В двух рассказах
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 12, 2024
Сажина Ольга Сергеевна — переводчик, художник-иллюстратор. Родилась в 1977 году, окончила Московский авиационный институт (2000). Доктор физико-математических наук, шеф-редактор Большой российской энциклопедии. Рассказы печатались в журналах «Юность», «Истоки» и др. Живёт в Москве. В «Дружбе народов» публикуется впервые.
Саван саванту
(баллада о переводчике)
Раз — это глаз. Плохо, когда один.
Два — так могло бы быть.
Три мечты: две о том, что любим,
И одна, — что может ещё любить.
Если друга четыре, то пять врагов.
Если шесть помогут, предаст седьмой…
Пусть прокатится время, сотрёт за собой
Осьминожий его, восьминогий остов.
Дмитрий Хованский
1
— Господин Варежкин! Что это такое?
Соньо Валерьевич Варежкин задумчиво вскинул глаза на начальника, директора московского бюро переводов.
— Что вы на меня этак смотрите, а? — взвился директор, как будто Соньо замахнулся на него по меньшей мере Миллеровским словарём. — Послушайте, я всегда рад творческим порывам сотрудников, однако должны быть пределы импровизации! Ну что вы мне принесли, а?.. Вот это! И это!
Это был заказной перевод биографии неаполитанского астронома прошлого века. Все шестьсот страниц старомодного итальянского текста Соньо перевёл за неделю и отдал в бюро ещё вчера.
Директор потряс увесистой пачкой, и большие светлые глаза Варежкина приобрели отсутствующее выражение. По его тонким губам поплыла неуместная озорная улыбочка. Тарантелльная улыбочка, назвал бы он её.
— Читаем оригинал… — продолжал директор, сдерживая раздражение. — «В культурных салонах Неаполя люди увлекались наукой, искусством, литературой и политикой». Всё лаконично, видите? И дальше — заметьте! — о салонах ни слова. Теперь ваш перевод этого предложения… Варежкин! Ваш перевод занимает двадцать страниц! Вы расцветили текст персонажами, заставили их говорить обо всём, начиная с философии Платона и заканчивая кодексом Наполеона и ценами на моцареллу. А в конце сего раута двое синьоров у вас напились и подрались! Вот, вот! «”Чтоб ты таки фалерно упился, потаскун паршивый!” — исступлённо голосил Джузеппе».
Соньо неожиданно расхохотался так, что директор даже подскочил в кресле.
— Ага, — глаза переводчика радостно блеснули, он азартно прищёлкнул длинными тонкими пальцами. — Там такая пикантная история приключилась! Первый участник драки — старый еврей Джузеппе, что жил неподалёку от собора святого Януария, а второй — вечно пьяненький поэт Джованни. Так вот, приехавшая из Лондона жена этого еврея…
— Откуда вы это взяли?! — взорвался директор. — Где документы, ссылки?
Соньо осёкся, потускнел. Провёл ладонью по взлохмаченным чёрным с проседью волосам. В своем тёмно-сером костюме он был похож на костлявую длинноносую неопрятную птицу.
— Разве стало хуже, Рудольф?.. — медленно и огорчённо выговорил он, не замечая, как директора передёрнуло от фамильярности.
— У нас здесь бюро переводов, господин Варежкин Соньо Валерьевич! Я бесконечно, бесконечно восхищён вашей способностью непринуждённо переводить с десятка языков, как говорится, туда и обратно, но я больше не могу, поймите же, не могу спонсировать подобную самодеятельность! Хотите трудиться на писательской ниве — бог в помощь, но только в другом месте! А вы, вы… Вы приносите мне притчи о крокодилах вместо торгового договора на продажу сумок, душераздирающие баллады о рыцарях вместо подстрочника к Ричарду Третьему. Одним словом… — перевёл дыхание директор, — одним словом, господин Варежкин, я вынужден расторгнуть договор за невыполнение. Извините, что сегодня, но другого выхода у меня нет, я уже подписал договор с другим переводчиком…
Директор говорил что-то ещё, но Соньо повернулся и, ссутулившись, молча пошагал из кабинета.
«Может, надо было всё-таки после праздников, — запоздало поразмышлял директор, но тут же одёрнул себя: притчи о крокодилах, понимаешь! Чудесные рекомендации, а нигде-то он долго не задерживается — у меня всего год и проработал… да… жаль, конечно…» И принялся торопливо собираться домой.
— Рудольф Константинович, — заглянула секретарша Танечка. — Там звонят, Варежкина просят. Что сказать?
— Нашли время… Я сам! Аллё! Кто спрашивает?
— Государственная жилищная инспекция в связи с необходимостью взыскания штрафа с гражданина Варежкина, — неспешно и солидно сообщили ему.
— Инспекция? Штраф? — немного сбился директор. — Какой ещё штраф?
— Большая задолженность гражданина Варежкина, проживающего по адресу… так, минуточку…
Директор услышал шуршание бумаг — характерный звук работы неспешной бюрократической машины, которой абсолютно нет дела до того, что сегодня люди торопятся за новогодний стол!
— Он уволен, сегодня уволен, — нетерпеливо переступил с ноги на ногу директор, потея в пальто и шапке.
— …Проживающий по адресу… минуточку…
— Серебряный переулок, дом восемнадцать! — не выдержал директор.
— Да, совершенно верно. Так вот, мы никак не можем связаться с гражданином Варежкиным…
— Танечка! Будьте любезны, дайте телефон Варежкина!
— Гражданин Варежкин не отвечает на звонки по стационарному аппарату, таким образом…
— Господи ты боже мой… Танечка! Таня! Найдите им мобильный Варежкина, и ещё телефон той девушки… как её… Нади, кажется… ну, гид-экскурсовод, она у него с месяц назад заказывала кучу переводов брошюрок, он её ещё постоянно до метро провожал и розы дарил… Всё, побежал я! С Новым годом!
— Благодарим за сотрудничество.
2
Соньо пробирался московской улочкой, загребая снег беспомощными перед русской зимой европейскими лакированными ботинками. Его нетерпеливо обгоняли спешащие домой люди.
Соньо сильно прихрамывал, потому что одна его нога ступала по неаполитанской брусчатке, а другая — по летнему газону у лондонского Вестминстера. Он жмурил глаза, и колкий свет зимних фонарей превращался в остроконечные звёзды, которые покачивались в такт шагам. Фонари и пронизывающий холод были с ним здесь, но всё остальное…
Вопли дерущихся чаек, гул базарного дня, скрип трущихся друг о друга бортов рыбацких лодок у пирса, грохот прибоя, свежий, быстрый говор прохожих — всё сливалось, перемешивалось, пахло рыбой, печёным хлебом и тухлой водой, шлейфом тянулось в море, поднимаясь дымкой над мягкой дугой Неаполитанского залива. А потом вдруг накатывал приторный морковный аромат английских роз, и тогда перед глазами начинало мелькать розовое, красное, чайно-жёлтое…
«Ничего, сам закажу переплёт и подпишу Наденьке экземпляр про астронома, зелёный с золотом, она любит эти цвета… Устал я что-то, никак не могу сосредоточиться… Но почему же ему не понравилось, почему?» — обрывочно размышлял Соньо. После бессонной недели в четырёх стенах даже простая прогулка давалась с напряжением. Такая усталость накатывала и раньше, когда для перевода попадался особенно изысканный слог или стиль. Текст уносил Соньо туда, где был создан… Сознание, мутное от обиды, как будто делилось сейчас между тремя городами, колыхалось, как длинные щупальцы, в такт шагам, переливалось, как жидкость по витиеватым сосудам.
«Эй, смотри куда идёшь!» — сердито кричали ему. Раз позвонил телефон, но в трубке молчали, шуршали, не отвечали… А где кричали? На каком языке? Конечно, здесь, в Москве…
Соньо внезапно замутило, ноги подкосились, и он упал прямо в сугроб. Заходилось не одно, а сразу три сердца, каждое из которых выплясывало само по себе.
«Три сердца… Осьминог ты паршивый, чтоб ты таки фалерно упился…» Стало немного легче. Соньо прикрыл глаза… и, судорожно вдохнув свежего морского воздуха, словно плюхнулся на скамеечку на набережной Санта-Лучии, что в Неаполе. Упоённо работая над переводом, бережно выискивая наилучшее звучание слов, он часто представлял себя здесь. Над гладью воды плыла двугорбая вершина Везувия, чайки яростно дрались из-за рыбы. Рыба переливалась чешуёй на солнце, девочка в лёгком сиреневом платье, державшая связку жёлтых воздушных шариков, вдруг выпустила их все разом и смотрела, смеясь, как они улетают в пронзительно-голубое небо.
— Дяденька…
Соньо разлепил глаза. Пушистыми хлопьями падал снег на московской улочке. Рядом стояла девочка в меховой шапке и шубке.
— Нечего разговаривать с кем попало, — дёрнула её за руку мать. — Мы опаздываем к тёте Клаве! А нам ещё в магазины надо!
— Ма-а, на праздник всегда бывают воздушные шарики. Давай у дяди попросим один?
— Нечего разговаривать с кем попало!
Соньо обнаружил в руке верёвочку от жёлтого воздушного шарика и протянул его девочке.
— Спасибо огромное!
Мать решительно потащила дочь. Дрожащей рукой Соньо зачерпнул горсть снега, протёр лицо. «Дочь-прочь, дочь-прочь…» — похрустывали торопливые шаги. Так сухо и шелестяще-хрустко, как пенопласт жевать… Соньо машинально перевёл на итальянский: «фильявиа-фильявиа…» Вот уже не хрустит, мягко, тепло. В окситано-романской подгруппе валенсийское «филалуни-филалуни» звучало не хуже, даже нежнее. А вот кастильское «ихалехос-ихалехос» получилось сухо, захрустело не снегом, скорее жарким песком… Подумав о песке, Соньо поплыл в вязь арабского языка.
Порождённая простыми звуками скрипучего снега короткая фраза, произносимая на многих языках, становилась всё выпуклее, осязаемее. И в какой-то момент оказалась настолько сложной, что зажила самостоятельной жизнью, обрела новые свойства. Она была похожа на пёстрый трепещущий цветок в пространстве человеческих наречий. Фрактальный цветок: каждый лепесток подобен всему цветку как целому, точно так же, как отдельный перевод слова подобен всем другим. Новые, непредсказуемые свойства сложной системы восхищали Соньо. Созданная им фраза повлекла его сознание туда, где не существовало привычного человеку пространства и времени. Все города и страны — источники и хранители звуков, слов, языков, наречий — были рядом, нераздельные ни в пространстве, ни во времени, существующие единой точкой в каком-то объемлющем многомерном мире, рождённом таким, казалось бы, обыденным умением просто произносить слова.
— Варежкин, ты?! — вдруг ахнула молодая женщина, подбежала, перебирая каблучками по снегу. — Почему ты без пальто?
— Привет, Наденька, — Соньо суетливо завозился, выкарабкался из сугроба. — Вот, поскользнулся, а теперь домой иду. Жена меня ждёт, дети… Привет, привет…
— Варежкин… — Надя длинно, с большим удивлением посмотрела на него. — Пойдём-ка со мной, Варежкин, здесь недалеко кафе есть, чаю попьём, согреешься.
— Ну… пойдём, — согласился он.
…В тепле Соньо успокоился, забыл и шарик, и девочку. Они с Надей сидели за прозрачным круглым столиком и пили горячий чай с имбирём и лимоном.
— Меня уволили, — вдруг вспомнив, сообщил он. Теперь обида казалось далёкой, смутной.
— Перед самым Новым годом! — всплеснула она руками. — Может, как-то можно поправить?
— Да нет, не хочу я туда больше.
Соньо поболтал ложечкой в чашке. Огорчение Нади показалось ему немножко неискренним, но говорить о работе сейчас было неинтересно.
— Ты, Варежкин, иногда как ребёнок просто… — Она осеклась, покраснела, тут же добавила: — Но ты классный переводчик! Ты был на голову лучше всех лучших уже на втором курсе института.
«Лучшие из лучших, сэр!» — вспомнился забавный кадр из известного фильма «Люди в чёрном». Соньо живо представил себе сцену, столики, кресла, потом подумал: «Куда сотрудники по внеземным контактам ходили обедать, чем жили все эти переговорщики, переводчики с языков, для людей вообще не предназначенных?» Мысли побежали, побежали за кем-то из них, в чужой дом, в садик, а там качели и солнышко припекает, Калифорния, что ли…
— Варежкин, так что ты думаешь делать?
— А?.. — очнулся Соньо, украдкой глянул на её растрёпанные золотистые кудряшки. — А у тебя как дела? Где работаешь?
— Да всё там же, — снова удивилась она. — Вожу экскурсии по южной Италии. Из-за чего тебя уволили? Мы месяц не виделись, когда ты успел-то?.. Варежкин, ты чего?
Соньо смеялся. Перед его мысленным взором снова ругались старый еврей и молодой поэт Джованни. И Соньо принялся с упоением рассказывать Наденьке, как он последнее время всё ярче и ярче вспоминает Неаполь, город своего детства, особенно после этого изумительного текста в шестьсот страниц, и что он хочет выбрать обложку, зелёную с золотым…
— Постой, — деловито перебила она. — Я как раз готовлю обзорную экскурсию по Неаполю. Скажи, откуда ты взял все эти детали? Это мило и креативно.
А Соньо снова был не здесь. Он слушал певца, стоявшего у каменного парапета Санта-Лучии:
‘A voglio bene…
‘A voglio bene assaje!
Dicitencello vuje
ca nun m‘ ‘a scordo maje[1].
Он слушал, но почему-то не видел певца…
— Послушай, Сонечка, — деликатно подождав, ласково назвала его Надя старым институтским прозвищем, — у меня тут перевод сложный, на капуанском диалекте, не поможешь? К завтрашнему очень надо, а мне сказали, ты так быстро всё делаешь, а? А если и с экскурсиями поможешь, я, может, с начальством поговорю, чтобы какую-то денежку заплатить тебе, а?
Соньо вдруг вспомнил жёлтый шарик. Украл он его или нет? Но ведь девочка сама отпустила шарик в небо, значит, он ей был не нужен…
— Не нужен, — сказал Соньо. И нелепо забормотал, по привычке переводчика выискивая близкие слова: — Значит, я не украл. Не спёр. Не спёрт… спрутовый шарик!… нет, не то…
— Нужен, нужен, — торопливо сказала Надя. — Ты мне всегда очень нужен! Просто последнее время столько дел, что я даже и позвонить не могла… Так ты согласен?
— Конечно, — сказал Соньо.
— Вот спасибо! — обрадовалась она и, перегнувшись через столик, чмокнула его в щёку. Достала из сумочки листочки и протянула ему.
Он взял, подержал в руках. Певец, наверное, ушёл, потому что люди разошлись, и только налетевший с моря ветер гонял мусор по набережной. Что же ей подарить… Ах, дурак! Розы! Розы! Перед Вестминстером садовник нарезал их целую охапку. Здесь зима, а там почему-то лето. Соньо представил, что у него выросло длинное-длинное щупальце, и оно потянулось, вне привычного времени и пространства, и шмякнулось, и зарылось во влажные от летней ночной росы цветы.
— Держи, — Соньо протянул Наденьке несколько штук. Снова накатила усталость. — Пойду я, Наденька, а то… скоро мосты поднимут.
Он нетвёрдо встал и пошёл к выходу, вспоминая, где же были мосты, а она недоумённо смотрела ему вслед.
— Так я позвоню вечером насчёт перевода, Сонечка? — крикнула она.
— Конечно.
3
Он постоял на улице, ловя языком снежинки. Вяло вспомнил, что никакой жены у него не имеется. И детей тоже. Что-то он напутал опять… И тут же забыл, о чём только что думал. Опустошённой казалась не только память — и слух, и зрение работали как-то неверно, дискретно. Соньо почти ничего не видел вокруг. Восприятие размазалось, растерялось, существовало уже не только в Неаполе, Лондоне, Москве… Разводили мосты над Невой. Грохотали трамваи Сан-Франциско. Лепетала японочка, изящная, как фарфоровая куколка…
Бах! Пушки? Фейерверки! Мир снова сузился до фонарно-искрящейся зимней улицы. И Соньо побрёл домой, стараясь вообще не думать. Разболелась голова, а в ней тихонько и нежно, как будто, чтобы не тревожить его, звучала неаполитанская песенка, которую Соньо автоматически переводил на русский.
E‘ na passione
Cchiщ-forte ‘e na catena,
ca me turmenta ll‘anema
e nun me fa campа! [2]
Он снова остановился, сел прямо в снег, поджав колени.
— Что такое, в самом деле, вроде бы всё нормально, — бормотал он. — Точно я осьминог какой-нибудь, с тремя сердцами, синей кровью и невзрачной спрутовой рожей. Позорят славный институт такие спрутовы…
Недавняя шутка про осьминога не казалась смешной. Игры слов тоже не получилось. Какой ещё осьминог? Глупо.
Становилось холоднее. Кроме того, Соньо совершенно забыл, где находится его дом. Это было как-то уж совсем нехорошо. Какой он хоть был, этот дом?
