проходах-проездах — в этих коридорах и комнатах, и, конечно, безымянных клиентах, всё-таки заключается какой-то смысл, суть которого в том, что я, Саша, значит, кому-то нужна, и пусть так, — на час, на два, и пусть телом, пусть не душой, но — кто, скажи, в этом мире знает, кто и как, кому на самом деле нужен, — в этом мире, где все друг друга вызывают, но никто, по сути, друг к другу не является!
Пауза и следом — стук двери. Нора вошла в квартиру проведать подругу, ведь та — дойдёт? не дойдёт? — поплелась потерянно на автобусную остановку, вся в слезах, растрёпанная, и почему-то так возненавидевшая их лифт. Нора подошла к двери и, привстав на цыпочки, прислушалась.
— А теперь получается так, что я из твоего пыльного чулана тебя вызвала, — говорила Нина и сияла, как может сиять счастливая, наконец совершившая свой порыв женщина, и Саша тихо улыбался ей, — и ты обо всём хорошенько подумай и, конечно, не спеши, — взволнованно говорила она, — а я — да, я буду, как и раньше, уходить по ночам, пока себе не подвластная, а ты всё взвесишь и дашь понять мне, можно без слов, хотя бы намёком, — нужна ли я тебе на самом деле.
Вздох. И бой часов. Время тронулось, Саша не мог больше следить за ходом своего ли, чужого времени, как не может следить мореплаватель за всеми тайными движениями океана, он лишь слышал этот мерный, одинокий стук, отдававшийся глухой болью в висках, словно кто-то глубоко внутри него сидит, как в чулане, и бьётся в двери его висков, и просится наружу в нестерпимом желании быть вызванным, и пока тот, глухой и неведомый, так томится в нём, Саша не может никак повлиять на Нину, то есть остановить её, когда она посреди глухой ночи с олимпийским смирением вдруг начала собираться на работу. Зато Нора, мать её, всегда входившая в такие минуты к ней в комнату, и на этот раз с глухими стонами в груди умоляла остаться, и совсем не замечала его.
Саша же лежал на кровати рядом и делал вид — а что ему оставалось? — что он спит, что он мёртв, — на время их семейных ночных скандалов, затеянных не им, лежал и мучительно думал о том, что да, он должен во что бы то ни стало вызвать Нину, вызвать по-настоящему, как может вызвать — усилием воли — пленник своего освободителя, и в то же время понимал, что у любого пленника должна быть своя преграда, своя стена или решётка, а между ним и Ниной не было ничего, а значит, первым делом надо было возвести эту… стену… или решётку, чтобы, в конце концов бросившись к ней, смести на своём пути.
Правда, утром Нина как ни в чём не бывало разбудила его — ходила перед ним и даже улыбалась, — ни словом, ни жестом не напоминая о своём вчерашнем признании, о ночной ссоре с матерью, — да, Нина, твоя мама, и это понятно, вчера очень расстроилась, и когда ты всё-таки ушла, она плюхнулась на постель и заплакала, по-прежнему меня не замечая, плакала, плакала, а потом стала разговаривать сама с собой, с кем-то, с кем угодно, только не со мной, жаловалась всему предметному миру: углам и стенам, шкафам, столам, в том числе и Богу, хотя Бог, известно, это не предмет, — на то, что… дочь её — самая настоящая шлюха, причём шлюха по вызову, потом стала швырять одеяла, конечно же, на меня, и я, как погребённый заживо, лежал под этими ночными тоннами без движения — ни встать, ни вдохнуть воздуху, — лежал и слушал её горькие стенания и, когда твоя мать ушла, я выбрался из-под глыб с одним только желанием — выяснить у тебя, Нина, поскольку я должен об этом знать, помня о нашем уговоре, иначе ничего у нас с тобой не получится, выяснить у тебя сегодняшним утром — где и с кем ты была.
— Разве я могу помнить с кем? — удивлённо спросила Нина, и присела на краешек постели, и вдруг улыбнулась, казалось, совершенно счастливая. — А насчёт того, где я была… О, где я была, Саша! Этой ночью я была на острове Мадагаскар! Я всегда мечтала попасть на этот сказочный остров, и только этой ночью у меня, наконец, получилось. Самое главное, Саша, вовремя закрыть глаза, и пока они, безликие и безымянные, что-то с тобою делают… ты должна выстоять в совсем небольшой очереди, подойти к окошку кассы и сказать кассиру очень вежливо: не соизволите ли вы, уважаемый, выдать мне один билет на остров Мадагаскар? И знаешь, Саша, никто из кассиров, оказывается, не грубит и не удивляется, что вот стоит перед ними девушка, решившая лететь на Мадагаскар, когда те, безликие и безымянные, с ней что-то непотребное делают, и пока они с ней что-то делают, она, умница, садится в свой самолёт, который — надо только сильно зажмуриться! — за одно мгновение доставит её на этот чудесный остров, ну а после, Саша, сам понимаешь, только с трапа сойдёшь, как пред тобой самая-самая нерукотворная сказка: белый песок, изумрудные пальмы, синий океан и, конечно, приветливые темнокожие жители…
— Ну хорошо, — внимательно выслушал её Саша. — А что будет дальше, когда ты опять улетишь на Мадагаскар, а я — я, не умеющий, как ты, вовремя закрывать глаза, буду опять покоиться под тоннами ночных одеял и наблюдать за тем, как мать твоя рвёт у себя на груди ночную рубаху, в который раз взывая к Богу, к покойному мужу, твоему отцу Цефалию, и умолять их прекратить твои ночные путешествия, — что же мне делать, не способному так искусно, как ты, закрывать глаза?!
— Ладно, — спокойно выслушала его Нина, — во-первых, наберись терпения, а я обещаю, что вскорости научусь покупать в кассе два билета — на тебя и на меня, и научусь это делать так, что ни один кассир мира не заподозрит меня в том, что я покупаю эти билеты совсем без денег или, что то же самое, пока со мной они, безликие, глухими ночами что-то вытворяют, и когда я овладею этим искусством в совершенстве, мы, милый мой, полетим с тобой вместе на Мадагаскар, но пока я не научилась этому, я буду как в детстве… увы, старый, словно мир, приём, оставлять вместо себя по ночам свою любимую куклу, и мать моя, обнаружив её во время своей бессонницы, будет, поверь, баюкать её на руках и совершенно успокаиваться.
— Успокаиваться? — удивлённо выдавил Саша и, чтобы проверить, не послышалось ли это ему, зажмурился, уже ничего, ничего в этом мире не понимая, а когда открыл глаза, то опять стояла ночь, обманчивая, как речная вода, — о Господи, что он делал сегодня, и куда же утёк день? — но самое удивительное заключалось в том, что рядом с ним в самом деле лежала кукла, конечно, совсем не похожая на Нину, с метр длиной, но Нору, сидевшую уже рядом с ним, по всей видимости, подмена нисколько не смущала, потому что она — без плача и криков — преспокойно гладила эту ночную Нину по голове и даже ласково журила её.
— Милая моя Нина, — Саша осторожно прислушивался к её словам, по-прежнему не замечаемый ею, — если бы ты сразу, уходя, оставалась, а оставаясь, уходила, — я была бы просто счастлива и не устраивала бы тебе никогда по ночам таких истерик и скандалов, не называла бы тебя перед лицом Бога грязной потаскухой, потому что на самом деле во всём, что с тобой происходит, виновата только я…
Саша внимательно слушал, а Нора заплакала и положила голову на грудь той, остававшейся вместо Нины, и глаза её, полные слёз, светились в темноте и тихо радовались наконец наступившему покою, и этот покой длился так долго, что Саша не выдержал, слез с кровати и заявил о себе.
— Здравствуйте, Нора!
Это в ночной час прозвучало так глупо и нелепо, но что делать, Нора вздрогнула, подняла глаза и замерла.
— Ах, это вы, Саша?.. Вы простите меня! — отрываясь от куклы, сказала она, нисколько не удивляясь. — Я давно должна была вам объяснить, что все эти ночные уходы Нины… как бы это сказать? скребут мою душу, что ли, потому я и здесь, а вы… — говорила она так, словно прекрасно знала, что уже вторую ночь, в нескольких метрах, он находился рядом с ней, — а вы здесь, увы, не первый! И сколько её любовников лежало на вашем месте, одному Богу известно!
Ах вот оно что!?
— Между прочим, Соня, подруга моя, — продолжила Нора, — вчера, попрощавшись с вами, так плакала, так рыдала в лифте, что я ненароком подумала, что так не может плакать тётя, расстающаяся со своим племянником. Как вы думаете? А?!.. Впрочем, это ваше личное дело.
Замолчала, может, не зная, о чём с ним ещё говорить, Саша тоже не знал, но Нора не уходила.
— Странно, что всё в этом мире, — нарушив долгую паузу, сказала она, — с некоторых пор стало казаться мне одним обманом, не верь глазам своим, а верь — ведь так получается? — тому, что под ветошью твоих век, когда ты глаза закрываешь…
А это Саша уже слышал от Нины сегодня утром, и если мать её говорила о том же, то значит, во всех этих странностях — не верить глазам своим и вообще, быть может, ничему земному — заключалось что-то сугубо семейное, женское, человеческое.
— Я помню первое своё ощущение, когда я глазам своим не поверила, — тем временем доверительно продолжала Нора. — И это было как удар, как молния, попавшая в меня, как будто весь мир передо мной в одно мгновенье перевернулся. Или — вывернулся наизнанку… Хотя, быть может, Нина обо всём этом вам уже рассказывала?
— Простите, о чём? — вступил, наконец, в разговор Саша, не успевая следить за ходом её мыслей.
— О чём? А вот это вопрос! — улыбнулась растерянно Нора и словно очнулась. — Впрочем, если вы в нашем доме, вы должны знать, как друг, я не знаю, как родственник… В общем, — глубоко вздохнула она, — был у меня седовласый красавец, и жили мы с ним вполне счастливо, по крайней мере, было, о чём вспоминать. И вот однажды мы собрались с ним то ли в кино, то ли в театр, сейчас не вспомню, и он должен был за мной зайти. Я отпросилась пораньше с работы, приготовилась и стала ждать. Прошёл час, другой, третий, в конце концов я поняла, что плакал мой театр, разозлилась, сняла нарядное, за окнами уже стало темнеть… Да, я страшно тогда на него разозлилась — ни звонка, ни привета — и ходила по коридору туда-сюда, потому как ничем иным занять себя не могла. А потом, истоптав коридор вдоль и поперёк, легла спать, но почему-то через пару часов проснулась… Вы знаете, — вдруг пристально взглянула Нора на Сашу, — я никогда прежде не заходила в комнату дочери без повода. Тем более по ночам. Потому как для меня она всегда оставалась маленькой девочкой, и я думала, ну что своя жизнь, куклы, свои игрушки, что ей мешать… А тогда посреди ночи, без сна, вдруг решила. Я не знаю почему. Может, просто взглянуть на неё или, если не спит — она всегда ложилась поздно, — поговорить с ней, спросить, что она делала целый день и где была. Я толкнулась в её дверь, дверь оказалась открытой, и я вошла, стоял, как сейчас, полумрак… Да, стоял полумрак, и я вошла, присела и — тут же закрыла глаза. Нет, я даже зажмурилась…
— Не правда, мама! — раздался чей-то писклявый голос. Саша вздрогнул, огляделся и, останавливая взгляд, с ужасом понял, что это крикнула та самая, что оставалась вместо Нины. Лежала на кровати, отложенная Норой в сторону несколько минут назад. — То есть это правда, мама! Но… он сам ко мне пришёл! Да! Ты влюбилась в него и ничего вокруг себя не замечала. У вас продолжался бурный роман. Пока наш бедный отец, как всегда, бродил пыльным призраком на краю земли по своим ржавым трубам! Что, он там Бога ищет? — ты ещё, — помнишь? — всегда смеялась над ним… В общем, ты ничего не замечала, а он с самого начала, как только появился в нашем доме, положил, как говорят пошлые люди в таких случаях, на меня глаз… А я — я честно скажу, мне это очень нравилось, он был красив и благороден, а я была просто девушкой, а любым девушкам — все знают! — нравится, когда на них обращают внимание любовники их матерей…
Нора встала, нет, нервно вскочила, и Саша понял, что об этом ими было столько переговорено. Нора стала ходить по комнате, сначала кругами, потом странными зигзагами, вот подошла к столу, прикоснулась к стоявшему на нём радиоприёмнику, потом к подоконнику, прикоснулась к цветку, взглянула в окно и замерла, что-то шепча себе под нос, опять прикоснулась — ой! — укололась о кактус, перешла к другому окну, потом к одёжному шкафу, и каждый раз, прикасаясь к чему-то, заметно нервничала, быть может, искала связь с этой проклятой, раз такое у них случилось, треугольной землёй — через предметы — опереться обо что-нибудь, если больше не на кого, а предметы — тоже хороши — отворачивались от неё, отталкивали, или больше — делали ей больно, как тот кактус на подоконнике.
— Ну хорошо, — наконец вздохнула Нора и повернулась к Саше. — Ну хорошо, раз пошёл такой серьёзный разговор, давайте дадим слово обвиняемому!
— Вот и прекрасно! — тут же воскликнул нечеловечьим скрипучим голосом кактус с подоконника и даже подпрыгнул вместе с горшком, значит — сообразил Саша, стараясь ничему не удивляться, — тот, кто был сейчас вместо обвиняемого. — Я в самом деле, как сказала свидетельница, то есть та, кто вместо Нины, положил глаз на неё — ведь она была безумна хороша: светла, юна и упруга, но это совершенно не значит, дорогая, любимая Нора, или прокурор в нашем случае, что я не любил тебя! О да!
— Да-да, — закачался абажур в подтверждение, а в углу заурчал магнитофон, а за ним отозвались и другие предметы — к которым несколько минут назад прикасалась Нора, — вероятно, желавшие выступить в роли любовника.
— Не говорите всем скопом! — строго прикрикнула Нора. — Неважно, кто из вас будет любовником! Установим условную единицу: лю-бов-ник! — постановила она, решив навести порядок в вещах, не так уж им, вещам, и доверяя, особенно тем, к которым она прикасалась. — Ну хорошо, а теперь говорите вы, любовник! Не только нам, но и всему миру! Итак, любовник?
— Итак, вы просто не представляете, — взволнованно начал говорить Любовник, и уже непонятно было, кто за него говорит — то ли кактус, то ли абажур, — что значит видеть и восхищаться двумя женщинами, одна из которых мать, а другая — дочь её, и обе безумно хороши, но каждая, конечно, по-своему… и обе не мыслят себя друг без друга, и та, что моложе, словно гибкая ветвь от пышно цветущего дерева, или как часть того большого и целого, в котором всё: и страсть, и нежность, и глубина страдания, и, конечно, ревности ад, вы и представить себе не можете, как сладостно играть с этой ревностью, играя с той, кому ядовитая ревность пока не помеха, и прерываться, и бегом обратно, на цыпочках, хитрить, юлить, а после сладким мародёром вновь опустошать горькую красоту не единожды им ограбленной, и так ежедневным обманом губить её страсть без возврата, и только погаснет она, успокоиться, бросаться вновь к той, красивой и глупой, и наслаждаться ею совсем по-другому и, насладясь, возвращаться, как к себе домой, к виновнице своей позорной страсти, конечно же, при виде его каждый раз загорающейся от ярости, и снова умелым и сладким пожарником гасить в своём доме огонь, — и видеть сквозь плоть её, сквозь каждую клеточку, как проступает в ней неотвратимыми пятнами, точно на мокрой одежде, её юная дочь и соперница, и, погубив на мгновенье мать, губить в ней дочь как продолжение, и после вновь и вновь… по краешку земли сырым подонком красться, войти и посеять в юном сердце ревность — навсегда, и, погубив на мгновенье дочь, на этот раз губить в ней как начало мать, и так сближать их, и вести друг к другу… — нет, вы и представить себе не можете, что значит обладать двоими, кто нерушимо связаны и тем и хороши, — мостом повиснуть между их страстями и ревностями, и дыханиями одной на самом деле плоти, — и, наконец, свести их сёстрами-близняшками той неодолимой кровной связью, которую одолеть способен только он, — в миру с диагнозом «разлучник», а в небе Сам Господь Любовник: сомкнувший женщин двух упругим жадным своим сердцем, он и создал из них одну, и абсолютную, — так воплощая человечества великую мечту!
— Сумасшедший! — горестно воскликнула Нора, вся дрожа, верно, вспомнила те мгновения, когда любовник, старый и красивый, губил в ней дочь, а в дочери — её. — Вы не слушайте его! — взволнованно говорила Нора, приближаясь к Саше, о котором — так казалось ему — все давно позабыли на этом ночном суде. — Вы не слушайте все эти голоса, даром что неодушевлённые, предметов, — просила Нора, глядя ему в глаза, — я не об этом вам хотела рассказать, не об этом сладострастнике и извращенце, а о совсем другом, — о том, что, когда я вошла в ту полутёмную комнату и в первый раз их увидела, а потом зажмурилась — не знаю, сколько я там, рядом с ними, просидела, — я вдруг решила, что пусть, Господи, пусть будет так, пусть будем вместе, все втроём, — да, как-нибудь разберёмся, если уж по-другому не может быть, лишь бы никто друг от друга не уходил, я была готова на все унижения, и, кажется, мы все друг друга поняли и дальше стали жить; конечно, вам об этом Нина не рассказывала, и каждый день делились друг другом, словно рождественским пирогом, и всё шло мирно, без скандалов, пока не случился тот воскресный пикник, та жестокая игра, которую моя дрянная дочь устроила ему, старому и глупому… Да, он совсем забыл про свой возраст, — тихо плакала Нора, — он забыл про свою болезнь, он забыл про весь свой прежний опыт с женщинами, которые медленно — по капле — добивали его, выдавливали его из себя, в результате чего у него и случился инфаркт, и он уже ни на что не надеялся, но он так хотел жить, так хотел, что выстоял, и после операции в самом деле помолодел, и вот тогда я с ним и познакомилась, а после… Нина, — но я и это пережила, как я вам уже говорила, пусть, думала я, пусть будет так, он ещё слаб, не окреп, порой совсем как ребёнок, ну а она — просто девушка, и что было у неё? — игры, куклы, какие-то пустые мальчишки, — вот эти куклы, которые теперь она оставляет по ночам вместо себя, — пусть, думала я, но скажите мне, Саша, милый ночной Саша, племянник моей подруги, или — не знаю кто! — зачем надо было играть с ним в такие жестокие игры? Зачем — в том осеннем лесу, на отвратительно жёлтой поляне?! В тот день я пришла вечером, я знала, что они должны быть дома, я пришла, стукнулась к дочери, у неё было заперто, я подумала, значит, куда-то пошли — в кино, в кафе, — я села и стала их просто ждать. Час, два, три, может, четыре, стемнело, и я начала беспокоиться, потом раздался телефонный звонок. О, — застонала Нора, — эти ночные телефонные звонки, которые созданы Богом — неужели всё-таки Богом? — чтобы приносить людям ужасные вести с вороными крыльями, страшные вести, полные дикого нечеловеческого хохота, а после зуммер, серый, долгий, прерывистый, холодный, как антарктический лёд… Положив трубку, я встала и пошла к ней в комнату, шла по тёмному коридору, казалось, целую вечность, и вот наконец пришла, дверь была заперта, но я очень-очень захотела, и потому дверь открылась, даже замок не поломался, и конечно — конечно, — она была у себя: лежала, свернувшись калачиком на кровати всё это время; я подошла и села рядом, чтобы просто заглянуть в глаза. И я заглянула… Потом я вышла, опять пошла по тёмному коридору, и может, уже намного быстрее, может, бегом, а может, широкими шагами, вошла на кухню — стол, на столе пепельница, а в пепельнице сигарета, ещё дымится, — значит, пока меня не было, дымилась целую вечность, — я выкурила эту сигарету вечности до самого фильтра, даже пальцы обожгла, загасила и опять пошла, по второму кругу, — опять по коридору, вошла в её комнату, я вошла к ней только с одним вопросом: за что?! Хотите, я вам покажу, как это было? — вдруг предложила Нора и встала с кровати. — Я думаю, у меня сейчас получится, вопреки тому, что прошло столько времени, хотите, я покажу, как я вошла и как я на неё посмотрела?
Нора, не дожидаясь ответа, медленно вышла из комнаты, затем тут же вошла, а может, и позже, Саша в точности не мог сказать, ибо время расклеилось, расслоилось: слева — прошлое, а справа — будущее, настоящее — за спиной, сверху и снизу — пустота, и он словно повис в этой шахте времени. Нора вошла и двинулась, опустив голову, балансируя руками, точно канатоходец, — строго по одной ей видимой линии, подошла к Саше, несколько секунд постояла над ним, сидевшим на кровати, о чём-то мучительно думая, может, в чём-то ещё сомневаясь, — в точности, например, проводимого ею следственного эксперимента, и затем, отбросив прочь все свои сомнения, села с ним рядом и подняла на него свои огромные глаза.
3
«Милый мой Саша», — писала первую свою записку Нина, пришедшая с работы на рассвете, когда Саша ещё спал и, может, видел сны — воздушные, лучистые и светлые, — под куполом которых была рядом с ним и она, — тук-тук-тук, так и хотелось ей прикоснуться к его лицу, прислушаться к тому, что происходило там, под его веками. «Милый мой Саша, сегодня я опять была на Мадагаскаре, прилетела в Мурундаву вовремя, без опозданий, и, выйдя из аэропорта, сразу же поймала такси, мне попался очень весёлый водитель, этакий жуир в цветастой шёлковой рубашке, говорил мне что-то, а что, я, конечно, никак понять не могла и заливисто хохотала, так мы весело, шутя и не понимая друг друга, доехали до гостиницы, в которой я сняла себе тот же, что и раньше, номер — с прекрасным видом на океан и просторным балконом, мне он очень нравится, — надела купальник и пошла купаться, искупалась, и упала на горячий песок, и лежала так, совершенно отключившись от всего своего прошлого, неизвестно сколько времени, а когда открыла глаза, над всем изумрудным океаном стоял багровый закат, — и перед такой невероятной красотой мне почему-то, Саша, стало грустно, быть может, впервые стало грустно на острове Мадагаскар, и я отчётливо поняла, что мне безумно хочется вернуться обратно — домой, скорей к тебе, наверное, я стала привыкать к тебе, к тому, что ты ждёшь меня, — я захотела вызвать себя обратно и, вернувшись в гостиницу, заплатив за номер, я тут же поехала в аэропорт, купила билет на ближайший, и когда прилетела, меня долго держали на таможне в глухой комнате без окон, и эти тёмные, безликие таможенники по своему подлому обыкновению меня туркали, тискали, мучили, а когда закончили, я встала, отряхнулась и пошла, и гневно вызвала самого главного таможенника, и, поверь мне, всё ему о своём окончательном решении рассказала, и тогда, не на шутку встревожившись, он вызвал своих заместителей, и все вместе они долго меня уговаривали, обещали поездки не только на Мадагаскар, но и куда мне будет угодно — по всему приветливому, светлому и праздничному миру, но я была тверда и непреклонна и сказала, что есть только одно место в этом мире, куда бы я хотела возвращаться по-настоящему, и не так, как обычно, а по-другому: без оглядки и каких-то обязательств перед этими ненавистными мне людьми, то есть стремглав, не чуя прежней тяжести своей и земли под ногами, серебристой чайкой свободной лететь — туда, куда, как совсем недавно поняла, я и должна была всегда возвращаться!
Милый мой Саша, — писала Нина письмо и, нежно поглядывая на спавшего, тихо от радости плакала, и слёзы её капали на лист, и буквы, неверные, расплывались, — тогда те мерзавцы, которые так жестоко мучили меня, собрали консилиум, и долго меня из комнаты не выпускали, и через несколько часов постановили, что я должна отработать ровно девять дней и ночей, и они ещё подумают, что я должна буду сделать, и если я буду вести себя послушно, они ещё раз соберут консилиум, и, может быть, засмеялись они, если на дворе будет стоять хорошая погода, и после дождичка, да вдобавок в четверг, они меня и отпустят. Но тогда я стану невыездной, строго предупредили они, — глупые, глухие, дремучие, они никогда не поймут, что мне не нужны их путешествия, что главное своё путешествие к тебе, милый мой Саша, я совершу в тот самый десятый день, когда наконец стану свободной!
Но, прошу вас запомнить, уважаемый Саша Чуланов, как только я выйду из их тёмной тюрьмы, ровно на десятый день, отсчитывая от сегодняшнего, и двинусь к Вам навстречу — поймите меня правильно! — Вы совсем не обязаны меня дожидаться, и Вы можете уйти в любой момент, хотя бы сегодня утром, когда Вы проснётесь и прочтёте эту записку, потому как, не забывайте, что Вы, обитатель тёмных чуланов, ничего не должны мне, девушке по вызову, или грязной шлюхе, пользуясь терминологией моей мамочки, потому как я и так Вам безмерно благодарна за тот Ветер, который Вы наслали на меня, и за то, что Вы пытались меня догнать, — и тот лес, та поляна, та наша игра и те наши нежные прикосновения уже остались в моём сердце навсегда!»
Уууу! — подула Нина Саше в лицо, и сны его, тёмные, рассеивались, как дряблые тучи, и Саша, всё ещё их досматривая, просыпался не так, как прежде, а по-другому — среди белых птиц и белых-белых ночей, и записка на столе тоже была белая, лишь разводы чернил, как следы от дождя, выдавали чьё-то совсем недавнее — сизым облачком! — присутствие.
Но никакого даже намёка на чьё-либо — сизым облачком — пасмурное присутствие на самом деле не было, Нина была легка и бодра, свежа, весела и улыбчива и вела себя так, словно не она оставила ему ту, на белоснежном листке, записку, и — день за днём, ночь за ночью — все её неожиданные появления и исчезновения с последовательной настойчивостью повторялись, и от всей этой стойкой разницы дневных и ночных картин Саше становилось не по себе, и когда он оставался один, без Нины, он всё чаще выходил в город, объясняя свои походы её матери Норе необходимостью найти себе, наконец, работу.
