Повесть
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 11, 2024
Гриневский Александр Олегович — прозаик. Геолог, преподаватель МГУ им. М.В.Ломоносова. Автор книг: «Зыбкость» (2008), «Истории с приставкой “гео”» (2012), «Ненужные» (2016). Постоянный автор «Дружбы народов». Живёт в Москве.
Предыдущая публикация в «ДН» — роман «Честь и нечисть» (2023, № 6).
Маме и брату…
Возможное совпадение с реальными названиями местности, населённых пунктов, имён, фамилий и кличек прошу считать случайным.
1
Был почти свой. Но вот это «почти» сидело ноющей занозой, которую никак не выковырять. Приехал. Вернее, родители привезли в эту деревню, когда дачу стали снимать, — мне только год исполнился. И всё равно дачник. Ещё Гоша да Борька. Остальные — деревенские. Здесь, в деревне, не нужно быть дачником — само слово «маменькиным сынком» отдаёт. Но от этого никуда не деться. Вот, мама говорит, не тянись за всеми, живи своей головой. Как же тут не тянуться? Они вон какие…
Благословенные шестидесятые… Благословенные, потому что детство шелестит листвой и конфетными фантиками, печёт разогретой пылью босые пятки, разлетается брызгами лимонада и речной воды. Жизнь взрослых — она в стороне, о ней вспоминаешь, когда зовут обедать или заставляют ложиться спать. Этой жизни нет, когда несёшься с пацанами наперегонки по тропинке, виляющей промеж толстых стволов берёз к крохотному, заросшему по краям осокой пляжику — да и ничего нет, кроме солнца, что светит в глаза, стука собственных голых ступней по утоптанной земле и мелькающей впереди спины Вальта, который всё-таки обогнал, оттёр плечом на ходу. В воду, с ором и брызгами! Накупавшись, сидеть кружком на траве и резаться в карты, в козла, пара на пару или в переводного. Седой будет трястись — синие губы подрагивают, — никто не обращает внимания, у него всегда так: мёрзнет даже в жаркий день. А надоест — можно залезть скопом в старую деревянную плоскодонку, что рядом прикована цепью к ржавому торчащему из воды штырю, и, поочерёдно наваливаясь на борта, раскачивать со всей дури, стараясь перевернуть. Да можно всё что угодно придумать! День бесконечен, не говоря уж о лете.
Смотрю сверху: я над ними, где-то там, среди шелестящей листвы, нет, ещё выше — внутри прогретого воздуха, пронизанного солнечными лучами, овеваемый лёгким ветерком, оттуда смотрю. Я существую как бы в двух ипостасях: взрослый, наблюдающий сверху, и одновременно пацан — там, среди них, — такой же, на равных… Я сейчас память.
Зажав в руке колоду, вытаскиваю по одной. Карты старые, замусоленные, слиплись. Сдаю медленно.
Сколько мне? Одиннадцать или двенадцать?
Кладём по очереди в центр.
Это потом я стану Григой. Сейчас ещё Сашка. Стрижен под полубокс, чёлка на пол-лба, выгоревшие волосы. У нас, у дачников, кличек нет, не заслужили пока. Только Гоша исключение. Но у него кличка — как имя.
Вальту положили туза, и он всё сгрёб. Валет — чернявый, ладный, самый загорелый из нас.
Валька… станет машинистом электровоза, женится, родит дочку, разведётся и умрёт от рака.
— Карбида бы достать, — задумчиво произносит Кащей. — Рвануло бы классно.
Никто не обращает на его слова внимания, пристально смотрят, как ложатся карты — одна на другую.
— А я видел, как ссала Верка! — Кащей не унимается, скучно ему, говорить хочется.
Кащей длинный и худой, как высохший. Он выше каждого почти на голову. А морда круглая, деревенская, добрая. Стрижен почти под ноль, только короткий чубчик спереди оставлен.
Кащей станет ментом, затем охранником, растолстеет, потом умрёт после инсульта: перенесёт трепанацию черепа, но заразится в больнице ковидом — и всё.
— Где это ты видел? — я лениво отзываюсь, стараясь показать, что мне эта информация совершенно безразлична.
О девчонках стараемся не говорить — запретная тема, делаем вид, что они нас не интересуют. Хотя в последнее время всё, что касается девчонок, меня волнует всё больше и больше. Особенно Ленка Волкова. Кащей знает про это и, издеваясь, но по-доброму, иногда напевает: «Запрягай-ка, тятя, лошадь, рыжую, лохматую, я поеду, я поеду, Леночку сосватаю». Я не обижаюсь, мне даже приятно. А Верка старше нас на два года, у неё уже, наверное, волосы там… Ей можно со старшаками ходить, а она всё от наших девчонок не отлипнет.
— В кустах возле малины сидела, а я — из-за забора…
— И что? Видно это… было? — перебивает Седой.
Губы синие, трясутся, — говорит, словно заикается. Маленький и щуплый. Кожа бледная, в синеву отдаёт. Волосы выгорают на солнце на раз, и какие-то они у него уж совсем белые — за это Седым и прозвали. У меня тоже выгорают, но не до такой степени. Не нравится ему кличка, слишком он мелкий для неё. А я завидую, вот бы мне такую… мужественную.
Не знаю, жив ли Седой. Что-то там со здоровьем нехорошо — последнее, что помню. Как-то пропали мы друг для друга. Седой кораблями бредил. В Морфлот хотел. Даже в Севастополь с родителями на парад ездил. Уговорил их. «Сменой» корабли снимал, фотографии гордо показывал.
— Неа, далеко. Ни фига не видно.
Карты ложатся на траву косо, и играть, похоже, уже надоело. Валет головой вертит, высматривая что-то.
— Танкер ползёт. Может, отлив будет? Айда на дамбу?
— Не… медленно идёт. От такого ни отлива, ни волн, — отзывается Седой. — А на дамбе сейчас толпа народа. Воскресенье.
Я молчу, мне и здесь хорошо, тем более время к обеду — домой надо. Если на дамбу, то факт — опоздаю.
— Погнали! — не унимается Валет. — Надоело здесь. С крыла поныряем.
Он вскочил, бросил свои карты рубашкой вверх на траву.
— Мне через час домой… — лениво тяну я.
— Успеем! Пару раз нырнём, и всё, — Кащей тоже уже на ногах.
Расходимся выжимать трусы — у всех чёрные, семейные, только у меня голубые нейлоновые плавки. Белеем голым. Отворачиваемся друг от друга, стесняемся смотреть. Натягиваем поверх влажных трусов треники, которые тут же промокают на заднице.
На дамбу ходят купаться дачники. Пару раз за лето выползают и деревенские. Загорают на бетонных плитах, отсвечивая телесами. Вечерами томно прохаживаются влюблённые парочки (из взрослых) — рассматривают проходящие пароходы, рассыпающие огни по тёмной воде. И мы там всё время обретаемся. На берегу, в посадке — редко. Сейчас я попробую описать, что вижу, чтобы вам понятнее было.
Икшинское водохранилище — широкое, распластанное. Левый берег. Вдоль берега тянется «посадка» — узкая полоса берёз. Деревянные лодки, зачалены либо к кольям, либо к стволам, подступившим к самой воде. Пара старых деревянных мостков с проломленными досками настила. Кое-где встречаются крохотные пляжики — узкие полоски песка. Вот здесь, в посадке, на берегу такого пляжика, пацаны только что резались в карты, а сейчас, размахивая руками, что-то рассказывая, перебивая друг друга, спешат по тропинке среди берёз в сторону дамбы.
Дамба чуть в стороне. С двух берегов режет водохранилище узкая рукотворная гряда, возвышающаяся над водой, сложенная из громадных камней, укреплённых косо лежащими бетонными плитами. Середина водохранилища не перекрыта, оставлен узкий проход для различных плавсредств — фарватер. По краям — длинно вытянутые трёхметровые скобки — «крылья» дамбы, указывающие направление прохода. С нашей стороны, на краю, высится монументальное белое здание, метров под двадцать высотой, с большими витражными окнами. Если заглянуть, можно рассмотреть громадный барабан с намотанной цепью, которая уходит в вырез в полу. Звено цепи размером с человеческую голову. Идея проста: в случае необходимости барабан накручивает цепь, которая поднимает со дна металлический экран, тем самым позволяя накапливать воду в верхней части водохранилища. За двадцать лет я ни разу не видел этот механизм в действии, да и не слышал, чтобы он когда-либо работал.
Крыло дамбы — рай для пацанов. С этих крыльев мы ныряем до посинения, оттачивая мастерство: головкой, бомбочкой, солдатиком, кто посмелее — сальто крутит.
Возле мостков застыл дизельный катер «Укимский» («УКИМ» жирно выведено белой краской по облезлому синему борту) — перевозит желающих на другую сторону. Маршрут длиной в сто метров в один конец. Вместимость — двенадцать пассажиров. Пять копеек за взрослого, три — за ребёнка.
На небе ни облачка. Медленно к проходу в дамбе подплывает баржа, гружёная песком. Она никому не интересна, волн от неё не будет. Вдали красными и белыми колпачками чуть раскачиваются на мелкой зыби бакены. Пацаны вжимаются худыми телами в прогретые солнцем бетонные плиты, распластались — греются после купания. Вокруг кишит народ. Мамаши с детьми расположились на одеялах, рыбаки тупо сидят возле донок — лески вонзились в воду, колокольчики на них не шелохнутся. Возле самого берега с визгом и плачем мельтешит мелюзга, засунутая в спасательные круги. Поодаль, наособицу, — компания старшаков, среди них есть и девчонки, загорающие на полотенцах. От старших парней можно ожидать чего угодно — пацаны изредка бросают косые взгляды, — такое соседство вызывает лёгкое беспокойство.
— Давайте завтра маски возьмём? — прикрывая глаза от солнца, предлагает Седой. — Грузила доставать будем.
— А на фига? — тут же подключается Кащей. — Лучше на великах, на Узкий махнём.
— Ездили же два дня назад. А грузила можно расплавить. Если много достанем, вообще получится пистолет выплавить. Валька, у тебя сколько с прошлого раза осталось?
— Два.
— Во! И у меня — одно.
— Ладно, — поддерживаю Седого, — давайте завтра за грузилами. Вон сколько рыбаков. Наобрывают сегодня.
Грузило — это часть оснащения донки: плоская свинцовая бляха, выплавленная на столовой ложке, крепится к леске с крючками, заставляя её лежать на дне. Дамба — сплошные камни; выбирая леску, рыбаки цепляют грузила за камни и часто обрывают. Наше дело нырять с маской, находить болтающуюся под водой леску и аккуратно выуживать застрявшее грузило. А дальше: если наберётся много, можно сделать из глины форму пистолета почти в натуральную величину, расплавить свинец и залить. Получается, конечно, коряво. Приходится долго напильником. Но зато пистолет тяжёлый, как настоящий.
А Узкий — это Канал им. Москвы — он в трёх километрах от дамбы, как раз после него и начинается наше водохранилище. Мы туда на велосипедах гоняем купаться. В лесу, что за нашей деревней, есть странная, заросшая молодняком поляна — вся топорщится кочками. Бытуют слухи, что здесь закопаны те, кто помер, когда канал копали.
Вот и Гоша. Гоша — не имя, а кликуха, прилипла — не отодрать. Он дачник, как и я. На год старше. В этом возрасте — серьёзная заявка на лидерство. Но Гоша не такой. Смешливый, весёлый. Кучерявый и стрижка уже почти взрослая — чуб на лоб спадает. К нему подходит определение: стройный. Рисует классно и вырезать из дерева может всё что хочешь. И «Спутник» у него. Предмет нашей зависти. Мы-то на «Орлёнках» пока рассекаем.
«Спутники» появятся у меня и у Вальта только в следующем году. А Седой и Кащей так и будут на отцовских «взрослых» крутить педали.
Медленно едет, людей слишком много. Остановился, чуть завалившись на бок, опёрся, выставив ногу, упёрся руками в выгнутый руль.
— Видали? Вон трёхпалубный прёт, — сообщил, не утруждаясь поздороваться, будто и не расставались со вчерашнего дня.
— Где? — вскинулся Валет.
Остальные задвигались, завертели головами.
Вдалеке, со стороны Икши, показался большой белый теплоход — подарок! — от такого самые большие волны.
— Точно, трёхпалубный, — подтвердил Валет. — Эх, бинокль бы… Интересно, как называется?
— Подожди, сейчас подойдёт, и прочитаешь. — Седой набросил на плечи рубашку — мёрзнет, как всегда. — Накрылся твой обед, теперь точно опоздаешь, — это он уже мне.
Понятно, какой уж тут обед, когда трёхпалубный… До чего же достало это расписание… вот у пацанов куда проще — заскочил домой, схватил кусман хлеба, полил подсолнечным маслом, солью или сахарным песком посыпал, и опять на улицу. А у меня — обед в два: первое, второе и компот, ужин — в восемь. Не явишься — могут и наказать. Тоска!
Трёхпалубный — это круизный теплоход. Нарядный, красивый. Название по носу золотом блестит. Разряженные отдыхающие — в шезлонгах на верхней палубе. Музыка громко играет. Народ специально на дамбу приходит поглазеть, руками помахать. А пацаны — на отлив, на волну.
— «Степан Разин», — прикрывая глаза от солнца, сообщает Кащей. — А ведь хорошо прёт. Если скорость не сбросит, — ух, волна будет!
— Пошли на отлив, — торопит Валет. — Гоша, ты с нами?
— Не, я на крыло пойду.
Гоша плохо плавает, вернее, почти совсем не умеет и страшно переживает по этому поводу. Старается не лезть при нас в воду, боится, засмеём. А мы можем… У нас от настроения зависит.
Гоша станет художником и умрёт от инфаркта. Я, Кащей и он — встретимся за год до его смерти, и я Гошу не узнаю. Он превратится в коренастого, плотно сбитого, шестидесятилетнего лысеющего мужика. И только весёлый нрав и смешливость останутся прежними, мальчишескими. А похорон почему-то совсем не помню, прошло всего-то три года…
Стоим на берегу, ждём. В нетерпении бродим по щиколотку в воде.
Подходит, скорость вроде не сбросил. Вот уже нос вошёл в створ между крыльями дамбы — вот сейчас!
Пошла, пошла отступать вода. Рассыпались веером, двинулись вслед за отступающей. Открылось дно — вязкое, илистое, редкие водоросли стелются. Ноги вязнут. Вон там! И вон там, ещё… Рыба! Трепыхается в илистой жиже, не успела уплыть с отхлынувшей водой. Схватить, зажать в кулаке трепыхающуюся! Валет ближе всех — успел, ухватил, тянет руку вверх. Окунь мелькнул красной полосой на боку. Седой — на коленях — по илистому дну руками шарит. А мне не повезло — вокруг только двустворчатые ракушки косо торчат из ила.
Впереди отступающая вода замедлила движение. Словно налетев на невидимую преграду, стала вскипать, раздаваться ввысь, образуя пенный гребень, хлынула навстречу, понеслась вдоль дамбы, облизывая камни, захлёстывая плиты. Засуетился народ: с криком и матерками подхватил разложенные одеяла; детей на руки. Смотрю на пенный гребень. Мне весело и азартно. Нужно дождаться, когда подойдёт совсем близко, и рыбкой — головой вперёд — оттолкнуться посильнее, нырнуть, прорезать его.
Седой не успел распрямиться, его смело пенным валом — захлестнуло, мелькнуло что-то голое. Валет, высоко вскидывая ноги, бежит к берегу, спасая зажатую в кулаке рыбёшку. Должен успеть. Кащея не вижу. Где он?
Вошёл в гребень, как надо, прорезал телом, вынырнул, закачался на следующих, уже плавно набегающих, волнах. Вода грязная, взбаламученная, илом пахнет. Какие-то ветки рядом плавают… откуда они? Кащей подплывает.
— Класс! — кричит, отплёвываясь. — Видал, как Седого замесило?! — И улыбка до ушей.
Голова Седого возвышается над водой чуть в стороне, ближе к берегу. Плывём к нему.
Валет с берега машет рукой, подзывая. Цепляясь за камни, вылезаем на берег. Седого, как всегда, трясёт, шепчет синими губами:
— Я её уже ухватил, а тут как даст! Воды нахлебался.
— А кто был?
— Плотва, но большая.