Первой вспомнилась кровать — около тёплой, чуть облупленной чугунной батареи, застеленная покрывалом в больших розовых пионах, продавленная, как раскладушка. Рядом письменный стол с подвязанной ножкой и тремя скрипучими ящиками. Деревянный стул. И огромный книжный шкаф, во всю стену, от пола до потолка. Соньо зажмурился, представил себя сидящим на стуле. Вот пусть что-то изменилось в его жизни — не сейчас, а когда-то давно-давно, когда он жил одной-единственной молодой, ясной жизнью и когда он почти сделал предложение Наденьке на первом курсе института. Вот пусть она тогда согласилась выйти за него замуж. Соньо начал медленно открывать глаза, как будто боясь спугнуть то, что вывязывало его сознание, — изменилось ли что-то в его комнате? Книжный шкаф остался, только вместе с монотонными корешками на него глядели фотографии: он, весёлый Варежкин, и она, его Надя. А ещё детские фотографии в красивых цветных рамочках: двое мальчишек-близнецов лет семи и девочка постарше, лет пятнадцати, совсем уже большая. Соньо, не удержавшись, закрутил головой по сторонам. На ногах Соньо мягкие тапочки. У окна — новогодняя ёлка с поблёскивающими в полумраке игрушками. На окне на фоне морозного узора приклеены снежинки, большие, одинаковые, с детским старанием вырезанные из золотой и серебряной бумаги. На стенах картины, дипломы; кровать большая, двуспальная, с хорошим матрасом. Кто-то спал на ней, уютно кутаясь в одеяло…
— Здравствуйте, Соньо Валерьевич! Долго же пришлось вас искать.
Нити времени, потянувшиеся было из прошлого, оборвались, не успев укрепиться здесь, в настоящем, не вывязали для Соньо ни нового дома, ни новой жизни. Время ушло, оно снова потекло своим чередом, и в его волнах навсегда затерялось то удивительное мгновение, которое Соньо сумел отыскать, подчинить себе, но которым не сумел, не успел воспользоваться. Он никогда ничего не умел делать для себя.
— Здравствуйте. — Соньо равнодушно посмотрел на чёрное меховое пальто остановившегося рядом человека и добавил по-арабски, сразу же из вежливости и переведя: — Долго ждал я сегодняшнего дня, долго искал тебя по всей земле, и теперь, когда я тебя обнаружил… нет, лучше — когда я тебя нашёл, о Аладдин, сын портного Хасана, ты не уйдёшь от меня.
— Вам трудно сосредоточиться, — мягко сказал незнакомец, — поэтому я перейду сразу к делу.
— Видите ли, — устало прищурился Соньо, — я что-то неважно себя чувствую, давайте в другой раз. Ничего?
— Напротив, вы сейчас в наилучшей форме, — поощрительно, как ребёнку, улыбнулся незнакомец. — Я знал вашу мать, великую — скажу без преувеличения — неаполитанскую певицу Марилину. Знаете, как она познакомилась с вашим отцом?
Соньо молчал.
— Марилина назвала вас Соньо — «мечта», потому что однажды вашему отцу, скромному учителю пения Валере Варежкину, живущему в далёкой Москве на Арбате, приснилась её песня. И ваш отец собрал все деньги, что у него имелись, и уехал в Неаполь. До самой смерти ваши родители были беспредельно счастливы. Романтично, не правда ли?
Незнакомец сделал паузу и, не дождавшись ответа, размеренно продолжил, усевшись рядом на корточки и властно глядя в лицо Соньо:
— Вы родились в Неаполе и прожили там несколько первых лет жизни. Когда родители умерли, вы переехали в Москву, поступили в институт, но, бросив его после второго курса, уехали в Лондон. Получив диплом лингвиста, вы объездили великое множество стран и городов и снова вернулись в Москву, поселились недалеко от старенькой квартиры отца. Сегодня вас, феноменального переводчика, в очередной раз уволили. Это уже не так романтично, правда?
Соньо мучительно дёрнулся, попытался не глядеть на незнакомца, но тот словно гипнотизировал взглядом. Отчасти вы унаследовали талант вашей матери — способность иначе ощущать и… использовать пространство. Она владела голосом, вы владеете словом. Но вы не владеете вашим даром, его неумелое использование мучает вас. Мы поможем. Вы редкий, уникальный…
— Осьминог? — хрипло спросил Соньо.
— Что? — удивился человек в чёрном пальто, ослабил и тут же потерял зрительный контакт.
— Нет… — Краткий экскурс в прошлое породил такую бурю воспоминаний, что Соньо едва не застонал от раздирающих голову образов, лиц и мелодий. — Мне ничего от вас не нужно.
— Зато нам от вас нужно многое. А вы просто не понимаете своего счастья.
— Да ну, конечно… — Соньо хотел встать, ноги не слушались.
— Вы можете осуществлять физический контакт удалённых пространственно-временных точек! — Жадно-восторженные нотки проскользнули в голосе незнакомца. — Шарик для девочки. Розы. Более того, вы могли бы перемещаться сами — вы не понимаете, насколько это неоценимое качество, какая это бездна возможностей. Вам просто нужно сберечь своё умение, отточить в подходящих условиях, а не так, перебиваясь жалкими заработками.
— Это тяжело, и я бы не стал…
— Мы всё понимаем! И вы единственный, кто может такое делать. Вас ожидает новая блестящая жизнь.
— Я переводчик.
— Соньо Валерьевич, вы только представьте, что случилось бы, попади вы в дурные руки, — ограбления банков, кража драгоценностей и…
— Я не вор! — сердито оборвал Соньо, его лицо пошло красными пятнами. — И я не вещь, чтобы к кому-то попадать!
Он, наконец, сумел подняться, оказавшись одного роста с собеседником.
Зазвонил телефон, Соньо взглянул на номер, дёрнулся.
— Не мешайте мне говорить! — сердито-умоляюще воскликнул он, вскинув руку, а другой прижимая к груди телефон. — Пожалуйста! Por Favor! Per Favore! Bitte! Please! Os gwelwch yn dda, dda, dda…
Всколыхнулась волна морозного воздуха, и человека в чёрном пальто с силой отшвырнуло, ударило о фонарный столб, но Соньо ничего не заметил.
— Алло… Наденька?
— Ой, Сонечка, как хорошо, что ты ответил! Слушай, у меня самолёт в Неаполь завтра рано утром, мне рейс перенесли. Не мог бы ты прямо сейчас мне перевести те листочки, а? Пожалуйста, Сонечка!
— Конечно.
Подставив текст под свет фонаря, прищурившись, он перевёл ей с листа, смахивая со страничек снег.
— Спасибо тебе огромное!
— Наденька, я хотел тебя попросить…
— Слушаю тебя!
— Наденька, выходи за меня замуж.
В трубке упало страшное молчание, а потом Надя каким-то неестественно медленным и спокойным голосом проговорила:
— Я давно, уже пятнадцать лет, замужем… ты, верно, забыл, Сонечка… И у нас с мужем двое детей.
— Ах да, — буднично согласился он.
Постоял немного. Вспомнил, что забыл спросить, где он, Соньо, живет. И тут же забыл об этом. Его память как будто въезжала в вечную мерзлоту. Или неотвратимо переезжала куда-то.
— Ай браво… — Человек в чёрном пальто выбрался из снега, вытирая кровь с разбитой губы. — Соньо Валерьевич… мы… не закончили разговор…
— Мне нечего вам сказать! — рявкнул Варежкин; в груди словно скрутило до отказа металлическую пружину. — Убирайтесь!
Он хотел выкрикнуть ещё что-нибудь злое, оскорбительное, но вдруг резанула страшная боль, словно разом вырвали руки и ноги, переломали рёбра, сдавили голову так, что лопнул череп.
Дрожащий Соньо стоял на пустынной набережной. Над сонным морем плыли клочья тумана. Везувий спал в воротничке белых облаков.
4
Соньо долго стоял у самого парапета, положив длинные бледные пальцы на холодный камень, следя за мерным движением волн. Разодранные рукава пиджака пропитались сыростью. Он часто видел себя здесь, но вот так, во плоти, не был уже давно, с тех пор как уехал после смерти родителей.
— Ты ведь не забыл меня? — едва слышно спрашивал Соньо, вглядываясь в хмурое море. — Napule, это я, твой Соньо.
Город не спешил встретить его. Быть может, потому что был настолько огромен, что не мог проснуться сразу весь. Быть может, просто ленился, это было ему так свойственно.
Соньо чуть раскачивался, мурлыкал песенку, и грустную, и весёлую, как у голодного и усталого площадного шута, веселящего публику.
Родители часто водили его сюда. Мама любила залезать на огромный, выше человеческого роста валун, омываемый прибрежными волнами, и петь. Она знала французский и немного испанский, но чаще пела неаполитанские песни, словно предназначенные для этих камней и моря. Сильный и чистый голос мамы летел далеко-далеко, к горизонту. Наверное, тогда у Соньо и возникла уверенность в том, что слово и звук как-то связаны с пространством.
Больше всего мама любила «Тарантеллу». Как и десять, и двадцать, и сто лет назад, лёгкая песенка жила в этом древнем городе. И будет жить через сто лет, как и город, вечный и неизменный. Время и пространство тоже связаны, а слово способно властвовать над ними.
Солнце поднялось над заливом, сердитые волны украсились игривыми барашками и плясали под песенку Соньо…
— Oh, sehr gut! Sing! — турист-немец держал двумя пальцами пять евро, помахивая ими в воздухе. — Tarantella! Sing! Sing!
…После трёх чашечек кофе Соньо ощутил себя гораздо бодрее. Купив на оставшиеся два евро фарфоровую фигурку Тото — такие любила мама, — он принялся бесцельно бродить по городу.
«Доброе утро, Соньо», — кивали рождественские фигурки в витринах маленьких магазинчиков. «Привет, Соньо!» — распахивались сырные лавки с копчёными окороками под потолком и гирляндами желтовато-кремовых пузатых сыров с сушёными травами. Неаполитанский святой, отец Пио, ухмылялся в бороду, провожая Соньо лукавым взглядом с потемневших от времени открыток. Из распахнутых окон нижних этажей ему что-то орали чёрно-белые телевизоры. Негры раскладывали курительные трубки, уродливые статуи своих странных богов прямо на тротуарах, вперемешку с мусором, и скалили Соньо ослепительно белые зубы. Пахло горячими булочками и стиральным порошком — от белья на верёвках, перетянутых через узкие улицы с одного балкона на другой.
Так бы бродить и бродить. Вечерами петь для туристов, чтобы хватило на ужин с бокалом вина, а на завтрак — чтоб на кофе с булочкой. И ничего больше не знать и не помнить.
Соньо дошагал до блошиного рынка у привокзальной площади и теперь пробирался мимо деревянных жирафов, носков, телефонов, плюшевых лазурных осликов, футболок и футбольных мячей, потрёпанных любовных романов, газет… и снова мимо лотков с булочками, хрустящими вафельными трубочками, пластинками, кофеварками… Поворот, переулок, и он очутится у родительского дома…
— Здравствуйте, Соньо Валерьевич.
Соньо вздрогнул, ускорил шаг и уронил фигурку Тото на мостовую. Голова Тото откололась и покатилась в сточную канаву. Впереди дорогу заступили ещё двое. Китайцы, понял Соньо, и оглянулся: знакомый сменил меховое пальто на лёгкую куртку; прилетел, видимо, утренним рейсом.
— А, это вы… Много перенёс магрибинец бед и мучений, и вот, наконец, лампа так близко, а скверный мальчишка не хочет её отдать.
— Что-то в моей внешности тянет вас на арабский? — дружелюбно спросил тот.
— Нет, — задумался Соньо и честно ответил, — просто моя голова становится в вашем присутствии той самой волшебной лампой, а я не могу вам её отдать.
— Ну зачем вы так…
— Кроме того, — торопливо перебил Соньо, — я, кажется, всё-таки смог сделать то, что вы просили, я вот здесь оказался, как-то вдруг… Теперь вам больше ничего не нужно от меня, правда?
Человек в куртке быстро переглянулся с китайцами.
— Мы понимаем, как это было тяжело, Соньо Валерьевич, и мы никогда, никогда больше не попросим вас об этом. Однако вы не могли бы пройти с нами? Тут совсем близко есть уютное кафе. Неудобно здесь разговаривать.
— О чём разговаривать?
— А вот, помните, Соньо Валерьевич, вы вчера розы, ну… достали, из Вестминстерского сада? Так розы эти были летние, не парниковые, вот в чём дело. А сейчас зима. И мы бы очень хотели узнать, каким образом…
— Роз больше не будет, ясно?! — вдруг выкрикнул Соньо. Мгновенно ощутил перед собой московское новогоднее утро, метель и мороз. Вспомнил разговор с Надей. Происходящее здесь, в Неаполе, становилось нечётким, зыбким…
— Держите его!
Двое китайцев не двинулись с места, не достали оружия. Они заговорили. Сначала первый, а через несколько секунд второй. Но говорили одно и то же:
— Вольность, угрожающая превратиться в хаос, более всего нуждается в самоограничении, которое может исходить из сосредоточенного покоя.
«Книга перемен», — определил Соньо. И с интересом прислушался, сосредоточился. Московские образы потускнели и пропали. Первый китаец говорил на кантонском диалекте, а второй на шаньси, но как-то так необычно… Какая прелесть!
— Соньо Валерьевич, мы можем предоставить вам древние тексты на мёртвых языках, хранящиеся в закрытых архивах Ватикана. Только пойдёмте с нами! Пожалуйста, вы нам очень, очень нужны. Мы будем благодарны за сотрудничество.
И Надя сказала то же самое.
Все они говорят одно и то же.
— Пойдёмте. — Варежкин, не оборачиваясь, решительно пошагал обратно к набережной, туда, где ездят экскурсионные автобусы, где толстые немцы кричат «gut!» и щёлкают фотоаппаратами. Трое, снова быстро переглянувшись, молча последовали за ним на некотором расстоянии.
Солнце жарко сияло, Неаполь бурлил жизнью, но Варежкин больше не слышал свой город. Куда бы он ни пошёл — везде ударит в спину «здравствуйте, Соньо Валерьевич».
— Куда мы идём? — осторожно осведомился конвой.
Конвой.
Marsch!
Halt!
Schnell!
Halt!
Соньо не ответил. Он думал о том, как много раз безрезультатно отправлял запросы в ватиканскую библиотеку, сколько поводов и оправданий напрасно измысливал, чтобы хоть что-то получить. Так что, теперь всё будет можно?
Большой экскурсионный автобус остановился около замка Ово. Этот уходящий в море замок был построен ещё римлянами как форпост против пиратов.
Из автобуса вышла Надя. В зелёном плаще с золотой каёмочкой, с громкоговорителем и, как наседка, принялась собирать вокруг себя группу японских туристов.
— Наденька!
— Варежкин, ты? — удивилась Надя. — Почему у тебя рукава разорваны? Ты как здесь оказался?
И вдруг покраснела, нахмурилась.
— Неважно, это неважно, — Соньо глядел куда-то в сторону. — Послушай, Наденька, я хотел попрощаться. У меня будет новая интересная работа, далеко отсюда…
— Правда? — обрадовалась она. — Вот и славно! Ладно, мне пора, группа ждёт.
— Наденька, хочешь, спою «Тарантеллу»? Туристам нравится… Может, тебе тоже понравится.
— Не надо, Сонечка, — улыбнулась она. — У меня тут стандартный набор — экскурсия в замок Ово, потом пешая прогулка по набережной, потом автобусный трансфер в Помпеи.
Японцы выжидательно толпились позади.
— Помпеи! Да! — Соньо по своему обыкновению неожиданно рассмеялся, от чего Надя досадливо поморщилась. — Тебе для экскурсий может пригодиться. Сейчас, я сейчас… Смотри, тебе понравится!
Варежкин легко вспрыгнул на каменный парапет, выпрямился во весь рост. Конвоирующая троица кинулась было вперед.
— Да я ничего, ничего! — счастливо улыбаясь, закивал им Соньо. Повернулся лицом к морю. — Везувий не всегда такой унылый. Когда Помпеи были целы, Везувий в два раза превышал теперешний, это уж потом он осел, развалился на две вершины… Вот какой он был две тысячи лет назад!
Соньо вскинул вверх обе руки, услышав, как резко выдохнул позади человек, уже помнивший этот жест по зимней Москве.
На месте мягкой двугорбой горы возник гигантский величественный конус молодого Везувия. Словно от брошенного в воду камня задрожало пространство — резким ветром, взревевшими волнами. Взволновалось и время, пошло, потекло от горы во все стороны. Всё, что прошло за две тысячи лет, рождалось, разгоралось и угасало, уступая место новым видениям прошлого. Видениям ли? На море появлялись и таяли рыбацкие лодки, парусные суда, пиратские галеры и великое множество всего того, что было создано людьми, что ходит по морям, чему даже Соньо не знал названий. В воздухе плыли дирижабли — выплывали из ниоткуда и, плавно прошествовав над заливом, исчезали в никуда. Взревывали и пропадали немецкие самолеты Второй мировой. Истошно орали несметные стаи птиц, а образы прошлого уже не исчезали, становились контрастнее, выпуклее, осязаемее.
Надя, все это время не будучи в силах вымолвить ни слова, хрипло вскрикнула и неловко побежала к своему автобусу. Группа японцев словно превратилась в огромное стрекочущее существо, блестящее беспрерывными фотоаппаратными вспышками. Надя принялась лихорадочно запихивать японцев в автобус.
Бах! Фейерверки? Пушки! Со стен замка Ово били из всех орудий — морские пираты шли в атаку. Где-то в отдалении слышался чеканный шаг римских легионеров. Всё смешалось, спуталось…
Оба китайца давно сбежали. Соньо удивлённо поднял большие светлые глаза на своего последнего конвоира.
— Что вы делаете? Я же согласился, я пойду с вами! Библиотеки…
А тот, держа в вытянутых дрожащих руках пистолет, выстрелил Соньо в голову. Секунду Соньо ещё стоял на парапете, а потом упал вниз, в пену прибрежных волн.