«Вот и здорово!» — радовалась Нора и глядела вслед ему, странному молодому человеку, чья странность заключалось в чрезмерной, на её взгляд, застенчивости и нескрываемой нежности, словно он попал в этот мир из какой-то не пришедшей к своему счастливому концу грустной сказки, и, забытый недобросовестным автором навсегда, не знал теперь, что ему на этой земле делать, — глядела вслед ему, и вспоминала, что ведь он племянник её подруги, которая, кстати, заходила к ним исправно, и больше не жаловалась на их лифт, и была очень сдержанна, немногословна. «Он такой у вас с Ваней робкий! — говорила ей Нора за чашкой чая. А поскольку подруга обыкновенно молчала, сама же за неё и отвечала: — Ничего, пусть потихонечку придёт в себя, правда, я не знаю, от чего… встанет на ноги и найдёт в самом деле себе работу».
Саша же, выходя в город, исправно бродил по улицам и на самом деле искать работу не собирался: да, бездельник! вот такое чуланное поколение! — и в своих одиночных блужданиях думал лишь об одной, очень важной для себя, работе: в ы з в а т ь Нину в тот самый десятый день, — то, чего она так страстно желала.
Конечно, он по-прежнему не знал, как это надо сделать, а истекавшие дни, приближавшие его к той тревожной и в то же время праздничной дате, лишь вносили смятение в мысли и чувства, и он всё больше напоминал себе вратаря на воротах, который под страхом казни не должен ни в коем случае пропустить гол.
На самом деле людей, живших и работавших по вызову, по наблюдениям Саши, обитало в городе великое множество. Вот однажды он столкнулся и даже коротко переговорил с весёлым психотерапевтом, направлявшимся в один богатый дом, а в другой раз с печального вида сантехником, который после столь же краткого разговора вдруг, умоляя, напросился к нему в дом починить какой-нибудь кран или вентиль «забесплатно». «Я живу в чужом доме», — начал было объяснять ему Саша, но, взглянув в грустные глаза сантехника, не смог ему отказать.
После, глядя на его работу, как она делалась, Саша вдруг позавидовал этому странному сантехнику, потому как он всё больше осознавал, что жизнь и работа по вызову благополучно лишают таких счастливчиков мучительных сомнений в выборе своего одиночного пути.
— Хорошо, что я тебя привёл, — поневоле сказал Саша и, глядя, в каком благодушном настроении пребывает его случайный приятель, решил задать ему свой самый главный вопрос, который его в последние дни так мучил. — А как же, скажи мне, будучи всегда вызываемым, — взволнованно спрашивал Саша, — самому вызвать очень важного для себя человека?
— Очень важного? — поначалу удивился сантехник и замер с гаечным ключом в руке, уставившись в какую-то, одному ему видимую, точку.
Наступила долгая пауза, и Саша, нервничая, вышел из комнаты, пока сантехник думал, прошёл по коридору мимо комнаты бабушки Розы, — странная была, кстати, бабушка, затворница, он видел её только несколько раз, а она в своей вечной задумчивости, быть может, его так и не заметила, — шёл дальше, ни Нины, ни Норы в доме не было, да, в удачное время он задал свой вопрос, чтобы тот, кто по вызову, хорошенько, без спешки, подумал и ему ответил.
— Если очень важного, — вдруг начал отвечать на вопрос сантехник, причём ещё тогда, когда Саша находился в коридоре, пытаясь, простите, от нечего делать, разобрать тихие заклинания бабушки Розы за дверью, — то… — уже густо басил сантехник, и Саша стремглав бросился назад, чтобы успеть, не пропустить ни единого слова от жэковского пророка. — Необходима преграда! — заключил сантехник, и Саша, вбежавший в комнату, вздрогнул, потому как только об этом и думал. — Я полюбил однажды женщину, — пускаясь в воспоминания, грустно рассказывал дальше сантехник, — к которой я постоянно по вызову ходил чинить водопровод. И ты веришь мне, брат? Ни единым словом не мог обмолвиться с ней, только молча работал, краснел и робел и даже боялся посмотреть в её сторону… А она, — тяжело вздохнул он, — была женщиной весьма крутого нрава, и когда я чинил ей краны, часто наблюдала за моей работой, топала ногами и угрожала, что, если не справлюсь, вызовет другого сантехника, и когда однажды она, как всегда, точно бешеная, кричала и топала ногами, — именно в тот момент, быть может, с перепугу и опасаясь грядущего с ней расставания, я взял себя в руки и очень ловко и быстро всё починил. Ты представляешь, дружище? — вдруг воскликнул сантехник, и на глазах его появились слёзы. — В тот же момент она и полюбила меня и не выпускала из своих объятий целую неделю! О, — запел вдруг сантехник, — это были лучшие дни в моей жизни! Мы жили с ней так, словно вокруг нас ничего и никого не было, мы заперлись от всего мира, мы жили с ней без всяких видимых или невидимых преград, словно между нами был… один чистый и исправный водопровод!
— Водопровод? — удивлённо произнёс Саша, и сразу же всё это себе представил: как может жить мужчина с любимой женщиной, когда между ними один чистый водопровод, и, тихо завидуя, нежно приобнял сантехника.
А тот почему-то уже плакал и сквозь рыдания вдруг произнёс:
— В конце концов она меня выгнала… Потому что трубы опять засорились.
— Так в чём же дело? — воскликнул Саша, чувствуя, как в груди его опять поднимается Ветер, как и тогда, с Ниной в лесу, на жёлтом-жёлтом поле. — Просто появилась очередная преграда, которую тебе следовало устранить!
— Она не дала мне такой возможности, — грустно сказал сантехник, — и немедленно вызвала другого мастера, который, по её разумению, мог лучше меня чинить водопровод!
И заплакал, да так горько и безысходно, что всё затихло и замерло в квартире: соседи за стенами, и мыши с тараканами, и даже бабушка на полуслове прервала свои колдовские заклинания.
Когда печальный сантехник покинул его, Саша спрятался в своей комнате и, кожей чувствуя, как быстро проходят отведённые ему судьбой дни, уже окончательно понимал, то и дело вспоминая эту красивую и грустную историю своего приятеля, что чтобы вызвать и встретить несчастную Нину, а после сделать её счастливой, ему необходимо было одно: снести преграду на своём пути, которой у него пока не было, и значит, для этого во что бы то ни стало следовало её сотворить.
Но никаких видимых преград перед ним не вставало, а когда он выходил из комнаты, то чаще всего сталкивался с Норой, и, глядя на неё, он всё отчётливей понимал, что в полной гнева и страсти истории, которую она ему рассказала ночью, она и была той преградой, которую влюблённая Нина снесла на своём пути к любовнику. Но порыв её был столь необузданным, что любовник их — один на двоих — просто не выдержал её сумасшедшего напора.
А потом, после трагической развязки этой истории, когда Нина вернулась в дом, конечно, она уже не могла находиться рядом с матерью как со свергнутой ею же преградой, и значит, её обратное движение — по чьему-либо новому вызову, которого она так страстно желала, — должно было стать таким знакомым Саше движением человека, вырвавшегося, наконец, из чулана. Нора и была тем её, Нины, чуланом, о существовании которого можно было бы догадаться, если пристально вглядеться в Норины глаза.
Да, если вглядеться… Но как раз этого Саша позволить себе ещё раз не мог, потому как тот её памятный взгляд — взгляд матери, оказавшейся любовницей любовника её дочери и, с другой стороны, любовницы, бывшей матерью любовницы её любовника, — тот взгляд, который Нора ему всё-таки продемонстрировала, — тот так поразивший его взгляд, которым не способны глядеть люди, пока они называются людьми, — тот взгляд, наконец, который заключал в себе все страхи и ужасы зримого мира, мог быть только взглядом неведомого и нечеловеческого существа — такая чёрная бездонная скважина! — тайно скрывавшегося за ширмой человеческого обличия.
День девятый, последний перед возвращением Нины, до странности начался очень празднично: уборка и всяческие украшательства дома, — хотя ни Нора, ни тем более бабушка Роза никак не могли знать о тайном уговоре Нины и Саши. А когда Саша подошёл к окну, он увидел множество людей, почему-то слонявшихся под их окнами, словно они занимали зрительские места перед началом никому не ведомого зрелища, о котором толком не знал даже сам его участник — Саша, и среди праздношатавшихся он с удивлением обнаружил приятеля-сантехника, потерявшего навеки свою любовь лишь потому, что не умел ловко и быстро чинить водопровод.
Тем не менее Саша, ни одним словом не подавая намёка Норе на то, что может произойти через час или два, а то и глубокой ночью, вежливо попросил её накрыть стол, объясняя свою просьбу тем, что Нина обещала прийти со своей вечерней работы пораньше.
— Разве это повод? — удивлённо заметила Нора, при этом, правда, слегка встревожившись, и тем заставив забеспокоиться чуткого Сашу, но, когда сели за стол, он понемногу успокоился и за уютным, почти семейным разговором разглядел в этой женщине совсем иную Нору: милую, остроумную женщину, казалось, и не способную глядеть на мир тем нечеловеческим взглядом, который она вдруг явила ему в ту памятную ночь.
Когда пробило полночь, они всё ещё сидели на кухне и удивлялись, что в этот вечер не появилась в доме Соня, о которой, признаться, Саша стал легкомысленно забывать, но никогда не забывала Нора, и непременно — при каждой возможности — их родственную связь зачем-то подчёркивала, не замечая — или делая вид? — смущения Саши.
Через час Саша предложил Норе идти отдыхать, потому как поздно и вообще, может быть, Нина всё-таки не сдержит своего обещания и придёт только утром, но Нора оставалась сидеть, и после одной из долгих неловких пауз, всё чаще заменявших их общение, она спросила, в честь чего всё-таки этот маленький праздник?
И Саша, устав видеть особый и тайный смысл в их с Ниной секрете, наконец признался, что в эту ночь Нина, в корне меняя свою жизнь, расстаётся со своими мерзавцами и, значит, возвращается в дом навсегда.
— Вы понимаете, навсегда! — повторил он ещё раз, желая, очевидно, внушить Норе всю важность надвигающегося события.
И Нора улыбалась и с пониманием кивала головой, при этом не проронив ни слова, затем тихо встала из-за стола и вышла и не появлялась с полчаса.
«Видимо, она всё-таки пошла спать», — подумал Саша и вышел в коридор, решив ждать Нину в их комнате. Но, войдя, увидел Нору, — странно, что она здесь, Нора же при его появлении, сидевшая к дверям спиной, вздрогнула, резко встала и, заграждая путь, пошла на него, чуть ли не выталкивая из комнаты. Уже совершенно другая, неузнаваемая — с белым лицом и горящими глазами. За дверью крепко схватила за руку и начала говорить.
— Послушайте, — блестели лихорадочно в темноте её глаза, — давайте будем ждать Нину там, внизу, на улице! Возле подъезда! Мне кажется, так будет безопасней для неё!
— Почему? — не мог понять Саша, и, не получив ответа, всё же вышел вслед за ней из квартиры, и на лестничной площадке вызвал лифт.
В лифте, как только они начали спускаться, Нора, закрывая ладонями лицо, стала раскачиваться из стороны в сторону, словно охваченная какой-то необоримой тоской, тыкалась ему в грудь, Саша пытался как-то её успокоить, не понимая, правда, что её так мучило. Потом она так же внезапно замерла, медленно открыла лицо и с какой-то нехорошей улыбкой сказала:
— Вы знаете, там, в спальне Нины, я разодрала куклу… — замерла, тот же сумасшедший блеск в глазах. — Потому я вас и вывела!
— Как… разодрали? — похолодел Саша от ужаса, ему стало не по себе оттого, что сейчас он стоял в узкой кабинке лифта вместе с разительно менявшейся на его глазах женщиной, которую, видимо, он совершенно не знал.
— Да, руки, ноги, голову — всё оторвала! — заикаясь говорила Нора. И совершенно изменившимся голосом сказала: — Мне страшно, мне очень страшно, может быть, мне нельзя было заходить в вашу комнату…
— Постойте! — воскликнул Саша, сам не свой, нажал на кнопку, лифт остановился, одинокая кабинка замерла в глубокой шахте, послышался шорох: как будто брошенные кем-то камешки полетели на дно — ух-ух-ух! — ударяясь о стены, кто бросал их? кто? может, Соня, сходившая с ума от своей утраты, бросала и так развлекалась, жила, бедная, где-нибудь на тёмных глухих этажах, на лестничных площадках и переходах, подстерегала запоздавших жильцов, набрасывалась на них из-за угла и — жаловалась любому встречному-поперечному на то, как нехорошо складывается её жизнь без Саши, а муж Ваня, как водится, чудовищем, опухшим от водки, ждал её дома на кухне в грязной майке и трусах…
— Зачем мы остановились? — дрожащими губами выдохнула Нора. — Впрочем, может быть, правильно… — кивнула она, опустила глаза и опять на Сашу взглянула. — Так вы знаете, почему я это сделала, — ну… разодрала? Ведь тогда там, той ночью, когда он скончался, я входила к Нине два раза, вы это помните, я рассказывала, и когда я вошла во второй раз с вопросом: «За что? За что ты убила его?» — она всё-таки мне ответила. И знаете, что она сказала? «Ни за что!» — Хохот, Нора закатилась, как безумная. — Она сказала мне, что мы, мама, с тобой вместе! Понимаете, какая умная девочка? Что теперь мы вместе, что теперь между нами нет никого! Нет, вы понимаете? Что кто-то из нас должен был разрубить этот узел… Вот какая у меня злая и умная девочка! — снова захохотала она.
Саша думал, глядя на неё, что ему делать: выйти из лифта, подняться обратно наверх или, может, спуститься вниз и встретить Нину, злую и умную, на улице, а Нора бы хохотала прямо на этой ночной улице, распугивая одиноких прохожих, сколько ей вздумается…
— А теперь вы, Саша, говорите, — вдруг как-то зло цедя сквозь зубы, продолжала Нора, — что она возвращается в дом навсегда, но, по всей видимости, только к вам, не правда ли? Значит, теперь с ней — вы, теперь вы между нами, — значит, она меня, старую, бросила? — Нору трясло, губы дрожали. — Вот поэтому я и разорвала эту чёртову куклу — руки, ноги, голову… Вот поэтому — одни потроха!
Саша, больше не в силах выдерживать этого кошмара, протянул руку к кнопке лифта: ехать вниз, встретить Нину, и всем вместе в конце концов поговорить.
— Не надо!! — пронзительно закричала Нора, и Саша услышал, как кто-то в колодце лифта гулко захохотал. — Не надо! Я прошу! Не надо! — Нора крепко держала его за руки, прижималась с испугом, слёзы в глазах, совсем другой блеск. — А вдруг там, в подъезде, на первом этаже, лежит эта чёртова кукла — без рук, без ног, без головы, — одни потроха? А?
— И слушать вас не хочу! — оттолкнул её Саша и нажал на кнопку, но в то же мгновение Нора нажала на «стоп».
Стоп, и двери с тяжёлым вздохом отворились, непонятно какой этаж, и Саша, взглянув в проём, оцепенел от ужаса: на пороге стоял огромный и жуткий человек — серый, лицо без носа и рта, одни щели глаз, — глядел, точно прицеливался своими чёрными щелями, и вдруг, тяжело подняв слоновью ногу, сделал шаг.
Саша мгновенно нажал на кнопку, успев оттолкнуть незнакомца, двери хлопнули, и лифт тронулся вниз.
— Вот видите? — зашептала Нора, белая лицом. — Я же говорила… А всего лишь седьмой этаж!
— Тогда обратно, домой! — решительно сказал Саша и, слегка отталкивая от себя Нору, которая пугала его всё больше, снова нажал на «стоп».
— Там… крыса! — прошептала она перед тем, как двери открылись, и — через несколько мгновений они увидели, что на пороге — о, ужас! — действительно стояла огромная крыса, толстая и грязная, размером с собаку, — облизывалась и тянулась к ним усатой мордой, хотела впрыгнуть в кабину.
Нора проявила сноровку, изо всех своих сил — башмаком по морде, крыса заревела каким-то не тварным, трубным голосом, и опять где-то в глубинах шахты раздался омерзительный хохот.
Двери, слава богу, захлопнулись, а Нора с безжизненным лицом устало выдохнула: «Вот видите, а всего лишь четвёртый этаж…»
Саша стоял и думал, нажимать на кнопку или нет: если всё так, то — что ожидает их на первом этаже?
Кажется, теперь он становился… Норой, а сама Нора, опираясь руками о стены, как-то напряжённо вжималась в угол, — даже костяшки пальцев побелели, и не отрываясь смотрела ему в глаза. Смотрела и смотрела…
— Мне холодно, — дрожащими губами прошептала она и медленно сползла по стенке вниз. — Обнимите меня, пожалуйста. Изо всех своих сил, а если кто войдёт, — говорила она, вероятно, обо всём заранее подумавши, — то я скажу, что вы — маньяк, насильник, убийца, и тогда никто нас из лифта не выгонит, потому как в такое позднее время это место только для насильников, я знаю, я точно знаю, — бормотала она как будто самой себе, — а если вызовут милицию, ну, кто-нибудь — соседи или другие, оставшиеся без места насильники, или та огромная крыса, или тот жуткий человек, — то я скажу, что мы с вами просто пошутили…
— Пошутили, — задохнулся Саша и закивал головой, уже ничего, ничего не понимая, и, словно на мгновение очнувшись, увидел свои руки на её плечах. Нора же всё смотрела на него и смотрела, и вокруг было так тихо, а в колодце никто больше не хохотал. Саша медленно, с усилием приподнял Нору за плечи, и, заглянув ей в глаза, тут же отвёл свои, но — было поздно, опять этот взгляд, опять эта чёрная скважина расширялась, спиралью накручивалась, опять кто-то неведомый глядел на него глазами Норы, по крайней мере, так её звали несколько минут назад, и этот кто-то, вырастая, вываливался из этой воронки, и Саша, крепко держа её — Нору? — за плечи, ещё этому противостоял.
Но сила, какая-то неземная сила, уже втягивала его в себя — в этот колодец, другой колодец, — отворяла свои двери в другой лифт, — лифт, значит, в лифте, и прежде чем шагнуть, войти в него, он вдруг подумал — последняя мысль полетела в шахту последним камешком! — о том, что эта женщина, этот лифт, эта скважина, этот чулан — и есть его настоящая п р е г р а д а, и Нина, умная чуткая Нина, всё в этом мире познавшая и повидавшая — и сказочный остров Мадагаскар, и прочие диковинные края, — его поймёт, поймёт обязательно: поймёт, что эта преграда свергается именно ради неё, и, притягивая к себе, чтобы после отбросить, Саша с каким-то мучительным стоном ринулся в Нору, вжимаясь в неё всем телом, и — ища другой, новой опоры, нажал ладонью на все кнопки сразу, но — сработала только одна, та, которая и должна была сработать, и лифт загудел и понёсся с каким-то правильным стрекотом вверх, взламывая этажи с их обитателями: жуткими людьми с щелями вместо глаз, вперемежку с крысами и милиционерами, — и, долетев до последнего этажа, замер на мгновение и с оглушительным грохотом, взламывая крышу, понёсся навстречу вечно холодным, мерцающим и далёким звёздам, а на самом деле — прочь от входившей в этот момент Нины, радостной и счастливой, наконец освободившейся от своих подонков-приятелей и возвращавшейся домой так, как она об этом и мечтала.
4
Несколько дней после своего возвращения Нина никак не могла успокоиться и всё рассказывала Саше — то робея и шёпотом, то лихорадочно, взахлёб — о перенесённых ею испытаниях. Ей назначили девять дней и девять ночей, и с каждым из её телефонных приятелей ей надлежало провести целые сутки, и — о! — как она переживала поначалу, не зная, выдержит ли весь этот бесовской марафон, хотя, конечно, каждого из своих приятелей знала достаточно хорошо, но каждый теперь казался ей каким-то особенно изощрённым насильником, имевшим в своём арсенале целый набор неизвестных доселе приёмов и орудий пыток.
Поначалу так и казалось: первые сутки она провела в одной квартире с Ванечкой. «Ванечка был самым младшим из них, то есть, ты понимаешь, Саша, — далее у них следовало по старшинству, Ванечка, как юное и дикое животное, взял в первые же минуты, а потом ещё несколько раз, а потом, когда сил уже не было, он кружил вокруг, хрипел, размахивал кулаками и рычал по-звериному, но когда приближался, тут же сникал и просто тряс за плечи или бил наотмашь по лицу, заставлял плакать, изображать из себя жертву, когда же и этот его запас был исчерпан, от бессилия начинал бить ногами по стенам, крушить всё вокруг, но — послушай, Саша, при всех его диких желаниях и страшилках, на всё это у него ушло всего лишь несколько часов, — а что делать после? Что же ему, бедному, следовало делать после?.. В конце концов, к вечеру он успел починить сломанный им же телевизор, а после долго уговаривал досмотреть с ним футбольный матч до конца.
Так вот, — продолжала Нина, — а на следующий день перевезли на другую квартиру, и, знаешь, Саша, страх мой стал исчезать, хотя второй, по счёту и старшинству среди её приятелей, славился особой жестокостью, и, собственно, он так и начал отведённый ему с ней день — с девушкой по вызову, бросовой девушкой, гиблой для общества, — так приговаривал он, ударив изо всех сил, после чего я потеряла сознание, и только через несколько часов очнулась. Ха! — усмехнулась вдруг Нина, — на моём теле сейчас столько синяков, если внимательно рассмотреть моё тело, Саша, если бы у тебя хватило терпения, я бы могла, как по карте мира, или карте пороков человеческих, рассказать тебе про каждый свой синяк: когда, как и при каких обстоятельствах он появился.
Но дело совсем не в этом, Саша, — продолжала горячо рассказывать Нина, — особенно по ночам, когда мы оставались вдвоём и я, не зная сна, спешила открыть какую-то очередную страшную тайну человечества, — на второй или на третий день своего пребывания в камерах пыток, я вдруг поняла, Саша, что палачу находиться наедине со своей жертвой в одной наглухо запертой комнате на самом-то деле очень утомительно, ведь мои, насильники, в сущности, не знали, что со мной можно делать, как унизить, уничтожить, растоптать — разбросать по кусочкам, — поскольку никто из них особого персонального зла на меня не держал, а уж если дело дошло б и до убийства, то убивать, Саша, так скучно и бессмысленно!
Дело упиралось в их предводителя, Гипсовую Маску, — так называли его друзья, потому что он любил бродить по ночным улицам в гипсовой, с прорезями для рта и глаз, маске и пугать прохожих, — девятом по счёту, который и определил мне такое испытание, а все остальные восемь, пиная и тиская, на самом-то деле смотрели только в его, девятую сторону, ради него старались. И я, переезжая с одной квартиры на другую, поняла, что главный ужас среди всех этих будничных испытаний ожидал в самом конце моего кривого пути.
И когда, наконец, меня привезли к нему на девятый день, я от ужаса, расставаясь со всеми прежними, конечно же, не палачами, а приятелями, быть может, уже навсегда, не могла ни слова сказать им на прощание. Так же, как и они, бедные… Привезли, затолкнули в квартиру и тут же выбежали, заперли на два замка, а может, и на все девять, — и врассыпную; и в обрушившейся на меня тишине я, ползая по полу, боялась поднять на н е г о глаза, плакала, причитала, рвала на бедной своей голове волосы, кляла себя, потому как во всём, что получала, была виновата только сама. Когда всё-таки подняла глаза и пригляделась — уже стемнело, — никого, к моему удивлению, в комнате не обнаружила.
Я понемногу успокоилась, ведь не могла же плакать весь день, я захотела есть, встала и пошла к холодильнику, открыла его — в нём, абсолютно пустом, лежали на тарелке, точно издёвкой, три замороженные креветки, я потянулась к ним, и в тот же момент в тишине щёлкнули замки, я замерла от ужаса, ноги отнялись, и я стала медленно, отрываясь от пола, охваченная ужасом, подниматься в воздух, совсем невесомая, — вытягиваясь в одну белую дугу. Я видела, как дверь с протяжным скрипом отворилась, тогда я зажмурилась — ни звука! — открыла глаза, ты не поверишь, Саша, в дверном проёме стояла… такая пузатая-пузатая тьма, словно беременная, и тьма эта, обдирая с шорохом обои со стены, вдруг шагнула навстречу… Я никогда бы прежде не поверила в то, что тьма может шагать кому-то навстречу, но она шагнула, и единственное, что не смогла сделать она, так это затворить за собой дверь.
И тогда я кончилась, Саша, ты, быть может, не знаешь, как могут кончаться люди, — я сдулась, словно воздушный шарик, упала шкуркой беззвучно на пол, а тьма стояла прямо надо мной и что-то шептала сама себе, — да-да, не по-человечьи, и не как листва, а как… не знаю даже! — как если бы те, в холодильнике, креветки вдруг разом разморозились, ожили и, шевеля усами, зашептали бы свои заклинания, — да, может, с таким вот звуком шептала мне тьма, — я помню, как потянуло из дверного проёма холодом, и когда я всё-таки подняла глаза — о ужас! — увидела, как эта тьма уже наваливалась на меня своим тяжёлым пузом, по-прежнему что-то безумно шепча и накрывая меня неземным своим холодом, и когда этот холод опустился к моим ногам, я потеряла сознание…
Кажется, рассказ Нины на этом был закончен, и она лежала возле Саши, прикрыв глаза, и, вероятно, проживала ту последнюю ужасную ночь — снова и снова, — и дрожала, как может дрожать трава от пока ещё далёкого, но так ей знакомо поднимающегося ветра, а потом, посреди ночи, неожиданно вскочила с постели, Саша вовремя удержал её, иначе бы сломя голову понеслась куда-то вон из комнаты, из дома, и вообще из этого странного мира, как сделала она это утром десятого дня, обнаружив себя распластанной на полу, в той же позе, что и прошлой ночью, а потом осторожно, в полглаза, взглянула на входную дверь, та по-прежнему была открыта настежь, — значит, всё это было, весь тот ночной кошмар с появлением пузатой шепчущей тьмы и не-появлением девятого, и значит, действительно самого изощрённого палача, устроившего ей такую страшную пытку.
Все последующие дни и ночи Нина если и вспоминала о своих страхах и унижениях, то уже намного легче, без волнения и дрожи в голосе и даже с улыбкой, поскольку всё прошло, Саша, всё прошло, и Саша был рядом, и Саша, который был рядом, неустанно успокаивал её, но нет-нет да снова он думал о своей страшной тайне — тайне взлетающего к звёздам лифта, о которой знали только он и женщина, мать лежавшей с ним рядом.