Подходит Валет. С видом победителя бросает на траву окушка, размером с ладонь взрослого человека. Присаживаемся на корточки, рассматривая. Он уже дохлый. Беру в руки. Твёрдый. Окунь — он всегда так. Подох — и сразу твёрдый, не то что плотва. На брюшко нажать — губы раскрывает, выпячивает. Рыбой пахнет. Подержал и бросил — куда его? Не жарить же одного? Кошек ни у кого нет.
— Ну что? Домой пойдём? — спрашиваю, снимая с плеча клок тины.
— На рыбалку надо идти. В ночь, — затевает Кащей старую песню.
Ночная рыбалка — наша давняя мечта, но никого, кроме Вальта, родаки не отпускают, как мы их ни уговариваем.
— Пошли, пошли, — тороплю я.
Валет поднимает дохлого окуня и с силой зашвыривает подальше в воду.
Возле погнутого шлагбаума, перекрывающего машинам въезд на дамбу, — навстречу трое. Старшаки, я их не знаю. Впереди идёт парень, метёт коричневыми клешами пыль, на концах штанин металлические заклёпки. Торс голый, рубаха на поясе повязана, рукава болтаются. На нас смотрит, щерится нагло. За ним ещё двое, похлипче, — я их не разглядел, взгляд отвёл.
Сходим с тропинки, под ноги смотрим, чтобы не прицепились, пропускаем.
— Черновские, — шепчет Кащёй. — Серёга Сомин.
Чёрная — это ближайшая к нам деревня. Наша — Хлябово. Мы — хлябовские, они — черновские.
— Пошли, чего встали? — тороплю я, ощущая, как проходит лёгкий мандраж, охвативший при встрече с этими…
— Да погоди ты! — огрызается Кащей. — Посмотрим, как они с нашими… Вдруг махалово?
Ждём. Нас эти разборки никак не касаются, просто интересно.
Наши черновских заметили. Навстречу выходит Лёша Ключик в чёрных семейных трусах. Я его знаю, возле пруда живёт. Он какой-то… с придурью, что ли… Жмут руки. Усаживаются все вместе на плитах.
По осклизлой тропе (здесь почему-то тропа всё время сырая) минуем посадку, которая оканчивается разросшимися кустами акации. Срываем жёлтые стручки, вычищаем мягкие семечки и обкусываем стручок посередине. Дуем. Монотонные трубные звуки повисают в воздухе. У меня опять ничего не получается — только шипение и слюни на губах.
Обидно! Я так никогда и не научусь гудеть через стручок.
Тропинка вьётся по полю, вверх к кладбищу. За кладбищем, среди крон деревьев, видны крыши домов. Жарко. Лёгкий ветерок оглаживает засеянное овсом поле, и оно всё в цветовых пятнах: от ярко-зелёных до белёсых. Мельтешат бабочки — их много. Капустницы, лимонницы суетливо мечутся, уносятся в сторону и снова кружат возле ног над тропинкой.
Договариваемся встретиться через полчаса на скамейке возле дома Вальта, пойдём на Острова.
Наша деревня — в сорока километрах от Москвы. Это сейчас кажется, что близко… но время меняет расстояние, тогда, в шестидесятые, казалось довольно далеко… Ближайшая железнодорожная станция — Трудовая. От станции — нужно два километра пешком или на попутке. Деревня вытянуто разлеглась на возвышенности, чуть сползая с пригорка к воде. Дома — по обе стороны просёлочной дороги, изрытой ямами, полными дождевой воды. Вдоль заборов, по обе стороны от дороги, вьются тропинки, а всё остальное придорожное пространство заросло высокой жирной травой и лопухами.
Деревня делится на две почти равные части: «тот конец» и «этот конец». Столь размытые понятия привычны каждому жителю — от мала до велика. Можно просто объявить родителям: мы идём на тот конец — и всем всё ясно.
Условная граница между концами — Острова. Острова — это старые торфяные выработки, превратившиеся в заросшее молодыми берёзами болото, расположенное почти посередине деревни. Мы живём на этом конце. У нас — заросший зелёной ряской пруд, огромная липенка, на которой вывешивает афиши киномеханик, и кладбище с разрушенной часовенкой. На том конце — клуб, где крутят кино, и ферма. У нас — мелких пацанов — на каждом конце своя компания. Мы знаем друг друга, но пока не смешиваемся — так сказать, дружба по территориальному признаку, — лишь иногда пересекаемся для совместных игр в казаки-разбойники — конец на конец.
Островов мама боится панически, мне категорически запрещено там появляться. Сейчас я понимаю почему: есть там такая небольшая трясина… когда на спор бежишь по зелёной, изумрудно-яркой поверхности, она ходит волнами под ногами — вот-вот прорвётся.
Валет ударил берёзовой дубиной со всей дури так, что меня брызгами обдало. На поверхности, сплошь затянутой ярко-зелёной ряской, образовалось коричневое окно чистой воды. Разбежалась ленивая волна. Лягушку отбросило в сторону. Лежала, выпятив белый в точку живот, на зелёном. Покачивалась. Одна лапка согнута, другая вытянута и мелко подрагивает. Рот широко раскрыт.
— Шестая, — гордо объявил Валет, утирая согнутой в локте рукой воду с лица.
Я отвернулся, чтобы не видеть. У меня на счету всего четыре.
Лягушек жалко — за что их так? Сидит спокойно, одна голова из ряски торчит, ничего не подозревает, а её… Зачем? А затем, что надо как все, как деревенские, — таким хочу быть, как они, — вот и бью.
Подошёл Кащей.
— Нормально. У меня — девять!
Точно врёт. Он на это мастер.
— Надоело! — Кащей, размахнувшись, швыряет свою палку почти на середину болотца. — Погнали на ямы?
Ямы — это забетонированные квадратные бункеры для хранения силоса. Метра три глубиной. Сейчас начало лета — пустые. Только на дне остатки перегнившего прошлогоднего силоса. Склизко, ноги по щиколотку утопают, и воняет. В углу — доска с набитыми поперёк перекладинами, иначе не вылезти.
Мы — за мышами. Если сидеть сверху, изготовившись, то можно успеть. У нас рукавицы, чтобы не голой рукой, чтобы не куснула.
Расселись, каждый на своей стороне. Тихо сидим, ждём. Валет хитрый, ноги свесил, чтобы быстрее спрыгнуть. Мы с Кащеем — на корточках. Здесь как повезёт — с какой стороны мышь перебегать будет. Заметил — прыгай! Падай на колени, накрывай рукой. Брызги от силосной жижи во все стороны. Сжимай, чтобы не выскользнула. Тянут руки сверху, помогают карабкаться по доске. Четырёх поймали! Банка у нас наверху трёхлитровая в кустах запрятана, оттуда не выберутся.
Ботик на велике катит. Орёт:
— Там, у липенки, в жопки собрались! Вас ждут. Погнали!
Этих куда девать, что в банке? Обычно, мы их каблуком. По одной выпускаем, и кто первым успеет… Некогда. Жопки!
Жопки — это игра такая. Сидишь на траве, руками о землю опираешься, одна нога согнута, другая выставлена — этой ногой голову и жопу защищаешь. Вода — он с мячом стоит — старается кинуть мяч так, чтобы по жопе или в голову попасть. Попал — тогда вода уже ты. Но есть хитрость: он мяч кинул, а ты ногой отбил, и пока он за мячом бежит, все могут передвигаться, правда, согнувшись в три погибели — рукой обязательно нужно земли касаться. Классная игра! Вот только штаны и рубаха после — в хлам! в стирку — сплошные травяные разводы. И как всякая игра, где все против одного, — весёлая и немного издевательская. Жаль, что сейчас не играют.
Переглядываемся. Валет запускает банку в силосную яму. Шмякается, не разбившись. Пусть живут. В следующий раз снова поймаем.
Ботик, стоя, переваливаясь из стороны в сторону, накручивает педали. Мы несёмся следом, стараясь догнать.
У липенки — народу! Пока нас ждали, пацаны с того конца подтянулись. Сидят группой на траве, чуть в стороне. Наши возле липенки сгрудились. Нет другого такого огромного дерева в деревне. Раскинуло ветви-суки в стороны, вверх глянешь — неба не видно, сплошная листва. Ствол мощный, толстый. Серая кора испещрена глубокими морщинами. Гнутые ржавые гвозди торчат — объявления вешают, редкие общедеревенские собрания тут проводят. Вот и сейчас — киноафиша пришпилена, с названием фильма, написанным от руки: «Иван Бровкин на целине», 20:00. Класс! Точно пойдём.
Нас слишком много — какие уж тут жопки? Казаки-разбойники! Как всегда, тот конец на этот. Тянем спички. Нам везёт: мы — разбойники. Отходим совещаться. На самом деле, совещаться нам совершенно ни к чему. Понятно, что прятаться будем на кладбище. Так уж заведено: этот конец — на кладбище; тот конец — на ферме. От такой предсказуемости игра не становится менее интересной.
Сорвались! Погнали к кладбищу, перегоняя друг друга.
Мы не строили шалашей, не рыли пещер и землянок, кладбище и часовенка — вот наше убежище. Не помню, чтобы возникали разговоры о ходячих мертвецах и вампирах — то ли мы уже переросли эти страхи, то ли настолько чувствовали себя безопасно, что пугать друг друга разной нечистью просто не приходило в голову.
Кладбище небольшое. Могилы тесно. Между оградками с облупившейся краской даже нам боком пробираться приходится. Деревья — берёзы — высокие, тень дают. Тихо. Только вороны иногда срываются с ветвей и орать начинают.
Вход на кладбище — раньше кирпичная арка была — сейчас только два полуразрушенных столба торчат из высокой травы, как гнилые зубы. Деревянная часовенка сразу у входа. Крыльцо с провалившимися ступенями, двери сорваны, створки рядом валяются. Пол усыпан кусками штукатурки, битым кирпичом, пылью и разным мусором. Свет бьёт сквозь единственное окошко, забранное ржавой решёткой. Стекло выбито, тусклые осколки на полу. В углу насрано, но мы старательно прикрываем дерьмо обломками досок. Часть иконостаса, зияющая дырами от выломанных икон, прислонена к стене. Карабкаясь по нему, можно залезть в купол через провал в потолке. Здесь сухо и светло. Пахнет пылью и разогретым деревом. Свет попадает через пролом в куполе — края топорщатся рваным ржавым железом. Видна часть кладбища, тропинка, ведущая по полю к дамбе. Нам нравится здесь, в куполе, особенно во время дождя — сиди на стропилах, играй в карты, потрепаться можно, поржать, если настроение есть, — а дождь шелестит, стучит по крыше. Выглянешь в пролом — серо, мокро, только листья на ближайшей берёзе чуть шевелятся под ударами капель.
Кладбище, часовенка, лабиринты частокола могильных оградок не ассоциируются у нас со смертью. Это просто такое необычное и интересное место. Можно читать надписи — столько интересных и смешных фамилий встречается! — рассматривать звезду на ржавом штыре арматурины поверх крашенной серебрянкой пирамиды, вглядываться в полустёртые фотографии на бетонных памятниках. Здесь нет смерти.
Смерть притаилась только возле свежих могил — одна-две появляются за лето. Эти могилы мы обходим стороной, стараемся, чтобы не попадались на глаза. И не то чтобы страшно… скорее, неприятно, не по себе становится, когда видишь удлинённый холмик свежей рыхлой земли, по бокам прислонены венки с чёрными обвисшими лентами и бегущими поверх золотыми буквами. Расползается россыпь увядших цветов возле воткнутой в рыжую глину прямоугольной таблички: фамилия, инициалы, дата.
По-настоящему становится страшно, когда солнечный летний день разрывают тяжёлые звуки духового оркестра — похоронный марш. Деревня замирает. За калитки выползают бабки, женщины смотрят из-за заборов, мужики собираются группами, курят. Звук нарастает медленно. Процессия движется по деревне с того конца. Хочется заткнуть уши — не слышать, но этот страшный тоскливый звук проникает сквозь открытые окна, заставляет шевелиться тюлевые занавески. И всё равно нужно заставить себя перебороть страх. Только посмотреть и сразу обратно — в дом, на терраску. Когда видишь, не так страшно. Нужно только подойти к забору, выглянуть сквозь штакетник. Идут медленно. Впереди несут венки и икону. Гроб на самодельной деревянной каталке с большими дутыми колёсами. Заплаканные женщины в чёрном, в обнимку, пошатываясь. За ними молчаливые остальные, растянувшись по дороге. Музыканты — сзади — выдувают эту страшную музыку.
Нас с Вальтом поймали сразу. Не прокатила моя задумка. Чуть в стороне от входа, среди лопухов и крапивы, несколько тяжелющих старинных памятников, похожих на серые гробы, — сверху кресты выбиты, а вся поверхность в непонятных буквах — один на боку, один расколот, два стоят, только чуть покосились. Вот за ними мы с Вальтом и засели, скрючившись.
Я до сих пор не знаю, что это за надгробные плиты. Подозреваю, кенотафы восемнадцатого века, но откуда они здесь, на захолустном деревенском кладбище?
Кащёй с Седым в купол полезли — ну это полная дурь, там первым делом искать будут. Вот я и подумал: эти — с того конца — в запале сразу к часовенке рванут, мимо нас проскочат, а мы тогда на деревню уйдём — фиг нас там найдёшь! Не вышло. Они рассыпались, по всему кладбищу шерстить стали. Ладно… не повезло.
Седой с Кащеем плетутся — их тоже сразу… как я и думал. Кто там из наших остался? Борька, Гоша, Ботик, Витька Масло, кто ещё? Пацаны с того конца носятся по кладбищу, протискиваются между оград, перекликаются громко, а мы сидим в теньке — наблюдаем. Для нас игра закончена.
Масло подошёл — поймали…
— Там, — говорит чуть заикаясь, — в часовне Чапу лапают. Хотите позырить?
Валет с Седым на его слова внимания не обратили, шушукаются о чём-то в стороне, а мы с Кащеем сразу пошли — нам интересно.
Чапа странная. Она с нашего конца. Ровесница, а может, и на год старше. Никто с ней не дружит. Девчонки к себе в компанию не допускают по какой-то одним им известной причине. Вот она и болтается по деревне, сейчас к нам прибилась, приняли её в игру, что нам жалко, что ли? Какая-то она неухоженная, некрасивая, конопатая, косы — как крысиные хвостики, а волосы всё равно в разные стороны. Худая, ноги, как две палки, из-под подола торчат и все в царапинах.
Поднимаемся друг за другом по поломанным ступеням к тёмному дверному провалу. Из-под ног ящерка порскнула — быстро нагибаюсь, хочу придавить ладошкой, не успеваю — юркнула в щель между досками.
Остановились в дверях, смотрим.
В часовне полумрак. Свет проникает сквозь единственное окно, высвечивая россыпь мусора на полу. Чапа стоит возле стены, пацаны — полукругом в шаге от неё. Пацаны — не наши, c того конца. Знаю только одного по кличке Сека, ныряли как-то вместе с крыла. Происходящее напоминает съёмку в замедленном действии. Вот один неуверенно тянет руку, почти касается груди. Да нет там никаких сисек, какие-то бугорки едва заметные. Чапа легонько бьёт по руке, не давая прикоснуться. В это время второй тянет руку, успевая дотронуться там, внизу, где ноги сходятся. Теперь Чапа бьёт по его руке. Никто не произносит ни слова, всё происходит в полной тишине, лишь иногда поскрипывает крошащаяся штукатурка под ногами. На лице Чапы играет дурная полуулыбка. Похоже, ей нравится такое внимание. Никто и не думает её удерживать, стоит только захотеть — пацаны расступятся, и она сможет спокойно уйти. Не уходит.
— Пойдём? — едва слышно спрашивает Кащей, указывая кивком вглубь часовни.
— Не, — я отрицательно качаю головой, медленно отступая.
Что-то мешает, не даёт шагнуть внутрь сумрака, присоединиться к этой молчаливой компании. Я не понимаю: что? Хочу! Хочу, как они… вот так же легко протянуть руку, дотронуться, почувствовать, как там у неё… внизу… но понимаю — не смогу, никак не смогу. А вдруг Кащей сможет? Вот показывать ему свою слабость совсем не хочется.
Игра выдохлась сама собой. Кто-то ушёл. Ботика так и не нашли, но это сейчас никого уже не волнует.
Из часовенки вылетела Чапа и унеслась на деревню. Мы двинулись следом. Скоро в клуб пора двигать — кино! А меня ещё ужинать заставят.