Туман накрыл набережную и город, и весь залив. А когда туман рассеялся, всё исчезло. Над спокойной гладью воды снова дремал двугорбый Везувий в воротничке белых облаков.
Тело Соньо унесло волной. А то, что осталось, полетело словами беззаботной песенки, чтобы удивлять рыбаков, выходящих до зари в море.
Гомитоло (Клубок)
И обратился я, и видел под солнцем,
что не проворным достаётся успешный бег,
не храбрым — победа, не мудрым — хлеб,
и не у разумных — богатство,
и не искусным — благорасположение,
но время и случай для всех их.
Ибо человек не знает своего времени.
Екклесиаст 9:11
Брызги грязи из-под колёс.
«Неаполь?» — произношу я одно из немногих знакомых слов, когда дверь автобуса с шелестом выдвигается на меня и вбок. Водитель кивает сверху. Перед толстым, как буйволиный лоб, стеклом пляшет на верёвочке Пульчинелла, белый клоун в чёрной маске.
Отряхивая воду с зонтика, с облегчением карабкаюсь по высоким ступенькам в сухую теплоту. Автобус переполнен. Свободное место только одно, в заднем ряду, где в пёстрых халатах сидят негры-торговцы. Не умолкая, они переговариваются певучими гортанными звуками и скалят белые зубы. Устраиваюсь кое-как. Мне всё время кажется, что именно я предмет смеха белозубых негров, что они тайком оглядывают меня и обсуждают на своём арабском. Или эфиопском? От их тюков сильно пахнет лежалой одеждой, от них самих — немытыми телами и ещё чем-то незнакомым, терпким. «Алла-ала-ла…» — и снова белые зубы в полумраке.
Я отворачиваюсь и смотрю в окно — не пропустить бы. Сквозь серое покрывало из нитей-струй видна унылая обочина Аппиевой дороги. Поросшие травой и кустарником пологие склоны Везувия скрыты в сыром тумане. Только бы не пропустить! Пожилой итальянец в строгом костюме с нежно-персиковым галстуком что-то спрашивает меня на местном диалекте, а я только вымученно улыбаюсь, не понимая ни слова. И зачем меня понесло в пригород? Гуляла бы себе по знакомому центру.
Колёса загрохотали по брусчатке, автобус затрясся, отчего меня чуть не швырнуло прямо на негритянские тюки. Наконец-то въезжаем в город. Он должен быть где-то совсем близко. Да! Вот этот лимонный дом и фигурка бородатого святого — отца Пио — в узкой нише стены, под рождественским венком. Хватаясь за ручки кресел, неловко пробираюсь к водителю.
— Стоп, — повторяю я, — стоп, плиз… э-э… ла фермата… пер кортезия… — Что-то из всех этих слов он должен понять.
Водитель, улыбаясь, останавливает автобус. Наверное, смеётся над моей неловкостью! Выскакиваю в брызги луж и бегу, не раскрывая зонтика.
Дом возвышается передо мной, гордо демонстрируя жёлтый в оранжевую полоску фасад с полуобвалившейся лепниной. Внизу, около гремящей дождевой водой трубы, в трещинах облупившейся штукатурки небольшой проём. Нагнувшись, лезу в него, цепляясь зонтиком за невысокий свод. Знакомый туннель слегка расширяется, петляет, светлеет — и через сотню шагов выпускает меня в яркое морозное московское утро. Дрожа от холода и волоча за собой зонтик, бреду к подъезду своего дома, представляя, как мокрая одежда покрывается тонкой корочкой льда. Завтра экзамен в аспирантуру, а я так по-дурацки решила расслабиться.
В институте все зовут меня Илл. Именно так, с долгим «л» на конце. Этакая производная от моего отчества. Неженское имя, но всё лучше, чем по фамилии. Фамилия у меня та ещё! Школьная училка величала меня исключительно по имени-отчеству, как равная равную, из-за моих больших диоптрий и постоянно мрачного вида. Она, наверное, не знала, что угрюмость и вертикальная морщинка на лбу далеко не всегда сопровождают глубокий интеллект. Я тоже тогда этого не знала, и училка казалась мне образцом учёности. Когда она чуть снисходительно-высокомерно объясняла теорему синусов, класс просто млел… от скуки.
Никак не могу настроиться на экзамен, до которого осталось… осталось десять часов двадцать минут. Как будто не мне его сдавать, а кому-то другому. А меня всё куда-то уносит, в какие-то воспоминания, давно похороненные школьные обиды и, конечно, в «пёстрые прогулки» — в сны, ставшие явью. «О, в сны, в sweat сны…» Как сказал на каком-то банкете мой научный руководитель, когда думал, что я его не слышу: «Бабы и математика суть вещи несовместимые». Зря он так — я математику люблю. Потому, вероятно, что там всегда можно сотворить свой собственный мир, не советуясь с богом и не ориентируясь на его правила и запреты.
Я со вздохом раскрыла том функционального анализа, старое токийское издание. Глянцевые странички пахли пылью. Так хочется лесных ягод! Зелёно-красный ковёр знойным летним днём, несмолкающий стрёкот кузнечиков, аромат спелой земляники, от которого рот наполняется слюной. Черника во влажной сырой тени, крупные налитые ягоды с гладкими бочками — их так много, что не видно листьев, все пальцы в тёмно-синем соке, пронзительный писк комаров, вьющихся около потного лба и лезущих прямо в глаза и уши… В Италии черника не растёт, зато повсюду, даже в городских парках, много земляники. Черника в Италии привозная, страшная, как пластмассовые шарики, из Германии, в аккуратненьких коробочках без единой капельки сока. Все ягодки как… ну просто как унтер-офицеры.
Пыль со страниц господина Иосиды перетекала ко мне в мозги. Как песок Кобо Абе… или Абы Кобе? Кабы абы как сдать бы мне экзамен завтра. «О земляника, сладкая земляника…»
«Сходимость подпоследовательности доказана». Браво, Иосида-сан!
Очень хотелось спать. Часы отбили полночь. Я зябко натянула на себя тонкое шерстяное одеяло — холодный январь выдался в этом году, — положила японца рядом на кровати, около блюдца с крошками ржаных сухариков. Ладно, отвечу завтра чего-нибудь. Попыталась представить, как поступлю в аспирантуру, как стану цитировать наизусть определения сепарабельности и квазинепрерывности притихшим студентам, которые будут млеть от скуки. Что такое компактность? Это замкнутость и ограниченность — и больше ничего.
Какой-то не такой должна быть настоящая математика.
Отец со своей выставкой вернётся только через неделю, тогда уже будет определённость в вопросе аспирантуры. Он, как и бабушка, хочет, чтобы я поступила, хотя ему, художнику, глубоко непонятно всё то, чем я занимаюсь последние десять лет. Казалось бы, между математикой и живописью должно быть что-то общее в эстетическом или ещё в каком-нибудь тонком и неуловимом плане. Но если верить Александру Иосифовичу Кацу, моему научному руководителю, ничего там общего нет. Они, так сказать, суть вещи несовместимые.
Тяжело шарахнула старенькая входная дверь.
— Тише, тише, — испуганно зашептала в коридоре бабушка, — разбудишь ребёнка. У Оленьки завтра экзамены.
Ребёнок — это я, двадцатипятилетняя выпускница кафедры математики Московского авиационного института.
— А мне насрать! Пятница — законный день отдыха тр-р-рудового нар-р-рода!
— Тише, Алёшенька…
— Да заткнись, мать, заткнись, а! Ужинать давай.
— Сейчас разогрею.
Я встала прикрыть дверь в свою комнату. За стенкой тяжело заворочался, застонал больной дед, мамин отец. Сиделка неслышной ссутуленной тенью выскользнула из его комнаты, зажгла лампу на кухне. Проснулась и мать. Накинув халат, в тапочках на босу ногу тоже прошла на кухню, проведя по мне неопределённо-рассеянным взглядом. Вдребезги пьяный брат отца шумно отхаркивался в ванной. На кухне начался приглушённый разговор — из тех, про которые всё всегда знаешь заранее, в которых никогда не хочется участвовать.
Алёшка уронил что-то на кафельный пол в ванной и разразился руганью.
— Пьянь! — не сдержавшись, зло выкрикнула мать.
Алёшка ответил.
Я зажмурилась, повторяя про себя определение квазинепрерывности. «Дом, сладкий дом…» Даже будь у меня друзья, я всё равно уже не смогла бы уйти. Мне нужно это уютное шерстяное одеяло, и блюдце с сухариками, и это окно с трещинкой на подоконнике, и старенькие занавески с вышитыми пионами. Куда бы я ушла, если бабушка беспокоится, когда меня нет дома в восемь вечера? И кто бы занимал Алёшку разговорами, чтобы он поменьше цеплялся к ней? И кто бы играл с дедом в шахматы?.. Дом можно не любить, но нельзя без него обойтись — он точно врос в меня своим мясом и костями. Я часто вижу свою квартиру во сне — всегда тёмную, всегда страшную, с притаившимися по углам невидимыми чудовищами, со странными морщинистыми стенами, с выбитыми окнами на холодном ветру. Стараюсь предпочитать снам «пёстрые прогулки». А друзей у меня всё равно нет. И мне давно не шестнадцать лет, чтобы пытаться что-то поменять в своей жизни.
В комнату зашёл кот. Уши настороже, хвост нервно изогнут, как будто под ёршиком рыжей шерсти сидит жёсткая проволочка. Вспрыгнул на кровать и устроился в ногах. Кот у меня домашний, панически боится улицы и вообще всякого шума. Хвост постепенно расслабился, распушился, прикрыв пуговку носа.
Тяжёлые хлопья снега бьют в затянутое морозным узором стекло, оранжевое от уличного фонаря. Где-то за километрами вьюги теряется в серой мгле шпиль университета, и снег заметает скованную льдом реку на Воробьёвых горах. А в Неаполе, наверное, дождь уже кончился и дуга неаполитанского залива серебрится под громадой купола южного неба — я в любой момент могу это увидеть! Кажущаяся власть над временем давно приобретена, позволяя за несколько часов попадать из ночи в день, из зимы в лето, но эта власть всегда оставалась только лишь технологическими ухищрениями людей, стремящихся вовлечь в свою работу, а прежде всего в свой отдых, как можно больше городов и стран. И утомительные часы в самолёте всё-таки не несколько минут пешком, — а именно столько требовалось, чтобы добраться от моего подъезда до лимонного дома на площади Гарибальди в центре Неаполя. Такой вот контрастный душ — самое главное достоинство «пёстрых прогулок». Сашка этого не понимает, говорит, что всем нормальным людям необходима туристическая акклиматизация. Видимо, я ненормальная. Может, неспроста сеть эсвага дала туннель прямо у моего подъезда? Впрочем, теория статистики туннелей Вуда не должна меня занимать — меня ждёт компактность и ограниченность. «Старайтесь, пожалуйста, Ольга-сан!»
Я ушла из огромной сонной пятикомнатной квартиры задолго до начала экзамена, ещё в сумерки. Что-то красивое у Ахматовой было по этому поводу: «…В огромном городе моём ночь. Из дома сонного иду прочь…» Или это не Ахматова?.. Сумрак и тишина притаились в длинных коридорах. В гостиной поблёскивала неубранная новогодняя ёлка. Игрушки старые, значительные, грустные, как из сказок Андерсена. Помню, маленькой я любила кататься около ёлки на велосипедике, грохоча пластмассовыми колёсиками по начищенному бабушкой паркету коридоров.
Как я ни старалась не шуметь, бабушка проснулась приготовить мне завтрак. Подогревая пирожки в духовке, виновато смотрела на меня:
— Не сердись на Алёшу, Оленька, ладно? Два сыночка у меня, он да папа твой, ты уж не сердись на дядю, ведь родной человек.
У бабушки большие зеленовато-карие глаза, очень добрые, но как будто постоянно ожидающие чего-то больного и страшного, даже в самые радостные минуты.
— Да ладно, бабуля… — неловко пробормотала я, глядя на её угловатые уставшие руки и пытаясь побыстрее запихнуть в рот горячие пирожки.
…Утро согревалось, под сапожками хрустел пористый липкий снег. Около Неаполь-туннеля он растаял совсем, африканский ветер сирокко набросал у входа мелкого песка-пыли. Пройдусь сегодня по центральной улице Толедо, до набережной Санта-Лучии, напьюсь горячего шоколада, если сдам экзамен. Бабушке конфет принесу… Я прикинула имеющуюся наличность — вроде должно хватить. Надо только перекусить где-нибудь, а то что-то я проголодалась, со вчерашнего вечера ведь ничего не ела. Надо вечером ещё в магазин забежать, бабушка последнее время редко выходит из дому — после того, как умерла её единственная сестра, она редко выходит, не любит гулять, не любит гостей…
Недалеко от проходной института расчищенный от снега асфальтированный переулочек переходил в брусчатку лондонского Саутворка. Там, за поворотом, если миновать женскую тюрьму и старинный протестантский собор, можно попасть на набережную мутной Темзы, прямо к докам святой Катарины. Двое англичан вышли было на свет, но, передумав, снова нырнули в полумрак переулка — зимней Москвы им не захотелось.
Хорошо, что поблизости Неаполь и Лондон. И народу мало. Вот в коломенском Храме Вознесения уже больше пятнадцати лет эсваг развернулся двойной аркой туннелей — в Венецию и Париж. Там до сих пор на выходные уж человек десять-то всегда собирается. А грязные доки бандитского Неаполя и грубые мостовые мрачного Саутворка никого не привлекают, как, впрочем, не сильно привлекали и раньше, когда наш мир ещё не был знаком с реальными последствиями работы ускорителей. До открытия Александром Вудом эсвага наш мир вполне обходился теорией относительности и квантовой механикой, а его обитатели так вообще довольствовались механикой классической и зачатками теории Максвелла, чтобы с утра попасть пальцем в кнопку включения света в туалете или поставить на подзарядку мобильный телефон. Как говорится, пирожки-то я ем, а как их пекут — не спрашиваю.
Мне было шесть лет, когда по телевизору целыми днями показывали передачи, из которых запомнилась неизменная ярко-оранжевая надпись в верхнем углу экрана: «Дубна-ЦЕРН». Показывали подземные помещения, коридоры, двери, а чаще всего один коридор, появившийся сам, как я осознала уже много позже, постепенно выхватывая смысл из фраз с непонятными терминами. Как будто некий вселенский портной распорол наше пространство и изящно вшил туда короткий туннель, напрямую соединивший Дубну и ЦЕРН, — это чуть более сложно, чем расширить кусочком ткани узкие брюки. Вот только откуда портной взял кусочек ткани, коль скоро тот никогда не принадлежал нашему пространству… Не иначе как из своего «портняжного ящика», содержимое которого очень убедительно определено математической теорией многомерных пространств.
В Москве сейчас семь туннелей — довольно большое число для одного города. И именно в Москве находится Институт космических исследований, ИКИ, где работал Александр Вуд.
А я поступила в МАИ. Он старенький и не слишком-то популярный среди молодёжи, за исключением его обширного экономического факультета. Но я очень люблю свой институт. Сначала наивной одиннадцатикласснице казалось, что достаточно просто побыть в этих стенах, как тотчас лоб станет выше, умных складок на нём больше, как и больше диоптрий в очках. Очень хотелось увлечься, завертеться в круговороте событий, идей, задач, решений. Но год проходил за годом, студенты формально являлись на формальные лекции, преподаватели отчитывали по бумажке заданный материал. Только находясь в состоянии крайней эйфории можно было разглядеть у окружающих хоть какие-то проблески энтузиазма и увлечённости. И грязные, неухоженные коридоры, равнодушные уборщицы, машущие вениками в вечернюю тишину… Мой «футурологический конгресс» закончился, я прозрела, и настоящее предстало для меня совсем не в таком романтическом свете, как это было после окончания школы. Но желание чего-то необыкновенного всё-таки отыскало лазейку: наверное, это просто мне так не повезло, а вот раньше, всего только за год-два до моего поступления, всё-всё было: и преподаватели «воспламеняли души», и студенты прочили себя в эйнштейны, смело вцепляясь зубами в сложнейшие задачи. Всё это было, совершенно точно было! Но вот только чуть-чуть раньше… И я стала относиться к институту… как к пожилому почтенному существу, утерявшему по старости зоркость и сноровку. Я прощала ему нудных преподавателей и грязные коридоры, как прощают старому, больному, но очень любимому человеку. Я любила как-то весь институт сразу — все его двадцать четыре корпуса и ангара, каштановую аллею, потайные дверки, навесные арочные и подземные переходы между зданиями. Любила облупившиеся зелёные двери аудиторий, скрипучие полусломанные кресла, высокие доски с горками меловой крошки. И до сих пор я чувствую, что у нас с ним есть какой-то общий секрет, который никто, кроме нас двоих, не знает. Люблю гулять здесь вечерами, когда пустеют коридоры. Особенно когда сильно не хочется возвращаться домой.
Но, пожалуй, больше всего я люблю портретную галерею учёных. Там всегда наиболее сильно оживают мои мечты о славном прошлом — я как будто вижу судьбы людей на портретах, ощущаю себя их достойной преемницей, готовой совершить что-то такое… такое замечательное! Вот и сейчас, стоило мне подойти к необъятной стене ушедших в историю лиц, в голове сразу прояснилось. Несмотря на ранний час, около приёмной аудитории собралась толпа — тоже поступающие куда-то, по экономической части. Александр Иосифович ещё не пришёл, и я принялась разглядывать доску объявлений о сегодняшних семинарах.