Конечно, не думать об этой женщине он никак не мог, не мог не вспоминать о том, как они с Норой, так и не встретив Нину на улице возле подъезда, взлетев и спустившись с небес, вошли в квартиру, чуть позже — тем же лифтом! — вернулась Нина, и хлопнула дверь, и они с Норой замерли, окаменели, а потом — ших-ших! — как мыши, стремглав — может, с таким звуком и шептала та жуткая тьма? — разбежались по своим комнатам, чтобы никогда больше не встречаться, чтобы забыть, забыть друг друга навсегда, а после — Нина и её рассказ, пылкий, страстный, тёмный, сквозь дни и ночи, казалось, нескончаемый, во время которого Нина ничего окрест не замечала.
Бывали, конечно, дни, когда Нора и Саша сталкивались в коридоре, но никто бы в мире не заподозрил их в содеянном, и если Саша порой и был взволнован и неверен себе, то Нора, вежливо и сухо здороваясь, всегда вела себя совершенно невозмутимо.
Поскольку жизнь молодых — после всех испытаний — наконец-то двинулась дальше, по крайней мере так полагала счастливая Нина, то Саша, не расставаясь с ней ни на минуту, лишь по ночам мог встречаться с самим собой. И когда он разглядывал счастливую, спавшую спокойным сном Нину, и, словно забыв о своём назначении — вызвать её из мрака, — вдруг удивлялся такой её простой непреложной близости, а после во сне видел всегда одну и ту же до тошноты повторявшуюся картину: как он находится в тех девяти её комнатах, и комнаты эти — по законам его сновидений — соединялись друг с другом, а он почему-то являлся — по роли — а может, от роду? — насильником Нины, причём последним, девятым после тех восьмерых, и вот он, тёмный и страшный, бежит по этим комнатам, но не преследуя свою жертву, а — опять же согласно законам своих сновидений — убегая от неё.
Когда он добегал до девятой комнаты и упирался в глухую стену, мечась из стороны в сторону, он с нарастающим ужасом ожидал приближения Нины, которая, огромными прыжками сокращая расстояние, уже хищно протягивала к нему свои руки. И когда она, наконец, заключала его в объятия, он с ужасом обнаруживал, что у неё на лице… не лицо, а гипсовая, с прорезями, маска, и эта маска безудержно хохотала, и от собственного хохота покрывалась трещинами, из которых несло ледяным сквозняком.
Саша не смел, да и просто боялся рассказывать Нине о своих странных снах, и потому был робок и тих, и Нина с ним была непреложно, невыносимо счастлива, а Саша впускал в себя её счастье, точно воздушный шар, боясь разорваться от невероятного напора.
И — разорвался. Но сначала Саша, как в нелюбимую работу, угрюмо погружался в свои сны, где его поджидали и девять комнат, и его же бег, а после — погоня и в конце — тесная близость Нины, — вдруг обнаруживал в той сумеречной анфиладе десятую, неведомую Нине, комнату, и комната эта — до странности — напоминала тот самый злосчастный лифт.
Удостоверясь в существовании этой комнаты окончательно, он проснулся посреди ночи, и ночь была так глуха, что даже звёзды задыхались, кажется, в её сумраке, и Саша, с изумлением глядя на Нину — почему она сейчас рядом с ним? — поднялся с кровати и, как лунатик, не ведающий, что творит, вышел из комнаты.
Быть может, он, ночной и, наконец, предоставленный самому себе, на самом деле не понимал, зачем вышел из своей комнаты, а может, он просто хотел хотя бы единожды избавиться от тесной близости Нины, ещё, вероятно, бежавшей в погоне за ним по тем его девяти комнатам, и если всё было так, то он спешил скорей проникнуть в свою десятую, тайную, и ничто в этом мире не способно было его остановить.
А как только он вошёл в свою тайную комнату, Нора тут же проснулась, а может, она совсем и не спала — лежала и думала о себе, о Саше, о своей дочери, о том, что у них с Ниной происходило, и о том, что у них с Сашей произошло, об их полёте к звёздам в кабинке лифта в ту тёмную ночь, об их приземлении, — а может, молила Бога о том, чтобы Он научил её жить по-другому, ведь никогда не поздно… И когда она увидела вошедшего к ней Сашу, со стоном бросилась к нему.
— Как ты посмел?! Уходи немедленно!! — закричала она сдавленным голосом, выталкивая его из спальни, а он упорно цеплялся холодными и потными ладонями за плоскости стен, и если бы кто-то третий наблюдал их тихую борьбу со стороны, то, конечно, понял бы, что нет ничего яростнее в этом мире её слабых атак и его молчаливых отказов её покинуть.
Когда же Саша, сдаваясь под её напором, шагнул было обратно в коридорную темноту, Нора точно очнулась и, забыв о своих раскаяниях, ночных посланиях и молитвах, с какой-то не ночной силой втянула его обратно, и именно с этого момента, исполненного шёпотов и криков, в их доме и началась третья тайная жизнь, о которой счастливая бедная Нина, конечно, не подозревала.
С той самой ночи Саша стал понимать, что весь его с Ниной путь — какие-то житейские хлопоты, походы по городу, посиделки в кафе, шутки и смех, точнее, попытки шуток и смеха, вечерние чаепития, а после сон, здоровый и крепкий, как и сами они, — всё это на самом-то деле было одним дневным мостиком, по которому Саша каждую ночь — вот так! — пробирался к Норе.
Тссс! — вкрадчивый скрип двери, нежный сквозняк втягивал его к той, что ждала целый день, и Нора, закидывая голову, с шёпотом и стонами заключала его в свои объятия, прятала его у себя под одеяло с головой, и так — о, так! — час, а может, и больше, проходила их тайная ночь на одном, всегда последнем дыхании, — замри! не думай ни о чём! ведь думать так бессмысленно! — и Нора, уже ничего в этом мире не понимая, шептала Саше о том, как она ждала его.
— О, если бы все так могли любить, — жарко шептала Нора, — как мы любим друг друга — так запретно, так жадно и так не угодно по отношению к Богу, так — о! — ненасытно и так — ты только представь себе, Саша! — представь, что никто из земных никогда не сможет и помыслить себе о том, что такое может происходить в этом мире — со мной и с тобой — этими тихими ночами, а… что касается Нины, то моя милая, глупая девочка, — я знаю, я это точно знаю! — когда-нибудь поймёт и простит меня — меня, мою жизнь, мои годы, — поймёт, пройдя, как я и миллионы несчастных, но всё ещё надеющихся на чудо женщин, сквозь строй невстреч, утрат и ужасов пустоты, — поймёт, что значит обрести о д н а ж д ы, после всего, что минуло её, — своего единственного и последнего возлюбленного!
В своих ночных откровениях Нора была так неудержима, что, забывая о времени, а может, играя с ним, пытаясь его обмануть, подолгу держала Сашу у себя, который каждый раз, как и она, с большим трудом находил в себе силы расстаться — до следующей ночи, и только под утро он возвращался к Нине, и весь день пытался остыть от её и своей страсти.
А сны уходящей болезнью оставляли его, проклятые сны и проклятые комнаты, и однажды ночью в своём сне Саша вдруг обнаружил, что у него осталась всего лишь одна из всех девяти комнат, и это означало, что никакая погоня отныне невозможна; осознав этот неожиданный факт, Саша проснулся, и, глядя на спящую Нину, которая теперь уже никак не могла войти в его так счастливо обмельчавший сон, он безоглядно, легко тронулся в свою единственную комнату.
Отворив ту тайную дверь, он, словно вырвавшийся из плена, бросился к Норе с такой силой, как никогда прежде, — так неодолимо было его желание и так велико его счастье, и так, впервые за всю его жизнь, задышало в нём — после всех чуланов и преград! — его чувство.
И они, уже не умевшие жить без своих ночей, без слов понимая друг друга, творили пространство, легко и искусно, переставляя и раздвигая плоскости, и вот, если хочешь, получится дворец, а хочешь — сияли глаза у Саши и Норы, — мы возведём звёздный купол, и вокруг нас будет одна бескрайняя ночная равнина, на которой мы с тобой построим целые города, точнее, только два, и мы назовём их своими именами!
А когда он поднялся с постели, чтобы вернуться обратно, Нора уже спала, но комната их ещё танцевала и хохотала, и всё ещё плыл потолок, а стены качались как пьяные, и Саша, опустив непослушные ноги на пол, вдруг тапочек своих не обнаружил, а заглянув под кровать, увидел, что эти лохматые мерзавки плясали и веселились, вместе со всеми продолжая ночной праздник, и мимо него поскакали к выходу… Он кинулся за ними, настиг, поймал, надел и встал во весь рост; Саша в двух шагах от себя — всё похолодело внутри! — увидел совершенно бледную Нину, стоявшую, точно статуя, слева от входной двери.
Неизвестно, сколько времени она здесь была, в этой волшебной комнате — непрошеной и униженной, на чужом празднике, да ещё на таком… Он потянул было руку удостовериться, не призрак ли, и это неверное его движение всё в тот же момент всколыхнуло, и Нина — да, Нина! — с каким-то пронзительным птичьим криком присела, по-детски уворачиваясь, и вынырнула ему за спину, и — бросилась к окну. На мгновение оглянулась, прожигая взглядом, и пока в его глазах занималось чужое враждебное пламя, она с силой, рывком — стекло треснуло! — бросилась в оконный проём, спасаясь от устроенного — не ею! — пожара.
Стекло разлетелось, крестовина — как могильный крест. Нора проснулась, вскочила, голова её, словно у куклы, вращалась из стороны в сторону — ничего понять не могла. Саша же, гася в себе пламя — вот, наконец, погасил, — бросился к окну, выглянул, затем к Норе, — потоптался, а после бросился к выходу.
Да, именно к выходу, он думал лишь о том, как поскорей поймать Нину, чтобы она — не дай Бог! — не успела до земли долететь, ведь бросаться за ней в окно уже поздно, согласно упрямой линейности пространства и времени; а отчаяться и упасть вниз лицом на кровать — понятно, что не по-мужски, тогда — вон! — из комнаты, из квартиры, хлопая дверьми, босиком по каменному полу, — вскочил в лифт, слава Богу, стоял на их этаже, словно знал всё заранее, нажал на все кнопки, и — начал его, лифт, с которым был так хорошо знаком, молить опуститься на землю быстрее, чем всё ещё летевшая — да! да! он надеялся! — сейчас по воздуху бедная Нина, вниз головой, раскинув руки, как крылья, — и если уж не поймать, то… Тут лифт как раз остановился, спустил его в одно мгновение. Саша выскочил из подъезда и, напрягая зрение, оглядываясь окрест, встал под их окнами, — никого, никого, Нины нигде не было! — и, сходя с ума, он поискал и там, под другими окнами, — ни огня кругом, и только из одного освещённого окна высунулась чуть ли не по пояс Нора.
Обратно он поднимался тяжело и медленно, и лифт, как старый ворчун, что-то ему выговаривал, мол, зря я старался, спешил, но Саша его совсем не слушал, а тупо глядел на задумчиво перескакивавшую — от цифры к цифре — световую стрелку, словно она, эта стрелка, и на самом деле знала, где закончится его путь.
Когда Саша вошёл в квартиру, он тихо, без паники, прикрыл все двери, которые ещё с полчаса назад ураган чуть не сорвал с петель. Когда закрыл последнюю, плюхнулся на стул, и вот взгляды их встретились, срослись и окаменели — преступники! теперь навсегда! — и так они с Норой просидели не двигаясь, без слов, до самого утра, а может, и до полудня, неясно, не установлено, да и какая разница, — в любом случае до тех пор, пока мама Роза, или бабушка той, униженной и исчезнувшей, или — по невозможному теперь совпадению — мать унизившей, камнем на стуле сидевшей, не начала шумно греметь кастрюлями и, по привычке — в этом вечно бесхозном доме! — сразу на всех ворчать.
5
Первым делом Нора, понемногу приходившая в себя, стала обзванивать по записной книжке Нины всех её приятелей и в течение часа связалась с ними, представилась, объяснила, не вдаваясь в подробности, ситуацию, и те обещали ей помочь — показать места, где могла найти себе временный приют её непутёвая дочь, если, конечно, Нина ещё жива и невредима, боже, Боже, — а они в это стойко верили вопреки логике земного правдоподобия! — выпрыгнув из окна, причём в одной ночнушке…
В условленное время они собрались и вышли из дома, и пока добирались до места, Нора, словно причитая, не уставала повторять одно и то же: что они обязательно найдут Нину, и она ей всё объяснит, хотя как объяснишь такое… и Нина, умная девочка, всё поймёт и, может, даже простит, хотя, конечно, нет мне прощения, а если всё-таки не поймёт, ну ладно-пусть-она готова на всё ради неё, — она уедет из города, из страны, говорила Нора, неподвижно глядя в затылок водителю, — в конце концов, если Нине будет тесно с ней на этой земле, то покинет и землю!
На центральной площади их встретили трое молодых людей, все почему-то в чёрном, один из них знал Нору в лицо и первым подошёл, поздоровался — вежливые немногословные парни, вероятно, ровесники Саши, — сразу же без промедления подвели их к машине и повезли туда, где могла находиться беглянка.
В первой квартире было жарко, накурено, очень много народу, все что-то праздновали, пьяно и весело, — и кругом раздавались шутки и смех, а порой и истерики; Саша и Нора, взявшись за руки, проходили сквозь эту толпу — от стенки к стенке, из комнаты в комнату, вежливо улыбаясь всем в ответ на приглашение присоединиться, и шли обратно, и пока ни с чем за ними следом шёл их провожатый, а двое других поджидали в машине.
В следующей квартире было так же шумно и весело и, казалось, те же громкоголосые парни и девушки пьяно раскачивали табачный дым, с той же пьяной назойливостью пытались усадить их за стол, в самую гущу, и складывалось впечатление, что вся молодёжь города, а может, и всей страны, должна была всегда и всюду веселиться, и Саша, как человек того же поколения, на их столь выпуклом фоне казался преступно тихим и трезвым.
До позднего вечера, пока на улицах уже не стало совсем темно, они заехали ещё в две квартиры, как ни странно, совершенно пустые, Саша и Нора походили по комнатам, бесцельно трогая облезшие аляповатые обои, посидели на подоконниках, покурили, и всё это время, пока они находились внутри, те трое в чёрном строго и вежливо поджидали их внизу.
— Даже не знаю, где ещё её можно найти, — почти виновато, разводя руками, произнёс их провожатый перед расставанием и обещал узнать что-нибудь новое у общих с Ниной приятелей о вероятном её местонахождении, и, конечно же, связаться с Норой.
Пауза. Наступила долгая мучительная пауза в несколько дней, и пока они с Норой ожидали звонка, казалось, жизнь замерла, остановилась, или капала — как вода из ржавого крана, — и Саша практически безвылазно сидел дома в своей комнате, смотрел в окно, мысленно совершая прыжки из окна, один за другим, пытаясь понять… как это делается, и вообще, каково это, — обнаружить столь страшную измену близких людей: я люблю и гублю без возврата… а затем пролететь множество этажей и тут же, даже не отряхнувшись, скрыться в неизвестном направлении.
Нора же за стенкой — было слышно — ходила из угла в угол, как заключённая, и к нему совсем не заглядывала, иногда лишь они встречались в коридоре, на кухне, и если не было в тот момент бабушки Розы, Нора лихорадочным шёпотом заверяла, что они обязательно найдут Нину.
Неожиданно — Саша не помнил, в какой день — раздался звонок, резкий, пронзительный, каждый из своей комнаты бросился к телефону, чуть ли не столкнулись лбами, Нора схватила первая, голос, желанный голос, сообщал ей какую-то новость, — да-да и немедленно! — отвечала ему Нора, наконец, положила трубку. Роза, ни о чём не ведавшая и почему-то до сих пор ни о чём их не спрашивавшая, к примеру: «а где же Нина?» или «опять, вертихвостка, загуляла?» — выглянула на шум, подозрительно их оглядела и тут же захлопнула дверь. Странная всё-таки женщина: казалось, она жила либо в совершенно ином, не имеющем никакого отношения к земному, мире, либо всё про них знала — одно из двух; — тогда лучше первое, думал Саша, спешно собираясь, — Нора ждала! — лучше бы никто никогда не знал в этом мире, что за его плотными и тёмными портьерами на самом деле происходит.
Встретились на том же месте — те же трое, как и в первый раз, все в чёрном, словно у них униформа была такая, так же молчаливы и корректны, — повезли их в чёрной машине, и за окнами — люди, мелькание лиц, движение тел, всего: улыбок, жестов — много, а на самом деле ничего, — доехали почти без слов, словно эти молодые люди сполна осознавали истинный драматизм ситуации, хотя никто ничего не знал и не должен был знать, — разве что только Нина могла рассказать кому-то?
— Вот здесь, приехали, — произнёс один из них, вышел, повёл их в квартиру через грязный подъезд — тёмный сырой колодец, — под ногами бумага, окурки, и почему-то повсюду рыбья чешуя — на полу, на ступенях лестницы, словно они вошли не в жилой дом, а в цех рыбного завода, рабочие которого спились или умерли, вот — наконец, пришли. Молодой человек утвердительно сказал: «Нина обещала сюда прийти».
Саша и Нора вздрогнули, переглянулись испуганно.
— А вы… вы виделись с ней? — Нора побледнела.
— Нет! — ответил молодой человек, пристально глядя на неё. — Мне просто сообщили, что она здесь будет. Так что… ждите!
И перед выходом предупредил, что они будут ждать их в машине на улице.
Слава Богу, жива! Нора упала в кресло, наконец позволяя себе расслабиться после многодневной неизвестности, скинуть с плеч всю тяжесть неведения, Саша присел напротив, взгляды их встретились, цепляясь друг за друга, срослись, но — не окаменели, как в то серое утро, потому как в глазах их — жива! жива! — теплился огонёк. Нора попыталась улыбнуться странною улыбкой, — схватилась за подлокотники и заёрзала, словно перед прыжком, — прыжком улыбки, Саша же, глядя на неё, почему-то думал о тех трёх парнях, ждавших их у подъезда, ведь они могли бы вполне уйти, выполнив своё дело.
Саша глядел на Нору, та улыбалась, торжественно сидя с прямой спиной и по-прежнему крепко держась за подлокотники, оба молчали, и в комнате стояла тишина, только слышно было мгновениями, как кто-то внизу горько плакал, вдруг неожиданно чьи-то шаги раздались — внимание! — в колодце подъезда, бух-бух, — приближались, похоже на мужчину, и казалось странным, что в этой квартире так хорошо слышно всё, что происходит за её дверьми.
Снова наступила пауза, а потом другие шаги — внимание! — цок-цок-цок, шаги звонкие и женские, и тут Нора побелела, и Саша понял по её глазам, что это была Нина, ведь мать могла спокойно узнать по шагам свою дочь, конечно, а как же ещё, если Нина всегда возвращалась, а Нора всегда по ночам её ждала. Было слышно, как шаги приближались, неотвратимо и даже как-то угрожающе, — всё ближе и ближе; Нора, совершенно белая, не лицо, а маска, замерла, и вот шаги остановились прямо у двери.
Это самое мгновение, отделявшее их от появления Нины в квартире, вдруг странным образом растянулось — дзыын! — как пружина: Нора, не моргая, неподвижными глазами глядела на Сашу, и вдруг боль и страсть вспыхнули в её глазах, и Саша увидел, как Нора как-то стремительно стала терять свою уверенность в том, что у них всё наладится, — да, она в это до сих пор верила! — что Нина если уж не поймёт, то попытается понять и простить её, и, теряя в этом уверенность, Нора глядела на него с такой пылкой — последней! — нежностью и шептала, кричала глазами о том, что… вот, милый мой, любимый мой Саша, сейчас войдёт Нина, и мы расстанемся с тобой навсегда, и всё, что я шептала тебе нашими проклятыми тёмными ночами, всё это было как наваждение, как сладостный любовный дурман, а сейчас… сейчас, Саша, я не знаю, что тебе сказать в этот самый последний миг перед нашим расставанием, разве что как любила, люблю, как могла бы любить, что же ты молчишь, что же ты сидишь, — может, всё же встанешь и встретишь её, шагнёшь к ней навстречу, протягивая руки, может, этого она только и ждёт, так долго стоя за дверью, и, прежде чем она вскрикнет, заплачет или побежит вдруг обратно, ты обнимешь её и — задушишь в ней стон, а я, старая и неверная, по своему желанию с ума сошедшая, буду мужественно стоять за твоей спиной и ждать, как казни, её последней аудиенции!
Брямс! — пружина лопнула, и шаги застучали, побежали куда-то наверх, словно подслушали стоны и крик её глаз, на другой этаж, — дальше подслушивать? «Господи!» — застонала Нора, вскочила, побежала к двери, открыла, — никого, сыро, пусто, и несёт мочой, как всегда, как везде, в этих жутких подъездах, — стала метаться, вместо того, чтобы выйти, оглядеться, обратно, как раненая, к креслу, почему-то хромая, еле доковыляла, и опять упала, взялась за сердце: «Саша, как же мне больно! Саша…» — застонала она и тихо заплакала, и Саша сел перед нею на корточки, стал её успокаивать: нежно гладил её, нежно её целовал.
Так в квартире они просидели несколько часов в ожидании, и на каждый звук, на каждый шорох испуганно откликались — жестами, дрожью в теле, изломами губ и бровей, — нет, это была просто пытка! — а когда в подъезде стихало, Нора снова пускалась в безудержный плач, и Саша после шагов, очередных и обманчивых, понимая, что это ненадолго — в смысле, затишье, — не понимая, что делает, вдруг повалил её на пол и, задрав юбку, грубо силой взял её, и в них, сливавшихся, вскипело столько страсти, словно всё это происходило с ними в последний раз.
А потом они лежали на полу и курили, глядя в небо сквозь потолок, оказывается, совершенно прозрачный, нисколечко себя не помня, а помня только то, что вот с минуты на минуту должна войти Нина, и даже если она застанет их в таком положении, всё равно — ни они, ни мир, окружавший их, ни даже сама Нина! — ничто не имело уже для них никакого смысла. Хотя иногда, как заведённый солдат-часовой, при каждом постороннем шорохе Саша вскакивал и с тревогой, уже не имевшей никакого смысла, требовательно глядел на Нору, а она ничего окрест себя не замечала, и потом, когда шаги исчезали, Саша опять склонялся над ней, целовал её в сухие холодные губы и невольно слышал, как приближался к нему из её бездонных глубин — сдавленным безумным смехом — пока ещё смутный смысл будущего времени, а когда отрывался от неё, не помнил уже, в каком времени он находится, и конечно, находясь в этих тёмных, глухих простенках, совсем не замечая тех трёх парней в чёрном, глядевших зло и с нескрываемой издёвкой на поверженных, — вошедших в квартиру без всяких шагов.
Но, долго в этих насмешливых призраков вглядываясь, Саша, наконец, очнулся и вскрикнул, и этот страшный пронзительный крик привёл Нору в чувство, они одновременно вскочили, и Нора, страшно смущённая и перепуганная, нервно одёргивала юбку, а та, шёлковая мерзавка, совсем её не слушалась, и белые — белые! — ноги ещё долго мелькали в памяти тех молодых мужчин.
В последующие дни Нора и Саша уже не могли оставаться дома — там, где зияла унылой пустотой комната Нины, и, собравшись к полудню, они обыкновенно уходили в город, бродили по улицам, гуляли в парках, заходили в кафе, посещали какие-то чудовищные по своей глупости и пошлости аттракционы и почти друг с другом не разговаривали, просто держались за руки, ни на секунду не размыкая, словно в любое мгновение их могла разлучить неведомая страшная сила, и каждый совместный вечер заканчивался одним: поисками тихого и укромного места, где Нора, независимо от погоды, в зависимости от места ложилась — на крышу, на землю, на скамейку, — широко расставляя ноги назло той страшной силе, — и Саша, всегда страстно желая её, бросался к ней и брал её, порой нежно, порой грубо, а после они подолгу валялись прямо под ночным небом, каждый раз понимая, что ничего у них не осталось, кроме их неутолимого желания и тщетных попыток уничтожить друг друга собой.
Однажды вечером Саша, идя с Норой по улице, заметил одного из тех, в чёрном, парней, выглядывавшего из-за угла, — неужели они следят за ними? — он погнался за ним с желанием удостовериться, так ли это, и, действительно, увидел, как все трое поспешно переходят пустынную улицу. Нора тоже всё поняла, поняла и заплакала и от бессилия даже присела на корточки, тогда Саша стал ловить машину, и в машине, сказав водителю ехать куда глаза глядят, принялся её успокаивать.
На окраине города, куда привёз их водитель, они, стоя на краю обрыва перед огромным строительным котлованом, принимая его, очевидно, за край земли, без слов, глядя друг другу в глаза, одновременно поняли, что этот город, да и весь этот мир, есть на самом деле одна их пустая комната, в которой они так мучительно и бесполезно ожидали возвращения Нины.
И после, когда возвращались домой, они снова заметили, за квартал от дома, ту троицу в чёрном, они, уже не скрываясь, следовали за ними. Вполне может быть, что эти парни каждый день поджидали их у подъезда, следили за ними в городе, играя в какую-то им одним известную игру, а какую, ни Сашу, ни Нору совершенно не интересовало, лишь печать неизгладимого страдания — как отклик на всё происходившее в последнее время с ними, — уже лежала на Норином лице.
Саша и Нора чувствовали, что вскорости с ними, или с кем-то из них, должно что-то произойти, абсолютно неожиданное, и когда они, возвращаясь однажды поздним вечером домой, столкнулись в подъезде со своими преследователями — или как их называть? — то совсем этому не удивились. Правда, в первый момент Нора дрогнула, отступила, но, мгновенно собравшись, молча, без слов, пошла по лестнице вниз, взмахом руки приглашая следовать за собой. Но первым, конечно, догнал её Саша, остановил и взял за руку: «Нора, в чём дело?» — но она как-то резко оттолкнула его от себя и приказала ему ради всего святого не вмешиваться и ждать её у подъезда.
Когда Саша вышел из чёрной дыры подъезда — странно, но никого уже поблизости не было, — и не зная, что ему делать и куда себя девать, он, прислонясь к стене, тихо сполз по ней, присел на корточки, и замер, и потерял дыхание — утратил его, как бывало с ним и раньше, когда он часами просиживал в тёмном чулане.
Очнулся он от лёгкого тычка — кто-то, как бы шутя, ткнул его ногой в плечо, он встрепенулся: три пары ног весело удалялись от него, приплясывая; тогда он вскочил и бросился вслед, завернул за угол, там обнаружил одни мусорные баки и рядом — огромную гору из каких-то картонных коробок. Когда он приблизился, то с ужасом увидел, что Нора лежала прямо на этих коробках, как большая, нелепая, выброшенная на свалку кукла с некрасиво раскинутыми в стороны ногами.