Договариваемся встретиться через полчаса возле липенки. Гоша с Борькой тоже подойдут. Седой мнётся, глаза отводит.
— Я, наверное, не пойду…
Всё понятно. С бабкой живёт. Родаки только изредка на выходные наведываются. Бабка жадная, над каждой копейкой трясётся, денег на кино не даст.
— Я на тебя возьму, — говорю.
Седой кивает, но смотрит в сторону.
— Не надо… — тянет неуверенно. — Я на протырку…
Мама точно даст. Пять копеек — не такие большие деньги. Она деревенских пацанов жалеет, подкармливает при случае — фрукты там разные, когда из Москвы привозит.
Клуб — деревянная изба с маленькими окнам, наглухо занавешенными. С крыльца сразу попадаешь в просторное помещение с русской печью в углу. Где-то за печью — каморка киномеханика. Отверстие в стене, откуда вырывается сноп света во время показа. Деревянный, обшарпанный пол. Ряды некрашеных грубо сбитых лавок. Крохотная сцена шириной в полтора метра чуть выпирает перед белеющим на стене экраном.
На крыльце монументально возвышается Лида — громогласная тётка, зав. клубом. Отоваривает блёкло-синими билетами, косо отрывая их от пачки, кладёт мелочь в карман, беззлобно ворча, если приходится отсчитывать сдачу. Собравшийся возле крыльца народ не спешит. Стоят, курят, разговаривают.
Мы пришли рано — до начала минут пятнадцать. Выжидаем, не отвернётся ли Лида, или ещё лучше — вдруг отойдёт? Проскочить без билета — вот наша задача. Деньги на билет есть, но протыриться — это почти подвиг.
Лида стоит, как вросла, и, похоже, сегодня у нас не получится.
— Всё! Пошли! — торопит Кащей. — Вон пацаны идут. Все места позанимают.
Действительно, надо спешить — команда с того конца гурьбой валит.
Суём Лиде свои пятачки. Проходим. На сцене уже разлеглись двое, но места нам хватит — вовремя успели.
Сцена — козырное место для пацанов. Лежишь на спине — ноги почти в экран упёрлись — взрослому здесь не поместиться. Да, кажется, их и нет — взрослых, — они там, сзади, в темноте. Стрекочет аппарат, пропуская через себя плёнку. Чапаев с поднятой саблей, в развевающейся бурке, чуть заваливая коня на бок, несётся прямо на тебя — сейчас копыта раздавят; стареющий Жан Маре лениво отбивается от гвардейцев, ещё чуть-чуть — и по тебе своими ботфортами пройдётся — дух захватывает! — ты словно там, внутри…
На сцене — битком — лежим впритык друг к другу, зажаты, как сельди в бочке. Ждём, когда свет погасят.
Гул невнятных голосов, шарканье, кашель — рассаживаются, ножки лавок по полу елозят. Становится душно, жарко.
— Кто там курит? — орёт от двери Лида. — Сейчас выведу!
Наконец, свет гаснет, но ничего не происходит. Свист, топот.
— Кинщик спился! — отдельный выкрик среди общего гама.
Но вот застрекотало. Вспыхнул экран. Побежали титры. Закрутилась фильма.
Ржём как сумасшедшие, толкаем друг друга. На нас шикают те, что сзади, мы внимания не обращаем — весело — Ванька Бровкин такой прикольный!
Вот и конец… Сейчас титры пойдут. Кричу Вальту в ухо:
— Идёшь?
Тот кивает.
Сползаем со сцены на пол. Пригнувшись, пробираемся в темноте к выходу. Получаю лёгкий поджопник, когда протискиваюсь промеж старшаков. Не больно, потому и не обидно, не обращаю внимания.
На крыльце — возбуждённые, потные, после клубной духоты — вдыхаем прохладный вечерний воздух, мурашки высыпают на коже, не замечаем. Вырвались! Теперь по тропинке, то бегом, то переходя на быстрый шаг, и тараторим, тараторим без умолка, бессвязно, но нам всё понятно:
— Как он его — раз!
— Он сел тогда и…
— А эта дура…
— Точно!
— Ещё он…
— А помнишь, как…
Уже стемнело. Бежим мимо нависающих чёрных кустов сирени, мимо притаившихся в тени лавочек. Деревня кажется вымершей — все в клубе. Вот-вот вывалят наружу, замелькают огни папирос, пойдут группами, смеясь и переговариваясь. А сейчас мы одни, и пространство, заполненное темнотой, вызывает едва ощутимую тревогу, заставляя двигаться быстрее. И мы срываемся и бежим вдоль заборов, мимо промельков жёлтых окон в гуще листвы. Нам нужно к липенке, мы за афишей.
Я собираю афиши. Уже второй год. У меня — много. Старый портфель под кроватью набит битком. Зачем это делаю — не знаю. Я их никогда не рассматриваю. Да и что там рассматривать: серый лист бумаги с блёклой розовой окантовкой — крупными буквами «КИНО» сверху — и коряво от руки выведено название фильма. Если идёт дождь, то название в слезовых потёках.
Вот и липенка, белеет афиша в темноте. Успели, никто не снял. Подсаживаю Вальта, чтобы отцепил с верхних гвоздей. Аккуратно складываю. Дело сделано — вот именно, что дело… Зачем и почему — вопросов не возникает. Так надо.
Сидим с Вальтом на лавочке в темноте. Молчим. Он увлечённо болячку на ноге ковыряет. Нужно домой, но расставаться не хочется. Еле слышно доносятся голоса, приглушённый женский смех — народ после кино по домам расходится.
А вот это уже хуже… По дороге приближается группа, доносится шарканье ног, матерный возглас, смех.
— Старшаки! — шепчет Валет. — Калесин с ними.
Одновременно бросаем взгляд на калитку — она рядом, — если заметят и привяжутся, сразу туда.
Калесин — он у старшаков за главного, — все пацаны его боятся. Злой он. Поджопники раздаёт направо и налево. Говорят, Ботика в пруд закинул, в тот, что возле липенки. Пруд весь в зелёной ряске — о том, чтобы искупаться, ни у кого и мысли не возникает.
Прошли — не заметили, — и снова тихо. Не верится, что день закончился. За забором, пробиваясь сквозь корявые ветви яблони, окно светит. Терраска. Там дед, при свете настольной лампы пасьянс-косынку раскладывает. Мама студенческие листочки с формулами проверяет. Ей в шесть вставать, на электричку в Москву. Зайдёт утром, приоткроет дверь на терраску, наполненную светом, посмотрит на меня спящего и дверь тихонько прикроет. Если дверь заскрипит, — я проснусь, но вида не покажу, буду смотреть на неё из-под прищуренных век. А потом обратно — в сон, как она уйдёт.
Окончательно проснусь, когда дед станет завтрак готовить, — всегда посудой гремит. В лучах солнца пылинки болтаются. Приятно босиком, в одних трусах, по деревянному полу… Потом по песчаной дорожке — к калитке.
На лавочке Валет сидит — уже ждёт, — он рано встаёт. Здоровенный кусман хлеба, пропитанный подсолнечным маслом, сверху сахарным песком густо посыпан. Капли масла по загорелой руке стекают — слизывает.
Пусть ещё подождёт, я быстро позавтракаю, и пойдём будить Седого: если не разбудить, до обеда проспать может.
Это всё будет завтра, обязательно будет!
— Ладно, я пошёл, — прощаюсь с Вальтом.
— С утра за грузилами, — напоминает он из темноты, когда я уже закрываю на вертушок калитку.
Засыпаю, проваливаюсь. За окном ветер шелестит листвой. Как бы дождь не нагнал — ёкнутся тогда грузила. А классно Кащей всех наколол, а мы повелись: прикинь, говорит — глаза выпучил, будто какую тайну важную выдаёт, — вчера бакен на канале то потухнет, то погаснет, то потухнет, то погаснет.
2
В посадке задувал ветер, раскачивал верхушки берёз. По небу быстро скользили рваные тучи, перекрывая россыпь звёзд. Шли по узкой тропинке друг за другом — спина впереди идущего норовила раствориться в темноте. От большой воды, что вот-вот должна открыться впереди, наползал липкий холод. Ключик мёрз под порывами ветра, ругал себя, что поленился захватить телагу. Последнюю бутылку они допили, пустив по кругу, перед тем, как уйти с танцев. Теперь опьянение накатывало волнами, и тогда тропинка норовила ускользнуть из-под ног — шаг сбивался, заносило в ветки, что топорщились из темноты, — приходилось выправляться.
— Шевели копытами! — Рыба подтолкнул Ключика в спину.
— Отвали! — огрызнулся не оборачиваясь.
Куда спешить? Можно и помедленнее… Один чёрт, затея с танцами провалилась. Успели к «бабскому разбору», ничего не выгорело. И без нас желающих, как грязи. Да в Ивановском и баб-то нормальных нет. Машку-давалку споили быстро и увели. К Надьке не подступиться, свои облепили. Постояли в сторонке. С мужиками перетёрли. Теперь обратно прёмся. Я же говорил: на хрен это кино, нужно было сразу сюда…
Ключик — он придурошный. Ему самому нравится — фишка у него такая. Если нужно к кому-нибудь прицепиться или надраться, — тут он первый. И не сказать чтобы хилый — нормальный пацан, а строит из себя доходягу. И мотыляет его не потому, что надрался, а просто нравится так себя расслаблять. Плевать ему на всех. И что подумают о нём, — наплевать. Рыбу это раздражает. Давно раздражает. Даже сцеплялись пару раз, да что толку. Дома по соседству, с детства вместе. Рыбе хочется казаться мужиком серьёзным. Он цыганистого чёрного вида с вьющимися волной волосами, а вот морда по-лошадиному вытянута, и губы чуть вывернуты. Говорит не спеша, с паузами. Скучно порой его слушать.
Четверо, гуськом, по тропинке среди берёз — к воде, к лодке. Приплыли с того берега, сейчас возвращаются. Лодку позаимствовали, вывернув гвозди, крепившие цепь на носу. Гребли досками и стланями, что нашлись на дне лодки, вёсла-то ни один дурак не оставит. Полчаса корячились, переплывая водохранилище. Хорошо, что под баржу не попали, когда через фарватер… Рядом прошла, редкие огни по борту. Закачало на волне.
Четверо — погодки. По осени всем в армию. Заточены отгулять напоследок, да так, чтобы небесам тошно стало: водка, драки, бабы. Положено так, чтоб запомнилось.
Подошли к воде. Сгрудились. Лодка вытянутым пятном, чёрная на чёрном. Ветер слабую волну разогнал, слышно, как о борт бьёт. Тиной и дохлой рыбой пахнет. На той стороне огоньки редкие едва видны — далеко до них, как до звёзд. Им туда.
Шнобель на нос лодки навалился, в одиночку хочет в воду спихнуть.
— Подожди! — Калесин придержал его за плечо. — Чего это там?
Шнобель небольшого росточка, но злой и быстрый. Если что, рассуждать не будет, сразу в драку. Из-за своего мелкого сложения стремится всюду быть первым, но не кичится этим, не старается привлечь внимание, просто молча делает. Его побаиваются.
Замерли, прислушиваясь. Какие-то звуки едва слышны.
— Сейчас гляну… — Рыба отошёл, растворился в темноте.
Вдали выплыли огни, медленно заскользили отражением по воде — баржа идёт.
— Похоже, костёр. Турики, наверное, — донёсся из темноты приглушённый голос Рыбы.
— Пошли глянем, какие такие турики… — Калесин первым двинул по тропинке, зная, что остальные пойдут следом: никто возражать не станет — как он скажет, так и сделают.
Не прилипала к нему кличка — так по фамилии и звали. Кто-то пытался Колесом окрестить, казалось бы, вот оно, само на язык просится, ан нет, Калесин, и всё. К восемнадцати годам ещё не заматерел по-мужицки, был высоким, статным, с длинными, расслабленно свисающими руками. Крупные кисти легко превращались в увесистые колотушки. Круглое малоподвижное лицо с глубоко посаженными глазами под нависающими жидкими бровями казалось снулым и никак не соответствовало взрывному характеру. Этих он не любил. Как не любил и чистеньких дачников, приезжающих на лето. Не любил город, терялся в нём, ощущая свою безликость среди мельтешащего люда, это злило до ненависти. То ли дело деревня — здесь он свой, каждый его знает. Знает, что с ним лучше не связываться. И эта собственная значимость грела. Всё дело в бешенстве, которое вскипало в нём, и тогда действовал не раздумывая — мог и один против пятерых, неважно, пацаны или матёрые мужики.
Подошли тихо, эти и не заметили.
На крохотной полянке, обрамлённой кустами, костёр. На двух брёвнах, что возле огня, четверо: два мужика, две бабы. Молодые. Студенты, поди… Расселись, как куры на насесте. Один-то хлипкий, а вот тот, с краю, в куртке брезентовой — крепкий. Палатка тёмным комом громоздится чуть в стороне. На огне — котелок, вода белым подёрнута, вот-вот закипит. Охапка наломанных веток — для костра заготовлены. Девушка, что покрупнее, в костюме спортивном с белыми лампасами, приёмник в руках держит, ручку крутит, музыку найти старается — а только шипение и голоса невнятные. Другая — к крепкому прижалась, голову на плечо положила, — голубки, блин!
— Выпить есть?
Калесин выдвинулся из темноты на свет костра. Видел, как вздрогнули, застыли.
— Чё это? Чё это? Пододвинься! — проявился из-за спины Ключик, обогнул костёр и нахально пристроился на бревне рядом с девицей с приёмником. — Дай посмотреть! — Рвёт из рук, та застыла, вцепилась, не отдаёт.
Тот, что в куртке, привставать начал, к топору руку тянет. Топор у костра, к роготульке рукояткой прислонён. Если бы знал, что за спиной у Калесина ещё двое… может, и не потянулся бы.
Шнобель вылетел из темноты молча, сшиб, завалил за бревно на землю, завозились в кустах.
Калесин нагнулся, топор с земли поднял. Выпрямиться не успел — девица с визгом подскочила, бьёт кулаками по спине. Отпихнул её не глядя. Рыба подхватил, толкнул, завалил спиной за бревно, только ноги растопыренные наружу — сам сверху навалился.
Тут второй, наконец, очухался, подниматься с бревна стал, но медленно встаёт, нерешительно — лицо бледное, растерянное. Ему Калесин ногой в грудь c разворота. Улетел в кусты.
Эти в темноте на земле возятся — ни черта не разберёшь, кто где. Высветило пламя ногу в туристическом ботинке, скребущую землю. Захлёбываясь бешенством, размахнулся топором, ударил. Криком заложило уши, и хрип следом — Шнобелю под руку сук попался, прижал к горлу этому, жмёт обеими руками, со всей дури наваливаясь сверху.
Выдохнул длинно, задышал тяжело, успокаиваясь. Словно родился заново, и картинка перед глазами: Шнобель, опираясь на лежащее под ним тело, на коленях стоит; Рыба — сверху на бабе, рукой зло елозит, сдирает с задницы штаны, белое мелькнуло, та визжит, вывернуться из-под него пытается. Другая — как сидела, так и сидит — застыла: глаза выпучила, рот широко открыт. Ключик возле неё увлечённо ручки приёмника крутит, словно и не происходит ничего вокруг.
— Во! — поднял голову, дурашливо улыбаясь. — Нашёл всё-таки…
Заиграло громкое, лирическое.
Рассвело, и туман клочьями по воде низко. Гребли в этом белёсо-сером. Калесин стланями, Рыба доской. Медленно плыли. Калесин перегребал, и приходилось ждать, когда Рыба выправит лодку. Шнобель на носу скрючился. Ключик на корме, приёмник из рук не выпускает, ручки настройки крутит, а там сплошной шип. Калесин не выдержал, вырвал, в воду швырнул.
— Чё ты? — вскинулся Ключик.
— А ничё! Значит так, нас там не было. Будут спрашивать, — ничего не знаем, после танцев сразу уплыли.
— Не прокатит, — подал голос Шнобель. — Один-то утёк. И бабы ещё…
— Сам знаю! А что ты предлагаешь?
— Бежать на хер! — Ключик аж привстал на корме.
— Куда?
Они возвращались домой, в родную деревню, где всё знакомо с детства — там светит солнце и придорожная пыль мягко обволакивает босые ступни ног, там щебечут птицы и косой летний дождь стучит в окно, там лес пахнет грибами, там ветки гнутся под тяжестью яблок.