«Об одном нелокальном условии частного случая решений типа “с” для краевой задачи», «Количество корней подмножества “алеф” в теореме о трёх сингулярностях». Интересно, что за мир можно создать по этим теоремам? Реален ли он, долговечен ли? Или в этом мире за первым же поворотом уткнёшься носом в фальшивую картонную стенку? А какой суп едят в мире, где все функции финитны? Какого цвета дождь в мире без сингулярностей?.. Самое обидное, что за ворохом терминов и многоэтажных математических обозначений, которые автор зачастую выдумывает сам, скрываются не такие уж и сложные идеи. Чем больше умных слов, тем больше вероятность обнаружить пустышку — пустой мир, лишённый и смысла, и красоты, и гармонии. Эх, заселить бы некоторых деятелей в придуманные ими скалярно-тензорные обобщения — они бы там быстренько осознали уродливость своих формул! Этакая страна невыученных уроков.
«Есть люди с головами типа “а” и типа “ы”, есть люди, у которых по четыре головы, есть люди типа “алеф”, есть люди типа “зэт”… и мысли типа есть, а на самом деле нет…»
Александр Иосифович раскопал что-то, наверное, очень стоящее для моей будущей кандидатской диссертации, что-то об одном частном случае одного нелокального условия типа «а». Как говорит мой брат Лис: «Вау! Какая жесть!» В устах профессионального филолога и известного поэта эта фраза звучит более чем забавно. Он живёт во Вьетнаме, переводит местных поэтов на французский.
Пришёл бы Сашка, что ли…
Иногда очень хотелось его видеть, перекинуться парой фраз. Впрочем, Сашке всегда было не до мрачной зубрилки Илл.
«О статистике неаполитанских автобусов», — прочла я на доске объявлений.
Прочла ещё раз.
— Изучаете сегодняшнее меню?
Я знаю всех сотрудников моей кафедры дифференциальных уравнений. Стоявшего рядом высокого грузноватого человека я видела впервые. Он с деланным интересом вглядывался в объявления, засунув руки в карманы потёртых вельветовых брюк. Брюки были заправлены в кожаные сапоги с чуть загнутыми металлическими носами.
— Да вот, — сказала я, — доклад себе подбираю на сегодня, куда бы сходить. Вот только экзамен сдам.
— Много свободного времени? — стриженная коротким ёжиком голова на крепкой шее повернулась ко мне.
У незнакомца были смешные, как-то по-детски пухлые щёки. Лет ему было, наверное, сорок, ну от силы сорок пять. Я встретилась взглядом с весёлыми светло-серыми глазами. Насмешливость лицу придавали веки, сильно опущенные к внешним уголкам глаз и приподнятые удивлённо-ироничными домиками к переносице.
— Почему? — слегка удивилась я. — Наоборот, времени совсем нет — столько семинаров, надо везде успеть. Новые… замыслы послушать, — подвернулось какое-то неуклюжее слово.
— Вяло, — констатировал незнакомец, энергично подвигав нижней губой, точно избавляясь от прилипшей к зубам жвачки, — не убедила.
Я пожала плечами.
— Был бы свой… замысел, — передразнил он меня, — не бегала бы по чужим, ага?
Фраза прозвучала как-то неприлично. Я покраснела, не зная, что ответить.
— Экзамен сдаёте?
— Сдаю, — буркнула я.
Куда же запропастился Александр Иосифович? Я снова стала смотреть на необъятную стену портретов.
— Монументально, правда? — снова задал мне вопрос незнакомец, проследив за моим взглядом.
— Да, — машинально ответила я, — как будто за каждым портретом, как за дверцей, спрятан мир, где они жили. Заходящее солнце на маленькой железнодорожной станции… — зачем-то добавила я и неловко замолчала.
Незнакомец склонил голову набок, прищурил глаза.
— Вы его сами нашли?
— Чего нашла? — не поняла я, несколько устав от такого количества вопросов.
— Зародыш аттрактора сети туннелей, конечно, — незнакомец энергично дёрнул подбородком в сторону стенки серьёзных лиц в рамках.
— Простите… извините, не знаю, как вас по имени-отчеству…
— Ро, — сказал он, вынув руку из кармана и протягивая её мне. — Рогги-Ро.
— Ольга, — пробормотала я, автоматически пожимая руку. Она была в табачных крошках. — Н-не поняла, о чём вы спросили, извините…
— Вот что, Ольга, приходите ко мне завтра на семинар. ИКИ, кабинет пятьдесят шесть, десять утра.
Ещё раз тряхнув мне руку, точно призывая не забыть свои слова, он быстро пошёл по коридору. Окликнул по дороге нашего декана и, фамильярно его приобняв, начал что-то увлечённо рассказывать.
Наконец явился Сашка. Сашка Гуревич, обаятельный рыжий субъект с длинным носом, любитель динамичного кино и сложной науки психологии. Мы поболтали.
— Кстати, Илл, пойдёшь на семинар Рейнольдса?
— Куда? — не поняла я.
Сашка фыркнул.
— Ну ты же только что с ним разговаривала.
— А он вообще кто?
— Он? — Сашка снова фыркнул. Была у него такая манера — постоянно фыркать. Сдавал он как-то матан нашей вобле, Тарарыкиной. Она его спросит, а он фыркает и неправильно отвечает. Под конец она сказала, что ставит ему два балла. И тоже фыркнула… — Он — профессор ИКИ, Родгер Рейнольдс.
— Р-р-р…
— Что?
— Да нет, я так.
— Так вот, он работает по сетям туннелей, ну… эсвагов Вуда.
— На ускорителях?
— Не тупи, Илл! На ускорителях сейчас эсвагами почти не занимаются — с пространственной переброской частиц старички разве только возятся, коэффициентики уточняют. Рейнольдс с физическими туннелями работает, — он ведущий дупликатор по европейской сети.
— Управляет образованием туннелей?!
Сашка сердито глянул на меня.
— Ну нет же! Дупликаторы ищут туннели и составляют карты. Ну и прогнозируют их динамику. А Рейнольдс ещё и локальными туннелями зданий занимается — это дупликат-коридорами то есть. У него в этом году каталог вышел, «Дождливые коридоры» называется.
— Почему так? — с интересом спросила я.
— Кто его знает! Но он вообще большой оригинал, — фыркнул Сашка.
— Что-то я не очень поняла. Хотя, может, как противоположность — в зданиях никогда не бывает дождей, как никогда не бывало локальных коридоров, вот он так и…
— А, да не важно, — перебил меня Сашка. — Ну назвал и назвал. Важно, что он ещё и книжку написал, и её надо бы знать.
— Книжку?
— Ну да. Кажется, про наш МАИ, что-то о связи образования новых дупликат-коридоров с типом зданий, в которых они появляются… ну, потенциальные дупликат-коридоры от этажности зависят, от количества помещений и их площади, и всё такое.
— Много ты о нём знаешь. Зачем тебе?
— Ну! Так я к нему в аспирантуру собираюсь. Говорят, у него очень перспективная тема. Быть может, даже в Оксфорд меня устроит! У меня друг там, спец по психологии, второй год учится, так он только об Оксфордском королевском колледже и говорит. Мне лучше бы Гарвард, конечно, но и в Европе кое-где остался ещё саенс-топ-класс, и деньги нормальные, почти как в Штатах. Про книжку подробностей не знаю, я только мельком пролистал — надо же при удобном случае процитировать будущего научрука.
— А что тебе Оксфорд-то?
Я вспомнила одну из своих «пёстрых прогулок» в тридцатипятиградусную жару по древнему каменному городу. Вспомнила бросаемые с ленцой в голосе русские фразы: «Родители решили, что я должен обучаться не в какой-то там России, а в ведущем мировом университете». И мне тогда очень захотелось как следует выучиться, а потом явиться на научную конференцию в этот самый Оксфорд, прямо в королевский колледж, и на замечательном английском языке показать всем, каких блестящих результатов достигает российская наука.
— Шутишь? — фыркнул Сашка. — Там же за свои мозги реальные деньги можно получить. Да ты погляди, Илл, кто у нас в институтах наукой-то занимается — те, у кого ума не хватило найти себя в более денежной профессии! — Сашка брезгливо сморщился и выдал как будто выученную наизусть фразу из учебника: — Или робкие забитые люди с букетом фобий и комплексов, предпочитающие придумывание несуществующей жизни, которая содержится только в их больном воображении. Мне мой приятель-психолог про таких порассказывал достаточно!
Нехорошее тошнотворно-липкое чувство страха дёрнулось где-то в глубине — часть меня слишком хорошо знала причину этого раздражения. Изо всех сил я затолкнула грозившие прорваться наружу рассуждения. Пожалуй, впервые за всё время нашего знакомства Сашка стал мне неприятен. Но я не могу долго на него сердиться…
— А как же твоё чудо Рейнольдс? — голос немного дрожал, но я не беспокоилась, что Сашка это заметит: как всегда, он был поглощён только собой.
— Ну, это редкое исключение только подтверждает правило.
— А он надолго в России?
— В смысле? А, нет… то есть да, надолго, он родился и живёт здесь. У него какая-то петрушка с фамилией вышла, вообще-то он Родгер Леонидович — кажется, дед у него, по отцу, Рейнольдс, англичанин.
— Ты прямо в его биографы метишь, я погляжу.
Сашка посмурнел, и я торопливо добавила:
— Загадочен, как сталкер, и непредсказуем, как немарковский процесс, да? — решила изящно пошутить. — А помнишь, в «Солярисе» дождь шёл внутри здания?
Лицо Сашки стало скучающим. Наверное, он не любил ни Стругацких, ни Тарковского. Снова мне не удалось сказать хоть что-то, что ему бы понравилось. Говорят, будьте проще, и люди к вам потянутся, — вопрос только, кто именно в таком разе к вам потянется… и будет ли оно вам так уж нужно.
— Ладно, Илл, извини, побегу я на семинар по нелокальностям — обещал там с одной девчонкой пересечься, диски передать, — веснушчатое лицо Сашки задумчиво просветлело. — А потом на собеседование к Рейнольдсу. Пока! Удачи на экзамене!
Гуревич убежал. Жаль, что мне глубоко непонятна сложная наука психология. Я вздохнула. Надо бы хоть кино какое-нибудь посмотреть, чтобы была тема для разговора. Что там последнее вышло? «Наследники великого Гарри»? Это, кажется, про какого-то фокусника. Может, и интересно.
Распахнулась дверь в аудиторию. Появился секретарь.
— Лилит, Ольга Илларионовна! Александр Иосифович просит вас на экзамен!
— Гы! — весело ухмыльнулся неизвестно откуда возникший профессор Рейнольдс. — Классная у вас фамилия!
— А это у вас семинар, про автобусы-то? — не удержалась я от ответной колкости.
— Нет, — улыбнулся Рогги-Ро. — Про основы теории туннелей Вуда. Про то, что непосвящённые зовут эсвагами.
— А автобусы? Неаполитанские? — тупо спросила я.
— Лилит? — строго-вопросительно произнёс Александр Иосифович, выйдя в коридор. Неприязненно скользнул взглядом по сапогам профессора Рейнольдса.
— Неаполь я люблю, — разъяснил Рогги-Ро, как-то мечтательно прижмурившись и изогнув брови домиком. Снова сунув руки в карманы, качнулся с пятки на носок, от чего металлические носки его сапог ярко взблестнули. — А название написал просто так, — он посмотрел на меня, как итальянец-гурман на американца с хот-догом, — ну шутка такая, понимаете?
Александр Иосифович болезненно поморщился.
Я вошла в дверь и закрыла её за собой. «Дождливые коридоры», лекция про эсваги-туннели с названием про автобусы — странное у него мировосприятие… Но Неаполь я тоже люблю. Хотя очень трудно сказать почему. Не из-за вонючих же эфиопов в автобусе. В неаполитанском автобусе.
Не заходя домой, я нырнула в Неаполь-туннель, на ходу запихивая зимнюю курточку и шарф в большой пакет.
Наконец-то тепло и солнечно! От лимонного дома на площади Гарибальди я свернула в первый попавшийся переулок. Шла, размышляя обо всём подряд, а чаще ни о чём, сворачивая то налево, то направо. Чашка горячего шоколада — не только награда победителям, но и утешение побеждённым. Экзамен я не сдала. Бабы и две несложные задачи оказались «суть вещи несовместимые». Сегодня как никогда я нуждалась в «пёстрой прогулке»!
Город приветствовал меня.
Маленькие магазинчики с запылившимися рождественскими фигурками в витринах, торжественно распахнутые сырные лавки с копчёными окороками под потолком и гирляндами желтовато-кремовых пузатых сыров вперемешку с сушёными травами. Потемневшая от времени открытка с изображением отца Пио, любимого неаполитанского святого, рядом с горшком фиалок на окошке, а в глубине — футбольный матч в орущем чёрно-белом телевизоре. Курительные трубки и кофеварки на бордюрах заваленных мусором тротуаров, выцветшие рекламки кинофильмов с Тото. Жаль, Сашку не интересуют старые французские и итальянские комедии, он не понимает, что там может быть смешного, а я не могу объяснить… Опять фигурка Тото в витрине кондитерской — шоколадный Тото в котелке и с тросточкой. И кафешки, кафешки, кафешки… Бельё на верёвках, перетянутых через улицу с одного балкона на другой, и рождественские хвостатые звёзды. Горячие булочки на выставленных на улицу лотках, овощи и фрукты в плетёных корзинах. Негры-торговцы, продающие вязаные шапки по пять евро за три штуки, свежие финики и уродливые статуи своих странных богов. Деревянные жирафы, носки, телефоны, плюшевые лазурные ослики, футбольные шорты и мячи, потрёпанные любовные романы, газеты, снова булочки и хрустящие вафельные трубочки, пластинки и снова кофеварки… И запахи, звуки, цвета со всех сторон.
«…Не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием».
Аксиоматика создателя всего этого великолепия была безукоризненной — просто зависть берёт! Направо, налево, направо…
Я всё шла и шла, точно впитывая в себя город, и как-то вдруг оказалась в полном одиночестве на узкой мостовой. Даже бомжи больше не выглядывали из картонных коробок. Зашла в ближайшую кафешку и, пристроив пакет у недобро поблёскивающей стальной ножки стула, вместо горячего шоколада заказала рюмку граппы. На полу спала тощая кошка.
Допив вторую рюмку, попросила счёт. Хозяин заведения принёс бумажку. Улыбнулся. Нехорошо улыбнулся… У хозяина была тяжёлая лошадиная челюсть и пористый нос картошкой. В счёте значилось две тысячи евро. Я недоумённо посмотрела на него. Он покивал, подтверждая количество нулей. А около выхода как бы невзначай уже стояли двое неаполитанцев. Автоматически я отметила, что, судя по форме их носов и челюстей, они были сыновьями хозяина.
«Меня же предупреждали! И вот… Ой, нет, ой, мама…» От страха мгновенно вспотели ладони.
— Синьорина? — вопросительно улыбнулся хозяин. Его глаза уже не улыбались.
Я съёжилась за столиком, силясь представить, что это вовсе не я и что это всё происходит вовсе не со мной…
— И что это ты тут делаешь?
Передо мной стоял профессор Рейнольдс.
— К-кофе пью, — жалобно пробормотала я.
— В бандитском районе? Молодец! — жизнерадостно осклабился он, цепко взял меня за плечо и потащил к двери.
— Lasciatelo stare![3] — помедлив всего секунду, хозяин велел сыновьям убраться с дороги. — Il professor Vagabunno, lasciatelo stare![4]2 — добавил он раздражённо, точно сожалея о каких-то упущенных возможностях, о которых мне не хотелось думать. И ругнулся так, что у меня стали горячими уши: — ‘О cazzo fa vintinove!
Они послушно и молча расступились, и мы беспрепятственно вышли на улицу.
Всё так же не выпуская моё плечо, Рогги-Ро быстро повёл меня куда-то по переулкам. «Как этот неаполитанец назвал профессора?» — пыталась сообразить я, но моих знаний итальянского не хватало. Мне много чего не хватало — знания языков, знания географии и истории тех мест, по которым я так любила гулять.
Всего через несколько минут мы уже стояли около лимонного дома перед статуэткой отца Пио. Отец глядел укоризненно, но ухмылялся в бороду.
— Зачем разгуливаешь по незнакомому городу?
— Знакомому… немножко. Я просто задумалась… и экзамен вот…
— Знакомому, говоришь? Вот это что за улица? — Рейнольдс ткнул большим пальцем себе за спину.
— Я название не помню…
— Куда ведёт?
— На площадь с большим шоколадным магазином.
— Какие дома на той площади?
Я начала перечислять все по периметру: большой зелёный, маленький жёлтый…
— Нда… — Рейнольдс задумчиво почесал пухлую небритую щёку и прищурился: — По крайней мере, ты ни один не пропустила.
— А чего? — робко поинтересовалась я. Меня все ещё немножко трясло от возбуждения и страха. Но прогулка получилась великолепная! В произошедшем был виноват не город, а я, не сумевшая отнестись к нему с должным вниманием. Если тигр разорвёт укротителя, то будет виноват укротитель.
— Пока ничего. Пошли.
И мы снова оказались в полумраке Неаполь-туннеля.
У выхода, точно у двери аудитории, в ожидании профессора маялся Сашка Гуревич.
— Привет, Илл. Как экзамен?
— Запорола, — хорошее настроение сразу потускнело.
— Эх, чёрт! — выразил сожаление Сашка.
— Ольга Илларионовна, уделите нам с Гуревичем часика три-четыре? — прервал наш разговор Рейнольдс.
— А чего?
Рейнольдс протянул мне пакет с курткой и шарфом, которые я забыла в кафе. Как узелок ёжику в тумане. Раскурил трубку.