Он подбежал к ней, стал звать, трясти за плечи; да, — она дышала, но никак не отвечала ему, — одни широко раскрытые, блестевшие в сумерках глаза были наставлены на ночь, на звёздное небо; тогда он, желая хоть чем-то прикрыть её ноги, а может, просто сходя с ума, стал забрасывать Нору картонными коробками, чтобы её совсем не было видно, но вовремя опомнился, и принялся раскапывать обратно, и опять кричал ей что-то, даже бил по щекам, в конце концов, просто, лёжа рядом, прижимался лицом к её щекам и, кажется, плакал, проклинал себя и собственную неуничтожимую слабость.
Через несколько дней в доме раздался звонок, и Саша, находясь в своей комнате, по голосу Норы понял, что звонили о н и, он поразился такой их наглости, но ещё больше её спокойному тону, когда минуту спустя она вошла к нему в комнату и попросила собираться.
В машине Нора назвала водителю какой-то адрес и на все расспросы Саши ничего не отвечала, они ехали в угрюмой тишине, остановились у какого-то старого обшарпанного дома, вошли в подъезд, поднялись на третий этаж, вошли в квартиру, дверь была открыта — в абсолютно пустой комнате стояли два, словно приготовленные для них, стула, они сели и стали ждать.
Значит, думал Саша, сюда всё-таки должна прийти Нина, и, значит, в ту чёрную-чёрную ночь Нора заключила с теми тремя подонками какое-то соглашение. За последние дни они совсем друг с другом не разговаривали, Нора была точно не в себе, как будто его не узнавая, смотрела сквозь Сашу и, казалось, не понимала, кто он, кто она и ради чего они находятся сейчас в этой квартире.
Так, без каких бы то движений и слов, они просидели в этой пустой квартире несколько часов и, может быть, в ожидании Нины просидели бы ещё и дольше — а что им ещё оставалось делать? — до самого утра, а то и сутки, — да нет, недели, месяцы, годы, целую вечность, пока от них не остались бы скелеты, затянутые паутиной, если бы не какой-то абсолютно пьяный темнокожий человек, почему-то в милицейской форме и с огромной бутылкой вина в руке, ввалившийся в квартиру как к себе домой.
Увидев их, он неподдельно обрадовался, как своим старым приятелям, и без предисловий пожаловался на то, что… вот уже второй год не может выехать из этой ужасной страны, что он иностранец и все свои документы потерял, и деньги, конечно, давно закончились, и потому ему повсюду приходится носить вот эту ужасную форму — где он её только достал? — чтобы его не трогали те, кто носит такую же форму, а сам он — несколько раз подчеркнул! — не кто иной как великий драматург, который никак не может приступить к своей работе у себя на родине: сцена стоит, актёры без работы, руководство возмущается, дети с женой не кормлены и так далее…
Неожиданно, в самый разгар его лихорадочного монолога, Нора встала и невозмутимо направилась к выходу. Саша тронулся вслед и, не смотря на пылкие слёзные уговоры чернокожего милиционера-иностранца-автора остаться — хоть на час, хоть на пять минут, а иначе он разобьёт бутылку и сделает осколком себе харакири, — они покинули квартиру.
На улице стоял сырой, но тёплый осенний вечер, сизые облака проплывали прямо над головами, липко обнимали огни фонарей, световых реклам и афиш, — обнимали и хороводили, или просто рвано устилали тёмное небо.
— Туман, — вздохнула Нора и взяла, словно мужа, под руку Сашу и, как и прежде, не говоря ни слова, они пошли по людной улице, на которой им то и дело попадались вальяжные томные пары, казалось, чем-то похожие на них.
На углу Нора неожиданно остановилась, резко повернулась к нему, и приблизив лицо, словно для поцелуя, тихо, но отчётливо произнесла: «Нет её! Ты понимаешь, нет, и не будет!» И, с силой притягивая его к себе, добавила: «И не было никогда!»
Они двинулись дальше, но только сделали несколько шагов, как во всём квартале, нет, во всём городе, погас свет, и Саша, так и не успев ничего ответить, чтобы не потеряться, крепко схватил её за руку.
Так они и пробирались, на ощупь, то и дело останавливаясь и по зыбким контурам зданий угадывая направление, — шли, ничего не видя окрест, а перед глазами Саши почему-то вставал, вырастая прямо из туманного облака, тот самый пьяный темнолицый человек, так пылко умолявший их остаться, уже вполне довольный собой: с высунутым красным языком и гордо торчавшим из живота стеклянным осколком.
6
Пока Саша с Норой пробирались по тёмному городу — медленно и на ощупь, — Саша мучительно думал о том, где найти в доме свечи, но, когда они наконец вошли к себе в квартиру, свечи эти, странное дело — именно две, словно посланные добрым кем-то, — медленно, прямо по коридору плыли навстречу — оставалось, изловчившись, их поймать и войти вслед за Норой в комнату, где она тут же рухнула на кровать и, кажется, сразу заснула, а Саша бережно зажёг эти свечи, а потом долго смотрел на пламя и благодарил Бога за то, что всё так ловко получилось, — после их кошмарных блужданий по городу, где каждый угол дома, столб, человек или дерево норовили их с Норой разлучить или сбить с пути.
Позже он вышел из комнаты, прошёл по тёмному коридору, постоял на кухне, глядя в окно на пустынную улицу, вернулся, заглянул к Норе — всё ли у неё в порядке, заходить к ней ему почему-то не хотелось, то ли потому, что боялся остаться там до утра, то ли потому, что тянуло в глухую впадину Нининой комнаты, — так бы он и стоял между двумя комнатами — вот твоё место! — час, два, три… но вдруг страшный крик пронзил тишину, он вбежал к Норе, Нора, размахивая руками во сне, путано о чём-то бормотала, металась, норовя упасть с кровати, — Саша крепко схватил её за плечи, и лицо её горело, а пламя свечи, как безумное, дико плясало, хотя не сквозило и никакого ветра не было.
Как только он отходил от неё — за лекарствами, намочить полотенце, — Нора вскакивала, кричала в бреду с закрытыми глазами и таким страданием на лице, точно силилась открыть, отпереть свои глаза, и Саша вновь пытался её успокоить, водил над ней, колдуя, ладонями, повторяя её линии — лица и тела, — и даже вместе с ней кричал и вздрагивал, и так же, как и она, теряя разум, бился в лихорадке, а после когда отпускало, смиренно ожидал её очередного приступа.
А потом, посредине ночи, он понял, что Нора в своём бреду пыталась выбраться из тёмного лабиринта улиц, по которым они так долго блуждали, и если отправной пункт их ночного продвижения находился где-то в сердце Норы, то конечный, несомненно, — под комочками её век. И вот, в который раз в эту беспокойную ночь Саша, зажмуриваясь, чтобы ей не было так одиноко, шагал с ней по этим улицам и видел, как Нора останавливалась, начинала плакать, по-детски приседая на корточки, кто-то тёмный то и дело пытался преградить им путь, и Саша, размахивая кулаками, отбивался от возможных попутчиков или насильников, которых в такую темень слеталось на чужое несчастье несметное множество.
Когда он открывал глаза, то видел, что лицо Норы — эта горящая маска — норовило оторваться от её другого лица, а рядом, прямо напротив него, по ту сторону Норы, сидел какой-то странный человек — значит, всё-таки попутчик? — который с нехорошей улыбкой наблюдал за ними, делая вид, что его на самом деле нет.
«Нора, открой глаза!» — прошептал Саша, зная, что именно в этом — в её запертых глазах — скрывалась тайная причина всего происходившего сейчас с ними кошмара, но Нора ещё крепче зажмурилась, и Саше ничего не оставалось, как повторить ночную прогулку вместе с ней.
Когда он опять открыл глаза, тот странный незнакомец по-прежнему находился на том же месте и — более того! — уже наклонялся над Норой, словно что-то в ней отыскивая, и Саша, окончательно приходя в себя, вдруг понял, что это не бред — о, ужас! — вскочил и с силой страха оттолкнул мерзавца от Норы, и тот с грохотом полетел на пол.
— Вы кто, мать вашу?! — стараясь унять дрожь, спросил его Саша и встал прикрывая Нору собой.
Незнакомец вскочил, разевая рот, зачем-то замахал руками и вдруг остолбенел, совершенно не собираясь отвечать на его вопросы.
Тогда Саша, пытаясь сохранять спокойствие, тихо сел на место и, видя, что тот — зеркально — повторяет каждое его движение, превозмогая ужас, стал глядеть не отводя глаз на этого мерзавца.
— Гад! — выдохнул, наконец, из себя Саша и ударил было его по лицу, но тот всё с той же нехорошей улыбкой ловко увернулся и опять с каким-то верноподданническим выражением стал смотреть на Сашу.
Неизвестно, сколько времени они вот так, по обе стороны от Норы, друг на друга глядели, но за всё это время Сашу больше всего поразили в незнакомце его близко посаженные глаза.
Нора застонала, Саша отвлёкся и стал её успокаивать, — гладил, прикладывал к её горящему лбу мокрое полотенце, и вдруг — краешком глаза — заметил, что тот, мерзавец, как бы пытается со своей стороны сделать то же самое.
— Выйдем, — наконец догадался Саша, произнося это на всякий случай как бы самому себе — а вдруг это ему только мерещится? — и всё же втайне надеясь, что непрошеный гость, если он есть на самом деле, оторвётся от Норы.
Действительно, в коридоре он услышал за собой тихие осторожные шаги. Войдя в пустую комнату Нины, где почему-то горел свет, дождался, резко развернулся и ударил вошедшего с каким-то облегчением по лицу.
Бамс! — звонкий шлепок, и незнакомец упал — конец кошмару! Саша стал внимательно разглядывать поверженного.
— Сволочь, — злобно произнёс Саша, сам от себя не ожидая такой грубости, и не дожидаясь, пока тот очухается, схватил незнакомца за рубаху и посадил на стул.
Была бы верёвка, можно было бы связать, хотя было и так видно, что человек не пытается скрыться, а между всхлипами, размазывая по лицу кровь, тёкшую из носа, пытается Саше что-то рассказать про себя.
— Я электрик, — отчётливо произнёс незнакомец и так жалостливо взглянул на Сашу, словно электриков всегда стоит жалеть первым делом, что Саше стало стыдно за себя, потому как если тот в самом деле был электриком, то, конечно же, не стоило с ним так жестоко обращаться, но с другой стороны — какого чёрта? — этот тип так долго сидел в комнате Норы, зеркально повторяя каждое его движение, и вообще, что он здесь делает ночью и как сюда попал!
Саша, молчаливым знаком приказав электрику оставаться на месте, пошёл к Норе проверить её и, если там горел, выключить свет.
Но свет в её комнате не горел, а свечи уже угасали, и Нора, кажется, успокоившись, спала глубоким сном.
Договорившись сам с собой в коридоре ничему не удивляться в эту ночь, Саша вернулся обратно и, видя, что электрик по-прежнему смирно сидит на месте, вдруг подумал, что в том, что происходит этой ночью в их доме, какая-то логика всё-таки существует.
— Нет никакой логики, — произнёс электрик, умевший, видимо, читать чужие мысли, — в том, что я, электрик, оказался с вами в комнате вашей возлюбленной…
Саша вздрогнул и даже инстинктивно на него замахнулся, порываясь запретить ему говорить о чужих тайнах, но тот и сам замолчал и, приподнявшись со стула, вдруг представился:
— Сирин Агамнемныч Голованов, — и робко протянул свою узкую ладонь.
Саша, не раздумывая, крепко пожал руку и долго, словно замёрзший, не отпускал её и смотрел в глаза электрику Сирину.
Тот снова заговорил:
— Вы послушайте меня, только не перебивайте… Это очень важно для меня! Сейчас поймёте… Да, я электрик и пришёл к вам чинить свет. Но дело не в этом. Дело совсем в другом. Ох, с чего бы начать? В общем, я в своё время потерял жену, которую очень любил. И когда я пришёл к вам сегодня ночью ремонтировать свет, я, — робко взглянул Сирин на Сашу, — случайно заглянул в вашу комнату и увидел вас вместе с вашей…
— Тссс! — угрожающе зашипел Саша.
— Да-да, и вошёл. Я хотел вам помочь, то есть предупредить вас. Потому что со мной в своё время произошла страшная вещь… Вот так же по вечерам я сидел над своей — тссс! — возлюбленной и холил её, души в ней не чаял, ласкал, и, можно сказать, трясся над ней, выполнял любое её желание, и каждый день молил Бога, — говорил, задыхаясь, электрик, — чтобы это чудо, моя жена, всегда оставалась рядом со мной!
Сирин вдруг замер, и в глазах его появился испуг, и в наступившем молчании он ждал от Саши какого-то знака, позволившего бы ему продолжать.
— И однажды случилось непоправимое, — заговорил снова Сирин, словно получив от Саши согласие, хотя никакого согласия Саша ему не давал, — однажды, одним совершенно обыкновенным вечером, у нас в доме погас свет, и я пошёл чинить впотьмах электрические пробки, тем более Варвара собиралась ложиться спать, а перед сном она всегда читала какую-нибудь лёгкую книжечку…
— Книжечку? — переспросил его Саша, не понимая, чем мог быть интересен ему этот рассказ.
— Да, книжечку, — повторил Сирин, — а пробки я чинить не умел, точнее, чинил, но не профессионально, то есть долго, ошибаясь, путаясь, роняя на пол какие-нибудь проводки и детали. И когда я всё-таки починил, я вернулся, вошёл в спальню и увидел, что моей Варвары нет нигде, ни в одной из комнат. А в спальне на её подушке лежала книжечка, и когда я открыл её на закладке, то обнаружил записку, в которой Варвара сообщала мне, чтобы я больше никогда её не искал… Нет, вы поймите! — тут же заторопился Сирин, заметив в глазах Саши нарастающее изумление. — Она и раньше оставляла меня, но я не верил, и она всегда возвращалась обратно… А в тот вечер я почему-то её уходу поверил, дрогнуло моё сердце, и даже хрустнуло в груди. О, если бы вы знали, как хрустит в груди сердце!.. Но я ещё не верил тогда в то, что я поверил, и, конечно, побежал за ней. Выбежал на лестничную площадку и прямо так, в чем есть — босиком, в пижаме… В подъезде было невероятно темно, я осторожно, чтобы не свернуть себе шею, перескакивал с одной ступеньки на другую и, пока спускался, надеялся, что моя Варенька просто пошутила и, конечно, ко мне вернётся, что, может, прячется сейчас от меня где-нибудь в тёмном углу, такие она любила игры, а может, ждёт меня внизу, ждёт не дождётся у парадного, с рапростёртыми объятиями, — ах! — чтобы я на руках понёс её обратно домой, как и в тот счастливый день нашей свадьбы… Да! — застонал вдруг Сирин. — Вы не представляете, что нет ничего ужасней в этом мире, чем вот так, словно играя по-детски в классики, перепрыгивать босиком с одной ледяной и каменной на другую, мальчиком-одуванчиком радоваться этой игре, ля-ля-ля, словно ты с детьми на лужку и тебе совсем не сорок три года, — словно ты под открытым голубым небом, а не под смрадным, заплёванным потолком каменного подъезда, — да, так вот спускаться, стремясь навстречу своему лукавому счастью только для того, — говорил Сирин уже с придыханиями, — чтобы кто-то в этой липкой тьме, какая-то абсолютная сволочь, всадила на одном из этажей в твою счастливую грудь ржавый нож…
— Как всадила?! — вздрогнул Саша, уже проникшись рассказом Сирина, и его жалобной интонацией, и его смешным нелепым видом — близко посажеными глазами и босыми ногами, вдруг опрокинувшимися тогда, в тёмном подъезде, от такого коварного удара.
— Они, видимо, так решили, — чуть ли не плакал Сирин, снова проживая те страшные события, — сначала погасить свет, чтобы моя жена могла от меня улизнуть, а после, зная, что я буду догонять её, дождаться в подъезде и уже наверняка — никаких погонь! — сразить меня наповал. Но не сразили… Я успел услышать их топот, не знаю, сколько их было, они ещё имели наглость при мне хохотать, думая, что я ничего не слышу, пробежали мимо; кажется, кто-то из них даже наступил мне на лицо! И когда они убежали, когда наступила полная тишина, я, собравшись с последними силами, пополз обратно к себе домой, наверх… В общем, — Сирин от волнения поднялся и стал нервно ходить по комнате, — отвезли меня в больницу соседи, слава Богу, вызвали «скорую». Там, в больнице, я провалялся несколько месяцев, пока лечили и зашивали, и когда я лежал в палате и глядел в потолок, я думал только об одном — нет, не об измене, а о том, как невыносимо и мучительно для человека оказаться беспомощным в кромешной тьме!
— Тьме? — переспросил Саша, вероятно, так не считая, поскольку рана в животе и случившаяся измена всё-таки были пострашнее какой-то тьмы.
— Да вы представить себе не можете, каково это — оказаться в полной темноте, когда ни глаз, ни рук, — одна душа беззвучно в каменном мешке подъезда, как во чреве, тлеет, и этого тления тебе для жизни совершенно недостаточно! Вдобавок, вы можете себе представить, каково это — ползти несколько каменных пролётов, ничего не видя и не понимая, зачем так создан мир, если кругом камень, холод, тьма и эхо от шагов и хохота тех нелюдей, которые выключили во всём подъезде и, главное — во мне — свет! И вот, когда меня выписали из больницы, — продолжал Сирин более спокойным тоном, — я решил стать электриком… Да! Да! — замахал он руками, предупреждая возникающее недоумение в глазах Саши. — Чтобы никогда больше не оказываться в таких ужасных ситуациях и никогда больше не терять во тьме жену, я имею в виду, конечно, новую, ведь жизнь всегда продолжается, — впервые улыбнулся он и почему-то подмигнул Саше. — Ведь тогда, в тот ужасный вечер, я потерял Варвару только из-за того, что не сумел быстро починить в квартире свет!
— Постойте! Постойте! — прервал его Саша, почему-то ощущая себя в роли судьи чужого рассыпавшегося на его глазах разума. — Да при чём здесь свет?! При чём здесь эти дурацкие пробки?!
— Да при том! — как-то решительно, никакого возражения не принимая, воскликнул электрик и даже притопнул, являя Саше свой непростой характер. — Ведь если бы я за несколько мгновений починил свет, то я бы успел схватить Вареньку, ну, к примеру, за ногу, когда она перескакивала через порог моего дома… Ведь эти подлецы и мерзавцы, замышляя её бегство, рассчитывали только на мою — электротехническую — беспомощность!
Саша уже ни с чем не спорил, только послушно кивал головой.
— Вдобавок, — говорил электрик, — жизнь моя наконец обретала смысл и цель, ведь я становился борцом против Тьмы, или, так сказать, искателем и носителем самого Света! Заходить в любой дом по вызову добрым доктором и чинить эти самые паршивые пробки! Конечно, для выполнения столь великой миссии я сначала поступил на курсы электриков, где меня окружали такие же, как я, достойные и благородные мужи. Кстати, — выразительно произнёс Сирин, полностью овладев вниманием Саши. — После года работы электриком, обойдя сотни домов и сотни домохозяек, я вдруг понял одну очень важную истину, — зашептал вдруг электрик, подходя к Саше вплотную. — Всегда и везде, где бы ни гас свет, в тот же момент происходила измена, кто-то кого-то бросал, в основном, мужчина женщину — почему? — потому что женщины и при свете бросают, и вообще, это совсем другая тема, — и когда я приходил к этим бедным домохозяйкам, я видел по их испуганным глазам, что измены всё-таки с ними случились, как бы они того ни отрицали… Это закон земного бытия! — указующе поднял свой перст к небу Сирин. — Только в темноте происходят самые страшные с людьми события, и когда неожиданно загорается в доме свет, в несчастных женских глазах всё ещё мерцает след случившегося с ними несчастья. Я определённо знал об этом, когда ходил по вызовам, когда разговаривал с домохозяйками, делавшими вид — ой-ой-ой! — что свет погас у них по каким-то техническим причинам, а после того, как я быстро справлялся со своей работой, и когда они приглашали меня в знак благодарности на чай, в милой беседе я, флиртуя, пробуя их вишнёвое варенье их серебряными ложечками, любуясь их кружевными занавесками на окнах, украдкой заглядывая им в глаза, видя, как они старательно демонстрируют всем своим существом достаток и покой в доме и свою, конечно, устойчивость к всевозможным срывам и бедам, изображая из себя этакую милую душечку, я неожиданно предлагал им, на самом деле брошенным — ха-ха, ведь меня не проведёшь! — свою руку и сердце! А что? — не дожидаясь возражений, тут же заполнил паузу электрик Сирин. — Мне же надо было как-то устраивать свою личную жизнь, которая ведь всегда продолжается, ну а с кем это было возможно, если не с этими самыми брошенными, которые, конечно же, в ответ всегда делали круглые глаза. А потом, играя в оскорблённое женское достоинство, выталкивали меня вон, — вот вам и человеческая благодарность! Их ложная гордость была так искусна, что в такие моменты находились у них и мужья… На самом деле, — хитро улыбнулся бывалый электрик, — какой-нибудь вечно похмельный сосед по вызову хозяйки, нажимавшей во время нашей перебранки на тайную кнопку под столом, за бутылку водки изображал из себя милого и благоверного, и, конечно, после того, как меня выгоняли, тут же грубо требовал от своей фиктивной — на пять минут! — жены вознаграждение! Ведь людям что самое главное? Изобразить благополучие… Во что бы то ни стало! — уже вещал, точно с трибуны, многомудрый электрик Сирин. — Даже за счёт соседа, который за презренную порцию дешёвого яда готов продать и собственную мать! Тогда я и стал относиться к вызывавшим меня хозяйкам соответствующим образом — с некоторой долей, так сказать, цинизма и хитрости, то есть сначала я чинил им свет, потом быстро делал предложение руки и сердца, а после их отказов опять выключал электричество и терпеливо ждал их истинного веления сердца, сидя на кухне в полной темноте.
— И что же они в конце концов делали? Соглашались? — осторожно спросил Саша.
— Если бы! Упорствовали до конца! — устало произнёс Сирин. — Я уходил ни с чем, но перед этим с особым чувством мщения изгонял электричество из их домов навсегда!
— Как это? — не понял Саша.
— Короткое замыкание с последующим перегоранием проводки во всём доме, — широко улыбнулся Сирин. — Потом вызывай не вызывай электрика, ничто им уже не поможет! Но и моему терпению пришёл конец! — с каким-то страданием произнёс Сирин. — Вот совсем недавно я опять со своей неугасимой надеждой пошёл по вызову. И опять то же самое: незначительная поломка и испуганная, заранее благодарная хозяйка… Но — как она была хороша! Я заметил это с самого начала. Конечно, я спокойно, мастерски починил ей свет, и она, счастливая, хотела как-то отблагодарить меня, в общем, тот же самый набор: чашки, ложки, печенье, милое чаепитие, уютный разговор под розовым абажуром… Но, зная, чем всё это кончится, я, как говорится, взял быка за рога, то есть тут же после починки сделал ей предложение. Конечно, она перепугалась, стала думать, где, как, когда она могла дать повод, но я попытался её успокоить и сказал, что у меня по этому вопросу многолетний опыт, то есть если где-то гаснет свет, то это значит, что… тебя обязательно в эти тёмные минуты кто-то бросил, даже если у тебя, обманутой, и сидит в соседней комнате целый полк похмельно-поддельных мужей… «Да ты только посмотри на меня, — помню, чуть ли не кричал я в запале, — какой я ладный, ловкий и умный и, что самое важное, — проницательный… Я считаю до трёх! Если ты отказываешься, я выключаю свет, я делаю капитальную поломку! Ну?» Она, конечно, отказалась, кричала мне что-то в истерике, испуганная, затравленная, но как… как же она была хороша! Тогда я выключил свет и стал ждать её окончательного ответа, расположился на кухне, стал грызть орехи от нечего делать в темноте, которые я с некоторых пор специально для таких случаев ношу в кармане. Но она молчала, заперлась, дура, у себя в комнате и ко мне не выходила, может, пыталась вызвать по телефону милицию или друзей, — кого она хотела обмануть? Телефонный провод я оборвал заранее… Не знаю, сколько я там просидел, — почесал затылок электрик Сирин, — может, с полночи, за это время со своим верным другом фонариком я не раз обошёл все её комнаты: конечно, никаких мужей у неё и в помине не было, хотя бы даже одного, плюгавого и ничтожного! В конце концов меня разобрали такая ярость и обида, что… нет, вы сами посудите! — ходишь к ним и ходишь, чинишь им и чинишь, и всё-всё без толку — бобыль бобылём! Я просто не выдержал и в порыве гнева выломал её дверь, вошёл к ней в тёмную спальню, поймал и стал таскать её за волосы, в её лице наказывая всех лживых-фальшивых-неискренних-и-презренных, но всё равно — я знаю! — брошенных-брошенных-брошенных в полной темноте! А потом, вы знаете, как-то само собой получилось, гнев сменился мужским желанием, и я взял её, может, от чрезмерной ярости, а может, от обиды, накопившейся за долгие неблагодарные годы работы электриком, хотя я честно признаюсь — насилие не в моих правилах, ведь так недостойно пользоваться брошенными, униженными и оскорблёнными — вдобавок, в полной темноте! Так вот, я взял её как женщину, пусть униженную и пусть оскорблённую, и, вы знаете, она совершенно затихла, успокоилась, перестала рыдать, стала даже ласкаться со мной, но тут я с ужасом понял, что перегнул палку, ведь я был и есть джентльмен, быстро встал и отряхнулся, быстро вышел из комнаты, чтобы починить ей свет, а после вошёл к ней обратно, уже как хозяин дома, без пяти минут её муж. И знаете, первое, о чём она меня спросила? Она спросила: «А где он? — Кто он? — Ну, тот, кто был только что в темноте!» Я подумал, уловка, очередная женская уловка, и даже хохотнул. И сказал ей торжественно: «Так вот же я, милая!» А она, знаете, что мне сказала? Она сказала: «Вы лжёте…» И опять: «Где он?» Тут я совсем растерялся, и на все мои заверения, что, кроме меня, моя сладкая дурочка, здесь больше никого не было, она, почувствовав мою минутную слабость, теми же руками, которыми ещё несколько минут назад ласкала, вытолкала вон, заперла за мной дверь, и я даже не успел изгнать из её дома электричество. Вот как это понимать? Вы мне можете объяснить? — с каким-то неуничтожимым страданием в голосе спросил электрик Сашу и впервые за всю долгую ночь обратил на него свой сосредоточенный взгляд.