Они ещё вернутся… Ключик через четыре года; Рыба через шесть; Калесин и Шнобель через пятнадцать.
3
Смотрю на щенка, который возится с тапком возле ног. Мне не важна порода, не волнует — ловкий или неуклюжий. Я ни о чём не думаю — смотрю и наслаждаюсь этим живым шерстяным комочком. Погружаюсь в бездумье, и мне физически хорошо. Надеюсь, этому — возле ноги — тоже. А вот теперь я смотрю на молодого пса. Нет, он тоже хорош! И я любуюсь им, но уже неосознанно отмечаю: порода, стать, окрас. Больше того, я чуть опасаюсь — что у него на уме? — вдруг зарычит, зубы покажет? Включается мозг — заработала оценивающая функция, подгоняющая объект под стандартные параметры, — исчезло блаженное бездумье. Нечто подобное происходит и с воспоминаниями: уже не получается умильно сверху разглядывать резвящихся пацанов. Теперь я пытаюсь соотнести себя с ними — молодыми, выросшими, — понять, каким был для них этот жизненный отрезок, что мотивировало их поступки.
За четыре прошедших года летняя жизнь изменилась. Вернее… лето осталось прежним, это мы изменились в нём. Если раньше каждая прожитая минута воспринималась как бесконечный праздник, то сейчас вклинился процесс ожидания. Всё самое интересное происходит вечером, приходиться ждать…
Только проснулся. Вставать, начинать день не хочется. Хочется тянуться, вбирая тепло и солнце, утренний мятный воздух. Можно чуток поваляться с книжкой в кровати. Да и какая это кровать — одно название — мощный матрац, положенный на металлическую раму с колёсиками на ножках. На чёрном ребре рамы полустёртым жёлтым выведено ещё дореволюционное название фирмы-изготовителя. Прочитать сложно, но можно разглядеть герб с двуглавым орлом. Окно открыто. Уже жарко. Белые тюлевые занавески обвисли. Жужжит и упорно бьётся о стекло муха, не замечая распахнутой свободы рядом. Раздражает, но подняться и выгнать лень. Бунин. «Аллеи» проглочены и пережиты ночным воображением. Сейчас «Арсеньев». Читать скучновато, но не валяться же просто так? Гремит на кухне посудой мама, она в отпуске. Доносится сладковатый запах какао. Почему какао она варит только здесь, на даче? Почему в Москве совсем редко?.. Сколько там на часах? Девять пятнадцать. Раньше двенадцати к Кольке идти бессмысленно. Его на хозяйстве припахали. Свистнуть Вальта и сгонять на великах на дамбу искупаться? Или с книжкой дальше валяться?
— Саша, умывайся, завтракать.
Начало августа. Середина дня. Лето давно уже стало частью образа жизни, другого времени года просто не существует, его нет. Мы у Кащея в сараюшке. Сараюшку он себе оборудовал, чуть в стороне от дома, от матери и от сеструхи подальше. Сидим, развалившись, с Вальтом на кровати, ждём, когда Кащея с огорода отпустят. Припахивают его по полной: он один мужик в семье, отец умер. Кроме кровати в сараюшке самодельная полка вдоль стены, заваленная пластинками и какими-то древними журналами, да табурет, на котором громоздится огромный бабинник «Тембр». Больше из мебели ничего не помещается, поэтому мы, как сельди, всегда на кровати. Поверх окна ржавыми кнопками пришпилена серая от грязи тюлевая занавеска, — чтобы с улицы видно не было, чем мы тут занимаемся. Полумрак. Сквозь щели в дощатой стене бьют солнечные лучи, и в них, то возникая, то пропадая, мельтешат пылинки. Пахнет деревом и старым тряпьём. С бабинника орут «Самоцветы». Мне они не очень… но деревенские любят. Мы в Москве больше битлов да дипапл гоняем. А если что-то на русском, то Тухманова — «По волне моей памяти» — классная плита!
Ждём Гошу. Гоша поступил в Строгановку и постоянно мотается в Москву: сначала экзамены, сейчас что-то с документами… А нам ни о чём пока думать не нужно — лафа! — ещё год в школе болтаться. Гоша должен привезти выпивку — деньги мы ему собрали. В магазине, что возле станции, одна водка. Мы её не пьём. Нам нужен портвейн или какая-нибудь бормотуха той же крепости. Выпиваем не часто, перед танцами для настроения.
— Вот ты, Грига, куда поступать будешь? — лениво спрашивает Валет.
У Вальта уже усы пробиваются — жидкие и тёмные.
Я хмыкаю и молчу. Что говорить, если ещё год впереди. Не хочу ничего решать и загадывать. Всё и так хорошо. Пускай предки думают, мать вон опять вчера разговор про репетиторов завела. Вот уж чего не надо, так не надо.
— Не знаю… — тяну неохотно. — А ты? Что надумал?
— Работать пойду. Надоела учёба. Нужно было после восьмого сваливать… Или в ПТУ. Уехать бы куда…
«Уехать» — это понятно. «Самоцветы» как раз «…мой адрес не дом и не улица…» шпарят — вот и навеяло.
Дверь распахивается, в проёме — Кащей, в подоле майки россыпь зелёных мелких яблок.
— Жрите! — Вываливает на покрывало промеж нас с Вальтом.
Кислые. Я такие не люблю, а Кащей с Вальтом уминают одно за другим, швыряя огрызки в приоткрытую дверь. Смотрю на них, стараюсь не морщиться, но слюна всё равно во рту собирается, а сплюнуть некуда — вставать и выходить лень. Эти поглядывают и ржут. Валет ещё и чавкать специально начал.
— Воды осталось наносить, и всё. Поможете? — Кащей утирает растянутой майкой губы.
— Пошли. — Мы с Вальтом лениво поднимаемся со своего лежбища. — Колька, маг выключи.
Кащей с трудом проворачивает тумблер, следует громкий щелчок, и мы, пихаясь в дверях, вываливаемся на улицу.
Баба Саня застыла возле крыльца. Грузная, тяжёлая, на выставленную вперёд палку двумя руками опирается. Лицо обрюзгшее, недовольное.
— Колька! Опять табун привёл! Мёдом вам здесь намазано, что ли?
Не обращаем внимания, встали в стороне, на неё стараемся не смотреть, ждём, когда Кащей вёдра вынесет. Шесть. Если бы не мы, ему три раза ходить, а до колодца метров триста.
Колодцев в деревне всего два: на том конце и на этом. Возле них обычно очередь. Вот и сейчас две тётки и Седой на корточках возле пустых вёдер. Тётки на нас ноль внимания: одна молча с трудом ручку крутит, другая что-то трендит не переставая, расставляя вёдра на приколодезной скамейке. Седой в тени возле забора под нависающими ветвями сирени устроился, травинкой в зубах ковыряет.
— Гоша не приехал? — спрашивает вместо того, чтобы поздороваться.
— Неа. — Валет присаживается рядом на траву.
— Может, и приехал, но к нам пока не заходил, — поправляет Кащей. — Сам-то когда освободишься?
— Где-то через час, наверное. Бабка достала со своей картошкой, — жалуется Седой.
Кащей уже не таким тощим и худым кажется, по росту мы его почти догнали, только Седой всё ещё мелковат, но уже не критично.
Подходит наша очередь. Изогнутую ручку, блестящую на обхвате, крутим по очереди. Колодец глубокий, деревня на холме стоит, воду внизу не сразу и разглядишь. Вращается со скрипом барабан — обпиленное бревно, — туго наматывается трос, тянет вверх полуторавёдерную, утяжелённую железной окантовкой бадью. Мы с этим колодцем старые друзья. Маленьким я был, совсем маленьким… Отец редко в деревню наведывался, вечно в своих командировках, любой приезд — праздник. Послали его за водой, я следом увязался: в панамке и с ведёрком крохотным. Папаня посмотрел, как местные мужики лихо ручку отпускают, когда бадья вниз идёт, а вращающийся барабан рукой придерживают, и решил повторить. Да вот только не получилось у него — сноровки не хватило. Пошла бадья вниз, раскрутился барабан — не затормозить, ручка железная как пропеллер мелькает. Тут я и подвернулся под эту ручку. Хорошо, что маленьким был и лёгким, — получил по голове, и отшвырнуло меня в сторону. Лежу на траве, ору, кровь течёт. Папаня испугался, вёдра бросил, меня на руки и бегом домой. Там уже мама с зелёнкой. Повезло, по скользячке голову задело — шишка и ссадина, даже сотрясения не было. Я-то сам это смутно помню, больше по рассказам…
Из первого ведра, что достали, пьём по очереди. Вода прозрачная, вкусная, холодная, аж зубы ломит. Отдуваемся, ждём, когда холод отступит, и снова пьём. Это ритуал такой… никто не торопит.
Гуськом по тропинке, полные вёдра руки оттягивают. Кащею с Седым хорошо, они босиком, а у меня в тапочках уже вода хлюпает. Как не стараюсь, всё равно из ведра на ноги плещет. Ха! Вот и Гоша — навстречу. Идёт, скособочившись, на плече спортивная сумка, видать, тяжёлая.
Возле Кащеевой калитки останавливаемся, вёдра аккуратно на землю ставим, ждём, когда подойдёт.
— Привет, бандерлоги! — весело орёт Гоша издали. — Я вам огненную воду привёз!
Всё-таки он отличается от нас, более ухоженный, что ли? Если я стараюсь походить на деревенских, то Гоша — нет. Одет по-городскому: рубашка светлая с коротким рукавом и на штанах даже что-то вроде стрелок. Подстрижен аккуратно, только волнистый светлый чуб на лоб спадает, в отличие от нас, старающихся отрастить волосы подлиннее. И всё равно он свой — девки его за лёгкость и смешливость любят, да и парни уважают. И не только парни, взрослые мужики с удовольствием с ним общаются. Гоша — он такой…
— Попробовал бы не привезти, — бурчит Кащей. — Закопали бы.
Сгрудились, нависаем головами, стараясь рассмотреть, Гоша на корточках с молнией возится.
— Во! — Сумку распахнул, бутылку этикеткой вверх повернул, чтобы видно было. — «Плодово-ягодное», ноль восемь — бомба! Восемнадцать оборотов, по рупь семьдесят две!
— Сколько взял?
— Четыре, и ещё на две пачки сигарет хватило.
— Молоток! — Седой одобрительно толкает Гошу плечом. — Надолго затоварились. Вот только курева маловато.
— Сигареты себе сами купите.
Я оглядываюсь по сторонам. Сгрудились на тропинке возле калитки, не дай бог мать Кащея выйдет или кто из взрослых пройдёт, а мы здесь…
— Заканчивайте! Пошли прятать.
Спиртное прячем на Островах — есть у нас здесь своё место.
— Вёдра хватайте, понесли, — командует Кащей. — Гоша, подожди, мы сейчас…
— Я свои у тебя пока оставлю? — спрашивает Седой.
— Ага. Ставь за забор возле калитки.
Ох, чувствую, достанется сегодня Седому от бабки: сходил за водичкой и пропал на полдня.
Острова рядом. Идём по тропинке, пробираясь сквозь кусты, сумку теперь несёт Валет. Обогнули первое озерцо, сплошь затянутое ярко-зелёной ряской, только возле вытоптанного прибрежного пятачка поблёскивает на солнце окно чёрной воды. В землю воткнуты рогульки — удочки класть. В этой россыпи крохотных то ли озёр, то ли болот, похожих на большие глубокие лужи, водятся карасики ярко-золотистого цвета. Сюда приходят два старика да бабка Ульянишна — это их угодья. Но вглубь Островов они не суются. По набросанным разломанным слегам, утопающим в чёрной жиже, переходим на следующий остров. Сумку передаём из рук в руки — с ней тяжело равновесие держать; оступишься — по пояс утонешь в торфяной жиже. Тянутся вершинами вверх редкие молодые деревца, словно вырвавшись из цепких пут мелкого кустарника. Здесь прятать будем, вон у той корявой, что трепещет мелким листом на ветру. Вертим бутылки в руках, рассматривая: невнятная блёклая этикетка, тёмное стекло, белая капроновая пробка.
Под ногами торф, он мягкий, следы от ног остаются. Седой, горлышком вниз, втыкает бутылку, надавливает, и она наполовину погружается в податливый торф. Дальше не идёт. Седой выпрямляется и давит на дно бутылки голой грязной пяткой, заставляя погрузиться целиком. Берёт следующую. Мы ему не мешаем, не лезем помогать.
— Покурим? — утвердительно спрашивает Кащей, шаря в сумке в поисках сигарет. — «Дымок»… А чё, с фильтром не было, что ли?
— Были «Столичные», но тогда бы только на одну хватило. Травитесь этими, — огрызается Гоша.
Мы курим, а Гоша нет. Правда, курением это можно назвать с большой натяжкой. Так… от случая к случаю. Прячемся, чтобы родаки не узнали. И сигареты прячем. Иногда получается покурить днём, забиться в какое-нибудь укромное место и торопливо высадить подряд пару сигарет. Но обычно курим вечером, форсим перед девчонками, некоторые из них тоже тайком покуривают.
Дымим, делая вид, что получаем удовольствие. Гоша пучком травы старается оттереть испачканную обувку.
— Три-три! — подначивает его Кащей. — Обратно, я так понимаю, ты по воздуху перелететь собираешься.
— А правда, Гоша, зачем ты их сейчас очищаешь? — подключается Седой.
Я их не слушаю, смотрю на крохотный островок, похожий на громадную кочку, которую выперло из воды. Четыре кривые берёзки старательно цепляются корнями. Вон уже какие… выросли. А ведь совсем недавно мы этот островок на абордаж брали. Начитались «Капитана Блада». Единогласно я был выбран доблестным капитаном, Валет стал верным штурманом Питом, а учитывая рост тощего Кащея, тот был наречён Вольверстоном, чему был несказанно рад. Правда, сразу же произошла накладка: Вольверстон для устрашения врага ходил на абордаж абсолютно голым, вооружённым саблей и пистолетом. Кащей категорически отказался раздеваться догола, поэтому образ Вольверстона в лице Кащея сразу потускнел. Но всё же это не помешало нам, перемазавшись углём со старого кострища, размахивая палками, скрытно приблизиться по воде, разгребая грудью болотную жижу, и взять вражеский корабль на абордаж: скакать козлами по крохотному островку и рубить в запале палками направо и налево всё, что растёт и шевелится. Вот тогда мы эти крохотные берёзки тоже порубили. Сколько прошло? Четыре? Пять лет? Или больше? Живучие…
Возвращаемся. Кащей на ходу обрывает листья с попадающихся под руку веток и жуёт. Шумно отплёвывается. Это чтобы мать запах табака не учуяла. Хорошо, что нам пока домой не надо, а то бы тоже сейчас ветки обгладывали.
Подходим к калитке.
— Гоша, а тебе с грязными ногами нельзя! — давясь от смеха, объявляет Кащей.
— Да пошли вы… — бурчит Гоша, но снова старательно вытирает обувь о траву.
Мы радостно ржём.
Набились в сараюшку, как сельди в бочку. Вчетвером на кровати, а Гоша на корточках возле двери. Маг шелестит унылое про «горестные проводы». Мне нравится эта песня. Стараюсь вслушаться, но сейчас слов не разобрать — эти гомонят без передыха. В дверь стучат.
— Гоша, посмотри, кого чёрт принёс? — просит Кащей.
Боцман заглядывает. Чего это он припёрся?
— Заходи, — предлагает Гоша.
— Не, — мотает головой, — у вас тут не продохнуть. Мужики, дело есть. Пойдём на улицу переговорим.
Вот уж кто изменился, так это Боцман. Из смешного мелкого пацанёнка с оттопыренными ушами, с лицом, густо усеянным веснушками, да ещё и волосы в лёгкую рыжину — ну один в один мультяшный персонаж Кузя, который «дедушку лопатой», — превратился в коренастого мужичка, плотного, кривоногого — вон, идёт впереди, переваливаясь, словно по палубе матрос. И кличка со временем легко трансформировалась: был Ботик, стал Боцман. Младше на год, а по нему не скажешь — выглядит старше нас. Как-то не прикипел он ни к одной компании — не повезло — одногодок в деревне нет, все либо чуть старше, либо младше. Вот и получилось, что он вроде бы и со всеми, но и сам по себе. Раньше это не особо заметно было, а сейчас…
— Значит, так, — неспешно начинает Боцман, когда выходим за калитку и останавливаемся возле скамейки, спинкой подпирающей забор. — У Гуни с драчёвскими проблема образовалась. Он Светку ихнюю кадрит, а пацаны против. — Боцман цикает тонкой струйкой сквозь зубы. — Вы Гуню знаете — дурной, не отступит. Мы решили завтра всей толпой на танцы в Драчёво идти, если что… отмахаемся.