— Прогуляемся.
— Спасибо… — тихонько сказала я.
Не ответив, Рейнольдс куда-то быстро зашагал. Сашка побежал за ним. Ну и я тоже. В самом деле, а что дома-то сегодня делать? Бабушке поплакаться на загубленную аспирантуру? Успеется.
Сначала мы отправились в Лондон.
Высокие стены домов без возраста не разнообразило пёстрое бельё на верёвках. Леди не вывешивают кружевные трусы и мужнины подштанники на всеобщее обозрение, как это делают в Неаполе. Чугунные решётки на плотно занавешенных окнах. И ни одной кафешки, а после граппы сильно пересохло во рту. Здесь было всё совсем по-другому — весомо, значительно, как… как банковский чек, с лёгким муаром викторианской эпохи и едва различимым колониальным ароматом. И с привкусом тёмного пива… В голове сразу закрутились художественные воспоминания о книжном Лондоне, Лондоне Дойля и Муркока. Да и была я уже здесь. Стоило мне пройти квартал, как я стала частью этой жизни.
Так всегда со мной происходит. Моё восприятие — набор из многих-многих отдельных элементов, как пазл. В Неаполе они сложились в одну картинку — яркую, солнечную, нарядную, а теперь они перевернулись другой стороной и сложились в другую картинку — мрачноватую, сырую, холодную. Но и та и другая были завершёнными, цельной системой. На каждый виденный мной мир было по такой картинке-системе — пазлы моего восприятия обладали десятками граней. Я не нуждалась в картах и исторических справках об улицах и домах, я воспринимала их как цвет и форму.
А потом Рогги-Ро устроил такой контрастный душ, с которым не могла сравниться ни одна моя «пёстрая прогулка»! Мы снова отправились в Неаполь, потом в Прагу, в Венецию… Мы просто шли, не преследуя, казалось, никакой цели. Не больше получаса в одном месте — и снова туннель.
С любопытством глазея по сторонам, Сашка сначала радостно узнавал знакомые по московским магазинам компьютерные фирмы и видео-салоны. Оживлялся, узнавая то, что знал в Москве, тоскливо и непонимающе ёжился, не встречая ничего знакомого. И с каждым новым городом его взгляд становился всё более рассредоточенным и усталым. Он бурчал что-то насчёт туристической акклиматизации. Блуждание в третий раз по Неаполю его явно не вдохновило.
Но один только бог знает, как же мне было хорошо!
И очень интересно было наблюдать за профессором. Он неуловимо менялся от города к городу, легко подстраиваясь под их ритмы. В Неаполе он похож на завсегдатая кафешек, человека неопределённой профессии с цепким взглядом уличного воришки и развязными манерами портового грузчика. В Лондоне он преображался в спешащего по делам банковского служащего, и его лицо закрывала вежливо-непроницаемая маска. Даже стиснутая в зубах трубка то смотрелась принадлежностью морского волка, просолённого Адриатическим морем, то сдержанно поблёскивала янтарным мундштуком лучших английских клубов. Вот он перекинулся парой фраз на шипящем неаполитанском диалекте с продавцом сыра, вот мурлыкнул что-то на чистом оксфордском, вот сказал что-то милое француженке, продававшей цветы около Эйфелевой башни, вот кивнул знакомым оружейникам на Карловом мосту старой Праги…
— Здесь есть туннель? — неожиданно остановившись, спросил Рейнольдс. Я чуть не налетела на его широкую спину.
— Где? Здесь?.. Ну… — замялся Сашка. — Если судить по конструктивным особенностям окружающих домов…
Несмотря на усталость, он честно пытался собраться с мыслями, припомнить книжку профессора и процитировать оттуда что-нибудь подходящее.
— Ну и?.. — изогнул бровь Рейнольдс, набивая свою трубку.
— Мы сейчас в Неаполе, так… — соображал Сашка, разворачивая заранее приготовленную карту города. — Дома на этой улице старые. Ну и местность здесь старая… Могут быть неустойчивости…
— Так есть туннель или нет?
— Ну… пока нет, но возможно…
— Ольга?
— Думаю, есть.
— Почему?
— Улица старая, — сказала я, повозив носком ботинка по стёртому до зеркального блеска булыжнику узенькой мостовой, зажатой двумя рядами домов.
Немного помолчала, точно прислушиваясь, принюхиваясь, приглядываясь.
— Люди давно здесь живут.
Провела пальцем по глубоко процарапанным на каменной стене цифрам «1908». Нашла взглядом лавку зеленщика, булочную, магазинчик всяких мелочей, лоток с газетами, рыбную лавку, маленькую пиццерию с зелёным ковриком около входа.
— Здесь привыкли общаться не по интернету, а живьём, после обеда вытаскивая стулья прямо на тротуар. Идут годы, магазинчики и их продавцы всё те же. — Знакомый знак на стене — оскалившийся лев в круге. — На этой улице есть даже собственный клуб — основной центр общения — «Старые неаполитанские львы», вот он. А народу мало, хотя выходной день и сиеста закончилась. На этой улице что-то сильно изменилось. Недавно появилось что-то чуждое и непривычное. Я думаю, туннель недалеко от этого клуба или даже прямо в нём.
— Ну да, — ввернул Сашка, преданно глядя на профессора, — это как «дождливый коридор» и…
Не дослушав, Рейнольдс толкнул ссохшиеся деревянные двери со статуэткой Девы Марии у входа. Включив карманный фонарик, уверенно прошёл дальше, в захламлённую темноту. Внизу на стене, около пыльного карточного стола, светлело маленькое отверстие, не больше кошачьего лаза.
— Мы красим розы в красный цве-е-ет… — довольно промурлыкал Рейнольдс, заглянув в проём, и жестом предложил заглянуть и мне.
Туннель резко расширялся сразу от входа, и метрах в пятнадцати зеленел лужок. Мне ужасно захотелось земляники. А любопытственно, мог ли Льюис Кэрролл знать про туннели? Задолго до появления первых ускорителей? Наверное, мог, он ведь был математиком, а сети эсвагов — прямое следствие математической теории суперструн. Кэрролл — голова!
«Бывает нечто, о чём говорят: “Смотри, вот это новое”; но это было уже в веках, бывших прежде нас».
…Только к вечеру я, усталая и счастливая, добралась домой. Проблема аспирантуры временно притупилась в сознании. Избегнув бабушкиных расспросов и пьяных разглагольствований Алёшки, я тут же пошла спать. Мне снились разноцветные улицы, переплетённые в нечто единое и восхитительно гармоничное.
На следующее утро я отправилась в ИКИ. Теперь времени у меня было предостаточно, потому что формально учёба закончена. Александр Иосифович суховато предложил преподавать матан первокурсникам на полставки, но я отказалась. И теперь будущее как-то совсем не вырисовывалось, разве что в школу идти, бетонировать биномами хрупкие детские головы. Хорошо, что, по крайней мере на сегодня, у меня нашлось занятие.
Нынешний директор ИКИ носил знаменитую фамилию Банаха, что немедленно привело к тому, что институт прозвали «икибаном», а самого директора именовали за глаза исключительно Ханом, в память о знаменитой теореме. Это мне Гуревич рассказал — он постоянно тут крутится.
В огромном мраморном фойе стояли две скульптуры. Оставив паспорт вахтёрше, я подошла поближе. Нестарый ещё человек как будто смотрел в недоступные моему воображению дали. Энергичный поворот головы, смешно вздыбленные волосы. Это либо Ландау, либо Гинти. «Гарольд Гинти-Ганкель», — прочитала я на постаменте. Тот, кто открыл космические струны. Пригляделась к датам — он умер совсем молодым. Вторая скульптура изображала старика с длинной бородой. Александр Константинович Вуд, отец-основатель экспериментального эсвага, академик, один из самых уважаемых деканов за всё время существования ИКИ.
Сделав несколько торопливых затяжек, Рейнольдс отложил трубку на фарфоровую тарелочку и склонился у монитора, настраивая презентацию. Я, по привычке, пришла вовремя, но все места оказались заняты, и я тихонько пристроилась в углу у стенки, недалеко от Сашки. Было очень много студентов и даже школьников.
— Сэкка ди Вагабунно… — Я встрепенулась, услышав знакомое слово. Рейнольдс улыбчиво прищурился, отчего от уголков его глаз разбежались весёлые морщинки, и быстро, но, как мне показалось, очень внимательно оглядел аудиторию. — Что в переводе с итальянского означает «мель бродяги». Сокращённо — эс-ваг. Александр Вуд питал слабость к итальянскому языку и назвал свой эксперимент так витиевато. Но термин довольно точно отражает суть дела. — Рейнольдс включил первый слайд презентации. — Вы себе даже не представляете, какое для меня удовольствие в очередной раз говорить о теории суперструн как о реальной физической теории, а то как она, бедняжка, натерпелась-то! — как будто про себя, но достаточно громко сказал он.
— Даже сейчас существует много достойных альтернативных теорий, — проворчал из первого ряда толстяк с лысой, как бильярдный шар, головой.
Рейнольдс поцокал языком, погрозив оппоненту пальцем.
— Ну нет, это вы бросьте, Константин Николаевич. И в первую очередь скалярно-тензорные обобщения общей теории относительности, излюбленное пастбище для математиков-абстракционистов. Физическая теория должна быть доказана либо наблюдениями, либо экспериментами, и только тогда она получает статус реальной физической теории. Теория электромагнетизма Максвелла верна, потому что есть работающая лампочка, теория Эйнштейна верна, потому что есть спутниковая система навигации. А теория суперструн верна, потому что найдена космическая струна и эсваги.
— Вот не любишь ты теоретиков, Родгер Леонидович, — улыбнулся Константин Николаевич.
— Я тебя люблю, Костя, очень люблю, только за тобой всё время следить надо, чтобы не увлекался.
Я искоса глянула на Сашку — его лицо было напряжённым и сосредоточенным.
— Долгое время теория суперструн бездоказательно утверждала, что кроме привычных нам длины, ширины и высоты должны существовать и другие пространственные измерения. Мы их не чувствуем, потому что для этого нужна энергия гораздо больше, чем нас может снабдить Вселенная со средней температурой всего в три Кельвина. Дополнительные измерения могут быть маленькими, свёрнутыми от холода в тугие клубочки. А могут быть и объемлющими, и в этом случае мы, трёхмерные существа, живём на трёхмерной поверхности-бране, погружённой в четырёх или даже пятимерное пространство, добраться до которого нам опять-таки не хватает энергии. Или всё-таки хватает? Энергии, при которых становятся видны физические следствия теории суперструн, оказываются гораздо ниже, чем ожидалось…
— Это потому что в многомерном мире фундаментальные константы другие. Постоянная Планка может уменьшаться в зависимости от количества измерений, а массы объектов в многомерии зависят от этой фундаментальной постоянной, — шепнула я Сашке. — А смешно он назвал «клубочками» компактифицированные многообразия Калаби-Яу, правда?
Сашка дёрнулся и как-то странно посмотрел на меня.
— И эти энергии уже доступны ускорителям, где могут рождаться частицы, «чувствующие» дополнительные измерения, способные преодолеть энергетический барьер между двумя бранами и проникнуть с одной на другую. В эксперименте Вуда при столкновении пучков высокоэнергетических частиц образовался сверхтяжёлый каскад, туннелировавший через объемлющее многомерное пространство на ближайшую трёхмерную брану — по крайней мере, именно так считалось при первых экспериментах. С точки зрения экспериментаторов, рождающиеся частицы просто «исчезли», нарушив законы сохранения в нашем трёхмерном мире…
Я легче воспринимаю формулы, чем популярные пояснения, поэтому как-то незаметно выпала из исторического экскурса Рейнольдса, занявшись собственными воспоминаниями. Сразу после экспериментов Вуда обывателей, как всегда не разобравшихся в сути, захлестнуло море сообщений от восторженных, но преимущественно безграмотных журналистов о том, что наконец-то учёными экспериментально доказана многомерность нашего мира! Слова «многомерность», «брана», «туннелирование» употреблялись едва ли не чаще, чем традиционно-популярные нанотехнологии. А ещё потом, почти через двадцать лет успешных экспериментов со стабильным процентом туннелирующих частиц, выяснилось, что частицы вовсе никуда не исчезали из нашего мира.
— …Дело в том, что при недостаточно больших энергиях туннель, хоть и выходит в объемлющее многомерное пространство, не может «дотянуться» до соседней браны и загибается обратно, приводя частицу по многомерной геодезической в исходный трёхмерный мир. Формального эсвага, о котором мечтал Вуд, так и не произошло, поскольку до бран мы так и не «дотянулись». Река многомерного пространства-времени оказалась слишком бурной, и мели для энергичных частиц-бродяг не нашлось. Так что частицы, выплыв из гавани нашего мира, вскоре вернулись назад, — Рейнольдс снова улыбнулся — ему явно доставляли удовольствие такие художественные сравнения.
Школьники слушали, раскрыв рты. Оказывается, и очень сложные вещи можно рассказывать так, чтобы понимали школьники. Я почувствовала укол совести за свой снобизм относительно преподавательской деятельности — хороший учёный вполне может внятно рассказывать.
— Получались всего лишь петли. Но, во всяком случае, существование объемлющего многомерия было доказано, тем самым ещё раз подтверждена теория суперструн. Напомню, первое её подтверждение было сделано заведующим главной лабораторией ИКИ Гинти-Ганкелем, открывшим космическую струну. — Удовлетворив любопытство начинающих учёных, Рейнольдс перешёл, наконец, к формулам. — Эсваг Вуда породил туннели в нашем мире. Скажу сразу, что причина их появления и их конфигурационная подстройка под место образования до сих пор с определённостью не выяснены. Я вам предлагаю свою версию, которая является сейчас наиболее общепринятой. Эсваг — аналог гипотетического туннелирования через так называемую кротовую нору в том смысле, что эти оба процесса математически неустойчивы: в случае «норы» — за счёт того, что её горловина формировалась из материи с отрицательным давлением, а в случае эсвага — за счёт неопределённости энергий частиц при выходе в объемлющее пространство.
Рейнольдс погрузился в формулы, из которых я поняла, что проще всего было бы сказать, что эти две неустойчивости похожи с точностью до наоборот. В кротовой норе неустойчива только сама горловина, по которой движутся частицы, а окружение никак не затронуто. Проникновение же частиц из нашего трёхмерного мира в объемлющее пространство порождает неустойчивость этого самого трёхмерного мира. Наш мир становится восприимчив к объемлющему многомерному пространству — его трёхмерность оказывается локально нарушенной, что и приводит к возникновению туннелей, соединяющих разные пространственные области: Дубну и Церн, Москву и Неаполь… Интересно, обнаружатся ли когда-нибудь туннели вне поверхности Земли?
— Скажите, а образование туннелей продолжается?
— Да. Однажды возникшее локальное нарушение трёхмерности само способно порождать нарушения. Новые туннели возникают не произвольным образом, они строго компенсируют предыдущие, сохраняя глобальную устойчивость трёхмерной пространственной метрики.
— И сколько же их ещё возникнет?
Дальше Рейнольдс некоторое время рассказывал о распределении уже имеющихся туннелей, о вероятностях возникновения новых. Рассказал он и о редком явлении аттрактора — точки концентрации туннелей.
— А что профессор Фламма, наш харизматичный основатель практики поиска туннелей? Верны ли печальные слухи, что…
— Профессор Фламма на заслуженном отдыхе, — коротко ответил Рейнольдс, дёрнув щекой. Его всегда такие весёлые глаза стали неприятно жёсткими.
Когда семинар окончился, Рейнольдс подошёл ко мне. Постучал трубкой о подошву сапога, выколачивая крошки.
— В твоём институте стенка портретной галереи — зародыш аттрактора, структуры, из которой через пару лет должен появиться пучок из нескольких десятков туннелей. Ты и правда этого не знала?
— Нет, — ошарашенно ответила я.
Он помолчал, раскуривая трубку.
— Почему экзамен Кацу не сдала?
— Техники не хватило, — мрачно призналась я.
— Техника — дело наживное. — Он затянулся и выпустил колечко дыма. — В аспирантуру ко мне пойдёшь?
— Пойду, — сказала я.
— Вот и отлично. А технике я тебя научу.
* * *
Дед, мамин отец, умер к осени. Поминки прошли скромно, как-то на скорую руку. Мама не скрывала чувства облегчения. Алёшку на месяц положили в наркологическую больницу. Отвозила его туда я. Есть много мест на Земле, где мне, несмотря на мою страсть к «пёстрым прогулкам», никогда не хотелось бывать, — больницы для хронических алкоголиков и наркоманов входят в их число.
Дома воцарилась тишина, которой у нас почти никогда не бывало. Но тишина тоскливая. Бабушка всегда ожидала от жизни чего-нибудь плохого — и теперь сильно переживала и из-за Алёшки, и из-за того, что я ушла из МАИ. Впрочем, бабушка всегда из-за чего-нибудь переживает, она, как человек без кожи, болезненно реагирует на любые перемены. Никакая радость не держится долго рядом с ней.
Вот бабушкин сын, мой папа, несравненно более оптимистичен, но, быть может, только потому, что редко бывает дома. Отец приезжал ненадолго из длинной командировки. Побыл пятнадцать дней и снова уехал, на этот раз в Австралию, на полгода. Мне иногда кажется, что живёт он где-то там, далеко, а командировки у него дома. Папа с интересом послушал мою историю о переходе в аспирантуру ИКИ — он всегда обо всём меня расспрашивает. При расставании на его чуть отрешённом, но неизменно светлом лице я уловила желание сказать мне что-то ещё, о моей жизни, о своей — и так, вообще. Но как-то так и не сказал — то ли потому, что пора было на самолёт, то ли потому, что жизнью надо жить шаг за шагом, и нет особого смысла о ней говорить. Мою первую статью с Рогги-Ро, которую я с гордостью подарила ему, он забыл на столе.