Саша ничего не ответил — что он мог сказать? — молодой человек, ни черта не смыслящий в темноте и электричестве, а тем более в женщинах, в сущности, только начинавший встречать их на своём пути.
— А теперь я здесь, у вас, — по-хозяйски произнёс Сирин. — Когда вошёл в дом, обнаружил, что в доме обитают две женщины, но пока не выяснил, кто из них брошенная. И поскольку с одной из них были вы, — криво улыбнулся Сирин, — то на всякий случай я предложил свою руку и сердце другой дамочке…
— Кому? — поражённо, заранее пугаясь, спросил Саша.
— Как кому? Маме Розе, или как вы её здесь зовёте? По крайней мере, так она представилась, — сказал Сирин, прерывая своё бесконечное хождение по комнате. Уселся в кресло, закинул ногу на ногу и, с нескрываемой важностью взглянув на Сашу, добавил: — И должен сказать вам, что она попросила меня дать ей время подумать!
7
Как только электрик Сирин сообщил ему о причине своего появления в доме, Саша в тот же момент… а может, через час, через два, а может, утром уже, на следующий день, поскольку время сбилось и скомкалось, вышел из комнаты, медленно, словно сомнамбула, проплыл по коридору, вошёл к Норе, тихо присел возле и сделал глубокий вдох.
…О Нора, спишь ты сейчас и ни о чём, слава Богу, не ведаешь, — если бы ты знала, с какими странными людьми порою сталкивает меня эта непостижимая жизнь, как они рядом с нами на самом-то деле, ведь стоит сделать шаг в сторону, и вот они здесь — уже изумляют своей будничной непреложностью! О Нора, кто бы подсказал, как и куда нам двигаться среди таких вот людей?
Нора, слабая, быть может, пыталась ему как-то ответить — или вздохом, или движением губ и глаз, — но до того ли ей было, лежавшей в доме, в котором после исчезновения дочери ей уже не было места, как, быть может, ей не было места нигде на этой земле, а может, её, Норы, уже и совсем не было, и значит, на все мучительные вопросы отвечало лишь её усталое тело, за которым Саша исправно ухаживал, а в свободные минуты никак не мог найти себе места, выходил в коридор и, подолгу там находясь, медленно превращался в камень, не знавший — а ведь камни не знают? — куда ему, камню, двигаться, и невольно становился свидетелем какого-то странного и малопонятного действа, происходившего в квартире.
То, что Сирин Голованов остался жить в этом доме, найдя себе место в комнате бабушки Розы, кажется, никого, кроме Саши, не удивило — ни саму Розу, ни тем более слабую Нору, вообще разучившуюся чему-либо удивляться, — зато нового постояльца удивляло постоянное присутствие в коридоре Саши, с которым он то и дело при входе или выходе из дома cталкивался: электрик, судя по всему, вёл весьма активную жизнь, по крайней мере, так он утверждал, а Роза размышляла над его предложением руки и сердца.
— Что ж вы здесь всё стоите? — в очередной раз спрашивал Голованов Сашу. — Разве у вас в этом доме нет своего места? Вон в той комнате, в которой мы с вами так хорошо поговорили, предостаточно свободного пространства, или в той, где познакомились, минус больная женщина, не так ли, уважаемый сосед? — улыбался Сирин и развязно похлопывал его по плечу. — А впрочем, если уж вам совсем одиноко, то заходите к нам на чай в гости…
— К вам на чай? — растерянно переспрашивал Саша, всё ещё не утратив сил изумляться этому нахалу, и — через мгновение, а может, через час, а может, и через день, ибо — он знал теперь это наверняка! — его время сбилось, спуталось и скомкалось, действительно оказывался у них в комнате, точнее, в комнате Розы, быть может, впервые за всё время своего обитания в этом доме.
— Надо же, — ласково говорила ему Роза, — вот и познакомились. — И когда Сирин выходил из комнаты — на кухню, либо по своим делам, — она, пользуясь моментом, шептала ему на ухо, крутя пальцем у виска, одно и то же: — Этот человек… ну совершенно сумасшедший! Я и не знала, что такие существуют на земле! Да, именно, — и пока Сирин не появился, добавляла, — просто не знаю, как от него отделаться!
Пауза. Видимо, Саша должен был ей что-то сказать, что-то посоветовать — как, к примеру, ей от этого электрика отделаться, — хотя странно, ведь они раньше никогда с ней не разговаривали, и вот начали, и именно с появлением этого странного человека, неизвестно как попавшего в их дом, словно не было между ними ни Нины, ни Норы, как других, более уместных тем для разговора, словно эта квартира была залом ожидания на вокзале, в котором Саша и Роза, дожидаясь своих поездов, — а вам куда? и во сколько? — вели ни к чему не обязывающую беседу.
— Вы знаете, — продолжала Роза, — этот безумец предложил мне руку и сердце, мотивируя это тем, что жить мне осталось совсем немного и, значит, надо радоваться тому, что мне в этой жизни осталось… Радоваться на полную катушку! Можно подумать, — размышляла она, разговаривая сама с собой, — что то, что он мне предлагает, есть большое счастье… — И почему-то грустно вздыхала, и каждый раз пыталась сказать что-то ещё, быть может, нечто чрезвычайно важное, как приговорённая за несколько минут до своей казни, но вовремя останавливалась, потому что появлялся неожиданно Сирин, словно чувствовуя, что это важное будет сказано без него, и перед самым своим вторжением гасил зачем-то свет в их комнате и долго хихикал за дверью.
— Вот он всегда так шутит, — ворчала Роза, уже привыкавшая к его странным проделкам. — С тех пор, как вы стали посещать меня, он выключает свет и, наверное, думает, что это нам с вами на руку, хотя вообще непонятно, о чём этот тип может думать…
Всё их странное общение под знаком вторжения Сирина обретало какой-то тайный пронзительный смысл, о чём догадывались и Роза, и Саша, и смысл этот заключался в том, что им на самом деле надо было успеть сказать друг другу нечто очень важное, пока не появился снова в комнате этот полоумный.
Но Саша пока не знал, что ему надо сказать Розе, и в минуты затягивавшегося молчания выходил из комнаты, а после возвращался, как бы имитируя активную деятельность, тем более что ему надо было ухаживать за Норой, которая, казалось, то, что скоро поправится, то — что ещё долго не встанет с постели.
Все появления и исчезновения Сирина из комнаты Роза как будто не замечала, но в то же время было видно, что она переполнялась своим молчанием, и однажды, когда его не было, вдруг заговорила, да так взволнованно, что Саша, чуткий, внимательный собеседник, понял, что он становится свидетелем ещё одной женской сердечной тайны.
— В самом деле, — говорила Роза, — нам стоило бы давно с вами познакомиться, ещё тогда, когда вы поселились у нас, когда вас привели сюда ваши родственники, — когда с Ниной стало что-то происходить, — кстати, где она? я давно её уже не видела! — Саша замер, съёжился. — Ну и ладно, ведь я не об этом, а о том, что когда вы выходите или входите ко мне в комнату, и, вполне может быть, по просьбам моего, хм, полоумного жениха, вы мне очень напоминаете одного молодого человека, — бледнея на глазах, сообщила Роза, — после встречи с которым изменилась вся моя жизнь…
Пауза. Саша было привстал, чтобы уйти, потому как чужие сердечные тайны, невольным свидетелем которых он с такой непреложной закономерностью становился — и Нины, и Норы, и сантехника, и теперь вот электрика Сирина, — в конце концов ни к чему хорошему не приводили, и неизвестно, куда бы могло привести откровение Розы… «Сейчас бы Сирину прийти, — малодушно подумал Саша, — и я бы вышел, и никогда бы больше здесь не появлялся, и уберёг бы себя от чужих историй». Но Сирина, конечно же, не было, и Саша оставался на месте.
А Роза, кажется, вовсе и не заметила его минутной слабости и уже о чём-то без оглядки рассказывала, — женщина, которая по давним наблюдениям Саши ни с кем в этом доме не общалась, тем более на фоне всего шумного и яростного, что произошло у него с Ниной и Норой, и этот её неожиданный рассказ казался загадочным и в то же время закономерным. Может, именно сейчас, почему-то подумал он, и поймёт что-то в себе, поймёт, куда и для чего он, однажды вывалившись из чужого чулана, так направленно — от женщины к женщине — двигался, и самое главное — имело ли хоть какой-либо смысл это его странное перемещение.
— …А работала я служанкой в одном богатом доме, — тем временем рассказывала Роза, — потому как надо было чем-то кормиться, потому как на руках у меня была уже маленькая Нора. Вы знаете, — вдруг встрепенулась она, напрямую обращаясь к Саше, — что значит работать служанкой? Это значит терпеть, выносить унижения и прихоти хозяев, которые и заводят служанок лишь для того, чтобы в тихие и тёмные часы — в полную волю — издеваться над ними! Нет, конечно, я понимаю, — говорила Роза, с беспокойством глядя на Сашу, словно опасаясь, что он перестанет её слушать, или вдруг войдёт Сирин, неизвестно, подслушивающий сейчас за дверью или в самом деле ушедший по своим делам, — что служанка обязана служить человеку смиренно и без ропота, и, может быть, у меня нет и не было права жаловаться сейчас на тех своих хозяев, но — вы представить себе не можете! — как это действительно страшно: служить человеку, и как страшен бывает этот самый человек! Да, издевательства и лёгкие побои, — обратите внимание, именно лёгкие, чтобы никто из гостей не смог догадаться о том, какие жестокие люди живут в этом доме… Да ладно, что там побои, — печально говорила Роза, — а мужские домогательства, да и как я могла им отказать? Они бы просто вышвырнули меня из дома! И я бы осталась на улице с ребёнком на руках… Самое страшное, — говорила Роза, — что я очень быстро ко всему привыкла: вот ты работаешь служанкой целый день и знаешь, что в каждом углу тебя ждёт испытание, которое устраивает тебе хозяин, или супруга его, или его мать, и даже — их выживший из ума отец, и вдобавок — по случаю и настроению — кто-то из их приближённых и прихлебателей. Вот старик, к примеру, казалось, совершенно дряхлый, мог огреть меня тростью, а я, конечно же, — молчи и терпи; хозяин, его брат, их приятели, напившись, за неимением другого женского объекта, играли со мной в игры повеселее, — друг за другом по очереди, только и знала, простите, что платье отряхивать, а потом и сама хозяйка — вот кто был страшнее всех в доме, по сравнению с её пытками любые мужские забавы казались забавами! Конечно, у меня оставались паузы для отдыха, те же самые ночи, когда я, наплакавшись до полного иссушения, каждый раз пыталась объяснить и оправдать себе свою жизнь, почему я до сих пор в этом доме, и если я всё-таки так живу, то во что может превратиться моя душа, и так — из ночи в ночь — в бессмысленных оправданиях и вечном отчаянии — я в конце концов и сошла бы с ума, если бы не одно обстоятельство: однажды в дом после учёбы вернулся юный сын хозяина… Да, вы наверняка читали такие истории в бульварных романах, да я и сама читала. Но — это снова жизнь! — если бы вы знали, что стало происходить со мной с тех пор, как я впервые увидела его!
Саша не успел дослушать, а она — дорассказать, потому как в комнате погас свет, и, значит, пришёл электрик Сирин Голованов, и Сирин, вошедший к ним, тут же вызвал Сашу в коридор и, похлопывая его по плечу, как закадычный друг, стал рассказывать, где он проводит свои ночи, а точнее, тёмные огрызки ночей…
— Слушай, — рассказывал Сирин, нежно ведя его под руку по коридору, — я должен признаться тебе в том, что пока вы здесь… и — спасибо тебе большое, что развлекаешь старую больную женщину, — я ищу себе другую невесту, потому как я не совсем уверен в этой старухе, а вдруг она опрокинется рассудком и не выйдет за меня замуж или того гляди и вовсе испустит дух!
Хохоток. Саша молчал.
— Так вот, — продолжал Сирин. — Я понял одну важную вещь, и это, мой друг, стало открытием всей моей жизни! Все мои невесты соглашаются выходить за меня замуж только в том случае, — перешёл он на шёпот, — если у меня будет этот самый калым! Это, конечно, совсем не открытие, но ты послушай, что они хотят иметь в качестве свадебного подарка… Сейчас расскажу, только ты, пожалуйста, не падай от удивления!
Пауза. Саша замер, и Сирин замер. Раз, два, три, — да, время сбилось, и рассыпалось, и опять исчезло бесследно, но вот Сирин сказал:
— Все они требуют кроме мужа, то есть меня, персонального любовника. Карманного, так сказать. То есть выходить замуж они готовы только при наличии мужа и любовника! Теперь ты представляешь, в какой циничный век мы с тобой живём? И как циничны женские сердца?! На самом деле их можно понять, — пытался объяснить своё открытие электрик Сирин Голованов. — Любая пара в конце концов преобразуется в треугольник! Это как электрические фазы: две, три… Потому и невестам моим требуется гарантия, чтобы после не искать себе любимого на стороне и не ссориться со мной, мужем, из-за этого. Вот такой вот, дружище, брачный контракт! Ну как ты? — вдруг спросил Сирин. — Не подведёшь меня, если вдруг эта старуха опрокинется рассудком?
Тут Саша не выдержал и изо всей силы ударил кулаком Сирина в живот. И пока тот, согнувшись пополам, стонал и отхаркивался, Саша скрылся в своей комнате, заперся на все замки и присел к Норе, и — о, всплеск её бровей и губ! — чтобы не сойти с ума, сделал глубокий вдох.
Весь следующий день Сирина в доме не было, и Саша мог спокойно ухаживать за Норой, после он решил прогуляться и несколько часов бесцельно бродил по городу, напряжённо думая, появился ли в доме полоумный жених, словно этот электрик уже стал неотъемлемой и постыдной частью его личной жизни; и когда Саша вечером вернулся, Сирина, слава Богу, в доме не было, а Нора — о, как долго они с ней не разговаривали! — к тому времени уже спала, и тогда Саша без всяких промедлений отправился к Розе, потому что ему хотелось дослушать её рассказ до конца. Такая, вероятно, у него, безработного, на самом деле была работа.
— Он ушёл, и я могу рассказывать вам дальше, — радостно улыбнулась Роза, словно давно его ждала, и Саше показалось, что они давно уже — старые хорошие друзья, не видевшиеся много лет, и та недорассказанная история случилась с ней за время их долгой разлуки.
— Так вот, как только этот юноша, в сущности, ещё мальчик, появился в доме, всё для меня разительным образом изменилось, и на все издевательства, которые вытворяли со мной, я стала смотреть совершенно иначе… Да и, честно сказать, мои мучители ничего уже со мной не делали — ни отец его, ни мать, ни дядя, ни даже безумный дед, — вероятно, стараясь казаться лучше в его глазах, а я, старая и глупая, каждый раз, к ночи, когда всё в доме стихало, как бы ни сдерживала себя, но оказывалась у двери его комнаты, тихо топталась возле, украдкой заглядывала в замочную скважину и никак не могла справиться со своим волнением. Вы представляете, — вдруг побледнела Роза, переполненная той прежней страстью, — как может думать женщина о юноше, годящемся ей в сыновья?! Она никак не может думать о нём! Вы понимаете? Никаких планов, никаких надежд на встречу с ним, — она может только тихо по нему томиться! А теперь скажите мне, как может томиться… отхожее место по тому высокому, что происходит там, наверху, на земле, — за пределами выгребной ямы?? О, этого никто не скажет, — кроме меня! — Вы не знаете, как может радоваться это отхожее место, эта впадина, в сущности, нигде и никем не учитываемая дыра, любому случайному знаку земли и неба, солнца, ветра, дождя, — струйкам песка, случайно попавшим в неё, — лишь потому, что какой-то прохожий, быть может, прошёл мимо этой ямы и слегка оступился и просыпал ко мне, в яму, на самое моё дно, этот песок, эти песчинки и камешки… Вот так и я радовалась этому мальчику! Любым случайным нашим встречам! А как я радовалась, замирая по ночам возле его двери!? Но, конечно, любое томление когда-нибудь теряет свою высоту, и в яму обязательно кто-нибудь попадает — тяжело и грубо проваливается — случайно, например, в темноте. Вот так и я однажды посреди ночи, как мне и полагалось, стояла возле его двери, а он — скорей всего, он давно заметил эту странную служанку, топтавшуюся, что постовой, по ночам возле его двери, и выдававшую себя своими вздохами и шагами. Он вышел… И мы, наверное, целый час смотрели друг на друга, целую ночь, нет, целую вечность… Я замерла от страха и не могла шевельнуться, а он… Он просто не знал, что со мной делать, — он был просто слишком юн для того, чтобы знать, что со мной делать. И тогда я, мудрая, старая, всё и вся пережившая, — я сказала ему: «Ударь меня!» И он ударил… Вот так и началась наша тайная странная жизнь, заменившая собой все другие жизни, которыми я жила в этом доме, и мы по-прежнему совсем не разговаривали, и по-прежнему, без всякого уговора, встречались с ним, но уже у меня в комнате. Он приходил ко мне ночью и, не зная, что со мной делать, бил меня, а я — так было нужно и так мне полагалось! — плакала и ползала перед ним и не просила, как он, быть может, ожидал, никакой пощады, и от этого он по-настоящему свирепел и бил меня ещё жесточе, а я не могла — согласно правилам нашей игры — ни малейшим стоном выдать ночному дому наших тайных отношений… Иногда я забиралась в одёжный шкаф и там, в тёмном глухом шкафу, ждала любимого, и он приходил и искал меня везде, хотя прекрасно знал, где я нахожусь, и после своих «безуспешных» поисков он, наконец, отворял дверь, вытягивал меня и принимался таскать за волосы, а я, превозмогая боль и унижение, благодарила Небо за то, что, когда он покинет меня, этот юный свирепый бог, совсем ещё мальчишка, — я смогу, забравшись в шкаф или к себе в постель, под одеяло, — смогу томиться по нему, — о, снова и снова! Иногда я просила его, конечно, беспокоясь о том, чтобы он не потерял ко мне интерес, приводить с собой ребят, — тех, кому можно было довериться, чтобы они, нежные и жестокие, равнодушные и страстные мальчишки, целую ночь, хихикая и сгорая в азарте, придумывали какие-нибудь изощрённые пытки и издевались надо мной… И вот однажды, вняв, наконец, моим непрестанным просьбам, он привёл с собой двух приятелей, — они забрались ко мне в окно, и поначалу, словно дорвавшись до бесплатной игрушки, яростно избивали меня по очереди, а он стоял в стороне и наблюдал за нами с ленивым любопытством хозяина этого ночного развлечения, и когда я случайно увидела его глаза, я с ужасом поняла, что всему — всей моей тайной и страстной жизни, без которой я уже не мыслила своего существования, — очень скоро наступит конец. Так и случилось: несколько ночей его не было, и я уже металась и не находила себе места, и вот когда я решилась сама пойти к нему — глухой ночью, крадучись на цыпочках, — он вдруг вошёл ко мне, и я по привычке попыталась спрятаться, но он остановил, а затем не по-юношески властно и бережно усадил меня в кресло, и — вот и наступил конец моему томлению! — закрыв мне ладонями глаза, поцеловал в губы. Ему ни в коем случае не надо было этого делать! А я, старая, совсем выжившая из ума, его не оттолкнула, не остановила, я поддалась его и своей слабости — я предала своё томление, я вся ушла и погрузилась в его поцелуй, в его прикосновение, в его губы, лицо, запах, дыхание, — и тонула, тонула уже во всём этом, и когда он исчез, убежал, быть может, сам перепугавшись того, что сделал, я всё вдыхала его поцелуй, как утреннюю свежесть, впервые — о, да! — в своей жизни проснувшись, а после — всю ночь проплакала и на рассвете, когда все ещё спали, я собрала свои вещи и покинула этот дом навсегда.
Розе удалось рассказать свою историю до конца — Сирин тогда так и не появился, не вызвал Сашу в коридор, не сделал ему гнусных предложений, и Саша после этого рассказа несколько дней не появлялся у неё.
После рассказа Розы он вдруг отчётливо понял одну очень важную для себя вещь, а именно: глядя на Нору, блуждавшую в своих сновидениях, глядя на неё как на центр своей вселенной, он понимал, а точнее, догадывался, что все эти женщины — несчастная Нина, больная Нора, да и все другие, которых он встречал на своём пути, — при всей своей земной непреложности являлись с какой-то другой неземной стороны просто фигурами, расставленными Тайным и Верховным Существом…
Иногда он представлял себе, как когда-нибудь в своём движении по этой жизни — вдоль бесконечного ночного коридора, или тоннеля, или… трубы, почему бы и нет, — да, он помнил странные и завораживавшие рассказы Нины об отце! Посреди одной бессонной ночи Саша вдруг понял: и он являлся таким же преодолевавшим препятствия трубопроходчиком.
В одну из ночей он не выдержал, не справился с собой, и вышел в коридор, и увидел, что стены, поджидая его, волновались и колыхались, как белые постиранные простыни, забытые своим хозяином, и стены эти шептали ему: Исправь прошлое! Останови мальчика! Исправь прошлое… Останови мальчика…
Саша прижался к стене, и стена тут же успокоилась — теперь они были вместе, и вот стали ждать, когда мальчик из своего тайного близкого далека войдёт в коридор, пойдёт, как всегда, к своей Розе, не мечтавшей уже о нём, но — всё равно, всё равно! — томившейся только по нему.
«Очнись! — вдруг зашептала ему стена, — очнись! Вот он, этот мальчик…» И Саша, весь сжавшись в комок, увидел мальчика, но лица его не смог разглядеть — значит, не положено ему его видеть… Он вышел навстречу, твёрдый шаг, а тот, кажется, его совсем не замечал, и Саша тогда крепко схватил мальчика за руку и сжимал её изо всех своих сил до тех пор, пока рука мальчика не стала его рукой.
«Вот как просто!» — подумал Саша, ставший магическим мальчиком, и передёрнул плечами, словно проверяя на себя чужой костюм, и — свободный — тронулся к Розе, а слева и справа волновались стены, колыхались, как простыни, и просили еле слышимым шёпотом, чтобы никто, ни дай Бог, не спящий сейчас, не услышал их просьбу исправить прошлое.
Саша вошёл в комнату и наступил на что-то мягкое, оказалось — Сирин, вместо половика, спал у входа. Бррыыссь! Сирин проснулся, совсем ему не удивляясь и хихикая — ах, ну да, у него ведь были свои планы, связанные с Розой и карманным любовником, — и послушно выбежал из комнаты. Саша подошёл к одёжному шкафу, хотя они с Розой ни о чём заранее не договаривались, и потянул на себя ручку. Заперто.
— Роза, открой мне, — нежно прошептал Саша. — Это тот, кого ты всю жизнь ждала!
Роза забилась там, в глухой темноте шкафа, и совсем не собиралась ему открывать.
— Роза, открой, — настойчиво и терпеливо повторил Саша. — Это я, твоё прошлое, я пришёл сказать, что… что каждое существо на этой земле — низкое ли оно, высокое, хотя ни низких, ни высоких на самом деле не бывает — когда-нибудь, пусть на мгновение, становится цветком, и на это короткое мгновение перестаёт томиться… Роза, ты слышишь меня? Открой!
Роза молчала, тогда Саша, понимая, что все его попытки достучаться бессмысленны, вдруг напряг своё воображение и после сказал ей, сам от себя не ожидая:
— Слушай, Роза, ты, в конце концов, совсем не Роза, ты… ты просто… Золушка. Да, ты Золушка, а я — принц, который приглашает тебя на бал, ты слышишь? А этот чёртов шкаф, в котором ты так упорно сидишь, — карета! — да! — карета, в которой ты приехала на бал…
— На бал? — откликнулась из шкафа Роза. — Я никогда не ездила на бал и не знаю, что и как там; наверное, такие чудесные платья надевают красивые женщины, собираясь на бал…
— Вот именно, красивые и чудесные, — подтвердил Саша, стоя у шкафа, хотя никогда не видел, в каких платьях женщины отправляются на бал. — Ты слышишь музыку? — вдруг вздрогнул он, потому что действительно позади уже играла музыка и звенели голоса людей — мужчин и женщин, — и значит, в самом деле шёл бал… — Ты слышишь, Роза? Немедленно открой! А иначе этот праздник пройдёт без нас!
Щелчок. Дверь открылась, да так звонко, что, казалось, весь спавший мир проснулся от этого не-ночного звука: Роза, зачем-то ощупывая себя, словно проверяя, есть ли на ней платье, и если есть, то подходит ли оно для бала, вышла из «кареты», робко шагнула к Саше, а Саша, чтобы Роза ненароком не передумала и не полезла обратно в шкаф, махнул невидимому кучеру — эй, гони отсюда лошадей! — и выхватил её из темноты, и они повернулись лицами к бальному залу, и — уже горели огни, и люди, красивые и нарядные, плавно перемещались в танце.
Саша лёгким кивком пригласил Розу на танец и повёл её вслед за этими красивыми людьми, а Роза — плакала и, помня о прошлом, утверждала, что никакая служанка не имеет права находиться на балу… Замолчи, — отвечал ей Саша, — лучше следи за музыкой и своими движениями, люди смотрят на нас, в конце концов, если ты в чём-то и сомневаешься, мы исправим твоё прошлое, а также и эту глупую сказку: и ты сбежишь в конце концов от меня, только полночь пробьёт, как положено, и оставишь мне на память свою золотую туфельку, а я не буду тебя искать, потому что знаю, если найду, — ты утратишь своё томление, и поэтому мы с тобой, мудрые и чуткие, знающие истину человечества, не можем долго, дольше этой ночи, как с огнём, играть с твоим томлением, иначе, Роза, Томление нас не простит, и — не простят все те, что позади нас, то есть с т е н ы, которые и послали меня к тебе, и, может, сейчас уже, Роза, эти стены нами гордятся и нам завидуют, ведь и они заключают в себе, как когда-то мои чуланы, неведомых нам и полных томления людей, которые не могут попасть на этот бал, потому как не имеют своих принцесс и принцев, — поэтому, Роза, ты лучше следи за своими движениями и двигайся под музыку, — всего одну ночь, моя робкая Золушка, а золотую туфельку, как и было обещано, я оставлю себе на память…
Но танец, казалось, не успев начаться, уже заканчивался. О, почему же так быстро? Почему из века в век, из года в год и изо дня в день, танцевать начав, танцевать заканчивают? А тем более те, кто даже не успел пройти круг по залу? И вот музыка угасает плавно, а этого как раз ни в коем случае нельзя было делать, потому как Роза вдруг побледнела и произнесла всего одно слово: «Мачеха!»