— Кто это все? — перебивает Седой.
— Все! — ответил как отрезал. — Вы идёте?
— А чего, договориться по-тихому нельзя было? Что, ему своих баб мало? — Кащей отвернулся, на Боцмана не глядит, будто не с ним разговаривает.
Я стою, пытаюсь сообразить, что происходит. При чём здесь Гуня и мы? Гуне осенью в армию, мы с ним почти и не общаемся: так… здравствуй — до свидания. Ну и на танцах пересекаемся. И что? За него нужно драться с кем-то идти?
— А чего ты меня спрашиваешь? У него спроси. Моё дело вас предупредить. Собираемся завтра в восемь у липенки. Так что? Пойдёте?
— Хорошо. Договорились. — Кашей протягивает руку для пожатия.
— А ты, Грига?
Чего он меня-то спрашивает? Почему не Гошу?
— Чего я?.. Пойду, конечно.
— Слушай, — вклинивается Седой, — а взросляки пойдут?
— Сейчас к Пегану зайду, поговорю с ним. Вечером на танцах всё обсудим. Да не ссыте, не должны они рыпнуться.
— Сам не ссы! — роняет Кащей.
Настроение стремительно портится. Молча смотрим, как удаляется Боцман.
«Бред какой-то, — невнятно ворочается в голове, — ведь так хорошо было… вечером танцы, потом Надька… Какой Гуня? Какая драка?» Не могу до конца поверить, что это происходит на самом деле. Козёл Боцман всё испортил! Смотрю на облака, которые комьями повисли над головой, на вёдра Седого, что стоят возле покосившейся калитки — вон, два листика на поверхности воды плавают, — на примятую пожухлую траву… Всё стало другим, не радостным, скучным.
Первым не выдерживает Гоша — взрывается:
— Ну и зачем нам это надо? «Пойду! Конечно!» — презрительно передразнивает меня. — Гуня тебе кто? Лучший друг, что ли? Да ты его знать не знаешь. Какого хрена из-за какого-то мудака?.. Шлея под хвост попала, девку ему подавай! А мы теперь всей деревней будем ему помогать — морды под кулаки подставлять.
— Гоша, ты чего так возбудился? Меньше жизни, — Кащей хлёстко сплёвывает под ноги. — Хочешь что-то сказать — говори. Хватит крыльями махать.
— Не, вы не понимаете! Зачем?! Пусть сам разбирается. На хрена других-то втягивать? Это ведь не междусобойчик… там чёрте что может случиться. У какого-нибудь дурака нож окажется, или колом голову проломят. Идиотов хватает. Вспомните Калесина.
Смотрю на Вальта — они с Седым на скамейке сидят, — и завидно становится. Лыбится во весь рот, слушая Гошины визги. А я с Гошей полностью согласен. Хочу, чтобы его послушали, чтобы решили не ходить никуда. Немного смущает, что сам-то согласие уже дал. Почему Боцман только меня конкретно спросил? Но если все решат не идти, то и я тоже… Хорошо бы…
— Я вот тут подумал, — тихо, будто сам с собой говорит, подал голос Седой. — Мы же на танцы по другим деревням ходим, и нас не трогают. А ивановские с драчёвскими всё время махаются, да и протасовские тоже…
— Ну? — поторопил Гоша.
— Вот я и говорю, почему мы в стороне?
— Не знаю… карта так легла.
— Карта, может, и легла… только я думаю, что это карта — Калесин с пацанами, которые сели.
— Не понял!
— Что непонятного? Калесин с компанией сколько лет всю округу в кулаке держал, никто и пикнуть не смел, не то что залупиться. Ты думаешь, это легко забывается?
— Уже три года прошло. Ключик вот-вот выйти должен, — вклинился Валет.
Седой даже головы не повернул.
— Вот мы и ходим, словно под колпаком, — все всё помнят и связываться не хотят.
— А почему тогда сейчас вылезло?
— Так Валет правильно сказал: три года прошло, забываться стало… Вот и решили попробовать, что деревня сейчас без Калесина из себя представляет. Я думаю, Гуня с этой бабой только предлог.
От этих рассуждений спокойнее не становится — тема-то отвлечённая, а танцы завтра, а потом, скорее всего, драка, и мне предстоит участвовать. А он рассуждает хрен знает о чём.
— Седой, ты не в школе. Что толку от твоих предположений? Так это или нет, какая разница? — Кащей злится, по нему видно. — Кончайте трепаться. Идти всё равно придётся, или кто-то хочет отказаться?
Молчим.
— А чё? Сходим, — весело отзывается Валет, поднимаясь с лавочки и потягиваясь. — Во сколько вечером собираемся?
— Подваливайте к половине девятого. — Кащей распахнул калитку. — Седой, вёдра свои забери.
Со света, под грохот музыки за спиной, вываливаемся с Гошей на крыльцо в прохладу летнего вечера. В темноте вспыхивают огоньки сигарет, смутно виднеются силуэты курящих. Возбуждённо обсуждаем Вальта — его на белый танец дачница Ленка Макарова пригласила.
— Нет, ты видел? Он словно кол проглотил!
— Ага. И топчется на одном месте.
— Это ладно, а расстояние между ними какое, ты усёк? На вытянутых руках её держит. Прямо пионерский танец.
Ни Вальту, ни Седому танцы не интересны, ходят от нечего делать за компанию с нами. А может, просто стесняются, кто их знает. Обычно они просиживают в углу или болтаются на улице возле клуба. Видеть танцующего с девушкой Вальта — большая редкость, вот мы и изгаляемся.
Танцы у нас в деревне по субботам. Иногда, среди недели, мы устраиваем свои танцы: Гоша приносит «Романтик», тянем от ближайшего дома удлинитель и топчемся на площадке возле клуба под светом раскачивающегося на столбе фонаря. Но это бывает редко. Можно ещё сходить в Драчёво — соседняя деревня в трёх километрах, — там танцы по воскресеньям. Туда нам и предстоит идти завтра. Но об этом пока не думается. Меня сейчас волнует только Надька. Мы с ней гуляем уже месяц. Ревниво слежу, с кем танцует, как часто с одним и тем же. Я редко приглашаю её на танец — у нас не принято на людях показывать, что парень с девчонкой гуляют, хотя все и так знают. Жду предпоследнего танца: вот тогда настанет моё время — оттанцевать и незаметно уйти вместе с ней из клуба. Нужно спешить занять место на стогу, иначе на скамейке придётся полночи сидеть.
Выходит Седой, за ним следом появляется Кащей.
— Выпьем, что ли? — предлагает.
Ополовиненная бутылка спрятана у забора в кустах.
— А Валет-то где? — спрашивает Гоша.
— Ленка его не отпускает, — усмехается Седой. — Посадила возле себя и разговорами мучает. Красный сидит, двух слов связать не может. Влип Валет.
— Будем считать, что сам виноват, пошли! Грига, тащи бутылку.
Уходим подальше в темноту, за клуб. Здесь музыка почти не слышна, только глухо бухают басы, словно где-то далеко пыль из подвешанного ковра вышибают. По очереди прикладываемся к горлышку. Какая же дрянь! Глотается с трудом, закусить нечем. Отплёвываемся длинной тягучей слюной, закуриваем. В духоту клуба возвращаться не хочется, уже отпрыгались до седьмого пота.
Шуршит что-то рядом в зарослях лопуха.
— Чё это? Слышите? — Седой присаживается, стараясь разглядеть.
— Кошка, — небрежно роняет Кащей. — А может, и ёжик.
— Давай поймаем!
— На хрена он тебе сдался? Куда его?
Из темноты материализуется Боцман.
Кащей протягивает бутылку — на донышке ещё плещется.
— Будешь?
— Не, — отмахивается Боцман. — Я с Пеганом переговорил. Они не пойдут. Сказал, чтобы сами разбирались.
— Понятно.
— Девчонкам покажем, — никак не уймётся Седой.
— Давай лови, если делать нечего.
— Чё там? — спрашивает Боцман.
— Седой ежа ловит.
Я пытаюсь сообразить: хорошо это или плохо, что взрослые не пойдут? Их четверо, вернувшихся из армии, ещё не женившихся, продолжающих куролесить: Женька Пегий, Воробей, Сапог и Гитлер. С одной стороны, если бы они пошли — с нас взятки гладки, мы за их спины спрячемся. С другой, — если за нас взросляки выступят, то и драчёвские в стороне не останутся. А это уже совсем другой замес может получиться. Ладно, чего тут думать, они всё равно не идут.
Танцы к концу подходят, нужно Надьку выводить. У нас как: сначала черновские ребята — ансамбль доморощенный под броским названием «Посланцы ночи» — свои пять песен разученных оторут. Мы-то их давно переименовали в «Засранцев ночи» или в «Ночных засранцев», кому как больше нравится. Две гитары да два пионерских барабана. Динамики фонят, гитары дребезжат — всё самодельное: звукосниматели из телефонных трубок выковыряны, эти трубки в Москве в телефонах-автоматах срезали. Особой популярностью пользуется припев: «Чай попьём мы с солью», — это вместо «чао, бамбино, сорри». Народ азартно пляшет, половицы старается проломить. А как отыграют, магнитофон включают. Поспокойнее становится. Медленные танцы чередуются с быстрыми. Лавки, на которых сидят, когда кино крутят, вдоль стены друг на друга составлены, возле них — девчонки-малолетки, они не танцуют, поглазеть пришли. У противоположной стены отдельная лавка для взрослых; с краю, возле двери, Лида сидит, семечки лузгает, за порядком наблюдает. Если танец медленный, то мы парами по центру топчемся, если быстрый — образуется два круга: тот, что побольше, — девчонки отплясывают, поменьше — пацаны.
Ага, медленный… так я и думал. Битлы: «естудей». Потом, факт, дипапл или криденсов врубят, чтобы народ попрыгал напоследок. Приглашаю Надьку. От её волос вкусно пахнет. Топчемся молча — ни она на меня не смотрит, ни я на неё.
— На улице тебя жду, выходи сразу, — шепчу ей.
Она едва заметно кивает.
Надька деревенская. Мать на ферме работает, а она летом ей помогает. Днём там, вечером с нами. На полгода младше, но порой мне кажется, что совсем взрослая. Ещё кажется, что она красивая… хотя мне сейчас все девчонки нравятся, ну… почти все. Надька крепкая, ладная, фигура загляденье, особенно когда в купальнике. Грудь маленькая, аккуратная. Она почти всегда в платье, в штанах я, по-моему, её и не видел. Косынка обязательно на шее повязана, даже когда купается. Я уже потом разглядел, шрам у неё, где ключица. Тёмная она. Я имею в виду, загорелая очень, лицо особенно. Волосы тёмно-русые, она их в хвост собирает, и глаза карие. А ладони грубые. Это от работы, наверное…
Я сам не до конца понимаю, как у меня с ней получилось. До дома вечером проводил, на лавочке посидели и… Вот Седой с Вальтом вообще к девчонкам не подходят, сторонятся их. Гоша — наоборот. Он со своим «Романтиком» первый парень на деревне, все девчонки возле него вьются. И характер у него лёгкий, и внимание девчонок ему нравится, а не гуляет ни с одной. Трепаться может до бесконечности, а по-серьёзному никак… С Кащеем сложнее, ему Людка нравится, я знаю. Мне кажется, что и она знает… Но вместе не гуляют. Зато Кащей может ночью на дачи, что возле станции, сорваться, цветов классных нарезать у какого-нибудь генерала на участке и Людке под окно положить. Романтик, блин!
Идём по просёлочной дороге, что на задах деревни. Слева молчаливые дома среди тёмной листвы спины выгнули; справа — поле скошенной плоскотиной раскинулось. Луна ёлочной игрушкой над головой повисла. Полнолуние — вроде бы всё видно. Вон ямы на пыльной дороге чёрными пятнами расползлись, а всё равно спотыкаемся то и дело. Это потому, что спешим и в обнимку идём, прижавшись тесно. Молчим. Мы с ней почти не разговариваем, не знаю, почему так получается: не о чем? или стесняемся? — не разберёшь. Можем два часа на лавочке без единого слова просидеть и целоваться. А о чём говорить? Всё происходит на уровне интуиции и догадок. Вот, например, приобнял парень девушку, не отстранилась сразу — это пока ни о чём не говорит, может, просто дружеское объятие; а вот если она его в ответ обняла и прижалась, — значит, да! И у нас с Надькой так. Целоваться — сколько угодно, а вот руку ей на грудь положить я решился только через три недели, и сидел как истукан, не веря своему счастью. С Надькой, конечно, классно! Но где-то глубоко внутри затаился червячок зависти. Ребята сейчас будут веселиться, ржать, пойдут по деревне, будут орать на всю округу дурными голосами коронную: «Ой, мами, ой мами, мами блу, ой мами блу!»
Сбоку, в стороне от дороги, тёмная скирда проявилась. Их две на поле: одна возле деревни, другая у леса, далеко, к нему редко кто ходит. Скирды огромные, под пять метров высотой, по форме буханку хлеба напоминают. Та, что ближе к деревне, вожделенное пристанище влюблённых парочек, вроде нас с Надькой.
Подаю руку, помогаю перепрыгнуть придорожную канаву. Всё так же в обнимку бредём по колкой стерне. Возникает тревожное ощущение потерянности в пространстве: звёздное небо тяжело нависает над тёмной плоскостью поля, и только размытое пятно скирды впереди притягивает взгляд, не даёт полностью погрузиться в эту ночную пустоту. Начинает казаться, что стало холоднее. Хорошо, роса ещё не выпала, а то бы ноги враз промокли.
Пришли. Громада скирды закрыла добрую половину звёздного неба. Внизу неряшливо разбросано сено, чернеют неглубокие провалы, чтобы от дождя прятаться. Вроде никого, но на всякий случай, кричу:
— Есть кто?
Тишина. Мы первые, это отлично! Можно занять дальнюю от деревни сторону.
У нас правило: на каждой стороне скирды — по одной паре. Не успел занять — либо бреди к дальнему, либо возвращайся на деревню лавочку просиживать. Можно ещё на самую верхотуру забраться, но редко кто решается. Во-первых, самому не залезть. Но это ладно, если попросить, всегда помогут, подсадят. А во-вторых, девчонки обычно в платьях — их подсадить наверх можно только вдвоём, за ступни вверх толкая. Не все соглашаются.
Удушливо пахнет прелым сеном. Подгребаю, старательно расстилаю поверх куртку. Это сказки, что на сене хорошо валяться, — колко, исчешешься потом весь. Устраиваемся полулёжа и сразу начинаем целоваться.
Не тут-то было…
Издали, едва слышно, доносится девичий смех.
— Ау! Мы пришли, — кричат из темноты.
По голосу узнаю Серёгу Солдата. Он с Веркой крутит.
— Дальняя занята, — кричу в ответ.
Надька хихикает и прижимается сильнее.
— Ну вот, танцы закончились, народ повалил. Хорошо, что мы раньше ушли, — шепчу, чтобы хоть что-то сказать, но про себя горжусь проявленной дальновидностью.
Подходят ещё пары. Окликают. Я молчу. Отвечать теперь дело Солдата: он пришёл позже. Доносятся невнятные разговоры — похоже, уговаривают кого-то лезть на стог. Мы с Надькой неподвижно лежим, ждём, когда суета уляжется.
— Пойти помочь, что ли? — не выдерживаю, привставая.
— Позовут, если будет нужно, — шёпотом отзывается Надька.
Совсем рядом на фоне тёмного неба бесшумно возник и стремительно заметался чёрный комочек, выписывая угловатые зигзаги. Канул в темноту. Летучая мышь. Мы с пацанами их хитро ловим: берёшь белую тряпку побольше — что-то вроде простыни, — комкаешь и подкидываешь, что есть силы вверх. Мышь сама кидается на неё, путается в складках и падает вместе с тряпкой на землю. Иногда получалось поймать. Страшные они… и что с ними дальше делать — непонятно.