Дома образовались две свободные комнаты. Одна — та, где жил прежде дед. Её решили отдать мне, хотя бабушка была против, говорила, что аура там злая. Дед был на руку тяжёл и нрава крутого. И умирал тяжело. Но все решили, что это замечательный вариант для меня. В моей же старой комнатке решено было сломать стену и объединить её с гостиной. Вторая комната… появилась сама. К тому времени я уже знала, что это был довольно нетипичный случай «дупликат-коридора с замыканием», как классифицировал такие образования Рогги-Ро: небольшое помещение, никуда не ведущее, с покатыми стенами, напоминающее нору. Я с удовольствием поселилась бы там, но мама прибрала её себе, под «хранение всяких безделушек».
Мелкие, но каждодневные обиды, такие, в сущности, детские, но такие утомительные, за которые надо было всегда всех прощать, невнимание к моей работе и ироничные намёки на её бессмысленность… и вечно унылые бабушкины глаза, для которой мои авантюрные «прогулки» были почти сравнимы с трагедией Алёшкиного пьянства. Раньше, ещё учась в институте, когда я возвращалась из очередной «пёстрой прогулки», буквально напоённая по самые уши впечатлениями о новых городах, цветах, запахах, звуках, я пыталась поделиться своей светлой и яркой радостью, подолгу была с бабушкой, рассказывала ей обо всём… но мой свет проходил сквозь неё, не делая её счастливее. И сама я становилась безрадостно опустошённой. Единственное, что она говорила, так это чтобы я «больше не уходила так далеко и непонятно куда». «Пёстрые прогулки» всё больше и больше становились для меня чем-то стыдным, запретным, причиняющим беспокойство моим родственникам, я чувствовала себя виноватой.
Но теперь это всё в прошлом. Теперь путешествия стали моей работой, темой кандидатской диссертации!
Ни пьяные бредни Алёшки, ни бабушкина тоскливая назойливость, ни папина философская отрешённость, ни мамины колючие шуточки, ни постоянное отсутствие брата, по которому я очень скучала, больше не трогают меня. И до Сашки мне больше нет дела! Пусть катится в свой Оксфорд или Гарвард, что, кстати, он и сделал, благодаря… нет, не Рогги-Ро, который почему-то не взял его в аспирантуру, а Кацу, у которого оказались большие связи с маститым американским психологом, профессором Искариотом, заинтересованном в хорошем математике.
Всё это совершенно не важно!
В моём распоряжении есть «живая математика» — не компактные замыкания в алеф-пространствах, а на глазах возникающий туннель, параметры которого я только что вычислила своими руками. Да за это можно душу продать! Десятки городов с улицами, проспектами, переулками, скверами, парками — всё это, точно единая карта, живёт в моей голове. Астрономы наблюдают звёзды, которые сияли миллиарды лет назад, и гордятся, что близки к реальной живой Вселенной, я же — Рокфеллер по сравнению с их нищенскими спектрами, пришедшими из прошлого давно погибших эпох, я владею пространством здесь и сейчас! И питаюсь я не супом в пространствах со скалярно-тензорными обобщениями, а восхитительной пиццей «Маргарита» в Неаполе, самом солнечном городе на свете.
А профессор Рейнольдс наверняка самый счастливый человек на свете.
Где мы с ним только ни побывали за последние полгода! Рейнольдс был специалистом по туннелям в Европе, потому что именно Старый Свет отличался наиболее сложными конфигурациями сетей. Добирались и до Америки — только на самолёте, потому что местные туннели были почему-то исключительно локальные. Рогги-Ро старался бывать там реже, но не из-за трудоёмкости перелёта, а из-за «ауры», как сказала бы бабушка. Здесь каждая официантка беззастенчиво мнила себя будущей кинозвездой, каждый негр искал повод обвинить вас в расизме, здесь думали, что Грузия — это американский штат, здесь спрашивали, как долго ехать на машине от Мадрида до Нью-Йорка… В этой стране Родгер Леонидович ощутимо скучнел, и я полностью разделяла его чувства — туннели Айдахо и Техаса располагались в точности вдоль ключевых магистралей, поблизости от бензозаправочных станций и пыльных забегаловок с неизменными хот-догами. Иногда на машине на скорости в двести километров в час получалось передвигаться даже быстрее, чем по туннелям, в которых бездомные обитали целыми посёлками и изощрённо развлекалась молодёжь. Нетривиальная сеть завязывалась только в нескольких крупных городах, но ни в Нью-Йорк, ни в Сан-Франциско Рогги-Ро меня никогда не брал, говорил, что слишком опасно. И это человек, сумевший найти общий язык с неаполитанской каморрой, перед которой бледнела даже сицилийская мафия! Я не могла понять, почему в Неаполе его признавали за своего, ведь к иностранцам своеобразная преступная неаполитанская каста со своими кодексами и правилами совершенно равнодушна, а зарплаты профессора ИКИ и близко не могло хватить, чтобы хоть кого-то заинтересовать. Видимо, дело было в странном умении Рогги-Ро абсолютно и полно вживаться в миры других стран и городов. Меня искренне восхищала эта его способность. В Японии за каких-нибудь полчаса общения он умудрился непринуждённо включиться в разговор, легко подхватывая все тонкие шутки и игры смыслами слов и ситуаций, — и не говорите мне, что для этого достаточно всего лишь знания языка! Мне всё больше становилась заметной странная жадность, с которой Рейнольдс словно бы кидался в очередную «роль». В Неаполе ему было недостаточно просто выпить чашку кофе и поболтать с барменом о погоде — нет, он как будто перевоплощался в жителя города. И каждый раз ему всё труднее было уходить, словно хотелось остаться навсегда, а не жить такой вот мимолётной жизнью на полчаса. И что парадоксальнее всего, ему хотелось этого во всех городах сразу — он любил их все и к каждому был привязан по-своему.
За полгода обойдя весь Старый Свет, я научилась прогнозировать рождение и эволюцию туннелей.
* * *
От набережной Санта-Лучии, по площади, мимо «Гамбринуса» и вверх, к обсерватории Каподимонте, продвигались шестеро. Они именно «продвигались» под недоумённо-насмешливыми взглядами неаполитанцев — сосредоточенно, напряжённо, целеустремлённо. Выпуклые очки на всё лицо — для наложения гравитационной сетки, переходящие в облегающие шапочки, делали их похожими на водолазов. Тяжёлые ранцы гравиметров за спинами, провода, антенны… Руки в перчатках, несмотря на припекающее солнце.
— Меддесант в эпицентре холеры! — хмыкнул Рогги-Ро, выпятив нижнюю губу.
Чувствуя себя почти комиссаром Мегрэ, любившим вести расследования за рюмкой аперитива, я с любопытством наблюдала из окон «Гамбринуса». Впервые мне приходилось видеть, как работает целая группа дупликаторов. Рогги-Ро ковырял скатерть кофейной ложечкой. Дупликаторы мерно несли приборы мимо цветочной лавки с новыми рождественскими венками и рядком тщательно подвязанных олеандровых кустов, мимо чистеньких полок книжного магазинчика, мимо крошечного, точно пальчик китаянки с розовым ноготком, ювелирного с коралловыми геммами в витрине. С балкона второго этажа, касаясь земли, свешивалась оборванная верёвка, в грязи валялось бельё, — хозяйка ювелирного магазина, госпожа Лу, никогда не допустила бы такого безобразия! Не замедляя шага, группа прошествовала по улице.
— Почему гравиметры не сработали? — удивлённо спросила я.
— Да потому что туннель ещё слишком мал, это во-первых! Аномалия гравитационного поля, по которой они пытаются искать туннели, ниже пороговой чувствительности, — раздражённо буркнул Рейнольдс, согнув ложечку. Он вообще был сегодня не в духе. — Кроме того, есть довольно много прямых туннелей с нулевым гравитационным потенциалом.
— Почему с нулевым?
— Потому что туннели обладают внутренним натяжением, дающим отрицательный вклад в их массу. И, в-третьих, группа чёртова Ольсена просто не знает, где искать! Они игнорируют то, что у них перед носом: капля любви и внимания к городу — и решение в кармане. Они же чешут, как американские туристы по Долине фараонов, не имея ни малейшего представления, что здесь принято и типично, а что не укладывается в рамки обыденного, — это всё равно что учить трансфинитную индукцию, не зная целых чисел. — Рогги-Ро резко замолчал. Спохватился, улыбнулся, привычно изогнув брови домиком. — Но ведь чем пользуются эти ребята? Знанием уравнений уже образовавшихся туннелей, причём только тех, которые они смогли найти по аномалиям гравитационного поля. Знанием граничных условий. Но этого недостаточно!
Высоко вверху, под единой крышей стоявших бок о бок домов, виднелись четыре маленьких окошка. Они словно бы вклинились между балконами, оборвав бельевую верёвку. Под крышей, стало немного больше пространства. Там, наверное, с неизбежностью родилось и немножко времени — окрестные жители могут теперь не бояться опоздать на работу, хотя безалаберность неаполитанцев вошла в поговорку.
— Туннелей становится больше. Это означает всё большее отклонение от трёхмерности и всё большие энергии, участвующие в процессах, — Рогги-Ро вглядывался в четыре тёмных окошка.
Он достал из кармана плаща стопку плотно уложенных тонких металлических листов, веером развернул большую электронную карту Неаполя. Город ожил белыми точками света.
— Это уже известные туннели. Такая карта есть в распоряжении каждой группы дупликаторов. Обнаружение нового туннеля символизирует вспыхнувшая точка. Но распределение отклонений от трёхмерности и прогнозы о будущих туннелях здесь не отметишь. Я предпочитаю пользоваться своей.
На карте вспыхнула новая точка. Недалеко от обсерватории.
— Вот, наши «аквалангисты» всё-таки хоть что-то нашли, — удовлетворённо хмыкнул Рейнольдс.
Он ткнул стилосом в угол одной из пластинок. Карта расцветилась бледными пятнами.
— Чем темнее область, тем выше вероятность появления туннеля… — Он принялся быстро писать стилосом. — Новый возникающий туннель порождает следующие, чтобы всё наше пространство находилось в метрическом равновесии. Пока туннелей было не так много, это не имело большого значения — огромная инертная масса оставшейся евклидовой метрики легко компенсировала дисбаланс, привнесённый эсвагами. Но теперь, судя по всему, дело обстоит не так. Чем больше туннелей, тем неустойчивее наше пространство. Рождается новый туннель, и его уже с необходимостью должны компенсировать другие — каждый раз происходит перераспределение метрики, и снова наступает равновесие… Так что наши «аквалангисты» со своими гравиметрами сильно не в курсе дела, поскольку четыре окошка — ключевой квартокаскад этой площади — уже прозевали. Пока они его обнаружат, вся сеть Неаполя успеет проэволюционировать довольно сильно. По сути, мы не в состоянии даже уследить за процессом образования туннелей, уж не говоря о том, чтобы его контролировать.
А я вдруг подумала о том, что обывателям практически нет никакого дела до туннелей. Последняя модель телефона, который можно встроить в ухо, интересовала людей гораздо больше, чем банальная возможность за несколько минут добраться из Москвы в Париж. Да, туннелей становилось больше, но люди привыкли к ним, кружились в потоке своей жизни.
После внесения в карту нашего квартокаскада цвета вероятностей перераспределились. Набережная Санта-Лучия приобретала отчётливый тёмно-фиолетовый оттенок.
Лицо Рейнольдса застыло. Быстро свернув карту, он выбежал на улицу. Я, опомнившись, выскочила за ним.
— Быстрее! — рявкнул на бегу Рогги-Ро.
Когда мы домчались до набережной, я, еле переводя дыхание, испуганно огляделась по сторонам: мирная гладь залива, двугорбый Везувий в мягкой дымке и облаках-барашках, немногочисленные гуляющие, обнявшиеся молоденькие парочки на каменных бордюрах. И вдруг набережная начала медленно и страшно вздыбливаться, точно спина динозавра с шипами-фонарями по хребту.
— Не скомпенсировалось… — пробормотал Рейнольдс, не двигаясь с места, заворожённо наблюдая за происходящим, как будто накатывающая на нас волна искорёженной булыжной мостовой была всего лишь картинкой в кино. — Чёрт подери!
Ноги стали противно тяжёлыми, неповоротливыми, и дрожь в коленях не давала сдвинуться с места. «Это всё не здесь, не со мной…» Я как-то безотчётно зафиксировала, что среди бьющихся волн прибоя внизу на пирсе стояла странно неподвижная яхта, даже отсюда была видна большая неровная клякса тёмного провала на палубе, — несмотря на страх, я чётко видела то, что должна была видеть, что замечала всегда, иногда даже быстрее, чем Рогги-Ро, — потому, наверное, он меня и взял и вот уж год как занимался только со мной одной…
А потом меня резко подбросило вверх и уронило вниз, коленями и ладонями на острую каменную крошку. Это почти как на острове Капри — когда купаешься: так тяжело выйти потом на берег по острым мелким камням… но нет, даже там не было так больно!.. «Господи! Наверное, чтобы перестать думать и начать действовать, мне надо крепко треснуться головой или…» Рука Рейнольдса откуда-то сверху и сбоку схватила меня за шиворот, воротник сдавил горло, холодная едко-солёная вода обожгла содранную кожу и хлынула в рот и нос. Откуда её так много? Потом та же рука тащила меня по мокрому настилу палубы… как Мэри Поппинс вытаскивала глупую Джейн из мира в тарелке. Интересно, какой там был эсваг, в этой тарелке с играющими в лошадки мальчиками в локонах-париках? Я ещё успела увидеть знакомую конфигурацию входа в туннель — конический, — а потом стукнулась головой и, наверное, потеряла сознание, не успев додумать какую-то очень важную аналогию.
* * *
В полупрозрачном шёлке занавесок на маленьком окошке искрились лучи заходящего солнца.
Надо бабушке позвонить! Сказать, где я… А где я?!
Испуганно отбросив пушистый плед, я вскочила с дивана и обнаружила себя замотанной во что-то широкое и мягкое. Сильный сладковато-горький аромат ударил в ноздри. Из-за неплотно прикрытой двери до меня долетел голос Рейнольдса:
— …Роджер сейчас в Японии, до него быстро не добраться. Есть туннель из Неаполя в Сингапур, а там где-то тройной каскад до Токио, но все мои юго-восточные карты двухдневной давности.
— Что Раймунд? — слегка картавя, произнёс женский голос.
— Он… погиб три года назад.
— Да? А казалось, Раймунд был у меня только вчера. Жаль. Он был хорошим учёным, — суховато констатировал женский голос. — В Бразилии?
— Нет. В Москве на Киевском вокзале под машину попал.
— Как неромантично для любителя экзотических стра-а-ан… — раздался незнакомый мужской голос, неприятно растягивающий слова.
— Тебе не хватит? — не зло, скорее грустно, спросил Рейнольдс.
— Я скоро уйду, мой солнечный Ро, не переживай. Последняя затяжка, и самолёт в чёртову Калифорнию. Это только в твоём представлении все люди добры и прекрасны, все города открыты и дружелюбны. И тигры, и свирепая каморра склоняются перед широтой души и обаятельной улыбкой «синьора Вагабунно»…
— Перестань.
— Ла-а-адно, не буду своим голым цинизмом нарушать вашу с миром трогательную идиллию.
Я тихонько подошла вплотную к двери, заметив рядом большое зеркало. Свободное покрывало, в которое я была упакована, оказалось индийским сари. Решив, что мой наряд не является чем-то вроде ночной рубашки, я выступила на свет уютной люстры с зеленоватым абажуром, вышитым фигурками обезьян.
— Вечер добрый, — неизменной улыбкой встретил меня Рогги-Ро, задержавшись взглядом на моём одеянии. — Знакомься, Оля, это профессор Фламма, Эльвира Леонардовна, мой учитель и ученица Александра Вуда.
Тонкая строгая старушка оглядела меня без улыбки, но не потому, что я ей не понравилась, а просто потому, что она вообще редко улыбалась. Во всяком случае, именно так мне показалось, когда я встретилась взглядом с её невозмутимыми серо-стальными глазами.
— А это Лёня Сколль.
В полутёмном углу на постеленном прямо на пол ковре небрежно раскинулся мужчина. Около него возвышался кальян. Лицо скрывал муар зеленоватого дыма.
— Вечер до-о-обрый очаровательной Оленьке, аспирантке моего лучшего друга… дайте-ка гляну на вас побли-и-иже, — протянул он, вынув изо рта гибкую трубку, и не спеша, с ленцой поднялся.
Он был высок и худощав. Бледный лоб в обрамлении белёсых выцветших волос, хищный нос с горбинкой и тонкие бесцветные губы. На меня надвинулись лишённые всякого выражения блёкло-зеленоватые глаза с белыми ресницами. Лицо без возраста. Резкий запах незнакомых трав усилился. Сколь не мигая смотрел на меня несколько секунд. Где-то на дне глаз мелькнул интерес, но тут же пропал. От запаха меня стало слегка подташнивать, и я невольно отступила на шаг.
— Ро, поздравля-а-аю, ты нашёл именно то, что искал, — это романтичное пухлое белокурое создание разглядывает меня как колоритного учёного, занятого мыслями о грядущих свершениях. Я не учёный, слава богу, Оленька, я, — тут он ухмыльнулся, — скучный администратор… но с ба-а-альшими полномочиями, пропади они.