И тут же бросилась к карете, которая почему-то — проклятый пьяный кучер! — оставалась на том же месте, влетела и наглухо заперлась в ней. Благо, Саша, ловкий, подоспел, успел остановить невидимого кучера, иначе бы уехали, поминай как знали… и — опять стал шептать ей, глупой, всего боящейся, сквозь дверную щель: «Открой, Роза, милая, я тебе уже всё объяснил: мы изменим сказку, и я не буду тебя после бала искать, ты опять запрёшься в своём персональном чулане, если хочешь, отхожей яме, будешь сидеть там, сколько тебе захочется, но пойми меня, Роза, что сейчас ты — Золушка, которая, надев своё лучшее платье, приехала на бал!»
И тут грянула новая музыка, и Роза осторожно выглянула из кареты: да, ты прав, принц мой, всего одну ночь и больше никогда, потому как опасно играть с Томлением, которое нас не простит, ведь оно никого никогда не прощает, — исчезнет вдруг бесследно, и что тогда будет со мной — нет! — со всем человечеством, ведь мир без Томления — как один мёртвый камень… Да, Роза, правильно, камень, — согласился Саша, и опять повёл её танцевать, и опять нарядные люди плыли вокруг, и летела, играла музыка, и огни кругом, и окна, а за окнами другие огни, и в эти окна кто-то из прохожих заглядывал и очень хотел попасть на бал, но — нет, простите, только по пригласительным, этот бал — последний в истории человечества, и другого не будет — никогда! — потому как Томление — люди за окнами, вы слышите? — никого не прощает, — так что танцуй до упаду, Роза, хочешь, мазурку, а хочешь, закажем танго, ты принцесса сегодня, Роза, сегодня твой первый и последний бал!
Пока Саша заказывал мазурку, Роза опять исчезла, и Саша, так и не расплатившись с музыкантами, бросился за ней. И вот, слава Богу, глазами её нашёл: она пробиралась сквозь плотные ряды нарядных людей: «Роза, постой!»
И Роза оглянулась, опять стала хлопать себя по груди, бормоча каким-то глухим и старческим голосом: «Мачеха! Мачеха!» Стояла рядом с каретой, а невидимый кучер уже собирался тронуться.
Саша ветром её догнал, схватил за руки, с силой прижал к себе: «Роза, давай убежим от мачехи, иначе у нас ничего не получится, давай обманем её!» «Но как? Как? — испуганно шептала Роза, быть может, и думая о том же, — как же я обману своё тело, своё дряхлое бренное тело? Я не смогу обмануть свою мачеху! Сашенька, милый, я… никак!»
Саша, не слушая, силой повёл её в зал, а люди, те самые нарядные люди, словно сговорившись, вдруг зашипели и стали показывать на них пальцами, а потом бросились их растаскивать в стороны, — почему? Потому что повсюду, кругом были уши, и все знали, что мачеху — согласно той же сказке — ни в коем случае обманывать нельзя!
Но что люди, что уши, когда волновались стены, а в них — замурованные и переполненные томлением — эти жалкие люди, замурованные самими собой. Саша невозмутимо проталкивался, и, конечно, уже назревал скандал, и чем упорнее его отстраняли от Розы, тем яростнее он пробивался к ней, и тут — к своему ужасу! — среди толпы он заметил Нину и Нору, и те бок о бок и словно не замечая друг друга, стремились не позволить Розе обмануть свою мачеху.
Крики и стоны, чуть ли не драка: кто-то упал в обморок, кому-то отдавили ноги, а Саша по-прежнему — ураганом! — рвался к Розе, и вот, наконец, крепко обнял её — никому не отдам! Обнял и повёл Розу в танце, таком пронзительном, страстном и счастливом танце, и музыка, чудесная музыка, играла в их глазах, и так они кружились, кружились по залу, уже и не помня, где они и кто рядом с ними, а потом Саша шепнул ей: «Пора!»
И — Роза, уже совсем другая Роза, юная, пылкая, ничего и никого не боящаяся, на мгновение, одно неземное мгновение, замерла и — вырвалась из тисков своей мачехи.
Бах! И музыка лопнула, в воздухе одни лоскутки, всё затихло и замерло, и люди — и Нина, и Нора среди них, — все, как солдатики, друг за другом, стремительно стали проваливаться под землю, под танцевальный зал, в тёмное подземелье, к замученным рабочим-механикам, обслуживавшим этот бал, всегда угрюмым, похмельным и чумазым. Саша огляделся вокруг — словно и не было никого, взглянул на Розу, почему-то лежащую на кровати, — она ещё улыбалась, но улыбка её — предательница! — ещё немного, и вот, отлетела, полетела, сверкая в сумерках, — проплыла над залом, всё ближе к двери. Саша с запоздалым ужасом бросился за этой улыбкой, пытаясь поймать руками, как бабочку, а там, в коридоре, стены уже шептали: что там? ну что там у вас? — Где улыбка? — каким-то хриплым, не своим голосом выдохнул Саша и понял, что стены здесь ни при чём, и стены это поняли — замерли, перепугались. Саша бросился обратно в комнату, и осторожно подошёл к Розе. Та лежала, совершенно неподвижная и неузнаваемая. «А где же Роза?» — сам себя спросил он, и догадался, и даже обрадовался, и с кривой усмешкой подошёл к шкафу, заглянул вовнутрь, и, обращаясь к темноте, произнёс пароль: «Золотая туфелька!» И там, в глубине, кто-то откликнулся — незнакомым голосом, — быть может, голосом мальчика? — и этот голос громко и отчётливо произнёс: Теперь ты мальчик. Проклятый мальчик! До конца дней своих… Ххааа!
Саша отпрянул, ничего не понял, но ещё на что-то надеялся, и голос настиг: «Нет никакой золотой туфельки. Остался только башмак!»
— Башмак… — как заворожённый повторил Саша и склонился над Розой, но Розы не было, Роза сбежала, он ведь сам этого хотел: наконец сбежала от мачехи, и — вот тебе мачеха, вот, тебе, значит, башмак!
Саша, ничему не веря, не желая верить — ни в коем случае, никогда и никому, ни под каким страхом смерти, — вернулся к открытому шкафу и заглянул в темноту, и там, в глубине, зияла дыра, и в ней — о, ужас! — мелькали… чьи-то пальцы — пальцы? — да, пальцы месили и дробили темноту, он попытался разглядеть, чьи же они, но пальцы — плевать им на его интерес! — собрались в кулак и с какой-то бесстыжею силой треснули его в лицо, и Саша легко, как картонный, отлетел в сторону, и тут же дикий хохот из шкафа туго вырвался наружу, закружил вихрем по комнате — над Сашей и тем, что осталось от Розы, — перед дверью на мгновение замер, сжался в чёрный комок и — наконец вон из комнаты! — полетел по пустому и тёмному коридору.
8
Роза действительно сбежала от мачехи, оставив на земле своё тело, и летала сейчас где-то в заоблачных далях, разделяя нежные и голубые просторы с такими же, как и она, обретшими, наконец, своё неземное счастье, и когда этого счастья ей становилось невыносимо много, она опускалась на землю, прилетала к дому, где всё ей было памятно: вот тело моё покоится, а какие-то люди, знакомые и нет, суетятся, топчутся вокруг него, готовя к погребению, — и среди них Саша Чуланов, тот самый молодой человек, который помог мне высвободиться из тела, помог мне поверить в мою сказку, при этом сам не ожидая того, что это действительно получится. Когда я ещё летала по комнате, он, бедный, ходил и искал по всем углам, стучался во все стены, а полое тело моё его пугало, и кто-то из одёжного шкафа, моей прошлой обители, нагло издевался над ним, называл моё тело башмаком… Впрочем, пусть башмак, теперь тем более башмак, и я, облетев свою комнату, покинула Сашу, изменившего моё прошлое, вылетела в окно, полетела по ночному городу, — о! — первый раз я летела по ночному городу, ветер обдувал мою душу, я заглядывала в окна и почему-то видела там одних только женщин, и если б знали они, что это у меня получилось, долго, быть может, до смерти завидовали бы мне, потому как не знали, что делать со своим телом после тех обманчивых каникул юности, которые исчезли навсегда. Кто-то из них ждал с нетерпением своего любовника, предвкушая тот полёт, которым я овладела, хотя бы на мгновение, а кто-то уже никого не ждал и просто томился в тюрьме своего тела — в минуты невыносимой тяжести задыхаясь от собственной тесноты, вспарывая себя всем, что оказывалось под рукой.
Нет, Роза не в силах была наблюдать такое, летела дальше, — а дальше было то же самое, и она понимала, какое ей всё же выпало счастье — умереть от любви, и счастье это несло её дальше. Но перед тем, как покинуть город и подняться в заоблачные выси, Роза, решив совершить прощальный круг, повернула обратно, к себе домой, чтобы отблагодарить Сашу, — каким-нибудь знаком дать понять ему, как она благодарна и как теперь счастлива.
Мгновениями Саша чувствовал лёгкое прикосновение ветра к щеке, к губам и векам, хотя никакого ветра и близко не было, и не догадывался о том, что рядом с ним — Роза, он глядел на её тело и представлял, где сейчас она могла находиться, представлял её и пытался прикоснуться к ней рукой, сдерживая себя, потому как рядом были люди, и он должен был хлопотать, изображать заботу о Розином теле, а доктор со своим глупым диагнозом — сердечный приступ — здесь командовал, и Нора, как бы проснувшаяся впервые после смерти матери и ещё будучи не в себе, ничего вокруг не замечая, качала головой, соглашаясь с доктором, и Саша должен был быть рядом и делать вид, что никаких дуновений на лице он не чувствовал.
А после — тем более спешка, суета, возня, и тело, помещённое в гроб, выносили на улицу, и кто-то зарыдал истошно, но никто в этот плач почему-то не поверил, гроб поместили в машину — гроб в гроб, — в гробу Роза, а на самом деле — какая-то старая женщина, у которой случился сердечный приступ глухой ночью, и никого рядом не было. Вот вам забота о больных и старых!
«Ложь!» — мысленно возмущался Саша, который был с Розой в ту ночь и открыл для неё сказку, глупую сказку, он изменил её финал, и получилась мудрая сказка, и сам до конца в это не поверил, но — поверила Роза, и это было самым главным, и всё, что говорили по поводу той женщины, помещённой в пошлый деревянный ящик, не имело к ней никакого отношения.
Обратно ехали в полном молчании, какие-то люди, то ли друзья, то ли родственники, в общем, из компании соболезнующих, которые очень ловко говорили и плакали, всегда вовремя, всегда в меру, значит, работа была у них такая — ходить на похороны, провожать в последний путь кого-нибудь — кого? да не суть важно, — эти люди, вдоволь закусив и выпив, конечно, не зря же ходили, не зря плакали, потихоньку исчезали, и Саша сидел в машине один с Норой, Нора молчала, и Саша вспомнил, как долго они с ней не разговаривали, не оставались вдвоём, — с тех самых пор, как погас свет во всём городе, а потом этот полоумный электрик Сирин, которого сейчас, слава Богу, нигде не видно, — он таинственно исчез, может, всё-таки нашёл себе гарантированную невесту? — и всё остальное, что случилось с ним, странное, неправдоподобное, — Роза и её счастливый полёт… Он смотрел на Нору и не мог сказать ни слова, лишь взглядом обводил её бледное лицо, и взгляд его то и дело спотыкался о синюю, тревожно пульсирующую жилку на лбу, и мгновениями ему казалось, что это не жилка, а — стрелка часов, которая вот-вот тронется, отсчитывая какое-то тайное и обязательно новое время.
Дома ещё оставались люди из отряда соболезнующих, но и они, взяв своё, выпив и закусив, сказав что-то нужное на прощание насчёт покойницы, так же незаметно разошлись, и Саша с Норой, держась за руки — наконец остались вдвоём! — сидели на кровати, Нора плакала, а Саша опять почувствовал, как кто-то — то ли ветер, то ли Роза — нежно прикасался к его щеке.
А потом он очнулся, оказалось, заснул в одежде прямо на кровати, в доме стояла какая-то зыбкая тишина, вся словно бы наполненная электричеством, и что-то его в такой тишине непонятно пугало, он оглянулся, никого, потом ещё поворот, и, вздрогнув, вдруг увидел прямо за своей спиной сидевшую с ногами на кровати Нору, пристально и уже, наверное, давно глядевшую на него.
— Нора? Что с тобой? — придвинулся он, и вблизи разглядел её глаза, и понял тут же, откуда истекает в тишину электричество: глаза её, огромные, как два светящихся блюдца, были наставлены прямо на него, и казалось, это были не Норины глаза, а какого-то существа, глядевшего сквозь Нору.
— Нора! — схватил её за руки Саша. — Что с тобой?
Нора не отвечала и чуть заметно вздрагивала, словно ей не хватало дыхания, словно вот-вот что-то с ней должно произойти — то ли обморок, то ли, наоборот, какой-то взрыв, крик, долгий неостановимый плач. Саша держал её за руки, но это никак не помогало, он опять — напрямик — взглянул ей в глаза и похолодел от ужаса, потому как там кто-то был… — это не взгляд Норы, а, как в прошлом, в том самом лифте, кто-то смотрел сквозь её глаза, и Саша знал уже кто, потому что в последнее время только об этом и думал, потому что из-за него, в конце концов, — из-за этого тайного существа — он и оказался в ту ночь в комнате Розы.
— Значит, ты… вы… — выдохнул Саша, глядя Норе в глаза, но обращаясь к Нему, — сейчас от меня так близко? Вы, о ком я мечтал ночами, но тогда почему… такой холод в моей груди? Почему нет радости?
Существо молчало, обосновавшись в глазах Норы, пронизывало его своим жутким холодом презрения, и Саша понял, что вот, это и есть конец его пути — так быстро? — и больше ничего не будет: неживая Нора по ночам, длящаяся в одном вздохе, замершая на одном дыхании, и этот взгляд — безмолвный, в своём покое ужасающий, и Саша, увидев так отчётливо своё будущее, прижал Нору к себе сильно-сильно, чтобы не видеть её глаз, и Нора вдруг задышала, и что-то затеплилось в ней, и, наполняясь новым дыханием, вдруг оттолкнула его, но Саша, помня, что опять… будут глаза, сжал её изо всех сил, так, что Нора не могла сделать ни малейшего движения, повалил её на кровать, содрал с неё одежду, и молча, грубо взял её, и видел, как она, успокаиваясь, закрыла глаза, а когда всё кончилось — это безмолвное насилие, — он ещё долго смотрел ей в лицо, а она, как и прежде, не проронила ни слова.
Саша знал, что это ненадолго, что вот пройдёт каких-то несколько минут и Нора, как заводная кукла, откроет глаза, опять уставится на него, и начнётся у них какая-то другая жизнь — жизнь без движения, ледяная, замёрзшая жизнь, и то томившееся по нему существо, о котором он так страстно думал по ночам, будет теперь рядом, совсем близко, и каждую минуту будет преследовать его своим взглядом и, может, лишь в такие, как сейчас, ночные паузы — на несколько минут — оставлять его в покое. В самом деле, он заметил, как веки её задрожали, и, значит, то неведомое существо уже в ней просыпалось и, может, через какие-то секунды, не простив ему его обмана, оно откроет её глаза и пронзит Сашу своим взглядом.
Саша, не отдавая себе отчёта, тихо, пригнув голову, стал по кровати отползать от Норы, а точнее, от того, кто так коварно скрывался в ней — как солдат, боящийся смерти, и — о, как широка кровать! — и вот, наконец, опустил ноги на пол и, видя, что Нора по-прежнему взаперти, крадучись вышел из комнаты.
Переступив порог — бросился вон, на ходу накидывая на себя какую-то одежду, зачем-то забежал на кухню, обежал её два раза по кругу, теряя совершенно разум, схватил мусорное ведро, видно, чтобы объяснить как-то своё позорное бегство, и с ведром в руке вылетел из квартиры.
Когда выбегал из тёмного сырого подъезда, услышал, что за ним кто-то гонится, он попытался, не оглядываясь, оторваться от преследователя, но — бесполезно, тогда Саша на мгновение остановился и увидел: лохматая девушка с какой-то, о боже, фаллической шишкой в руке что-то ему на бегу внушала, о чём-то его настойчиво спрашивала. Видя, что девушка не желает ему зла, Саша продолжил свой возбуждённый бег и не заметил, что миновал контейнеры с мусором, хотя, как должно было казаться со стороны, он должен был возле них остановиться.
Саша на бегу вслушивался в сбивчивую речь девушки, а девушка, тыча ему в спину своей дурацкой шишкой, говорила: «Я журналистка, я слежу за вами с самого начала похорон… А может, и раньше!»
Хм, загадочно, интригует, когда же раньше? Может, с самого чулана? Саша остановился в полном недоумении.
— Как это следите?
— Вот так и слежу — согласно заданию! — кокетливо заворковала журналистка и прикоснулась к нему плечом. — Я из редакции эротического журнала, и мы знаем, что вы попали в этот дом как жених… Но вскоре изменили своей невесте с её матерью. А затем… изменили матери с её матерью! — восхищённо тараторила журналистка. — Мы знаем, что у вас с покойной до её смерти была ночь любви… Нам сообщил об этом некто Сирин Голованов, доброжелатель, значит… И, значит, вы такой неистовый любовник, способный убить женщину своей страстью! — воскликнула она и, кажется, даже подмигнула. — Или, как метко прозвали вас в нашей редакции, бешеный жених!
Стоп. Остановка. Саша замер, поражённо глядел на журналистку, а та, перехватывая инициативу, игриво ему улыбалась и, сдвигая коленки, даже пританцовывала.
— Только вы не смущайтесь, мы никому не расскажем! Мы только хотим вам задать — всей женской редакцией! — один первостепенно важный вопрос. Скажите, пожалуйста, ваше Движение — это заурядная патология, или всё-таки именно так вы несёте Тоску, Вечное Томление Человека по Неизведанному? — спросила она, и приставила к его губам микрофон.
Саша, поражённый, глядел то ей в лицо, то на микрофонную шишку, — откуда она взялась, в самом деле была подослана какой-то там редакцией эротического журнала, действительно она следила за ним с самого его чулана? И если всё-таки была подослана, то неужели часами поджидала в подъезде, надеясь, что он выйдет в эту ночь с мусорным ведром?
«Ведром…» — мысленно проговорил про себя Саша и почувствовал его дужку в руке, и как-то странно, по-глупому, улыбнулся, а журналистка, конечно, жеманно ответила на его улыбку, и загорелись её глаза, покачнулись её бедра, а он вдруг с размаху, с какой-то последней — вот вам, пожалуйста! — тоской, увы, совсем не по-джентльменски, надел ей на голову ведро и бросился вон…
Нора проснулась от какого-то странного ощущения — словно кто-то водил кисточкой по лицу, либо мышь пробежала краем, — она вздохнула, поднялась, рядом никого не было, прикоснулась ладонями к щекам — слева и справа — и опять упала в постель, спиной, и опять возникло это странное ощущение — чьего-то прикосновения, — значит, не ошиблась? — она встала, подошла к трюмо, стала глядеть на себя в зеркало: развела волосы, увидела своё лицо, бледное и заплаканное, и — вереницей — потянулись вопросы, все вопросы прошлого: почему всё так? что же с ней и с Сашей произошло? — а потом, вспомнив, что происходило днём, заплакала, жалея и мать, и себя, и Нину, пропавшую, казалось, уже бесследно. Опустила голову, и — чтобы голова не скатилась с плеч, не упала на пол, не покатилась мячом вон из комнаты, из квартиры, на лестничную площадку, в подъезд, со ступеньки на ступеньку — прыг-скок-ой-ой-ой! больно! больно! бедная моя голова с заплаканными глазами! — и так до первого этажа, на улицу, — чтобы до утра не пролежала бы там, пока дядя Гриша, дворник, не обнаружил бы, расплёскивая метлой кисельные утренние сумерки, её голову на голом асфальте и не поднял бы её, не понёс бы, поглаживая, обратно к ней в квартиру водрузить на место, дзыынь, это не ваша, наденьте, а то сейчас холодно, — чтобы голова оставалась на месте, Нора стала придерживать её руками, и слёзы капали на колени, но вопрос «почему?» по-прежнему мучил, и не могла она найти никакого ответа.
— Почему? — спросила Нора, и подняла лицо и, взглянув в зеркало, содрогнулась, потому что пока она плакала, что-то в этом зеркале случилось, — время сдвинулось, расслоилось и треснуло, и из трещин вдруг выпала Нина, точнее, её лицо, — Нора глядела, не веря, сидела прямо перед Ниной, Ниной в зеркале, — Нина в зеркале что-то ей беззвучно шептала с тревогой бровей, что-то очень важное, шептала так пылко, что на зеркале оставалось пятнышко — матовый кружок от её горячего, но бесполезного дыхания, — появлялось и исчезало, и исчезала Нина, а вслед за ней Нора мельком увидела себя, как в поезде, лицо её пролетело со скоростью поезда, и вот — приехали! — неожиданно лицо Розы: Роза улыбалась ей, очень счастливая, даже помахала рукой из своего прекрасного зазеркального далёка. — Тебе там хорошо, мама? — спросила растроганная Нора, и Роза закивала, и медленно исчезало её лицо, и вслед за ней, вдруг… как страшно! — чуть ли не взламывая стекло, появилась какая-то жуткая старуха, кожа да кости, редкие седые волосы грязными паклями свисали ей на лицо, глаза огромные, яркие и пронзительные, сверлили, и Нора, как заколдованная, не могла оторваться от этих глаз, и в них она вдруг увидела себя: почему-то ходила кругами вдоль грязных обшарпанных стен в рваном замызганном халате, чего-то ждала, Нора вгляделась, — чего?!
Не чего, а кого, и вот этот кто-то вошёл к ней, в эти грязные стены, то ли двое, то ли трое, — сели прямо на пол, силой усадили и заставили её пить какую-то гадость из мутных бутылок, своими грязными руками хватали её за лицо, — она плакала, отбивалась, но — бесполезно, пальцы, мясистые пальцы с чёрной каёмкой под ногтями сжимали её подбородок, — Нора, та, другая, выпила отраву, и тогда один из тех тёмных навалился на неё, бил её по костлявым, в огромных синяках ногам, послушно раздвигавшимся в стороны, а другие насиловали, — пинали от нечего делать стены, мочились в углы — в ожидании…
Нора с ужасом отпрянула от зеркала и зажмурилась, и, зажав виски, ждала, когда всё это кончится, сквозь щели век подглядывала, но — не обманешь: старуха по-прежнему сидела перед ней, таращила свои огромные, как грязные тарелки, глаза, и там, в чёрных её зрачках, творилось над Норою страшное насилие. Нора, зажмурившись ещё сильнее — единственное спасение, — стала шептать себе, чтобы старуха по ту сторону зеркала не расслышала: «Я нахожусь здесь только потому, что жду Сашу, который, кажется, пошёл выносить мусорное ведро…»
Она повторяла эту фразу, как заклинание, как молитву: «Я нахожусь здесь… Саша… ведро…» — много-много раз и не понимала, почему так долго она здесь одна, наедине с этим ужасом в зеркале, и вдруг опять почувствовала странное — словно кто-то прикоснулся к лицу, или мышь краем лица пробежала, — шмыг, и была такова, негодяйка серая, хотя раньше мышей в доме не водилось, — и, чувствуя, что что-то происходит с её лицом, терпеливо, не открывая глаз и не имея возможности проверить, что это такое, повторяла и повторяла, что ждёт Сашу, и когда кто-то опять провёл словно кисточкой по её лицу, она всё мгновенно поняла, что с ней происходит: нет, не мышь, и не кисточка, и не чьё-то даже прикосновение… «Это, — сказала Нора сама себе, — это, — окончательно поняла она, — это… стрелка часов, которая уже несколько раз таким вот образом пыталась обойти по кругу её лицо, и значит, лицо её циферблат, и значит, лицо её часы, потому что она сейчас ждёт Сашу, — потому что она вся, абсолютно вся, превратилась в одно сплошное ожидание.
И как только она это поняла — без оглядки и последних сомнений, — она неожиданно открыла глаза, и действительно, перед нею в зеркале сидела такая же Нора, вся так чудесно светящаяся изнутри, и никакой старухи в зеркале не было, слава богу, — и никаких грязных стен, никакого насилия, ни Нины, ни Розы, и, может, в самом деле всё это ей только померещилось.
Нора любовалась собой, глядя в зеркало, и видела, как помысленная ею стрелка часов по-хозяйски ходит по её лицу — тикает, и Нора знала, что ждёт Сашу, и секунду назад время её ожидания начало свой свободный отсчёт.
…Саша бежал по пустырю и, кажется, никто за ним не гнался, — только луна светила, голубой дорожкой заливала пустырь, — он не знал, куда бежит, но знал одно — ему надо бежать, и пока бежал, никаких преград на пути не было, но лишь только он подумал о том, что не надо было так обходиться с той журналисткой — всё-таки женщина, пусть даже из эротического журнала, со своими ужасно пошлыми вопросами, — только он об этом подумал, и — споткнувшись о камень, полетел вниз, как-то плавно в воздухе переворачиваясь, успевая замечать всё вокруг, и когда он упал на землю, в тот же момент со всех сторон к нему, улюлюкая, подбежали, обступили тесным кольцом, и, судя по голосам, это были женщины, они с дикими воплями набросились на него, и, протянув тысячи рук, придавили его к земле.
Саша ещё отбивался, как мог, но уже терял дыхание, ему нечем было дышать, — его прижали к земле так плотно, что он не видел над собой ничего — ни луны, ни звёзд, — только тёмные лохматые фигуры скакали, кричали, пыхтели вокруг, и вдруг он стал стремительно сокращаться в размерах — да! — и как только он стал с ладошку, с палец, — кажется, так… тут же с могильным звоном на него обрушилось огромное ведро, как глухой беззвёздный купол неба, и на мгновенье замерло всё вокруг, и не стало слышно ни звука.
Ах! — и в следующее мгновенье он перевернулся, больно ударился о стенки ведра, на дне которого он лежал, и, действительно, был он совсем маленьким, и женщина, что несла его в ведре, казалась ему просто гигантской.