Смотрю на звёзды. Ковш я ещё могу отличить и Полярную… но это всё, на что способен. Когда только начали проходить астрономию в восьмом, возникла у меня идея выучить названия и расположение этой звёздной россыпи, а потом заливать девчонкам на свиданиях. Но астрономия оказалась такой скучной и тягомотной…
Наконец, угомонились. Места разобраны. Смолкли, удаляясь, голоса опоздавших.
Время, смешавшись с темнотой ночи, замерло, остановилось. Страстная суета недопустима: можно только медленно и нежно, прислушиваясь к себе, прислушиваясь к ней, так доверчиво прижавшейся, опасаясь сделать что-то не так. Приподнимаюсь, опираясь на руку, и смотрю сверху на спокойное красивое лицо с закрытыми глазами. Сухими губами едва касаюсь тёплой кожи, выгнутой шеи. Неуверенно, словно спрашивая разрешения, дотрагиваюсь до груди и замираю: можно? Не уберёт руку? Жду и чувствую, как щекотно касается щеки прядь её волос. Медленно и аккуратно, одну за другой, расстёгиваю пуговицы. Не все — холодно, — а хочется, чтобы видеть. Рука проникает в открытый проём кофты. Под пальцами — горячее, мягкое, выпуклое. Ладонью чувствую упирающийся твёрдый сосок. Замер. Боюсь пошевелиться. Ловлю губами её губы. Испытываю столько нежности, что, кажется, разорвёт, и ещё… благодарность: мне позволено, только мне!
Голоса. Громко. Кого ещё чёрт принёс?
— Грига, ты здесь? Подойди, помощь нужна, — окликает Солдат.
— Я быстро… — шепчу Надьке.
На противоположной стороне стога тёмные силуэты. Подхожу. Рыжий и Ольга припёрлись. Солдат рядом стоит.
— Давай их наверх закинем.
Ольга — она такая… в теле. Её туда запихнуть сложно будет.
— Ползи! — предлагает Солдат Рыжему.
Тот чуть разбегается и начинает карабкаться на стог, стараясь ухватиться за слежавшееся сено, мы подставляем руки, давая упор ногам. Вроде залез. В темноте плохо видно. Ага, вниз свесился, руку тянет.
— Готов, — кричит.
Ольга стоит чуть в стороне, делая вид, что её это не касается.
— Ну, Оль, давай теперь ты, — торопит Солдат.
Молча подходит, оправляет подол платья. На нас не смотрит.
Я подставляю сложенные лодочкой ладони.
— Сюда наступай.
Хватается за сено, стараясь подтянуться, а я изо всех сил толкаю её ногу вверх. Солдат подставляет руки под вторую ногу. Сверху тянет руку Рыжий, готовясь принять.
Легче стало, дотянулась до Рыжего, дрыгает ногами, пытаясь нащупать опору. Я стараюсь наверх не смотреть, но, всё равно взглядом выхватываю: задранное платье, полные ноги, мелькнувший тёмный краешек трусов на молочно-белом. А вот Солдат спокойно смотрит и улыбается.
— Эй, Рыжий, — кричит, — сами спуститесь?
— А то…
Спускаться не подниматься. Рыжий соскользнёт по сену на спине — это легко, потом внизу Ольгу поймает.
Возвращаюсь к Надьке. Меня сейчас волнует: застегнула она кофту или нет? Будем мы дальше… или она скажет, что домой надо.
Сидит в темноте, обхватив колени руками, маленькая такая… на фоне тёмной громады стога. Присаживаюсь рядом, обнимаю.
— Рыжего и Ольгу на стог закинули. Я думал, он с Наташкой гуляет.
— Не… Они с Наташкой расстались. Теперь он с Ольгой.
Девчонки, они всё про всех знают: кто с кем…
Лежим. Молчим. На звёзды смотрим. Я уже, как бы ненароком, проверил: кофту не застегнула, но как-то сразу к ней… у меня не получается. Что-то должно произойти, подтолкнуть, а вот что — не знаю. Она сама поворачивается и начинает целовать меня, сначала медленно, потом всё чаще и чаше. Крепко прижимаю к себе, пальцами чувствую позвонки, бегущие по спине. И рука сжала грудь — не сильно, но сжала. И уже можно дотронуться пальцами до соска — какой он? А если чуть ниже — живот, тёплый, мягкий… Рука уже не на груди, на коленке. Медленно вверх по ноге, задирая юбку всё выше, веду по бедру. Целую, а сам скашиваю глаза — хочу видеть, — ноги плотно сжаты, белеет полоска трусов. Неуверенно накрываю ладонью, чувствую колкую жесткость волос под тонкой тканью.
Всё, мы дошли до края. Ноги не раздвинутся, и это хорошо, это правильно, а главное — это не нужно ни ей, ни мне. Я имею очень смутное понимание об устройстве женщины. Понятно, что у них всё по-другому: картинки и фотографии видели — какое-то представление имеем. А вот как с ними «это»? Ясно, что нужно к ним «туда», и рожают они «оттуда». Эта взаимосвязь вызывает массу опасений, по крайней мере, у меня. Знаю, то, что порой выплёскивается из меня, не должно попасть «туда». Но оно же само… вон, ночью, после бунинских «Аллей»… А если? И сразу рожать? А я? Я что, готов?
— Домой пора, — шёпотом произносит Надька. — Пойдём?
— Ага, — соглашаюсь c готовностью.
Меня чуть потрясывает от утренней прохлады и возбуждения. Уже своё получил, мне хватило с лихвой, даже голова чуть кружится. И очень писать хочется, а отойти при Надьке в сторону никак невозможно, приходится терпеть. «Может, и она тоже?..» — мелькает шальная мысль, но тут же теряется, потому что смотрю, как медленно тянет подол задравшейся юбки вниз, как не торопясь застёгивает пуговицы кофты, повязывает косынку. Мне нравится смотреть, нравится её отрешённая собранность — будто ничего только что не происходило.
Делаем по полю крюк, обходя стог, чтобы не мешать оставшимся. Только сейчас замечаю, что темнота пошла в серость. Ещё не рассвело, но звёзды уже стёрлись. Стерня в росе.
Деревня возникает большим разлапистым пятном впереди. Уже можно различить отдельные крыши домов и кроны деревьев, теряющиеся в серой мути. Пока шли, почти совсем рассвело. Ночная серость преобразовалась в утренний туман, который неожиданно накрыл деревню сверху. Идём по улице, и меня охватывает странное ощущение: этот нависший белёсый купол отрезал нас от остального мира. Трава под ногами поблёскивает росой, тянется штакетник забора, деревья раскинули ветви с застывшей листвой, за ними проглядывают фасады домов со слепыми окнами — всё это придавлено сверху плотным слоем тумана. Тихо, ни ветерка, ни малейшего движения — всё вокруг застыло в тревожном ожидании. Начинает казаться, что этот купол вот-вот бесшумно обвалится — прижмёт к земле, раздавит.
Останавливаемся возле калитки. Я про себя поторапливаю — давай уже скорее, — терпеть совсем невмоготу.
— Посмотри, у меня сзади сена не осталось? — повернулась.
— Нет. Всё чисто.
— Тогда пока.
— Пока. Пойдёшь завтра на танцы в Драчёво?
— Наверное…
Мы не целуемся на прощание — не дай бог кто из домашних или соседей случайно на улице окажется.
Закрыла на вертушок калитку, пошла по тропинке к дому под плотно нависающими тонкими ветвями вишни. А я сразу на десяток шагов в сторону, вдоль забора, встал, судорожно расстёгивая штаны. Блаженствую!
Теперь скорее домой, в кровать, под одеяло, закрыть глаза и перебирать в памяти всё, что у нас с ней только что было. Вот уже и светлый шар солнца выкатился над дорогой, стараясь прорвать белёсую муть тумана. Матово заблестели остатки луж. Листва на деревьях резко почернела, готовая взорваться зеленью. Вдруг вспомнилось, как сбегал ночью через окно, дождавшись, когда заснут мама и дед. Вылёживал в темноте, прислушиваясь. Пацанам уже разрешалось гулять по ночам, а мне нет. В одиннадцать чтобы был дома — и никакие мольбы не помогали. Скрыть побег не удавалось: ночные скандалы с моими слезами, утренние… Однажды мама пошла ночью на деревню меня искать. За руку домой отвела. Как же было перед пацанами позорно.
Дома вдоль улицы стоят один за другим. А вот провал, поросший бурьяном и плотным частоколом молодых деревьев. Пожарище. Давно было. Так до сих пор и не отстроились. Мама ночью разбудила, и мы пошли смотреть. Горел дом киномеханика. Пламя уже понизу охватило всё строение и редкими языками вырывалось сквозь крышу. Чёрными тенями по чёрному небу бесшумно метались вороны, сорванные с кладбищенских берёз. Высвеченная пожаром, гулко шевелилась толпа суетящегося народа. Хозяин, в белой майке, с перевязанной головой, всё рвался что-то спасать из огня, его удерживали. Тащили вёдрами воду из пруда, передавали по цепочке. А потом с оглушительным треском начал лопаться шифер, и мы ушли.
Резкий свист прорезал утреннюю тишину. В тени, на лавочке — Гоша с девчонками. Ага, Ольга Березина и Людка. Кащея не видать, странно… Гоша, наверное, как всегда, трепется, лапшу на уши вешает. Подходить не хочу. Разговаривать лень, тем более реагировать на идиотские подначки. Не хочу, чтобы порушили то, что радостным комом ворочается в груди. Отмахиваю приветственно рукой — мол, вижу; у меня всё в порядке — и прибавляю шаг.
Свернувшись калачиком, кутаюсь в одеяло, хочу согреться. Надька! Я даже про себя не зову её Надей или Наденькой. Это не потому, что отношусь к ней пренебрежительно, просто не получается по-другому. Или я ещё не умею? Может, трушу? Как понять — трус или нет? Вот куда-нибудь залезть, прыгнуть некоторые не решаются, а мне запросто! Совсем не страшно. Тогда на балконе… на одних руках висел, а ведь двенадцатый этаж! Это да. А драться боюсь. Вот когда мелкими были, там сплошная борьба — сцепились и завозились на полу, — не страшно. А когда нужно кулаком в лицо… Я ведь не боли боюсь. Сунут в рожу — неприятно, конечно, ну кровянку из носа пустят — ничего особенного. Было не раз… не это страшно. А как самому кулаком в лицо тому, кто стоит напротив? Как это?!
Сон куда-то пропал. Ворочаюсь. За окном совсем светло, птицы распеваются, а мне всякая хрень в голову лезет.
Вот в школе… Поляк ладно, его боятся за дело, а Пышка? Толстый увалень, но наглый, прущий на рожон из-за ерунды, ему ничего не стоит вывести пацана, какой помладше, за угол школы и потребовать десять копеек. Не даст — не задумываясь, сунет кулаком в морду и пойдёт, усмехаясь, и будет себя героем чувствовать. Ненавидит его мелкая пацанва, шепчет за спиной обидное: Пышка, Пышка — залупышка! Быдло с кулаками. Как так можно? Ему это просто, потому что привычно? А я так не смогу. Я могу с вышки, с семиметровки солдатиком — запросто, а может, и головкой смогу. Мне не страшно, я что-то над собой делаю, борю себя, я как бы лучше, смелее делаюсь. А Пышка? Когда он пацана в морду бьёт — он тоже так? Лучше, смелее становится? Или это убогость — сила и наглость, и пустота дальше? Да он и с трёхметровки зассыт прыгнуть. Боится, что почувствуют эту пустоту, презирать станут, поэтому в морду первым! Всё, хватит об этом… Надька… хорошо бы где-нибудь днём, чтобы светло было, чтобы никого вокруг. Раздеть и смотреть, какая она вся? Красивая…
Дед разбудил:
— Вставай, гулёна! Завтрак давно ждёт.
Глаза приоткрыл — свет режет. Песок под веками. Спать!
— Дед, дай ещё полчаса, ну пожалуйста!
У нас давно, ещё отцом заведено: гуляй хоть до утра, но на общий завтрак изволь подняться. Потом, если хочешь, ложись снова. Сегодня везёт: отец, как всегда, в командировке, мама вчера вечером в Москву по делам уехала, а дед… дед хоть и ворчит, но меня жалеет.
На часах почти двенадцать — ничего себе. Вот это я дал!
— Дед, — кричу, — я проснулся!
Тишина. Странно. Куда он подевался?
Дед в саду под яблоней на раскладном кресле. Нога на ногу, и Тургенев в руках. Дед большой, грузный и добрый. Как на пенсию вышел, решил классиков перечитывать — у нас дома библиотека большая.
— Чайник сам вскипяти, а гренки будешь холодными есть, раз спать горазд. — Поверх очков глядит. — Да… и Валька тебя, вон, уже полчаса дожидается. Куда? Сначала позавтракай! И умыться не забудь.
Не слушаю его. Нужно же узнать, чего Вальту надо?
Сидит на лавочке возле калитки — верный штурман Пит, блин!
— Смотри, — говорит, — я изолентой грузило к пряжке примотал, теперь ваще!
Он что, идиот, не понимает — ему такой же по голове прилетит.
— Ну и зачем? Убить хочешь?
Молчит, в сторону смотрит.
— Показать пришёл? Похвастаться?
— Да не… а чего ещё делать?
— Пойдём позавтракаем. Дед гренок нажарил.
Время к шести… Через два часа уже выходить. Валяюсь с книжкой, но не читается. И за окном как-то тревожно: то солнце, то тучи наносит, сразу всё серо. Пытаюсь понять, зачем мне нужно туда идти? То что не из-за Гуни — это ясно, тогда почему? Потому что сдуру пообещал?
Вот Валет… — он вообще не задумывается. Все пойдут, и он пойдёт. Это не от недостатка ума или воображения, просто он такой сам по себе — вторичный, что ли… Не тяготится этим, а с удовольствием пользуется. Так жить легче.
А Кащей с Седым? Здесь другое. Эти считают, что обязаны идти. Обязанность эта заключается… Да не знаю я, в чём она заключается! Если предположить, что существует некий общий «деревенский дух», то вот этот «дух» и заставляет их идти. Отцы так поступали, деды… теперь их черёд. Одним словом, надо, и всё. Хотя, уверен, ввязываться в эту авантюру им совсем не хочется. Просто молчат.
Боцман? Боцман — герой, Боцман рвётся. Ему нужно отстоять честь деревни. Что это означает, он не задумывается, да ему это и не нужно. Он врага видит. Готов зубами рвать, а потом грудью на амбразуру. Если Кащей с Седым сомневаются, но всё же идут, то Боцмана вера в свою правоту гонит.
Нужно к Гоше… Гоша всё правильно понимает. У него позиция ясная — не ходить. Пускай Гуня сам расхлёбывает. Хотя… мнение-то своё имеет, а всё равно пойдёт, деваться некуда. Если не ходить, возможно, никто и слова не скажет, только почувствуешь: оторвался, уже не вместе. А может, мы с Гошей вдвоём сможем уговорить? Ну не идиоты же они, должны понимать… Покалечить могут, и главное — из-за чего? Если Кащея с Седым убедить, то Валет точняк не пойдёт.
— Дед, — кричу, — я на деревню, на полчаса. А потом давай поужинаем пораньше? Мы с ребятами договорились в восемь встретиться.
Спешу. Ясности хочется. Если Гоша твёрдо скажет, что не пойдёт, есть шанс остальных уговорить.
На деревне пусто, только возле колодца двое с вёдрами. Гоша живёт рядом. Вон в том доме они с матерью уже не первый год снимают на лето маленькую комнатку с терраской. Мама у него художником в театре работает, а вот отца мы ни разу не видели. Спросили как-то… говорит, что в Москве, работы много, потому и не приезжает. Но мне кажется, Гоша врёт, нет никакого отца.
Во дворе Мария Николаевна бельё развешивает. Верёвка посередине колом наклонённым подпёрта. Странно, все наши матери «тёти». Это мы к ним так обращаемся: тётя Наташа, тётя Клава, а Гошина — Мария Николаевна. Почему так?
— Здравствуйте, Мария Николаевна. Володя дома?
— Так он же ещё утром в Москву уехал. Завтра к вечеру вернётся. Сказал, какие-то документы нужно в приёмную комиссию занести.
В восемь выхожу из дома. Ещё не стемнело, но чувствуется — уже вечер. Возле липенки Боцман, Кащей, Масло, Валет и Седой. Неужели нас так мало? А Гуня-то где? Может, всё отменилось?
Нет. Вон они — на лавочках расселись. И девчонки толпой по дороге подходят. Надьку не вижу… да там она — с Людкой под ручку. Им-то зачем идти?