— Леонид Бенедиктович!
— Всё-о-о… я заткнулся, о, солнечный Ро и его солнечная подруга, я заткнулся… Раз мы в Индии, то я снова пошёл на тра-а-авку. Всё равно до утра мне ни хрена отсюда не выбраться.
Какая ещё Индия?!
Эльвира Леонардовна молча налила мне чаю из большого чайника в форме слона. Её строгое лицо озарило бледное подобие улыбки.
— Значит, такая ситуация, — кашлянул Рейнольдс, когда Леонид Бенедиктович снова устроился в своём дымном углу, сунув в зубы трубку кальяна, — количество туннелей в Неаполе за каких-то пятнадцать минут увеличилось в несколько сотен раз, точное число я пока оценить не могу.
— А в остальном мире? В Москве?!
— Нет. Там нет. В остальном мире… выясняем.
— А-а-а, пропади они! — трагически протянул Леонид Бенедиктович.
— А мы… где? — осторожно спросила я.
— Сорренто — пространственный инвариант, здесь никогда не было туннелей. Белое пятно на карте вероятностей. Всплеск туннелей дал пробой в метрике — ведь обычно сюда можно только на поезде добраться, своим ходом. Именно так, кстати, нам и придётся выбираться, на поезде до Неаполя, ну а там сориентируемся, хотя теперь это может оказаться непросто.
— Могу вас на самолёте. Вас куда? В столицу нашей родины?
— Да спи ты уже! — не поворачивая головы, сказал Рейнольдс. Устало потёр лицо.
— Мне бы… домой надо позвонить.
— Я уже позвонил, — сказал Рогги-Ро.
«А кто подошёл к телефону?» — хотела спросить я, зная, что если подошла мама, то она никогда не скажет бабушке, что со мной всё в порядке. Впрочем, посвящать Рогги-Ро в эти неприятные тонкости не хотелось. Он был у меня в гостях. Он всегда соглашался прийти, когда я звала. Он был три раза, но бабушку не застал. Почему? А, ну да, она была в магазине, точно, да… Он, правда, почти на весь день приходил… ну тогда, наверное, она в гости уезжала… Да, точно! В гости к сестре. Она часто ходит в гости.
— Спасибо.
Сам Рогги-Ро никогда не приглашал меня к себе. Я даже не знала, где он живёт. В основном он жил у себя в кабинете, у него там диван. Но больше всего времени проводил, конечно, в путешествиях.
Профессор Фламма подлила мне чаю. Она рассматривала меня спокойно, изучающе.
— Как вам, Ольга, оказаться в эпицентре формирующегося туннеля с нескомпенсированной неустойчивостью? Это большая редкость. Вам чертовски повезло! — Её глаза внезапно блеснули жадным любопытством, что разительно контрастировало с её молчаливостью.
Я несколько оторопела, ожидая от пожилой женщины скорее вопроса про чай или некоторого участия по поводу моих изодранных в кровь ладоней и коленок. И те и другие были аккуратно перебинтованы, но этим тема была исчерпана. Простых женских вопросов профессор Фламма не задавала, её интересовал новый туннель на Санта-Лучии. Она осталась довольна моими комментариями, хоть и упрекнула в излишней красочности.
— Оставайтесь, первый поезд в Неаполь пойдёт вдоль залива только с рассветом. Сыр любите?
— Европейцы-гурманы… — сонно пробормотал Сколль. — Пожили бы на гамбургерах чёртовых янки в чёртовой Калифорнии…
Он пробормотал что-то ещё, трубка кальяна выпала из его пальцев. Кажется, он уснул.
— Сыр я очень люблю. — От душистого имбирного чая меня начало клонить в сон, но и есть хотелось не меньше. — Скажите, а ваш друг не опоздает на самолёт? Ой, какой кот, прямо как у меня!
Большой чёрный кот на мягких лапах торжественно прошествовал мимо.
— Подождёт самолёт! — поморщился Рогги-Ро. И переспросил: — Разве у тебя есть кот?
— Есть, конечно! — быстро ответила я. И, понизив голос, не удержалась от любопытства: — А Сколь — он кто?
Я откусила кусочек восхитительного пармиджано. Конечно, у меня есть кот! Просто Рейнольдс его ни разу не застал дома, кот очень любит гулять.
— Я Сколль! — гордо ответствовал мне спящий, отчего я чуть не подскочила.
— В каждой группе занимающихся туннелями есть несколько таких, которые консультируют правоохранительные органы. Специфика туннелей создаёт и определённую специфику преступлений, — как-то нехотя и официально разъяснил мне Рейнольдс вполголоса. — Вот уже почти двадцать лет существует международная организация, членами которой и состоят такие вот специалисты. Каждый из них знает определённую страну или даже отдельный город.
— Сколль там работает?
— Он её руководитель.
— О, ясно…
Мы замолчали на некоторое время.
Рогги-Ро тихонько встал, снял со Сколля ботинки и накрыл его одеялом. Взгляд профессора Фламмы стал задумчивым и даже слегка помягчел.
— Помнишь, Родгер, когда Сколль ещё работал в ИКИ, мы втроём вытащили Роджера и Раймунда, тогда ещё твоих студентов, из зацикленного эсвага? А потом отправились в ближайшую деревеньку за сыром и красным вином. Как же она называлась?..
— Сгургола, — улыбнулся Рогги-Ро. — В Сгурголе мы ели пармиджано тридцатимесячной выдержки и запивали вином «Палагрелло» местную горгонзолу.
— Нет, ну вы га-а-ады… — жалобно простонали из-под одеяла. — А мне целый месяц чипсы жра-а-ать!
Рейнольдс поднял чашку с чаем.
— За грустную судьбу научных открытий.
— Почему грустную? — спросила я.
— Научные открытия — сокровище человечества, а люди мало что о них знают… Нет, не совсем так. Вот представь себе: астрономы открыли космическую струну, подтвердившую теорию суперструн. С одной стороны, эпохальное открытие, а с другой стороны, люди, не занимающиеся наукой, о нём не знают и знать не хотят. И струны, а раньше и квазары, и чёрные дыры, и крупномасштабная структура Вселенной, и реликтовое излучение — много всего перечислить можно — совершенно не заботят обывателей. Разве что с точки зрения научной фантастики, да и то под хороший соус с погонями и перестрелками. Иначе обстоит дело с открытиями, что называется, здесь и сейчас, на Земле. Они тут же идут в массовое производство, а что не идёт, то моментально отбрасывается как ненужное. Человечество спешит жить, спешит урвать от любых открытий самую вкусную часть, пообрывать только то, что годится здесь и сейчас… Мой любимый пример с электрической лампочкой — её «взяли» из теории Максвелла, а фундаментальное свойство постоянства скорости света обывателями ставится под сомнение до сих пор.
— Это естественная судьба научных открытий, — сказала Эльвира Леонардовна.
— Да, вроде всё верно, всё разумно… Но вот представьте себе, что произошло открытие, в реальной жизни довольно бесполезное, как те же квазары, но, в отличие от них, активно проявляющее себя здесь, на Земле, рядом с нами. Когда возникли туннели, обыватели поахали от восторга, побегали от Москвы до Парижа, самые стойкие поутомляли себя экзотикой посещения десятка городов в один день, но это быстро приелось, потому что пришли на смену гораздо более интересные вещи. Туннели стали не нужны. Разве что по ведомству Сколля, но в этом нет ничего удивительного, так как издревле человечество любое самое благое дело, любой нейтральный пустячок в состоянии приспособить во вред ближнему… Ну да не об этом речь. Туннели стали не нужны, но они никуда не исчезли, как исчезают старые модели телефонов. Туннели — порождение технологии, следствие величайшего открытия в физике — стали жить самостоятельной жизнью. Люди же привыкли по-хозяйски обходиться с наукой, беря от открытий только нужное в быту…
Рогги-Ро снова устало провёл ладонями по лицу.
— Я, кажется, уже начинаю повторяться.
— Я не пойму, к чему ты ведёшь, — строго сказала профессор Фламма, — сейчас мы знаем о туннелях гораздо больше, чем год назад, и не без твоей активной работы, между прочим. Люди изучали механизм вулканов — и в конце концов научились ими управлять. То же произойдёт и с туннелями, — уверенно добавила она, — просто нужно время.
— Да, именно вулканы! Это хороший пример. Но и плохой тоже…
— Выражайся яснее.
— Да… Просто мне кажется, что туннели — это природное явление, как и вулканы. Это закон природы, который человек ошибочно посчитал результатом своих экспериментов, посчитал, что может в нём разобраться и запустить по своему вкусу. А мы ведь не смогли даже предсказать сегодняшнее нарушение равновесия!
— Недостаточно хорошо и быстро работали — вот единственная и древняя, как мир, причина. Туннели Вуда — обычный раздел науки, подчиняющийся законам становления научной теории, вот и всё. Ты просто устал сегодня, Родгер Леонидович.
Рогги-Ро задумался, по обыкновению, вздёрнув брови домиком и став похожим на грустное амплуа неаполитанского актёра Тото.
— Вот ведь как получается, — человечество видело свой конец в далёком-далёком будущем, с остыванием Вселенной, а на самом деле всё как-то немного иначе, как-то слишком быстро и неожиданно. Веками говорить о конце света — и банально не заметить его прихода, — сказал он. И как-то невпопад добавил: — Я склоняюсь к мысли, что ускорители тут вообще ни при чём.
— Как это? — не поняла я.
— Отвергаешь собственную теорию и экспериментальный материал? — голос Фламмы стал слегка раздражён. — Это ересь, деточка.
— Наш мир постепенно становится трёхмерно-неустойчивым. Это просто очередной естественный этап эволюции Вселенной. Не ускорители, так было бы что-то другое… Это же так просто! Если бы не Коперник, Кеплер и Ньютон, то гравитацию открыли бы иначе, но рано или поздно всё равно открыли бы, потому что гравитация — это закон природы, а не результат наших умственных усилий. Если бы не попытка перебросить частицы с нашей браны на соседнюю, то рано или поздно они всё равно начали бы туда проникать — по мере роста энергетических возможностей человеческой цивилизации. И породили бы туннели. Эволюция цивилизации — часть эволюции Вселенной, следовательно, туннели Вуда — это просто закон природы.
Приглушённый свет зелёной лампы и беспечные обезьяны на абажуре не гармонировали со словами Рейнольдса. Мне было и тревожно, и уютно одновременно, и этот странный диссонанс заставлял меня как-то особенно внимательно вживаться в обстановку комнаты и не менее жадно воспринимать слова Рейнольдса. Контрасты — моё привычное состояние. Вокруг, по всей комнате, на многочисленных полках от пола до потолка разместились книги и фигурки индийских богов — танцующий Шива, бог-слон Ганеша со своей ездовой мышью, обезьяна-воин Хануман, вскинувший ладонь в арийском приветствии. Отдельный шкаф был заставлен маленькими жутковатыми персонажами картин Босха из папье-маше, дерева и фарфора. Запах сандала витал в воздухе, рассеивая тяжёлый аромат давно потухшего кальяна. В полумраке глаза богов и демонов отливали драгоценными камнями.
А Рогги-Ро всё говорил, и профессор Фламма больше не перебивала его.
Рождение туннелей — необратимый процесс, потому что происходит в необратимо расширяющейся Вселенной. Когда-то давно, в ранней Вселенной, одним из законов природы стала гравитация, и благодаря ей сформировались звёзды и галактики. Почему в нашей Вселенной вообще оказались возможными гравитационные силы? Просто Вселенная обладала такими начальными условиями, вот и всё. Случайно ли или согласно разумной воле? Кто знает… Но теория суперструн не нуждается в гипотезе Создателя! Она гласит, что вселенных существует великое множество — так почему бы в одной из них случайно не возникнуть гравитации? В начальных условиях заложено всё — и то, что спустя пятнадцать миллиардов лет после своего возникновения Вселенная начнёт становиться многомерной. Одно состояние вещества сменялось другим, как плазма сменила скалярное поле. Одно состояние пространства-времени сменяется другим, как туннели Вуда сменяют трёхмерную плоскостность Вселенной. Новый закон природы рождается здесь и сейчас.
Я не заметила, как задремала, а когда проснулась, Сколля уже не было.
Мы стали прощаться. Фламма вдруг с таинственным видом поманила меня в соседнюю комнату.
— Смотри, — она показала гигантскую карту во всю стену. Это были схематично изображённые улицы Дели, поверх которых было нанесено множество разноцветных линий, формирующих нечитаемый бессмысленный набор, как будто ребёнок возил цветными карандашами по бумаге, окончательно потеряв форму рисунка. Она подошла и нарисовала ещё одну линию. — А это вид из моего окна.
Я не нашла, что ответить. Из задумчивости меня вывел голос Рейнольдса, напомнившего мне переодеться. Не без сожаления я оставила сари, в нём было очень удобно и как-то… непривычно элегантно — обычно я ношу брюки и свитер.
Профессор Фламма долго стояла на крыльце и глядела нам вслед. На ней было сари — вечером она была в фиолетовом, а сейчас надела нежно-зелёное.
— Она думает, что живёт в Индии, — сказал Рогги-Ро, когда я приноравливалась к его широкому шагу по дороге на станцию. — В каком бы городе она ни была, она считает, что находится в Дели, выбирая на карте похожую улицу. Синдром дежавю — когда кажется, что в Сорренто за поворотом будет Вестминстерский собор, а на острове Капри за углом — Биг-Бен, а всё вместе это часть города Дели. Она видела столько городов, что они смазались, усреднились своими повторениями и в конце концов превратились в её сознании в один-единственный город — в Вавилонскую башню, содержащую в себе все города мира.
Мы долго спускались вниз по крутым и узким улочкам Сорренто. На маленькой железнодорожной станции никого не было. Рогги-Ро указал мне на странно вогнутую, точно смятую, кирпичную стену здания вокзала.
— Вот здесь и был выход, куда нас выкинуло с набережной.
Это он что же, нёс меня на руках до дома Фламмы?! Я почувствовала, как запылали уши.
…Поезд стучал по рельсам. В окне мерцал Неаполитанский залив, испещрённый точками рыбацких лодок, а с другой стороны медленно оставалась позади громада Везувия. У меня было много вопросов, но я не решалась спросить. Синдром дежавю…
А сам Рогги-Ро?
На гордый профиль белокаменного Вестминстерского аббатства смотрели глаза не профессора Рейнольдса — это был взгляд священника, живущего здесь долгие годы. В неаполитанских доках среди грязи и мусора широко шагал не профессор Рейнольдс, а опасный тип с ножом за голенищем. Его сознание как будто находилось в постоянном хрупком равновесии между его собственной настоящей жизнью и теми бесчисленными образами, которыми щедро делились с ним города. Вот и наш мир тоже был на грани равновесия в многомерном пространстве-времени… Рогги-Ро приручал города, как мы приручаем собак, заставляя их преданно глядеть в глаза, но и он не мог без них обходиться — города становились его жизнью, его сущностью. По сравнению с глубиной его восприятия моё любование красками, формами, запахами и звуками, всё то, что я ценила в «пёстрых прогулках», было детской наивной игрой. На Елисейских полях он насвистывал песенки Джо Дассена, рисовал прохожих на полях рабочей тетради, а потом до глубокой ночи мы сидели на открытых террасках кафе и становились частью ночного Парижа, одними из тысяч его огоньков. Taka-taka-takata… И так из города в город, изо дня в день…
— Что? — вздрогнув, очнулся от полудрёмы Рейнольдс.
Сейчас его улыбчивое лицо, казалось, утратило краски и весь свой задор, осунулось, обрюзгло от усталости — он был точно клоун после длинного рабочего дня. Мне вдруг стало его очень жалко.
Неаполь страшно изменился. Непривычно затих. Темнели странно распухшие, разросшиеся дома, изъеденные тёмными провалами. Туннели не уничтожали пространство, они просто деформировали, ломали его структуру, бывшую изящной и гармоничной до мелочей. Я до бесконечности могла перечислять всё, что окружало меня в моих «пёстрых прогулках» по Неаполю, теперь же от города осталось не больше, чем пустого пространства в клубке ниток. Моя фантазия умерла, пазл-картинки рассыпались — передо мной был почти мертвец, лишённый своей солнечности и многообразия.
Мы вышли на конечной станции, недалеко от площади Гарибальди и лимонного дома.
— Смотри.
Напротив дома со святым отцом Пио, там, где некогда была часовая мастерская, в стене зиял четырёхметровый идеально ровный вход.
— Загляни.
Прямой, как стрела, туннель уходил… в никуда. Он был настолько длинный, что его покатые стены, пол и потолок сходились в точку. И продолжались дальше.
— Здесь больше пяти километров… но на Земле не может быть выхода для такого туннеля!
Наша планета представилась мне проткнутой гигантским полым штыком. И она, точно издыхающий жук, слабо содрогалась, не в силах исторгнуть из себя это чужеродное пространство.
— Где-то в… космосе выход, да?
— Нет. Туннель идеально прямой. Уйди он с Земли, его кривизна была бы довольно большой. Он никуда не ушёл с Земли.
— Но тогда…
— Теория старика Вуда, — криво усмехнулся Рейнольдс, — всё-таки подтвердила своё первоначальное имя — эс-ваг. Бродяги всё-таки ушли навсегда из нашей скучной трёхмерности.
— К-куда ушли?
— Узнаем, скоро узнаем… — дёрнул плечом Рейнольдс, его взгляд становился отсутствующим. Он довёл меня до лимонного дома — вместо фигурки отца Пио темнел проём нового туннеля. Приглядевшись, я увидела, что фигурка святого точно размазана по всему ободу, вход в туннель образовался прямо на нем.