Значит, око за око, подумал Саша, привыкая к своим размерам, значит, ведро за ведро, значит, та журналистка всё-таки догнала его со своими коллегами или подругами, — значит, мир перевернулся над его головой, одним махом превращаясь в мусорное ведро, и ведро, значит, стало его миром. Он попытался подняться и выглянуть за край ведра, но кто-то тут же с тупой заботой придавил его какими-то тяжелыми бумагами, и по началу он даже не мог шевельнуться, лишь догадываясь о том, что происходит за пределами его нового мира.
— Ну, девки! — раздался бойкий женский голос. — Куда идём? К Бавкиде нельзя… У неё сегодня муж…
— А что муж? — откликнулся другой голос, и поскольку ведро, проклятое, качалось, Саша понимал, что этот разговор его похитительницы вели на ходу. — Сейчас он пьяный. Принял, как обычно, на грудь. Так что если мы все нагрянем к Бавкиде, ничего он не заметит, тем более этого любовника в ведре, у него даже в трезвом виде всё в глазах троится.
— Нет, всё-таки опасно! Как… Бавкида? — раздался третий голос.
— Ну… — замычала Бавкида. — В крайнем случае, если спросит про ведро, скажем, что грибы собирали…
— Дура ты! — прервал её другой резкий голос. — Какие грибы? Откуда они в городе?.. Нет, девки! Я предлагаю идти к Махаббат! Она сегодня выходная и, значит, у неё никого нет. Правда, Махаббат?
— Правда, — отозвалась Махаббат, голос капризный, склонна, очевидно, к истерикам. — Только, пожалуйста, не изгадьте мне ковры. И не измажьте стены. Тем более я недавно поклеила новые обои…
— Господи! — кто-то возмущённо заверещал в ответ. — Когда же мы тебе стены измазывали?.. Разве что соком любви?
— Вот-вот, именно соком… сиропом любви. А потом оттирай за вас эту гадость! — возмущалась и, вероятно, справедливо Махаббат.
— Тише, девки! — вдруг раздался тревожный голос. — Патруль идёт!
Саша всё-таки умудрился вылезти из-под свинцовых бумаг, выглянул через край ведра, и никто из женщин этого не заметил, потому что всё их внимание было приковано к каким-то людям, стоявшим на их пути.
— Ну-ка, стой, девки! — шагнул навстречу солдат в странной одежде, похожей на пижаму, очевидно, маскировочной, с оружием и в сапогах, а сапоги были заправлены в калоши, напоминавшие домашние тапочки, — вышел, ковыряясь спичкой в зубах и похотливо разглядывая подошедших. — Куда, девки-бляди-тётки, путь свой держите?
— Но-но-но! Выбирайте выражения! — хором возмутились женщины. — Мы не девки, а журналистки! Интеллигентные женщины… Верстали субботний номер! А сейчас идём домой…
Молчание. Пауза. Патрульный недоверчиво оглядывал их.
— А в ведре что?
Молчание. Саша пригнулся, замер, не потому, что боялся быть обнаруженным, а потому, что — стыд и позор, если вскроется! — стал мальчиком-с-пальчик, слушал тяжёлые шаги патрульного, тот приблизился к ведру и опустил было ствол автомата вовнутрь.
— Как что? — спохватился тот самый бойкий командный голос. — Газеты, провизия, да… немного грибов. Мы же с дежурства! И вообще… что ты всё ходишь вокруг нас патрульным богооставленным, нашёл, на кого набрасываться! На самих журналисток… Иди и лови своих любовников! А нас не трогай! А то напишем про вас статью! Мало не покажется…
Шаги остановились, и голос крякнул, и сказал то ли в шутку, то ли всерьёз: «Ладно, бумагомарательницы, идите и не оглядывайтесь… Законопослушный держите шаг, неугомонный не дремлет враг!»
И, судя по голосу, стал удаляться, что-то себе под нос приговаривая, женщины же тронулись дальше, ведро снова закачалось, Саша услышал позади хохот солдат, какие-то солдатские пряности…
— Я не понимаю, — с презрением произнесла Махаббат, Саша уже узнавал кое-кого из них по голосам, — с каких это пор в нашем городе появились эти ужасные патрульные в пижамах? Неужели война ожидается?
— Дура ты, ещё журналисткой себя считаешь! — откликнулся бойкий голос. — Какая война? Ты, Махаббат, со своими ночными клиентами совсем от жизни отстала! Сейчас повсюду, и не только в нашем городе, да во всей стране, а может, и во всём мире, вводятся отряды ОМОН, или — Отряды Мужей Особого Назначения, которые вот так по ночам, а то и днём, вылавливают любовников своих, а не только своих жён, поскольку этих самых любовников становится тьма тьмущая. Как собак нерезаных! Потому и наряды, потому и патруль!
— Как же они их узнают? По документам, что ли?
— По глазам, глупая, — раздался чей-то скорбный голос. — У любовников совершенно особые глаза. Я, например, узнаю их сразу же…
Остановка и пауза. Видимо, все заглянули в ведро. Нежно и ласково.
— Ох, скорей бы уж, — запричитал кто-то. — Уже не терпится! Скорей бы нашего мальчика вытащить из ведра!
— И не думай об этом, Ли Хуа-Хуа! Ты будешь, как обычно, стоять на шухере! И очередь твоя последняя.
— Вот так! Как всегда! Где же справедливость в этом мире? — застонала Хуа-Хуа.
— А справедливость, чёртова корреспондентка, ищи в своём Вьетнаме! — прикрикнула на неё командирша, и та чуть ли не заплакала, но против ничего не сказала.
— А что же, Люси, с ними, любовниками, происходит, если патруль их вылавливает? — мрачно спросила Махаббат.
— Избивают, очевидно! — Тот же командный голос, значит, Люси. — Не до смерти, но инвалидами делают… Не правда ли, Клара Сененовна?
Клара Сененовна, значит, та, что могла узнавать любовников по глазам, грустно вздохнула, и Саша по её глубокому вздоху понял, что она — женщина нерадостных лет, потому что именно так — из тёмной глубины — вздыхали женщины, думавшие о своих годах, утратах и своём теле.
— Правда, — сказала Клара Сененовна. — Но ОМОН ещё не так страшен, как СПЕЦНАЗ!
— А это ещё что такое? — испуганно раздался чей-то пока безымянный голос.
— СПЕЦНАЗ, Кристина, — произнесла Клара Сененовна, — это мужья, потерявшие своих жён безвозвратно. Можешь представить, что они вытворяют с любовниками, когда вылавливают их! По крайней мере, больше их, бедных, никто не видит!
Пауза. Все грустно вздохнули.
— Вообще-то глупо как-то в этом мире всё устроено! — нарушила паузу Люси, — Вот они пока вылавливают любовников, эти любовники — я точно уверена, как женщина говорю! — любят их жён в это самое время… И среди этих любовников наверняка есть и их сослуживцы!
— Это точно! Бесспорный факт! Сама знаю! — воскликнула Махаббат и уже глухим, низким голосом добавила, — ну вот мы и пришли. Так! В подъезде молчите, потому как соседи у меня иуды необрезанные, до мозга костей, если что прознают, тут же сообщат тем же самым ОМОНовцам, и тогда — прощай, наш мальчик!
Наступило стойкое молчание, и Саша, выглядывая из-за края ведра, увидел, как молча, заговорщически переглядываясь, женщины поднимаются по ступеням, — так беззвучно, что даже шагов не слышно, видимо, очень хотели доставить Сашу в целости и сохранности, и Саша понимал, что та журналистка с микрофоном и была хозяйкой квартиры, и её подруги во время их разговора наблюдали издалека, а потом все вместе бросились за Сашей, и вот ведро, — и кто бы мог сказать, что мусорное ведро, стоявшее на кухне у Норы, сыграет такую важную роль на данном отрезке его жизни.
Когда дверь за ними закрылась, женщины защебетали, — так, вероятно, выражая свою радость по поводу прибытия, а Ли Хуа-Хуа бросилась в спальню, и Люси, не медля, устремилась за ней, привела, заломив той руки за спину, обратно, поставила у двери и в гневе, сказала: «Ты, Ли Хуа, какого… хуа бегаешь по квартире, али спрятаться от меня решила? Будешь, как мы и постановили, стоять здесь, на шухере, и глядеть в дверной глазок: если что случится, какие-нибудь мужья или прочие нарушители чужого блаженства, дашь знак. Горловым пением, как ты умеешь. А ты, Бавкида… — и появилась Бавкида, большая и квёлая, — доставай мальчика из ведра!
И Саша увидел, как Бавкида, лениво покачиваясь, повернулась к ведру и потянулась за ним — медленно, словно на ходу засыпая, — и заметил, как журналистки уныло разбредались по комнатам, а Ли Хуа-Хуа послушно встала в коридоре и, как было велено, старательно глядела в дверной глазок…
Нора ходила из комнаты в комнату и места себе не находила, ибо тягостно было её ожидание, и Саши почему-то всё не было, а стрелка, та стрелка часов на её лице, то замирала, то двигалась с бешеной скоростью, — может, шалила? дразнила ее? но зачем? — и Нора, когда стрелка останавливалась, не выдерживая мучительной паузы, падала на пол, и — ползала, а после не могла найти в себе сил подняться и так и оставалась ждать на четвереньках, даже когда стрелка вращалась как безумная и впадала в глубокие сомнения, правильно ли она совершила свой выбор, — в пользу часов, а с другой стороны, что ей оставалось делать, — выбрать то мрачное безвременье, голые стены и страх одиночества, старуху с немигающими глазами? Нет-нет-нет, ни за что, лучше так, пусть сбивчиво и нахально, но время движется, пусть так, на четвереньках, — просыпаться на голом полу то ли днём, то ли ночью, и стонать, и плакать, мучиться ожиданием, и в минуты отчаяния вскрывать себя — вкладывать свои ледяные пальцы в горячую тайную складку, раздвигая ноги — раз, два, три! ох! — совершая полёт, растирая персиковую тёплую мякоть ладонями, или вспарывать себя чем угодно, что окажется под рукой, — гладкой ручкой ножа, к примеру, в любом случае понимая — да в который раз! — что на самом деле никакого полёта не было и не будет, и раз не было и не будет, раздирать до крови своё душное тело, и в мгновения какого-то последнего отчаяния приставлять к себе вплотную, между ног, не тупую ручку ножа, а уже его острое лезвие…
Саша не знал, сколько он находился в этой квартире, он помнил только, что ведро опрокинули кверху дном, и над ним стояло глухое вонючее небо — значит, мир перевернулся над ним, а когда отвели этот купол, он уже стоял во весь свой настоящий рост, а вокруг, сбежавшись, журналистки с восторгом на него глядели, хлопали ему в ладоши, осчастливленные его первым пришествием, и первой к нему бросилась Махаббат на правах хозяйки, другие молчаливо и смиренно ждали за дверью, и он — а попробуй не… — взял её прямо на голом полу, и, теряя разум, она извивалась, и кричала, и сама обдирала свои свеженаклеенные обои, и опять вонзалась в его плечи лакированными коготками — косточки даже белели! — а потом — вот-вот, Махаббат! — сама же и обмазывала все плоскости дома сиропом любви.
Далее — остальные друг за другом, по очереди, мечтавшие умереть от любви, такая ведь за ним, бешеным женихом, уже водилась слава, кроме Ли Хуа-Хуа, по-прежнему глядевшей в свой дозорный глазок: Люси, Клара Сененовна, Кристина, Бавкида и опять Махаббат, тайком, по-азиатски хитрая, успевавшая два раза, и круг замыкался, и опять — через передышки — по-новому, и Саша во время этих пауз, когда ему давали хлеб и вино, отчётливо понимал, что ему надо было сбежать от Норы и её, как блюдца, огромных страшных глаз лишь для того, чтобы вернуться к ней, своей возлюбленной, — по-настоящему, без оглядки и навсегда, к глазам её, или — к глазам томившегося по нему существа, а иначе всё равно ничего бы у него не вышло: только через этих обезумевших сладострастниц, вакханок, менад, которых ему, неистовому и горемычному Одиссею, видно, сам Бог послал.
Правда, ещё не всех, потому что в перерывах, во время всеобщего отдыха, его любовницы с нескрываемой тревогой вспоминали ещё одну свою подругу по имени Теклимнестра, учредительница их эротического журнала, и, судя по разговорам, эта таинственная женщина должна была вот-вот к ним присоединиться, и тогда уже никто из них не сможет к Саше приблизиться, потому как она среди них самая главная, царица: не смейте! отныне только моё!
И потому, зная, что скоро весь этот праздник закончится, они, путая очерёдность, друг с другом переругиваясь, хотя и без драк, вновь бросались в нему, брали его снова, и он понимал, смиренно им отдаваясь, что эти неуклюжие прелестницы для него — всего лишь препятствия, которые — он был абсолютно уверен! — ставило перед ним та тайная и последняя томившаяся по нему сущность Норы, и, переходя из рук в руки, именно так он приближался к ней, к её глазам, и пусть таким, с виду страшным и окончательным — конец так конец его пути! — и, приближаясь ней, Саша не знал, наивный, что…
…Нора в это время, мучаясь своим сомнением, придёт ли когда-нибудь Саша, ушедший на пять минут выбрасывать мусор, изменила своим страшным глазам и выбрала лицо с часами — стрелку, которая уже хозяйничала на её лице, ходила, как ей вздумается: то остановится, то бросится вперёд, а то назад, — и бедная Нора, в несвободе от этого выбранного ею же времени, не поднимаясь с пола, ползала, теряя последние силы, по квартире и временами не понимала, где она, и зачем, и в каком вообще живёт времени, и думала только о Саше, о том, что хотя стрелка её обманывает, он всё равно вернётся — должен! — войдёт в какой-то очень светлый миг — о, да! Нора в это верила и, наконец, увидела, как вошёл Саша — о, где же ты был, мой возлюбленный!?
А он молчал, светился и виновато улыбался, покорно опустился на пол, подполз к ней, потому как у неё ползти не было сил, и она только и смогла что обнять его, и они лежали на полу, и Нора гладила его лицо и волосы, и нежно его целовала, и плакала, и думала о том, что если бы Саша… был мёртв для всех, а для неё — бел и румян, то такая жизнь стала бы истинным счастьем, и, в ожидании этого счастья, она спрашивала, как же сделать так, чтобы он никогда больше от неё не уходил, и Саша, — тот Саша, ласковый и послушный, лежащий сейчас рядом с ней, — тоже страстно желал этого, и они легко обо всём договорились, и Нора закрыла глаза, и три раза провела ладонью перед его безмятежным лицом, а потом обняла его, накрыла собой, да так, что его не стало видно, и бормотала какие-то свои заклинания, потом отстранилась от него, и вот — счастье объяло их двоих! — он был мёртв для всех — да, отныне мой возлюбленный мёртв! — но для неё также пылок и нежен…
Саша посреди ночи проснулся среди нагих тел, он понял, что пора, — что в этой сумрачной квартире свой путь земной прошёл он до конца, тихо оделся, чтобы не дай бог не разбудить своих шумных и страстных подруг, ведь они бы ни за что не отпустили его, потому как ещё не появилась их Теклимнестра, оделся и прошёл к выходу, переступая через тела, мысленно с каждой прощаясь, и в коридоре поднял на руки Ли Хуа-Хуа, которой он так и не достался, спавшую у двери и, быть может, во сне своём продолжавшую глядеть в дверной глазок, осторожно переложил её в сторону, тихо открыл дверь, хорошо, что не скрипнула, и вышел.
Он знал, Нора ждёт его, Нора будет ждать, и это знание наполняло такой сказочной силой, что когда он вышел из подъезда и, набрав в лёгкие свежего воздуху бросился вперёд, он уже не бежал, а летел, отрываясь от поверхности земли. Редкие прохожие вежливо уступали ему дорогу и совсем не пугались, а только задумчиво глядели ему вслед, словно чувствовали, что это… любовь, что так может лететь только бог любви, и даже ночной патруль, тот самый зловещий ОМОН, заметив летевшего издали, даже и не подумал, чтобы его останавливать, потому как за воздух они не отвечали, только за землю, а ПВО находилось в северной части города, хотя он, Саша, и был самым лютым их врагом, любовником; Саша летел так неудержимо, в своём движении нисколько не сомневаясь, что решили, что это какой-то генерал, генерал ОМОН, спешит, к примеру, на свидание, и на всякий случай отдали ему честь.
Саша приземлился прямо у подъезда и быстро, в несколько гигантских прыжков, без всякого лифта взлетел на нужный этаж, перед дверью на мгновенье остановился, чувствуя, как из-за двери веет холодом, но — нет, показалось, решил Саша и вошёл в квартиру, прошёл по коридору до комнаты Норы, и — где же твоя уверенность? — вдруг замер, снедаемый ужасными предчувствиями.
— Нора! — начал он издали, за несколько шагов до её комнаты. — Это я, Саша Ли, или Чуланов, твой возлюбленный, я стою сейчас в коридоре и что-то мешает мне войти к тебе, а что, Нора, я не знаю, — я не думал, пока летел к тебе, что мне будет так сложно это сделать, — Нора, если ты слышишь меня, ответь!
И значит, услышала, — из комнаты полился чистый голос Норы, через дверь, хотя дверь была плотно прикрыта.
«Саша, любимый мой, милый мой, единственный, если тебе трудно войти, то представь, что в другой комнате сейчас спит Нина и ты уже оторвался от неё, поднялся с постели и, как и прежде — ведь ты не забыл? — ночным вором, крадучись, пробираешься ко мне, тайный мой, сладкий мой, проклятый любовник!»
Саша заглянул в комнату к Нине, но увидел там одну её, комнаты, пустоту, от которой веяло холодом и обманом.
«Нет, милая моя Нора, я не могу никак представить себе этого, как бы я тебя ни любил, ведь ты знаешь, что Нина выпрыгнула в окно и, вероятно, находится сейчас где-то очень далеко от нас, и значит, даже при большом желании и наличии времени мне будет невообразимо сложно найти её, и привести сюда, и положить её на кровать, чтобы повторить ситуацию тайного ночного прохода к тебе, как ты советуешь».
«Ну хорошо, милый мой, тогда представь себе, что в другой комнате, справа от тебя, лежит счастливая Роза, и ты, свозив её на бал и станцевав с ней куртуазно, оставил её пребывать в вечном покое, и вот, тайным любовником, сладкий мой, крадёшься ко мне…»
Саша послушно заглянул в комнату к Розе, и тут же почувствовал лёгкое прикосновение к своему лицу, и понял, догадливый, что это на мгновение залетела в дом Роза, скучавшая по нему, пытавшаяся таким образом сообщить о том, как она счастлива там, наверху, в заоблачных высях, и, значит, её никак не могло быть в этой комнате, и даже если тело её, представить, сейчас покоится в этой комнате, то это только тело, хотя на самом деле помнил — не целый же век пропадал он в чужой квартире с любовницами, мечтавшими умереть с ним от любви? — что тело Розы уже сутки как было предано земле.
«Милая моя Нора, спешу сообщить тебе, что я не могу идти к тебе после Розы, ведь даже если напрячь всё своё воображение и представить, что я свозил Розу на бал и станцевал с ней куртуазно множество изысканных танцев и несколько раз прогонял невидимого кучера, норовившего украсть у меня драгоценную Розу, то всё равно, Нора, никакой Розы в её комнате не обнаруживается, и я по-прежнему не знаю, что мне делать, как мне войти и увидеть тебя!»
«Ну хорошо, милый, — терпеливо пропела ему Нора, — тогда ты можешь сделать последнее, что я могу посоветовать: ты подойди к входной двери, и — вслушайся, и ты услышишь, что там, за дверью, стоят твои женщины, от которых ты только что вернулся, которые украли тебя у меня, ловко поместив в мусорное ведро, заточили тебя в квартиру и наслаждались твоей любовью, на самом деле принадлежащей только мне, целую вечность — мечтая так же, как и Роза, умереть от твоей любви, но так и не умерли, — да, электрик Сирин Голованов, видно, во время своих ночных походов в поисках жены рассказал всем женщинам мира о твоих необыкновенных способностях, и, значит, такова у тебя, безработного, на самом деле работа — быть любовником, — так вот, прости, я отвлеклась, ты подойди к двери, прислушайся к их голосам, тем более что их привела сюда грозная Теклимнестра, которой ты так и не достался, которая жаждет тебя, и, значит, согласно твоему призванию, тебе стоит и её уважить, а после, когда ты покинешь ещё одну осчастливленную, но так и не умершую от любви, ты сможешь, наконец, войти ко мне — легко и беспрепятственно!»
Саша послушно приблизился к входной двери и действительно услышал за дверью чей-то коварный шёпот, а заглянув в дверной глазок, — увидел своих подруг, выстроившихся перед своей главнокомандующей, той самой грозной Теклимнестрой, — медная грива, изумрудные глаза, огромный бюст, — да, сама львица, даже пасть открывала, разъярённая, что ей не достался Саша, и Саша, держась за ручку двери, хотел было выйти, как и советовала ему Нора, укротить её на глазах у подруг прямо на лестничной площадке и тут же вернуться обратно к Норе, и уже потянулся к замку, как вдруг услышал позади, в комнате у Норы, странный истеричный хохот, словно кто-то, конечно, не она, предвкушая обман, уже праздновал свою победу над Сашей.
«Милый мой Саша! — донёсся до него голос Норы. — Спеши! Я жду тебя!»
Саша замер, и вместо того, чтобы броситься в объятия Теклимнестры, тихо, на цыпочках, подкрался к комнате Норы, не чувствуя ни волшебства её голоса, ни колдовства собственного томления, на мгновение замер, прислушиваясь к шорохам и звукам за дверью, и, наконец, убеждаясь в своих подозрениях, резко распахнул дверь.
Перед глазами его предстала Нора, каменная, словно неживая — белое и неподвижное, как маска, лицо, — она полулежала в постели и смотрела на него немигающими, остекленевшими глазами, а рот её был плотно сжат, губы точно обморожены, и, конечно, из этих уст никак не могло вырваться ни звука, и рядом — о, ужас! — по-хозяйски приобняв её, лежал мужем с многолетним стажем никто иной как Сирин Голованов в Сашиной пижаме, он говорил голосом Норы: «Милый мой Саша…» — Саша вошёл в комнату так неожиданно, что этот мерзавец при всей своей дьявольской хитрости и голосовых подделках, увлёкшись имитацией, даже и не заметил его, и потому не успел ни вскрикнуть, ни вскочить, ни спрятаться под одеяло.
9
Нора, бедная ночная Нора, ползавшая на четвереньках по полу, простоволосая, полунагая, разрывавшая на груди одежды, всё-таки — о, счастье! — дождалась своего любимого Сашу, но какого-то другого Сашу, который не бросал её посреди ночи под странным предлогом вынести мусор, — да, другого Сашу, который был удивительно послушен и без слов, в ответ на её тихую просьбу сразу же лёг рядом, на пол, нежно обнял её, чуткий и внимательный любовник, прижался к ней и слушал: слушай, милый, я тебя так сильно ждала, что просто кости ломило, и вот, наконец, ты пришёл, в самом деле пришёл, и ты видишь, милый, что только ты и я, снова рядом, а вокруг никого, как просто, оказывается, всё мучительное разрешается просто, и я поняла, милый, что надо всю жизнь учиться ждать своего любимого, — так ждать, чтобы всё, наконец, к тебе приходило, и вот ты пришёл, и мы с тобой снова вместе, держимся за руки, и… прижимаемся друг к другу словно не своими телами, боясь стать слишком собой и налечь друг на друга, как настоящие любовники, пока не знающие друг о друге ничего, и прежде чем слиться в единое, мы, чутко внимающие друг другу, отсчитываем последние мгновения перед нашей встречей, чтобы не нарушить в себе дыхание ветра, ветра ожидания, так что закрой глаза, милый, и вдохни меня в себя, а я — тебя, мы, двое, должны научиться дожидаться друг друга, — о, если бы все люди знали, как важно научиться этому, так, чтобы только ты и я, и никто другой, да, милый, — Нора сжимала его тёплые мягкие ладони и плакала от счастья, потому что дождалась своего любимого, — и потому ты теперь мёртв для всех, но столь же румян для меня, столь же пылок и нежен, — и пусть это станет нашей счастливой тайной, которая только и сможет оградить нас от обступающего нас мира, где никто никогда друг друга не дожидается…
Неизвестно, сколько времени Нора пролежала на холодном полу со светившейся в сумерках улыбкой — а она действительно светилась, — сжимая ладони своего возлюбленного — а она действительно сжимала, — мёртвого для всех и живого для неё, но когда она очнулась, никого поблизости не было, и не знала Нора, плакать ли ей или опять затаиться с надеждой, надеясь, что на этот раз Саша ушёл, потому что так было нужно, но — как, как же бывает нужно, и почему так нужно? — а потому, что стать мёртвым для всех, Нора, не так уж и просто, и этому надо учиться так же, как и стать живым для неё, для своей любимой, изучавшей в этих пустых коридорах науку ожидания, вызывавшей любимого из небытия, — ну и ладно, может, просто наступила пауза? — успокаивала себя Нора, но всё же заплакала, потому что ни на минуту не хотела быть одной в этих обманчивых сумерках, стенах и коридорах мира, заплакала и тут почувствовала чьё-то прикосновение.
— Саша? — вгляделась в темноту, и увидела какого-то человека, и почему-то совсем его не испугалась, и он присел возле неё на корточки. — Кто вы?!
— Я Сирин Голованов, — Сирин, оказывается, уже больше получаса сидел здесь и разглядывал лежащую на полу Нору, то рыдавшую, то светившуюся от счастья — ну точно с ума сошла! — складывала ладони, словно прижимала к себе не свои, чужие, — может, мои? — подумал Сирин поначалу, только вернувшийся из своих странствий в поисках невест, на всякий случай он попытался просунуть свою ладошку в её, ведь Роза же умерла… но Нора его не замечала, и, значит, ладони её принадлежали вовсе не ему, и даже когда Сирин попытался заговорить с ней, она никак, ни одним движением — рук, губ, бровей — ему не ответила, тогда он, видя, что Нора не в себе, взял её на руки и перенёс на кровать, и там, рассыпав щедро по подушке свои роскошные чёрные волосы, Нора, наконец, заговорила, заблестели её глаза, — она стала рассказывать Сирину о своём возлюбленном, который только что был здесь — вы мне верите? — в этом доме, мёртвый для всех, но живой для неё, и Сирин мучительно старался разобрать её бессвязную речь, даже понимал уже что-то — да, да, Нора, мёртвый и живой, конечно… — наполняясь этим чужим знанием, которое вот-вот должно было его переполнить.