Подхожу не спеша. Здороваюсь.
— Гоши не будет, в Москву свалил, — небрежно сообщаю Кащею.
— Ожидаемо, — отзывается Боцман. — Кого ещё ждём?
— А Гуня где?
— За Солдатом пошёл. Сейчас подойдут.
Гуня с Солдатом кореша. Гуня чернявый, худой и весь какой-то дёрганый. Солдат — полная противоположность. Здоровый, кровь с молоком, неспешный увалень. Гуня хороводит, Солдат при нём за телохранителя.
Двинулись. Нам по шоссейке два километра топать. Впереди Солдат, Гуня и Боцман — три богатыря, блин! За ними девчонки. Эти расцепиться не могут, полдороги перегородили. Следом — пацаны по двое, по трое — длинно растянулись. Я, конечно, сразу пересчитал: нас, не считая девок, двенадцать. Маловато…
Темнеть быстро стало. Машины редко обгоняют. Дорога тупиковая, к парому через Канал ведёт, а он до девяти вечера работает. Притормаживают, фарами светят. Мы кобенимся, дорогу уступаем неохотно. Проползают мимо, гудят возмущённо, когда уже проехали: никто с такой оравой связываться не хочет.
По обочине Рыжий и Васька — Шлёп-Нога идут. Рыжий увлечённо ремень на руку накручивает. Солдатские ремни с массивными пряжками у всех, кроме меня. У меня шинкало. Я же москвич, мне выпендриться нужно. Шинкало — стальной тросик с тремя гайками, приваренными с одного конца, и с петлёй на другом. Типа нагайки. Петля — чтобы с руки в драке не сорвали. Удобно вместо ремня носить и незаметно, если свитером сверху… Не знаю, как в драке… Ни разу не пользовался. А солдатский ремень каждый пацан на руку накручивать умеет. Держишь за пряжку и чуть раскачиваешь, а потом резко запястьем по нему — и он обернулся, перехлестнул и в ладонь лёг. Теперь, если за пряжку дёрнуть, можно только с рукой оторвать.
Идём, по асфальту шаркаем. Дорога под уклон пошла. Темень, скошенные поля по обе стороны, только звёзды сверху. Мимо стога прошли, где мы вчера с Надькой… Днём отсюда водохранилище можно увидеть, а сейчас… Нет, всё равно угадывается: вон огонёк крохотный красный и ещё один — бакены.
— Эй, девчонки! — окликает Кащей. — Вы куда так припустили? Мёдом вам там намазано, что ли?
— Может, и намазано! — не оборачиваясь, откликаются из девичьей сцепки. — Пчёлы-то разные бывают.
Хохочут, весело им. По голосу узнаю Верку, она у девок хороводит.
А ведь всё из-за них… Природный ресурс, блин! А куда деваться? Если пустить на самотёк, то всех девок разберут, а нам? По другим деревням шариться, что ли? Вот Гуня рыпнулся в чужой огород, его сразу и прижали. А если правда девчонка сильно понравилась? Как тогда? Не знаю… Если подумать, то чего делим? Ведь можно как-нибудь договориться на худой конец. Так нет. Наше! Заложена эта жадность внутри. Даже когда мелкими были… У нас — Дамба, у драчёвских — Паром, у черновских — Пристань, куда ракета пристаёт. Можно пару раз за лето сгонять на великах искупаться, но всё равно местная пацанва волком смотрит, мол, чего припёрлись? Терпят, в драку не лезут, но всячески дают понять: валите отсюда, это наше место. Территория…
— Эх, — бурчит под нос Седой, — нужно было всё-таки выпить. Повеселее бы шлось.
Ему не отвечают. Ещё вечера договорились: идём на трезвую, как бы чего спьяну не наворотить. Чего зря языком-то теперь?.. Хотя, если честно, пьяным, наверное, было бы лучше.
— Девки! — не унимается Кащей. — Спели бы чего?
Словно ждали. Начинают сразу:
Вот кто-то с горочки спустился,
Наверно, милый мой идёт,
На нём защитна гимнастёрка,
Она с ума меня сведёт.
Почти пришли. С шоссейки свернули на просёлок, ведущий в деревню. Вдалеке фонари на столбах конусы света вниз роняют. Луна выкатилась — жёлтая, круглая. Света от неё побольше, чем от любого фонаря. Высветила дорогу в теневых заплатках, обочины, заросшие высокой ломкой травой. Впереди тёмным пятном, разряженным редкими освещёнными окнами, выступила деревня. На краю — чёрным пальцем, указующим в небо, — колокольня. C интересом присматриваюсь: в лунном свете я её ещё не видел. Кажется зловещей, стоящей наособицу от людского копошения.
Лет десять назад папаня её сфотографировал, напечатал снимки — на фотографии получилось тёмное, вытянутое пятно. Трава, деревья, листва, даже облака на небе — всё чётко. А колокольня — зачернённый, вытянутый контур. Словно против солнца снимал. Как так? Зацепило. На следующий год поехали мы с ним на велосипедах, уже специально. Он бегал со своим ФЭДом, а я лазил по развороченным внутренностям: окна давно выбиты, лестница, ведущая в звонницу, сгнила и обвалилась, о колоколах вообще разговор не идёт, битый кирпич под ногами да заросли лопухов. Вокруг — разросшееся разнотравье и мелкий кустарник. Запустенье. Дома папаня плёнку проявил, напечатал — та же картина. На следующий год к отцу друзья приехали. Тот в красках обрисовал необычное явление. Заинтересовались, не поверили, снимали с разных ракурсов, а результат у всех один — чёрный контур колокольни на фоне белых облаков, плывущих по небу. Не далась колокольня, не захотела сниматься.
Деревня чужая и поэтому кажется враждебной. Дома прячутся за листвой, моргают освещёнными окнами, когда проходим мимо. Едва слышно доносится музыка. Тревожно. Сбились теснее. Молча шагаем от фонаря к фонарю — из одного круга света, через темноту, в другой.
Клуб так и не достроили. Уже второй год… Пустырь между домами. Посередине ленточный кирпичный фундамент, едва возвышающийся над землёй, поверх настелена половая доска, венчает это сооружение двускатная крыша под шифером, опирающаяся на столбы, стоящие по периметру, а стен нет. Болтаются две яркие лампы, подвешенные к стропилам. Магнитофон — с краю, на какой-то допотопной тумбе. Несколько девчонок, образовав кружок, переминаются под громкую музыку. Чуть в стороне на сложенных брёвнах пацаны местные расселись — прямо театр получается: они из полутьмы наблюдают, что на сцене происходит. Удобно устроились: можно в любой момент шагнуть на танцпплощадку или, если что… кануть обратно в темноту. Их немного, пятеро или шестеро всего.
Гуня, Солдат и Боцман к местным пошли разговаривать. Наши девчонки сразу танцевать — и, конечно же, свой кружок организовали. А мы по другую сторону, в кучку сбились, стоим, курим, на землю сплёвываем.
Боцман подошёл. Солидного из себя строит.
— Чего ссыте? — говорит. — Всё нормально. Договорились.
Тут как раз медляк заиграл, мы окурки бросили и к нашим девчонкам, чужих пока не приглашаем, присматриваемся. Валет, Седой и Масло, как всегда, не пошли, курить остались.
Я Надьку пригласил. Топчемся. Рядом Гуня переминается с какой-то местной девицей.
— Из-за этой, что ли, весь сыр-бор? — спрашиваю у Надьки.
— Нет. Светка, вон, светлая в розовой кофте, с девчонками стоит.
— А чего Гуня тогда с этой?
— Не знаю. Может, шифруется, не хочет показывать, что со Светкой гуляет.
Смотрю на эту Светку — ничего особенного: маленькая, худая, похоже, такая же вертлявая, как Гуня. Что-то девкам своим тараторит, хохочет, ногой в такт музыки притоптывает. Мне такие не нравятся, уж больно ведёт себя вызывающе.
Местные подтянулись, своих девчонок разобрали. Я по кличкам никого не знаю, только некоторых видел пару раз на Дамбе и у нас на танцах. Вроде всё мирно, пока.
Не заметил, когда они подошли. Валет мотнул головой, указывая в сторону брёвен. Там уже человек пятнадцать пацанов сидит, и ещё несколько с края стоят. Сразу холодом окатило — вот оно, началось! И уже не до танцев, хочется в стороне, в темноте, чтобы самого видно не было. Не только у меня одного такое… Ни одного пацана на танцполе, только девчонки отплясывают. А мы по разные стороны, едва светом ламп освещены: они возле брёвен, мы напротив, возле каких-то кустов сгрудились.
Солдат из темноты нарисовался.
— Ништяк! — говорит, усмехаясь. — Гуня Светку увёл. Давайте девок забирать и сваливать отсюда.
Упрашивать не надо: отступаем в темноту, как растворяемся.
Кащей пошёл вытаскивать девок, а мы чуть отошли и ждём.
По деревне идём толпой, молча, даже девчонки притихли. Всё время хочется обернуться, но сдерживаю себя. Наше передвижение напоминает если не бегство, то уж отступление точно. Вот и последние дома, вроде всё спокойно, никто за нами не увязался.
На развилку вышли. Можно дальше по просёлку и на шоссе, а можно через лес, по заросшим травой колеям, и возле родника к шоссе выйти. Смотрю, на лесную повернули. Может, оно и к лучшему. Если догнать захотят, скорее всего, по просёлку пойдут.
В лес вошли — деревья обступили, темно сразу стало. Трава высокая, вся в росе, ноги промокли. Уже не спешим, бредём, растянувшись. Девчонки возмущаются, мол, чего так рано ушли. Вот уже и смех слышится. Седой, шедший рядом, споткнулся о палку в траве, засбоил, руки вытянул, стараясь не упасть.
— Вот же хрень! — выругался. — Чуть не навернулся.
На покосную поляну вышли. В свете луны фиолетовой кажется. Копны сена разбросаны, слегами привалены, тонкие концы вверх торчат. Ветерок подул, сладковато свежескошенной травой пахнуло. По лесу шли, темно, деревья нависали, тревожно было, а здесь… словно из ночи обратно в вечер попали. Дальше нам по тропинке в овраг, мимо родника, и вот она — шоссейка.
Резкий свист со спины, ещё один, и ещё… И сразу холодом по лопаткам к копчику. Обернулся. Из леса на поляну выходят: за нами шли, догнали. Сколько их? Не разобрать. Сгрудились тёмным пятном. Они остановились, и мы встали. Между нами метров пятьдесят.
— Эй! — крикнули. — Куда так торопимся?
«Может, ещё договоримся?» — обнадёживающе промелькнула шальная мысль, и вдруг почувствовал: нижняя челюсть трясётся — мелко так, противно. Трушу! Нельзя, чтобы увидели. Не раздумывая, кого-то плечом отодвинул и рядом с Солдатом встал. Теперь мы впереди, остальные на шаг сзади.
— Чего надо? — это уже кто-то из наших… за спинами выкрикнул.
Солдат ремень на руку накручивает. Я тогда тоже руку под куртку сунул, если что, шинкало быстро вырву. Может, и не смогу… ступор у меня какой-то, словно со стороны смотрю, а сам не участвую. Зубы стиснул, а губы всё равно подрагивают.
Там какое-то оживление. Велосипедист к нам, стоя педали крутит, тяжело ему по колее, по траве мокрой. Разогнался. Чуть не наехал — по тормозам. Заднее занесло. Соскочил, велик бросил. Встал перед нами, на руке ремень болтается.
Парень мелкий, пожалуй, ниже меня ростом будет. Взглянул на Солдата и на меня сразу взгляд перевёл. Глаза сощурил, вперился…
— Ты чего, белобрысый, на меня так зло смотрел?
— Я?.. — хотел сказать, что его впервые вижу, не успел.
Он руку с ремнём вскинул, пряжка мелькнула. Я инстинктивно назад подался, уклоняясь от удара, рукой стараюсь голову прикрыть. Почувствовал — не устою на ногах, заваливаюсь на спину. Пряжка прошла вскользь по виску и ударила в основание шеи. Падая, увидел, как Солдат спокойно смотрит, чуть повернув голову.
Подхватили под мышки, потащили по траве. Ворвался звук — мат, визг девчонок. Всё пришло в движение. Кащей бежал к ближайшей копне, а навстречу ему бежали те, со стороны леса.
Этот теперь стоял перед Солдатом, примеряясь. Солдат спокойно ждал. Парень ощерился и размахнулся. Солдат, уклоняясь, выставил согнутую в локте руку. Ремень обернулся. Солдат чуть подтянул руку с накрученным ремнём к себе, заставляя парня сделать шаг навстречу, коротко размахнулся и ударил. Пряжка плашмя накрыла лоб, чуть выше брови. На мгновение стало видно, как бровь сползла вниз, закрывая глаз. Мелькнуло что-то белое и хлынула кровь. Парень взвизгнул, закрывая ладонями лицо, рухнул на колени и боком повалился в траву, елозя ногами.
Больше ничего разглядеть не успел. Тащили девчонки. Помогли подняться, тормошили, толкали в спину, заставляя бежать. Ничего не соображая, семенил в их окружении по тропинке, ведущей к роднику. Провёл рукой по виску: на руке кровь, а боли не чувствую.
Уже у родника догнали Валет и Масло. Следом и основная группа подошла. Из сбивчивых рассказов стало понятно: махалова так и не случилось — постояли друг против друга, поорали; этого, что Солдат отоварил, забрали и разошлись, обещая позже разобраться.
Возбуждённо переговариваясь, потопали по шоссейке домой, в деревню.
Не заснуть. Уже совсем светло. Ещё и сороки растрещались. Что их мотает с ветки на ветку? По крыше, как слоны топочут. Да и не нужно сейчас спать. День-то какой был — сплошное приключение. Главное, он закончился и ничего плохого не случилось. Дальше… дальше как-нибудь… Лежать, перебирать в памяти, подробно, чтобы запомнить, почувствовать снова. Нельзя ничего растерять.
Там, у родника, Надька суетилась: платок намочила, к виску прикладывала. Я всё головой вертел, стараясь уклониться, — мол, фигня, ничего страшного. Кащей зажигалкой посветил. Царапина, говорит, кожу чуть содрало. Даже обидно стало — тебя бы так приложили! Действительно, царапина, а когда плечом двигаю, — больно и в шею отдаёт, но не сильно. А если бы не уклонился? Если бы мне, как тому, в лоб прилетело? Чёрт, не думать об этом. Что там с Надькой?
Вот ведь женская натура. Пока по дороге шли, под руку держала — не отлепить. Мне с пацанами обсудить хочется, впечатления распирают, а она не отпускает — собственность. Положено у них раненого мужика обихаживать. Откуда что берётся? Туда шли — словно чужие, и словом не перемолвились, обратно — пара не разлей вода.
Солдат, конечно, хорош! Спокойный, как танк. Никакой суеты — чётко и выверенно. Мне бы так. А чего? Они с Гуней постоянно в какие-то передряги влипают, у них опыт. Хотя… к чёрту такой опыт! И Кащей — молоток! Сообразил слегу, что к копне привалена, схватить. За ним Рыжий, тоже успел. Седой считает, что из-за этого драка и не началась. Эти двое встали с дубинами наперевес — попробуй сунься. Вот запал и пропал.
Всё ведь из-за этого козла Гуни. Куда он сам-то делся? Мы за него впряглись, а он с бабой слинял. Ладно, не вали на Гуню… сам-то ты струсил? Было дело… но ведь вида не показал. Мог бы и не лезть вперёд. Нет, всё правильно: лучше уж пусть отоварят, чем трусом считают.
Что ещё не так? Ну, наверное, потом, с Солдатом… Когда в деревню пришли, разбрелись группами. Я Надьку до дома проводил и обратно возвращался. На Солдата наткнулся. Сидит, развалившись на лавочке, рука у Верки на плече.
— Живой? — спрашивает.
— А чего мне будет? — хорохорюсь.
— Вот и хорошо. Ты это… в следующий раз порасторопнее будь, что ли… а то прилетать станет постоянно.
Ну и что не так? Разговор-то нормальный… только мне кажется, я внутренне заискивал перед ним. Понравилось, что заговорил со мной. И если раньше мы с ним на равных… то сейчас он со мной свысока, а я радостно принял. Осадочек.