А через пять минут мы были около моего подъезда.
— Ну, иди, — сказал Рогги-Ро. — И… извини, что не увёл тебя вовремя с набережной.
— А вы?
— Я? — снова рассеянная улыбка. — Пошатаюсь, осмотрюсь.
Куда же ты едешь, ведь ночь подступила к глазам?
Ты что потерял, моя радость? — кричу я ему.
А он отвечает: — Ах, если б я знал это сам.
— Пока ещё есть время… пока ещё есть весь этот мир… — он пробормотал что-то неразборчивое и, махнув рукой, снова нырнул в туннель.
Я вернулась домой. Тихонько поцеловав спящую бабушку, прокралась в свою комнату. Не спалось. Я всё думала о том, почему люди вокруг меня до самого последнего момента нисколько не были обеспокоены появлением туннелей. Почему люди не чувствуют времени, в котором живут? Ну и что с того, что это время называется эпохой в эволюции Вселенной, а не временем пить чай? Эта эпоха ведь касается всех нас, она больше не абстрактная теория далёких фантастических миров.
Я думала ни о чём и обо всём сразу. Думала о бабушке, которой ни разу не захотелось заглянуть в такой вот туннель. Как не хотелось и моему умершему деду, всю жизнь прожившему совершенно другими целями и интересами. Как не хотелось и завсегдатаям маленького клуба «старых неаполитанских львов». Люди гораздо более консервативны, чем кажется на первый взгляд. Тот же Гуревич — достаточно молодой и любопытный — чувствовал себя неуютно в чужих городах.
Люди оказались в эпоху преобразования трёхмерного мира, но никто не был к этому готов, никто не воспринимал всерьёз — бесконечные истории апокалипсиса давно наскучили человечеству. Завтра, наверное, все газеты и передачи будут переполнены информацией о туннелях.
«Бедный Сколль…» — почему-то подумала я напоследок, уже засыпая.
Я долго не могла проснуться. Снились тесные улочки Неаполя, большой воскресный рынок, толпы народа. От меня всё не отходила какая-то старуха, она шла и шла за мной, бормотала на шипящем неаполитанском. Я не понимала ни слова. Лица мелькали вокруг. Старуха становилась всё назойливее, хватала меня за рукава, дотрагивалась до волос, дышала в ухо. «Lasciate!» — не выдержала я, остановившись. Дрожащими скрюченными пальцами старуха протягивала мне огромный клубок белых ниток. «Клубок, — шамкал её беззубый рот, — клубок. — И повторяла дальше: — Купи, девочка, купи, нитки отменные, один клубок за один евро — мужу свитер свяжешь, девочка…» «У меня нет мужа!» — почему-то хотелось зло выкрикнуть ей в лицо. А потом я вдруг оказалась дома. Новогодняя ёлка в углу. Я, маленькая, езжу на велосипедике по гремящим коридорам. В квартире темно, тихо, а коридоров становится всё больше и больше… И вот уже нет ничего, кроме клубка коридоров…
Я закричала и проснулась.
Открыла глаза.
У моей комнаты больше не было стен и потолка — они деформировались в нечто, напоминающее внутренность многогранника со скруглёнными гранями разных размеров, покрытых тёмными отверстиями, как сыр дырками. Дверей не стало. По непонятной причине пол остался нетронутым… хотя тот пятачок, на котором уместилась часть моей кровати, трудно было назвать полом. Кровать была зажата изогнутыми стенами, расширявшимися кверху, — я оказалась точно на донышке чашки.
Ещё до того, как я успела испугаться, глаз автоматически распознал пять больших квартокаскадов. А потом пугаться стало некогда: одновременно и считать, и пугаться я не умею. Пять по четыре на четырёх квадратных метрах того, что раньше было стеной. Это означает, что для их компенсации где-то образовался аттрактор на шестнадцать туннелей. А где? Тоже не сложно: встав ногами на кровать, я заглянула в первые туннели каждого квартокаскада — вдали смутно белели пятна выходов. Прямые, по пятьдесят метров каждый… нет, последний шестьдесят — асимметрия при одинаковых диаметрах, следовательно, аттрактор на Карловом мосту. Он, в свою очередь, компенсируется сетью Шеффилда.
Всего в комнате семьсот два туннеля, следовательно… следовательно… Я зажмурилась, стараясь побыстрее представить себе всю систему целиком, я боялась её возможной нестабильности, потому что меняющиеся эсваги умеет рассчитывать только мой профессор. Сеть по двадцати четырём аттракторам… по пятьдесят четыре группы… триста шестнадцать нечётных… Система в равновесии как минимум пятнадцать минут, следовательно, центральный аттрактор на двести пятнадцать и… чёрт!.. чему равна гамма-функция от большого аргумента? Лучше не факториалами считать, а по асимптотической формуле Стирлинга… Ой, так близко! Я открыла глаза — мне нужен был всего один туннель в человеческий рост.
Туннелей в человеческий рост было два. Первый — конический. А при таком большом размере, значит, завязан на пентакаскад с кольцом. Следовательно, и сам замкнут. Так что вариантов нет. Как же я люблю задачи с однозначным решением! А то на комплексную плоскость переходи, разрезы строй, ветви выбирай…
Встав на спинку кровати, я с трудом вскарабкалась в отверстие. И отправилась в путь.
Одна часть меня методично подставляла граничные условия в несложные интегралы. Другая же держала в голове рассчитанную часть сети. Чтобы не запутаться в разных уровнях — а судя по моим оценкам, туннели уже шли и в глубь Земли, и над её поверхностью, — я мысленно разрисовала их разными цветами. Эта идея возникла, когда я вспомнила карту Дели, сделанную профессором Фламмой, — теперь она не казалась мне совершенно бессмысленной, и за сложным нагромождением линий прослеживалась некая структура. Проецируя все города на один единственный, ученица Вуда создала проекционное изображение системы туннелей. Я вызвала в памяти переплетение цветных росчерков, сопоставила с рассчитанной мной частью сети и обнаружила удивительное сходство. Наконец-то моя фантазия, притупившаяся от тяжёлого зрелища изъеденного эсвагом Неаполя, получила работу! Итак, возьмём на вооружение карту Эльвиры Леонардовны. Пришлось напрячь память, восстанавливая образ созданной профессором Фламмой карты… Нет, всё-таки я туповата для того, чтобы называться ученицей Рейнольдса! Пришлось схитрить и воспользоваться ассоциативным рядом разноцветных слоников и фигурок Босха — я часто запоминаю одни цвета с помощью других.
Считала, перебирала в уме бесчисленные цветные линии и думала про множество других вещей — уж если я начинаю думать, то думаю про всё сразу, не словами, но образами.
Я ожидала встретить людей — беспомощных, перепуганных, изумлённых. Даже подготовила несколько понятных и простых слов, чтобы утешить и хоть как-то объяснить им происходящее. Раз Рейнольдс смог объяснить школьникам теорию эсвагов Вуда, то смогу и я простым людям втолковать суть явлений. Но ни одного человека я не встретила. Сначала меня это удивляло, но по мере того, как я просчитывала истинное количество туннелей, я поняла, что туннелей стало гораздо больше, чем людей. На одного человека приходилось как минимум по нескольку тысяч туннелей! А значит, и на меня. Вдруг стало себя безумно жалко, и я тут же сбилась с расчётов, воображаемая карта туннелей потускнела. И я впервые за последние три часа испугалась, да так сильно, что колени задрожали и подогнулись. Я прислонилась к скруглённой стенке очередного туннеля.
Видимо, настало время каждому человеку на этой Земле побыть одному.
«Время плакать и время смеяться; время сетовать и время плясать».
Вспомнила, как когда-то давно, когда наш мир ещё был похож на мир, а не на кусок эмменталя, Рогги-Ро танцевал на площади в Венеции перед дворцом Дожей. Я бы не сказала, что у него особенно получалось, но было что-то невероятно трогательное в его немного неуклюжих движениях.
Надо бы всё-таки прийти к центральному аттрактору, он где-то совсем близко.
«Время искать и время терять; время сберегать и время бросать».
Как же там люди? Все люди? Что они успели понять и подумать за это время… Сколько прошло времени? Больше трёх часов! Где-то шли войны — и туннели разорвали пространство, разделили противников, пули и снаряды заблудились в сплетении сводов. Где-то люди любили друг друга — и вдруг оказались одни. Остались один на один думать о войне и о любви.
«Время любить и время ненавидеть; время войне и время миру».
Ведь уже близко! Я встала и заставила себя пройти сквозь последний туннель. И оказалась там, где и должна быть.
— От имени диссертационного совета присваиваю тебе степень кандидата физико-математических наук, — профессор Рейнольдс попытался улыбнуться своей шутке. — Ты у меня просто молодец, Оля.
Его почерневшая и ставшая бесполезной электронная карта валялась в углу — вероятности эсвага стали равны единице.
Откуда-то накрапывал дождь.
— У меня есть гипотеза, конкурирующая с вашим утверждением о том, что эсваги — закон природы, которому пришло время вступить в силу.
Это у него я научилась шутить, когда особенно тяжело.
— Излагай, — шутливо-торжественным тоном потребовал Рогги-Ро, вытирая капли дождя с лица. — Хочешь сразу докторскую?
Я заложила руки за спину и возвела глаза туда, где должен был быть потолок, а было нечто, напоминающее глубокие соты и уходившее ввысь, в темноту. А дождь всё накрапывал — он, наверное, тоже заблудился в этом бесконечном лабиринте.
— Туннели стали образовываться под влиянием желаний и эмоций человека, потому что явственно коррелируют с местами скопления людей: в крупных европейских городах их много, в глухих местах мало, в океанах совсем нет. Так, около моего дома образовались именно те два туннеля, которые я хотела бы видеть.
— О которых мечтала, — доброжелательно подсказал Рейнольдс.
— Совершенно верно, профессор. — Я качнулась с пятки на носок, передразнивая Рейнольдса. — Я всегда умела находить туннели, потому что они образовывались именно там, где я хотела. И я смогла добраться сюда без карты по той же самой причине.
— Ага! Лилит — ученица Господа Бога.
— Нет… — тихо сказала я. — Ваша.
Рейнольдс кашлянул. Наш шутливый тон споткнулся, но я всё-таки довела мысль до конца.
— Быть может, я и сформировала этот мир в качестве альтернативы божественному порядку.
— Это не докторская, это ересь, деточка, — рассмеялся Рогги-Ро. — Даже если и так, — с серьёзным лицом подхватил он мою шутку, — то ты-то сама всё равно следствие природного закона и… — он не договорил.
Тонкие перегородки между отверстиями, когда-то бывшими лицами на портретах в МАИ, стремительно истаяли. «Как тает воск от лица огня». Гигантский провал ширился и рос во всю стену и выше, туда, где когда-то было небо.
— Ну вот и всё. Да только мне не сюда.
— Что?.. Как?!
— Я хочу проверить, что случится с Сорренто — останется ли он инвариантом относительно преобразования пространства или нет.
— Но… вы не можете…
— Счастливого пути, Оленька.
Рогги-Ро успел нырнуть в боковой туннель за мгновение до того, как я и всё остальное понеслось вперёд, в раскрывшуюся пасть туннеля.
Сто пятьдесят метров в диаметре — это было последнее, что я успела посчитать в этом мире.
* * *
Хмурое осеннее небо на фоне чёрных веток. Господи, небо… Здесь есть небо!
Жёлтый листок клёна упал на плечо. Сидеть на земле жёстко и холодно. Я встала и побрела домой. Я ведь в парке, недалеко от станции метро «Сокол», значит, через дорогу будет мой дом. Действительно, он тут и есть. Это хорошо.
Всё по-старому, всё по-прежнему. Только около моего подъезда уже не было Неаполь-туннеля.
Накатила и не отпускала мелкая противная дрожь.
Как там мои родные?.. Господи, как же я всех люблю… И бабушку, и мою мамочку, и папу, и брата, и неприкаянного несчастного Алёшку…
Я вдруг разрыдалась, подумав о том, что кто-то мог заблудиться в коридорах, не вернуться, не попасть сюда. Ускорила шаг и побежала, задыхаясь от слёз.
* * *
Прошёл месяц.
Я снова возвращалась домой. Как и вчера. Так и завтра. С утра мне было особенно досадно на Эйнштейна. Плохо. Что-то тяжело всё объяснять последнее время.
Я остановилась и потёрла виски. Голова болит… О чём это я? Да, об одном старом эффекте общей теории относительности Эйнштейна, но с этакой моралистической точки зрения. Дело в том, что для тех, кто не двигался по туннелям во время последней стадии эсвага, время шло быстрее. Сильно быстрее, так что всё произошло за какие-то минуты, в то время как я бродила по клубку коридоров около трёх часов. Так что никакого «откровения человека перед своей совестью во мраке рушащегося мира» не получилось. И все свои пороки люди благополучно отнесли в мир новый. Но странно было на что-то рассчитывать. О чём это я вообще?..
«Жаль, Рогги-Ро совсем мало уделил мне сегодня времени. Он такой занятой. Да и вообще… Вот…» Мысли не шли, как я ни старалась. Что-то настойчиво рвалось из глубины сознания, жаждало заявить о себе. Я не могла больше обманываться… но с чего начать… Господи, с чего?!
Нет больше моих сил. Надо быстро. Сразу. Это только сначала будет больно, а потом уже лучше. Но с чего же начать?..
Лучше всего прямо с кота. Которого у меня нет и никогда не было.
Голова болит…
Мне удавалось долгие пять лет считать, что моя бабушка жива, что она печёт пирожки под Новый год, что она волнуется за мою работу, за мою одинокую жизнь, что она радуется конфетам, которые я ей приношу из Неаполя. Мне удавалось воображать разговоры с ней, мне удавалось убедить себя, что она здесь, что она со мной. Но теперь всё закончилось, потому что… потому что… Считать, что Рогги-Ро здесь, что он со мной, что я каждый день обсуждаю с ним науку… нет, этого я уже сделать не могу… Моя фантазия не безгранична! И пора, наконец, признать, что его больше нет.
Его нет.
Так же, как вот уже пять лет нет моей бабушки…
Их обоих нет… нет… нет… Он не вернулся. Тогда, бредя домой в новеньком, только что родившемся мире, я надеялась, я почему-то надеялась, что в этом мире будет всё немного иначе, что бабушка действительно встретит меня… Наверное, это мне наказание за то, что возомнила себя способной постигать мир с лёгкостью самого Бога. Впрочем, я всегда в чём-нибудь виновата…
И уже не важно, что моя кандидатская диссертация не прошла учёный совет ИКИ — никто ведь не считал, что мы живём уже на другой бране, никто не видел тот страшный туннель в Неаполе, ведущий в никуда. Никого из членов учёного совета или министерских чиновников не было там, в портретной галерее, когда открылась дорога в другой мир.
Это ересь, деточка.
Это суть вещи несовместимые.
Всё не важно. Всё, кроме того, что Рогги-Ро больше нет.
Падал снег. Тёмная фигура отделилась от моего подъезда. Я ахнула. Выронила сумку. Рогги-Ро наклонился и протянул её мне. Как узелок ёжику в тумане. Мерцал огонёк его неизменной трубки.
— Привет, — улыбнулся он, так знакомо вздёрнув брови домиком. — Представляешь, Сорренто всё-таки оказался не инвариантен, и меня тоже занесло на вашу брану. Там такой концентрический туннель получился!
Я молчала. До боли стиснула зубы. Всё правильно: я захотела его видеть — и вот моя фантазия снова услужила мне. Его ведь нет здесь на самом деле. Слёзы замерзали на моих щеках.
Рейнольдс тоже замолчал. Посмотрел на меня. Кашлянул. Неловко повёл плечами.
— Я, конечно, должен был раньше прийти… Ну так получилось.
Голова болит. И земляники хочется. Кот снова сворачивается клубочком на моём стареньком шерстяном одеяле. Смотрит на меня, мёртво, но по-доброму.
— Оль… ну извини меня… Я про диссертацию только сегодня с утра узнал, это мы всё поправим.
— Да при чём тут… при чём… — всхлипнула я.
И вдруг обняла Рогги-Ро обеими руками, вцепилась в его куртку, вжалась в неё лицом.
— Ну… Оленька, успокойся… Ну что ты…
Я не видела, но знала, что он улыбается. Как же мне не хватало этой его улыбки!
Рогги-Ро снова кашлянул.
— В общем, как ты смотришь на то, чтобы поисследовать метрику этой новенькой браны? Лучше всего с Сорренто начать. Теперь, правда, надо своим ходом. Я нам два билета в Неаполь купил, на завтра. Ну а там на поезде… Помнишь, мы от Фламмы ехали? Ты ведь поедешь со мной, да?
Я закивала, не отрывая зарёванного лица от его пропахшей табаком куртки.
Снег всё падал и падал. Кот бесшумно пропал где-то в темноте. Я видела перед собой глаза бабушки — впервые лучащиеся тихим спокойным счастьем.
Рогги-Ро обнял меня:
— Дурочка ты моя.
Это было со мной, это было здесь и сейчас.
2004—2024
Москва — Неаполь — Санта-Мария-Капуа-Ветере
[1] Я люблю её,
Я так сильно её люблю.
Скажите вы ей,
Что я её никогда не забуду! (неаполитанский)
[2] Эта страсть,
Что крепче цепи,
Терзает мою душу
И не дает мне жить! (неаполитанский)
[3] Оставьте его! (неаполитанский)
[4] Это профессор Vagabonno, оставьте его! (неаполитанский)