— Господи! — вдруг подскочил со стула Сирин. — Я всё понял!
Может, даже вскрикнул, а может, про себя, — да, он действительно понял, что у этой странной женщины, совсем не сумасшедшей, был тайный любовник, — какой-то там Саша, другой, конечно, Саша, не тот, что столько времени проводил у Розы, пока она не умерла — маньяк! мерзавец! — и этот тайный любовник был, судя по всему, неземного происхождения и вызывался Норой, когда ей заблагорассудится, конечно, всегда без свидетелей, присылаемый кем-то из небытия — кем, кем? да не важно! — и, находясь рядом с ней, осторожно к ней прижимался, — так рассказывала Нора, — боясь быть слишком собой — тьфу, сам чёрт тут не разберёт! — предчувствуя в ней какой-то там ветер ожидания, как настоящий любовник…
Разобрав всю эту белиберду, Сирин радостно вскочил со стула, потому что теперь он окончательно понял, что пока он бродил, глупый, по ночному и тёмному миру в поисках невест, нагло — все, как одна! — хамивших ему и с пеной у рта требовавших от него в качестве свадебного подарка карманного любовника, — истинная его невеста — ну идиот! сколько времени зазря потратил! — давно пребывала в этих стенах, — лежала на голом полу, где он и застал её, но не зря, видно, лежала, потому как именно в те ночные минуты она и обрела своего истинного любовника, встретилась с ним, и он, этот любовник, теперь таился в ней, и, значит, — о, счастье! — ликовал уже Сирин — ему не придётся искать для неё какого-то другого, ибо всё, значит, в ней, никуда, ни за кем, значит, она не побежит в будущем с ним браке, и не это ли счастье для него, уже отчаявшегося найти себе невесту?
Как только Сирин это понял, он тут же бросился лечить свою будущую супругу, — ведь сколько она, хохоча и плача в своих ночных жалобах со своим невидимым и тайным, мёртвым для всех и живым для неё, находилась, неизвестно, могла и простудиться, бедняжка, окно открыто, сквозняк. Лекарства, горячий чай, отвары… Всё это Сирин быстро приготовил, торопясь и нервничая, от волнения даже руки дрожали — боялся, что Нора в эти самые важные минуты его жизни вдруг вскочит с постели и со звериным оскалом заорёт: «А нет у меня никакого мёртвого! Подавайте мне только живого! Хо-ха-хо! Так что, Голованово отребье, иди ищи мне любовника! А когда найдёшь, я ещё сто раз подумаю, выходить ли за тебя замуж, мудак!» Вот так ведь она могла бы сказать, и что бы тогда бедный Сирин делал? Умер бы с горя, упал бы на обманчивый пол, лишился бы чувств, разбил бы все лекарства, порезался, ползал бы в лужах собственной крови, вымаливая у обманщицы научить его искусству ожидания!
Но нет, Нора, слава Богу, с кровати не вскакивала и дико не хохотала, лежала по-прежнему в своей спальне, стонала, что-то шептала под нос — во сне или в бреду — одно и то же, в любом случае Сирину всё это было выгодно — любая её болезнь, — лечить и лечить, лишь бы никуда не ушла, и пока лечил, убедился бы в том, что это не обман, что, наконец, и ему Бог уготовил счастливую участь — обрести семейный покой и уют, и мирный шёпот жены на ухо, пусть даже если она будет рассказывать всю жизнь о своём тайном любовнике, всё равно, — если он жив для тебя, Нора, то всегда мёртв для меня!
Нора несколько дней не вставала с постели и, конечно, нуждалась в его помощи, а Сирин — тем более — в ней, и эти ночи и дни, быть может, были самыми счастливыми в его жизни: забота о своей будущей жене — что ещё нужно Сирину, обретшему, наконец, надежду, полжизни прожившему в мире, похожем на холодный, сырой, пропахший мочой и крысиным помётом подъезд.
Когда Сирин окончательно убедился, что Нора — лучшая для него невеста, какую когда-либо в этой жизни он мог обрести, то стал сосредоточенно думать о возвращении Саши, — того, другого Саши, который позорно сбежал от этой чудесной и так волновавшей его женщины, как шут и фигляр, с мусорным ведром в руке.
Он предполагал, где мог находиться этот Саша, потому как женщины, представившиеся Саше журналистками эротического журнала, входили в его списки невест, требовавших от него карманного любовника. Во время похорон Розы он сообщил им, что есть у него один любовник, причём такой, о котором они даже и мечтать не смеют, — способный в своей любовной страсти довести женщину до смерти… — «Вам подходит такой?» — помнится, ехидно спросил он их тогда. — «Что?!» — вздох восхищения, а после, как волной смыло — побежали ловить его, потому как, действительно, таких любовников, способных довести женщину до смерти, трудно найти, и больше Сирин этих женщин никогда не видел, и вполне может быть, они обнаружили и увели с собой Сашу и, может, унесли его в том самом мусорном ведре, — почему бы и нет? — такие ведь фурии способны растягивать как время, так и пространство.
С другой стороны, Сирину надо было во что бы то ни стало убедить бедную Нору в том, что Саша — тот Саша, который всё-таки вернётся домой, никуда, увы, не денется, — помятым и замученным, со стыдливо опущенным взором, кобель поганый! — есть призрак и обман, ловкая подделка враждебного мира, подосланный этим самым миром к ней для того, чтобы сбить её с толку, растоптать её тайную нежную любовь! И Сирин уже вовсю старался: вот, послушай, Нора, того Саши, который жил с тобой в этом доме, на самом деле не было, точнее, был и сплыл, бросил тебя, разве так, скажи мне, любимые-и-любящие поступают? Тем более, как ты говоришь, с ведром в руке… На что Нора пыталась слабо, но возражать ему, что очень огорчало Голованова, ведь её сомнения указывали на то, что в любой момент она может вскочить с постели и с неженской силой захохотать, признаваясь бедному Сирину, что она так ловко его с тем самым мёртвым надурила.
Да, в минуты слабости Нора действительно оправдывала Сашу и говорила: а может, Саша, в сущности, тонкий и нервный молодой человек, в ту ужасную ночь почувствовал, как в первый раз, как я его горячо любила, а он меня, и, задыхаясь от моей невыносимой сладостной близости, не выдержал такой духоты и убежал из дома, — проветриться; бросился бежать по тёмным улицам, рассекая грудью холодный осенний воздух, — ветер свистел в лицо, и, полный своего счастья, оповещал уже всех в ночи, наивный романтик: и редких прохожих, и проезжавшие мимо машины, и деревья, дома, и небо, и звёзды, — о том, как он любит меня, и как вообще человек может любить, и как велико его счастье, и, может, в своём бесценном порыве оповестить весь мир и всю Вселенную он в этой Вселенной и заблудился?
— С мусорным ведром в руке! — снисходительно добавлял к её оправданиям Саши Сирин.
Лечение Норы уже давало свои положительные результаты в том смысле, что Нора всё больше ему, Сирину, подчинялась, и доверяла, и уже не пыталась оправдать Сашу, и уже не так горько плакала, и уже не так, как в ту ночь, сияла, и если и говорила о возлюбленном, то, конечно, о другом — сладком и тайном, мёртвом и живом, что вполне, отметим ещё раз, было на руку Голованову.
— Только постельный режим, — не уставал повторять Норе доктор Голованов, и тихо присаживался к ней по вечерам под видом бессонной заботы, и как только она засыпала, тут же ложился рядом с ней, так репетируя своё супружеское счастье, вытягивался на постели во весь рост, сладко потягивался, мечтая о том, что скоро, очень скоро Нора станет его женой, и эта постель будет их супружеской, и на ней — взгляд сверху — будет почивать жена, смирная, втайне думающая о своём любовнике, между прочим, неземного производства — где вы такого достали? — а рядом с ней муж Сирин Голованов, тихий, домашний, земной и сытый и, конечно, великодушный, ибо знающий о её любовнике всё, в общем, мир и покой, — что ещё человеку в этом мире нужно?
Однажды такой же ночью, когда Нора уже спала и видела свои сладкие сны — свидания-встречи, — а Сирин мечтал, в каком костюме он будет бракосочетаться и где этот костюм можно купить, — сквозь грёзы, сны и мечтания донёсся до слуха дикий вопль, сотрясший, наверное, весь дом, и Сирин тут же понял, что это была Теклимнестра, одна из его потенциальных невест, оказавшаяся в конце концов женой полковника ОМОНа, требовавшая, будучи потенциальной его невестой, старая блядь, ха-ха, карманного любовника, — рыжая грива и дымившаяся, как вулкан, грудь. Более того, он догадался, почему Теклимнестра так завопила: он понял, что Саша всё-таки оказался в плену у невест, которые, конечно, сладко и вдоволь им попользовались, а после заснули от усталости, и этот мерзавец, недолго думая, от них сбежал, ещё до прихода страстной Теклимнестры, так долго усыплявшей своего полковника, ну и, конечно, та, не обнаружив в телесном развале своей жертвы, разгневанная, сотрясла своим справедливым воплем эту несправедливую ночь, а Саша уже мчался, как ветер, к Норе, и скоро здесь появится.
Тогда Сирин стал судорожно думать, что делать, кожей чувствуя Сашин бег. Он не стал будить Нору, неизвестно, как бы она, ещё слабая, отреагировала на это возвращение, он решил действовать по плану, который уже складывался в его голове: как только в дом ворвётся Саша, он начнёт говорить голосом Норы — о, да! — что ему вполне удастся, и не таким подделкам научился он за время своей работы электриком, и, говоря голосом Норы, он станет водить его за нос по другим комнатам — и Нины, и Розы, — прекрасно зная как электрик, сиречь психолог, что Саша не посмеет сразу же к Норе войти. После же, когда комнат больше не останется, ведь между ним и Норой было только две женщины — мать и дочь, ну и семейка! — он отправит его тем же голосом Норы за входную дверь, за которой будет уже стоять, — это он знал наверняка как режиссёр, сиречь электрик! — медноволосая дива Теклимнестра со своей пышной грудью и перепуганными подругами, сотрясая своими воплями колодец подъезда, и тогда Сирин быстро разбудит Нору и подведёт её, сонную и ничего не понимающую, к самой двери. Улучив момент, когда Теклимнестра будет кровожадно расправляться со своей жертвой на глазах подруг и, может, на глазах у изумлённых соседей, Сирин резко откроет дверь и покажет своей будущей супруге, какова истинная сущность её поганого земного любовника. «Вот видишь, Нора, а что я тебе говорил?!»
Согласитесь, план был просто превосходным!
Так по началу и случилось: Саша, конечно, сразу не посмел войти к Норе, а сначала, бесстыжий, вошёл к Нине, которую, собственно, и выгнал из дома, затем к Розе, которую, здесь уж и говорить не приходится, довёл своей страстью до смерти, и после, ведомый мудрым Сириным, уже было направился к входной двери, за которой — тут как тут! — стояла Теклимнестра со своими подругами, разрывавшая от страсти на себе одежды, — всё, в общем, шло по плану, и тут случилась осечка: Саша, заподозрив неладное, бросился в комнату к Норе, а Сирин, слишком увлечённый своей имитацией, сразу его и не заметил.
Что было дальше, трудно себе представить! Вихрь, ураган, землетрясение в груди, Саша, увидев отвратительного электрика, лежавшего в постели рядом с Норой, вдобавок в его же полосатой пижаме — ну, быдло и хам! — набросился на Сирина и с протяжным криком, от которого содрогнулась даже стоявшая за дверью Теклимнестра, стал молотить его кулаками — тут Нора и проснулась! — как какого-то самого омерзительного в мире гада.
Сирин же, судорожно отбиваясь от Саши, всё ещё пытался ему что-то объяснить, — конечно, уже своим голосом, и получалось почему-то стихами.
«С любимыми не расставайтесь! — нервно выкрикивал Сирин, уворачиваясь от Сашиных ударов. —И каждый раз навек прощайтесь, — заикался он от страха. — Когда уходите на миг!.. Воттт!!!»
Вероятно, блистая своим высоким штилем, Сирин пытался поднять уровень их беседы, если это можно было назвать таковой, Саша же, совершенно его не слыша, как заведённый хватал его и, если получалось, бил головой о пол, честно говоря, сам от себя не ожидая такого зверства, и может, он просто убил бы электрика, если бы не Нора, закричавшая так пронзительно, что даже женщины, по-прежнему стоявшие за дверью с Теклимнестрой во главе, испуганно, цокая каблуками, побежали вниз, понимая — даже они! — что нет ничего страшнее в этом мире, чем полуночный семейный скандал.
От крика Норы Саша на мгновенье как бы очнулся и остановился, чем немедленно воспользовался Сирин, который выскочил из-под него и бросился в другую комнату.
— Саша, — выдохнула совершенно бледная Нора, глядевшая на него во все глаза, не понимая, тем более после долгих воспитательных разговоров Сирина, кто же это рядом с ней в одной спальне сейчас. — Это ты?
В этот момент Сирин крикнул ей из другой комнаты, не желая забыть о своей роли мужа, что-то про Сашу и про их уговоры, про какого-то подосланного, чем вывел Сашу из оцепенения. И Саша, ничего не ответив Норе — после, после… — выбежал из комнаты и бросился догонять Голованова, желая до конца искоренить мерзость и зло, которые поселились в этом несчастном доме.
Нора же села посреди постели и, слыша ужасные крики и ругательства, сосредоточенно думала о том, был ли прав Сирин, и был ли действительно это Саша, и, если, думала она, Сирин Голованов был единственным свидетелем её нового прошлого, связанного с её новым тайным возлюбленным, а этот Саша всё-таки олицетворял её старое прошлое, с которым она совсем недавно прошла сквозь все тёмные чуланы мира — пропажу Нины и смерть Розы, — о, думай, думай, Нора! — то в ком же заключалась её истинная правда, и к кому ей нужно в конце концов пойти?
Саша же в коридоре уже срывал зачем-то, а может, так само собой получалось, с Сирина свою пижаму, а Сирин вертляво, но стойко отбивался, понимая, что в пижаме, хоть и чужой, он есть Бог, то есть Муж, что на самом деле одно и то же, — и, значит, правда за ним, а если бы он остался в трусах и майке, то стал бы вновь всего-навсего полуголым электриком, забредшим по вызову в этот дом и забывшим о цели своего визита.
Нора тем временем думала: Сирин — это почти её новое прошлое, тот самый человек, который поднял её с пола, внимательно выслушал, стал лечить и за ней ухаживать и, что самое важное, бесповоротно поверил в то, что её возлюбленный был с ней той ночью, да, да, Нора, — какой-то другой Саша…
Саша вырывал из рук визжавшего, как девка, Сирина свою пижаму, точнее, куртку, нельзя было сказать, что он хотел надеть её, чтобы по странной логике Сирина ощутить сполна силу мужа и, значит, правого и, значит, Бога самого, но тем не менее эта одежда интуитивно воспринималась Сашей как тайное оружие Сирина, отобрав которое, он смог бы легко расправиться с этим полоумным и изгнать его из дома навсегда.
А Нора всё думала: но, с другой стороны, Саша, который только что был в этой спальне… от него, да, дохнуло такой теплотой и влажностью, таким нежным ветром — бриииззз! — дувшим от осеннего моря — белое солнце и белый песок в глаза, — влажностью прошлого, которое никак невозможно забыть; Нора думала: а может, и не было другого Саши, может, есть только один вместо тех двоих, живой для неё и румяный, и румяный, увы, для всех — да, надо было срочно кого-то выбрать, — надо было срочно остановить эту ужасную драку в коридоре, которая, в сущности, была совсем не дракой, а борьбой, столкновением двух её прошлых — старого и нового.
— Прекратите! — наконец, закричала она пронзительно, с глубоким страданием, так долго копившимся в ней. — Прекратите немедленно!!
Мужчины замерли, и здесь произошло нечто необъяснимое и странное, чего никогда не случается на земле, не бывает в принципе, ни при каких обстоятельствах, не имеет никакого научного объяснения, но тем не менее это произошло. Когда раздался Норин крик, руки мужчин ослабли, и в тот же момент та самая многострадальная пижама, уже разорванная в нескольких местах, медленно и как-то торжественно поднялась в воздух и замерла под самым потолком.
— Это… что это? — забормотал, бледнея, Сирин, оставшийся в майке и трусах, поражённый, показывая пальцем наверх, туда же смотрел и Саша. Пижама же медленно поплыла по коридору, и соперники, забыв о своём соперничестве, послушно, как заколдованные, двинулись за ней.
Нора же в наступившей тишине замерла, не зная, что сейчас происходит в коридоре, она по-прежнему не могла решить, какое ей прошлое выбрать, какое из них — истинное, и думала, думала, думала до боли в висках и затылке.
Пижама же, уже наполняясь чьим-то невидимым телом, на мгновенье остановилась — врезалась в потолочное небо, как какая-то высокая звезда, которой не хватало небосклона, и вдруг, точно парус, натягиваясь, с глубоким человечьим вздохом выплеснула из горловины… голову, которая медленно, как перископ, обратила на стоявших внизу свой, очевидно, особый небесный взгляд.
— Господи! — дрогнул и даже перекрестился Сирин, медленно оседая с видом человека, догадывавшегося о некоей страшной тайне.
— Уууу, — загудела пижама, неспешно облетая по периметру комнату, и пока она летела, первая голова сменилась второй, затем вторая третьей, и так — через вздох пижамы — головы сменяли друг друга, словно секретные части космического спутника, а рукава пижамы плавно махали в воздухе, слово это была не пижама, даже не космический спутник, а какая-то диковинная птица.
— Да, — новое прошлое! — мучительно думала Нора. — Или… может, всё-таки старое?
Сирин вдруг заплакал, словно узнавая в медленно чередовавшихся лицах, выплёскивавшихся из горловины пижамы, своих старых знакомых, и, скорей всего, они действительно были ему знакомы, а Саша совсем обалдел и ничего уже в происходящем не понимал, он только догадывался, что Сирин, как брошенный муж, узнаёт своих собратьев по мировому несчастью, а поскольку сам Саша никогда ещё не был мужем, то проникался особенной жалостью к Сирину и этой пижаме, и — не было у него уже никакой ненависти к этому человеку.
— Уууу, — скорбно гудела пижама, скорбя о всех мужьях в истории человечества, утративших своих жён бесследно и навсегда.
Голованов же, казалось, совсем забыл о драке и, семеня и как-то трогательно расталкивая локтями пространство, угадывая направление, бежал впереди пижамы, и когда она остановилась перед входной дверью, Сирин с низким поклоном, но не подобострастно отворил перед ней эту дверь. Пижама на мгновенье замерла и вдруг закачала одобрительно своей очередной головой, а затем рукавом указала Сирину на выход, вероятно, приказывая следовать за собой. Ещё одно мгновенье и — исчезла в тёмной пустоте подъезда, и вслед за ней, как за своим боевым знаменем, выбежал Сирин, прямо так — в майке и трусах. Саша вышел на лестничную площадку и долго, с удивлением, провожал взглядом медленно опускавшуюся в колодце подъезда пижаму, уже терявшую свои очертания, и босого Сирина, звонко сбегавшего — лишь пятки мелькали! — по пролётам лестницы вслед за ней.
— Старое, только старое прошлое, которое всегда лучше нового, — наконец, решила Нора, сидевшая с ногами на кровати, и следом подул ветер, она поёжилась и накинула на себя одеяло и в первый раз за эту беспокойную ночь без труда и сомнений улыбнулась. Как в счастливой сказке.
Саша, вернувшись в квартиру, отбрасывая свои странные впечатления от произошедшего, бросился к Норе, вбежал в комнату, встал перед ней на колени, жадно прильнул к её ногам и принялся что-то говорить себе в оправдание. Бессвязно, горячо и пылко.
Нора же знала, что Саша останется в доме, потому что она так решила, — да, в том числе и исход схватки повлиял, а наивный Саша даже не подозревал, что женщины на самом деле могут всё.
— Милый мой, — прижимала она к груди его бедную голову, — где же ты был? Я так тебя ждала!
Они встали и медленно, глядя со счастливыми улыбками друг на друга, перешли, держась за руки, в другую комнату и одновременно, по молчаливому согласию, сели за стол, словно им предстоял долгий и очень важный разговор, в котором Саша должен был оправдать себя, а Нора рассказать о том, что за время их разлуки произошло.
— Если бы ты знал, мой милый, как я тебя ждала, и как — как я мучилась, ты знаешь, что в своих ночных жалобах — стенам, полу и потолку, каждой вещице в этом доме — я научилась ждать так, что стала вызывать к себе возлюбленного…
— Меня? — осторожно спросил Саша.
— Не знаю, пока не знаю, Саша, может, и тебя, а может, нет, я так научилась ждать, что… ты-не-ты, наконец, пришёл, и мы обнялись с тобой-не-тобой нежно, боясь быть слишком собой, и я, держа тебя-не-тебя за руку, уже перетекала в твоё, передавая тебе-не-тебе своё искусство ожидания. Ты всё помнишь?
— Да, — сказал Саша и, может быть, совсем не соврал.
— О, если бы люди в этом мире умели ждать по-настоящему — тёмными ночами, в удушливом одиночестве, сдерживая руками стены, напирающие на них, жалуясь этим стенам, поскольку больше некому, жалуясь им, как своим палачам, — о, если бы понимали они на самом деле, как — каково оставаться в разлуке, думая о своём любимом, и собирать вещи, приметы и крохи, оставшиеся от него, — если бы знали, что только и можно вымаливать у каменных своих палачей тень своего любимого, ждать и думать только о нём, — если бы знали, то любили бы друг друга совсем по-иному, понимая, что есть только Я и Ты, только они двое в этом мире — мёртвые для всех, но живые друг для друга, только двое, живые друг для друга навсегда…
— Да, милая, — застонал Саша и заплакал. — Сейчас я тебе всё объясню! Сейчас…
— Не надо! — сказала Нора, — Я всё знаю и так. Я знаю, где ты был, и это, пойми, не имеет никакого значения, я знаю, что ничего не знаю, и не хочу ничего знать, я только хочу знать, о милый, наивный мой, что именно ты был в ту ночь, когда я так горько тебя у этих каменных стен вымаливала, я только хочу знать, что это был ты… да? Да! — сама же торопливо и ответила Нора. — И если «да», то это самое важное, и, значит, я научилась тебя ждать, в ту ночь, значит, то было первым моим уроком, а теперь я буду учить тебя, — грустно улыбнулась Нора, и заблестели её глаза. — Я научу тебя одному драгоценному знанию: вот мы с тобой сейчас в этом доме, запертом наглухо от всего мира людей, не умеющих друг друга ждать и беспомощных в своём неумении, и с этого момента мы начнём жить в этом доме заново — как в наглухо запаянной капсуле с запасом воздуха на две человеческие жизни, жизни первых людей на земле, только что родившихся, у которых не было никакого прошлого — ни старого, ни нового — и нет никакой памяти, и если нет ничего, то сейчас закрой глаза, милый, сейчас мы с тобой и начнём по-новому жить…
Ух! — закрыл глаза Саша вслед за Норой, и вдруг завертелись земля и дом вслед за ней, двери и окна стали сливаться во всеобщем кружении со стенами, и ни просветов, ни щелей — одна наглухо запаянная камера, в которую никто не войдёт, не влетит, не вползёт — ни одна тварь на земле, — камера, заключающая в себе все драгоценности мира, а именно две человеческие жизни, начинающие жить по-новому…
— Звонок! — вдруг произнёс испуганно Саша, и тут же раздался звонок, словно он, по-прежнему неверный Норе, вызвал этот самый звонок, останавливая это счастливое кружение, — дверной звонок, словно у этой камеры были ещё какие-то двери, а на дверях — звонки. — Ты слышишь, Нора? Звонок…
— Да, пусть звонок, — открыла глаза Нора и улыбнулась, на секунду позволяя себе отвлечься. — Иди открой! — И, видя вопрос на его лице, добавила: — Открой им в последний раз! Мы не должны с тобой этого бояться…
— Может, это электрик Сирин вернулся? — сказал неуверенно Саша, такой земной и потому такой неуверенный.
— Может, и он… Но неважно кто, — опять улыбнулась Нора. — Ты скажешь им, что с этого момента мы никого не ждём, отныне и вовеки никакого прошлого, нового или старого, отныне мы — лишаемся памяти!
— Да-да! — обрадовался Саша. — Мы скажем им, что никого не ждём, что мы начинаем жить заново, что мы окончательно изгоняем прошлое!
Он встал и вышел, а Нора ему улыбалась вслед, а может, не ему, а их общему будущему — другому Саше, который откроет, ответит и закроет дверь, через мгновенье войдёт обратно — новым, чистым, не уходившим от неё никогда, а может — улыбалась Нора, — когда он откроет дверь, никого там, за дверью, и не окажется, может, это прошлое звонило играючи в дверь — напомнить о себе просто так, без последствий, напоследок, а может, и не было никакого звонка, а только память о них — его и её, и если он откроет дверь, то это память, только память, которая им уже не нужна, потому как они начинают жить по-новому.
— Саша, кто там? — спросила Нора, смахнув прядь с лица, чистого и светлого, обращённого в будущее, но никто ей не ответил, и правильно, подумала Нора, сейчас Саша посмотрит в лицо этому прошлому, в каком бы обличии оно к ним ни явилось, и закроет дверь перед его носом, и не пустит его… А если даже, слабый-дверной-доверчивый, и пустит, к примеру, собственную память, поскольку это ведь его собственная, понятно, своих не принято не пускать, то она, Нора, встанет и ответит гостье за них обоих, и, зная, что ей, памяти, отвечать, Нора, мудрая и сильная, спокойно ожидала, допивая эту последнюю паузу до конца.
И вот — сквозь Сашу и эту паузу — вошла незваной гостьей эта память, и Нора встала — взмах и излом бровей! — и почему-то глядела не на гостью, а на Сашу, застывшего на пороге, на бледное его лицо, и думала, как к ней, этой памяти, обратиться, а после объявить о самом важном, ей, вошедшей и по-хозяйски присевшей на Сашино место за столом, и, тщательно подбирая имена, она вдруг поняла, уже чувствуя на кончике языка горький привкус этого имени, что эта гостья, эта странная невозможная гостья, ни слова до сих пор не проронившая, откликнется только на имя Нина.
1996—1999 гг.