А что ты хотел? Смог бы, как он? Ну… если бы всё не так быстро происходило… разговоры сначала какие-нибудь. Да не ври ты себе. Ничего бы не изменилось. Хочешь сказать, что вырвал бы своё дурацкое шинкало и первым перетянул пацану по хребтине? Ну? Да не смог бы! Так же подставился бы и получил. Не заточен ты под это. Вот Солдат, Боцман, Кащей — заточены, а ты нет. Сидит в тебе червоточина: не можешь ударить первым — смирись.
Верчусь. Простыня сбилась. Пить хочу. Воды холодной из ведра ковшиком. Сколько на часах? Шесть уже. Спать надо. Как же, уснёшь тут…
Вот ещё что… больно уж трепетно мы к своей территории относились, когда мелкими были. Появились чужие пацаны на дамбе — событие, все напрягаются: кто такие? зачем здесь? Гнать их! Сейчас, когда постарше стали, территория уже не имеет такого значения — приходи да купайся, где хочешь. Подумаешь, пацаны из другой деревни с крыла понырять приехали, вместе даже веселее. Зато теперь девки. Они наше всё! За ними следим, их охраняем, чтобы чужие не зарились. А дальше как будет? Вон взросляки переженились… и плевать им, кто с кем в деревне гуляет. Может, всё надумано? Никаких границ нет и в помине, да и защита никому не требуется? Или это проблема роста? Вырасти нужно, чтобы понять. Почему нельзя жить в мире и пользоваться всем, что тебя окружает?
Интересно, кто-нибудь просчитывает последствия? Ну хорошо, судя по ночной эйфории, будем считать, что мы победили. Причём, чем больше времени проходит с начала стычки, тем громче звучат восторженные голоса и каждый вовсю старается показать, что не был в стороне, а был готов ринуться в бой. Все герои. Так в чём наша победа? Гуня тишком девку увёл? Солдат парню голову разбил? Но и мне досталось, правда, не так сильно. Мы что-то кому-то доказали? Совсем не уверен. И как дальше? А вот дальше, похоже, будет хреново. Конец лета мы себе подпортили — это уж точно. Ответку нужно ждать. Драчёвские не отступят, мир нарушен. Им западло такое спускать. На днях толпой разбираться придут. Хорошо, если только одни… а ведь могут и протасовских с собой привести — они вроде как в содружестве. И что тогда? Нам черновских звать? Это какой же замес будет! Ладно, не нагнетай. А что не нагнетай? Теперь если кого из драчёвских на станции или возле магазина встретишь, жди проблем. Ходи и оглядывайся. Солдата рядом не будет.
4
Еду хоронить Кащея. Сейчас его зароют в землю на том кладбище, где мы любили играть. Привязчиво крутится в голове: вот и всё… игры кончились.
Сворачиваю с Дмитровки на указатель: Хлябово 1,5; Драчёво 3,5. Белые буквы и цифры по ярко-синему фону. Побежала под колёсами узкая двухполоска. Асфальт. Я ещё помню… эта дорога была вымощена булыжником. Мне, наверное, тогда лет пять было. На дачу переезжали на нанятом грузовике — везли из Москвы всё: кровати, какие-то тумбочки, стол, тюки с бельём, коробки с посудой. Как только съезжали с Дмитровки на этот булыжник, начинало трясти, раскачивалась в кузове груда вещей, сидящие хватались за борта. Грузовик катил медленно, объезжая выбоины, заполненные водой. Ещё помню, мама читала вслух «Волшебник изумрудного города», там была дорога, вымощенная жёлтым кирпичом. Что такое жёлтый кирпич не представлял, поэтому видел ту сказочную дорогу выложенной знакомым булыжником. А потом накатали асфальт, и как-то сразу забылось, какой была дорога раньше.
Отступила тревога застрять в пробке и опоздать на похороны. Приехал на полчаса раньше. Можно не торопиться — еду медленно, смотрю по сторонам. Не стараюсь вспомнить, само возникает внутри тихой грустью.
Еду. Глухой забор по обе стороны — новый, зелёный, высокий. Поля, которые здесь раньше были, застроены коттеджами разных мастей. Всё огорожено. Любой съезд с дороги — шлагбаум. Тоска. Исчез простор. Это раньше сорок километров от Москвы далеко. Сейчас близко. Самое место загородному дому для зажиточных. Ага, вот здесь, на взгорке, обычно ставили тот стог, где мы с Надькой… За глухим забором можно разглядеть лошадиный выгул и ряды небольших аккуратных домиков, предназначенных для любителей верховой езды. А напротив, слева от дороги, высятся двухэтажные и трёхэтажные особняки, стоят вплотную.
Дорога резко ныряет вниз — Кузминский овраг, карьер, где когда-то брали песок. Вот он остался прежним, только вовсю зарос берёзой и осиной. Мы сюда приезжали на велосипедах и до одури сигали сверху, сползая вниз по склону на заднице, сгребая кучу белого, прогретого солнцем песка. Здесь же, в кустах, впервые увидели соитие мужчины и женщины. Его голый зад и её задранные ноги были так неестественны, что мы сначала даже не поняли, что происходит. И только потом пришла догадка. Мы заорали, заулюлюкали, вскочили на велики и дали дёру. Вот, наверное, мужик злился…
Нырнув в Кузминский, дорога снова выбирается наверх. Хлябово открылось впереди. Справа дома деревни — крыши проглядывают сквозь завесу листвы; слева кладбище.
Сворачиваю на деревенскую улицу. Ага, вот и пруд, где мы тритонов ловили. Нужно было сидеть на мостках, затаившись, и ждать. Если повезёт, из мутной глубины на секунду появлялось чёрное с жёлтым пятнистым подбрюшьем извивающееся тельце тритона — воздуха ему нужно глотнуть, прежде чем снова в глубину уйти. Успеть! Захватить сачком. В банку — и рассматривать. Красивый! С длинным широким хвостом, с растопыренными, загребающими воду лапками. Похож на ящерицу и на маленького дракончика. Мы тритонов всегда выпускали обратно.
Раньше поверхность пруда была затянута ярко-зелёной ряской, из воды тут и там торчали гнилые палки, заросли крапивы по берегам, поломанные мостки; сейчас — серое бетонное корыто, заполненное водой. Неживой пруд, какие уж тут тритоны…
Липенка всё такая же… высокая, раскидистая, толстоствольная, вот только киноафиши на ней не хватает. Рядом детскую площадку построили.
Под колёсами-то асфальт, а не налитые дождевой водой колдобины. А вот тропинки вдоль дороги всё те же. Дом Вальта проехал, вот халупа Седого. Пусто на деревне, словно вымерла. Да и нет деревни как таковой — скорее, это уже дачный посёлок. Расселилась деревня по пригородам Москвы: Долгопрудный, Лобня, Катуар, — оттого кажется странной, неухоженной. Кто-то свою землю с домом продал, и здесь высятся особняки. Кто-то оставил, используя под летнюю дачу. Люди, когда-то жившие здесь, в основном малоимущие: дома обветшали, сады заросли, заборы кое-где заваливаются.
А это как? Во дают! Острова, что делили деревню на тот конец и этот, частично засыпали, домище на этом месте отгрохали.
Время. Пора на кладбище. Ладно, сейчас возле клуба развернусь. Нет клуба! Даже следов нет. Пятачок земли, густо заросший молодыми деревцами. Только часть разбитого фундамента среди высокой травы проглядывает. Интересно, почему здесь ничего не построили?
Уже привезли… Стоят жидкими группами возле машин. Большинство в чёрном. Чем родство ближе к покойному, тем чёрнее. Только голубенькие маски на лицах. Из знакомых: Боцман и Лёха, да жена Кащея Наташка. Немногие пришли проводить — похоже, только родственники да мы. Ковид свирепствует, напуганы люди, забились по домам, даже в магазин с опаской… Не ко времени похороны с поминками. Кащей, он ведь тоже от ковида… В больницу с инсультом на «скорой» увезли, там эту заразу и подхватил.
Подхожу. Боцман стаскивает маску, я тоже, жмём руки. Обнимаемся с Лёхой. Издали киваю Наташке. Она вся в чёрном, как и положено по-деревенски — настоящая вдова. Лицо одутловатое, заплаканное. Рядом дети. Как дочку зовут, не помню, а Артём на Кащея молодого похож, такой же худой и длинный.
Выгрузили гроб. Поставили на две обычные табуретки, привезённые с собой. Как-то по-домашнему получилось: чёрный гроб на табуретках, под ним трава зелёная. Сняли крышку. Родные столпились возле открытого…
В стороне топчутся трое работяг в синих замызганных куртках, ждут, когда прощание закончится. Хоть эти без масок. Безразличные молодые ребятишки — копатели-зарыватели, блин! — вот кто последний ком земли тебе на гроб кинет.
Нужно заставить себя посмотреть. Мама ещё в молодости научила: страшно, когда не видишь, когда ждёшь и представляешь, а увидел — уже не страшно. Смотрю. Это не Кащей. Хотя сходство, конечно, есть. Для чего мы сейчас на него смотрим? Чтобы почувствовать: он уже такой, а мы ещё нет? Может, прав был отец, что запретил открывать гроб при прощании: вот фотография на треноге — запомните меня таким, а не тем, что в гробу лежит.
Подошёл, за гроб подержался.
Накрыли крышкой. Быстро завинтили. Вот и всё…
Покатили работяги тележку по тропинке. Мы гуськом, медленно потянулись следом.
Холм свежей рыжей земли.
Ребятишки, поднатужась, подняли, перевалили через ограду, опустили в могилу, вытянули брезентовые ремни из-под гроба, отошли в сторону. Всегда опасаюсь этого действа: вдруг не удержат? Косо пойдёт или ещё что?.. Зажимаюсь внутри, отвожу взгляд, не хочу смотреть.
Мы выстроились в молчаливую кривую очередь бросить свою горсть земли. Медленно двигаемся, протискиваясь среди могильных оград. Прошли.
Работяги похватали лопаты. Комья сбрасываемой земли застучали по крышке гроба. С ближайшей берёзы с карканьем сорвались вороны.
Споро закопали. Охлопали холмик лопатами. Воткнули домиком два венка с чёрными лентами, разложили цветы. К венкам прислонили фотографию в рамке, похоже, из последних: грустный Кащей, седой и толстый. Забрали ремни и лопаты, ушли.
Мы постояли молча и по одному, по двое, неспешно отступая, побрели к выходу. Спросил Боцмана, не знает ли, где похоронен Валет? Не знает.
Возле машин — складной стол, нарезка, вино, водка, пластиковые стаканчики. Поминки будут дома, это для тех, кто не едет. Кощея помянуть нужно, но я за рулём. Вот когда вернусь… Боцман тоже отказался, ему на работу… Прощаюсь с Наташкой. Едва сдерживая слёзы, благодарит, что приехал. Я молча развожу руками.
Сажусь в машину с чувством облегчения: всё закончилось, можно возвращаться в привычную жизнь, где смерть отсутствует или, по крайней мере, мысли о ней можно отбросить далеко в сторону. Спешить некуда, решил проехать до парома, глянуть издали на драчёвскую церковь. Лучше бы не ездил. Парома нет. Берег канала загажен. Но колокольня стоит, всё так же указующим перстом нацелена в небо.
Теперь в Москву, домой, но что-то изнутри тянет, не отпускает. Чувство недоделанного… как-то всё не так, скомканно, что ли…
Мимо кладбища… Пусто. Разъехались. Вот теперь с Кащеем и попрощаюсь.
Остановился. Вышел из машины. И только сейчас заметил, как всё изменилось: кладбище выползло из-под крон берёз на поле, перемололо тропинку, по которой мы на дамбу… Голый этот выползень могилами топорщится, глухим забором огорожен. Ни деревца на нём. Да и от поля ничего не осталось — застроено домами, стоят почти впритык к кладбищу. Кащея на старом, среди берёз, рядом с матерью и отцом положили. Мне туда, мимо часовенки, но сначала придётся по этому голому пройти. Бреду медленно, надписи на памятниках читаю. Оторопь берёт: на каждом втором — знакомое имя, фото… Вот дядя Коля, мы у него дачу два года снимали, рядом жена его — тётя Маруся. А вот баба Дуня… Рыба! Какой молодой на фотографии, наверное, ещё до отсидки сделана. Вон какой чуб надо лбом нависает. Я-то его после только раз видел — возле магазина, где он грузчиком… Чёрный, пропитой, страшный, еле на ногах держался. Верка… тоже молодая… смотрит грустно. С ней-то что случилось? Почему так рано? Вот Серёга Сомин с Чёрной… его с трудом узнаю — изменился. Дядя Вася, а вот жену его совсем не помню. Женька Пеган — вот кого жалко, такой парень был! Аноха. Сафа. Баба Саня.
Шарю по могилам взглядом. Тут и там знакомые имена… знакомые лица. Хлябовские, черновские, драчёвские… Вот она где, моя деревня. Здесь она. Только под землю ушла.
Уже не хочу смотреть, а всё равно…
Часовенка сквозь листву проглядывает. Та, да не та… Подновили. Похоже, даже не подновили, а по новой отстроили — точно такую же. Аккуратная стоит, чистенькая, обихоженная. На запертых дверях, объявление белеет. Метла и лопата — возле крылечка. Не по себе как-то… В этой часовенке вся человеческая сущность — и так можем, и эдак: велели разрушить — разрушили, сказали отстроить — отстроили.
Постоял и пошёл. Чужая она, не наша… не забраться в купол, не сидеть на стропилах, не резаться в карты, прислушиваясь к шелесту дождя по железу. Она теперь для другого…
Пробрался среди оград с облупившейся краской.
Блики солнца сквозь листву по цветам, по венкам, по фотографии. Тихо. Только птицы изредка щебечут.
Спрашиваю:
— Ну что? Как там?
Молчит.
Присел на корточки, спиной к соседней ограде прислонился. Достал сигареты, закурил.
— Будешь? — спрашиваю.
Молчит. Но я сигарету возле фотографии всё же положил.
Когда к могиле шёл, думал с ним о детстве поговорить, повспоминать. Но что-то не получается.
— Ну вот, Коля, всё и закончилось. У меня пока ещё нет, но уже тоже скоро… А в детстве жизнь казалась бесконечной, поэтому и были счастливы. Потом пошли заботы и стремления, по большей части ложные. Сейчас уже можно итог подвести.
Трясогузка из листвы выпорхнула, на ограду села — хвост вверх-вниз, вверх-вниз. Не шевелюсь, спугнуть боюсь. Улетела.
— Похоже, вся наша жизнь, Коля, пустые хлопоты. Только для одного мы и были нужны: детишек родить, чтобы они свою долю счастья тоже ощутили. А они потом своих родят… По большому счёту только это и важно. Ну… ещё и по жизни не подличать, не убить никого. Вроде у нас с тобой получилось.
Тихо на кладбище, спокойно. Листва на лёгком ветерке едва шевелится. Землёй от могилы пахнет.
— Ладно, поеду я. Ты, это… не скучай там… скоро увидимся.
Стою возле машины, солнышко припекает, облака по небу. Лето, думаю, опять лето… Шестьдесят четвёртое по счёту. Странное лето, тревожное, ковидное. Вдруг словно веткой по спине хлестнули, и сразу за ухом — ожогом, больно. Выкрик звонкий за спиной:
— Попал! Атас!
Рукой к уху. Нащупал что-то возле воротника — бузина. Обернулся резко.
Пацаны велосипеды седлают. Двое. И ну наяривать стоя, переваливаясь с боку на бок, что есть силы давя на педали. Понеслись по тропинке вдоль кладбищенского забора. Последний, мелкий, с выгоревшими волосами, в развевающейся расстёгнутой рубахе, всё оглядывался.
Раньше как было? Засадил занозу в палец и бегом к маме. Она тебя рядом с собой на ступеньку крыльца посадит, тёплым голым локтем чуть отодвинет, чтобы не видел, как она аккуратно иголкой расковыривает кожицу на пальце возле занозы. А ты только попискиваешь: ой, не надо, больно, хватить, ну пожалуйста! Но она крепко руку сжимает, не вырвать. На самом деле, не очень-то и больно, просто страшновато немного — вдруг сейчас иголкой кольнёт? Вот и всё, говорит, беги! И ты тут же забываешь о занозе, о маме, которая с улыбкой смотрит тебе вслед, несёшься доигрывать с Валькой — вон он дожидается на лавочке, болтая ногами.
Не стало мамы… Теперь приходится самому занозы выковыривать.